Юрий Брайдер, Николай Чадович
Жизнь Кости Жмуркина, или Гений злонравной любви

   Кого люблю, того и бью.
Пословица


   Если кто приходит ко мне, и не возненавидит отца своего и матери, и жены и детей, и братьев и сестер, а притом и самой жизни своей, тот не может быть моим учеником.
Евангелие от Луки. Главы 14,26

Пролог
Последний из могикан

   Он родился на переломе века, в ту смутную и тревожную пору, когда земные небеса, едва-едва очистившиеся от лихобойных туч шестилетней грозы, уже снова начали затягиваться мглою.
   Он родился в бессмысленно-громадной, отрекшейся от бога стране, на скудных полях которой ржавчина еще доедала железо Великой войны, а по лесам и болотам истлевали вперемешку кости почти всех племен индоевропейской расы. Деревенские золотари в этой стране черпали дерьмо из отхожих мест рогатыми тевтонскими шлемами, а сами полоненные тевтоны, усердные и покорные, словно фараоновы рабы, возводили для голодных, оборванных победителей уродливые храмы новой веры.
   Он родился в городке, сильно смахивающем на нищее еврейское местечко, патриотически настроенные обыватели которого еще совсем недавно развлекались публичными казнями своих бывших сограждан, из корысти, от страха или по дурости принявших сторону черного крючковатого креста в его смертельной схватке с красной пентаграммой.
   Он родился под обманчивым и коварным знаком Козерога, щедрого на посулы, но скупого на дары или хотя бы на милостыню.
   Он родился в год, о котором впоследствии не сумел прочитать ничего хорошего, за исключением разве что небольшого абзаца в одиннадцатом томе фундаментального труда Академии наук СССР «Всемирная история», где уклончиво сообщалось, что «силам империализма не удалось предотвратить расширение и укрепление мировой системы социализма».
   В этот год убили Мохандаса Ганди и Соломона Михоэлса. На родине бравого солдата Швейка в течение нескольких февральских дней «руководящая роль пролетариата переросла в его диктатуру». Пламя первой арабо-израильской войны опалило библейскую землю. В Прибалтике полным ходом шла коллективизация, сопутствуемая неизбежными для такого мероприятия душераздирающими эксцессами. Начался Берлинский кризис. Корея уподобились затравленному зверю, разрываемому на части разъяренными борзыми. На просторах Великой Китайской равнины, где жизнь человеческая стоила даже еще дешевле, чем на Средне-Сибирском плоскогорье, суперматч из нескольких последовательных сражений за звание Председателя и Великого Кормчего закончился в пользу более молодого и радикального претендента. На берегах Лимпопо и Замбези потомки свободолюбивых буров провозгласили режим не менее крутой, чем в другой великой алмазодобывающей стране. Засекреченный академик, лопатообразная борода которого впоследствии приобрела широкую известность, в тесном сотрудничестве со всесильным мегрелом клепали первую отечественную атомную бомбу, а за океаном подобные штучки уже выпекались, как пирожки.
   В этом году с концертных подмостков вместе с джазом – «музыкой толстых» – были изгнаны гитара и аккордеон, а саксофон вообще попал в разряд вещей, одно упоминание о которых является святотатством.
   Лучшими литературными произведениями сезона официальная критика признала романы Берды Кербабаева «Решающий шаг» и Тембота Керашева «Дорога к счастью». (Боже, кто помнит о них теперь?)
   Это был год зимы и сумерек, хотя наверняка в нем были и весна, и долгие летние дни. Просто свет и тепло не проникали под зеленую маршальскую фуражку, плотно прикрывавшую одну шестую часть суши.
   В этот год все еще можно было изменить к лучшему. После него – уже нет. Потому что в мир явился Костя Жмуркин, гений Злонравной Любви, а в равной мере – Добротворной Ненависти.
   Не бродячая звезда вифлеемская возвестила о приходе того, чье бытие и чувства должны были отныне определить судьбы народов, а разрушительное ашхабадское землетрясение да повсеместное явление мрачных небесных знамений, которые недалекие и невежественные люди почему-то окрестили впоследствии «неопознанными летающими объектами».
   Костя принадлежал к вымирающей породе пророков, хотя сам об этом никогда не догадывался. Подобно Заратуштре, он одно время верил в то, что человек может как-то вмешаться в мировую борьбу добра и зла. Подобно Моисею, был неречист. Подобно Шакья-Муни, свою первую проповедь произнес на четвертом десятке лет. Подобно Христу, не прочь был посидеть вечерком в хорошей компании. Подобно Конфуцию, заведовал складами. Подобно Мухаммеду, испытывал склонность к версификации. Подобно Мани, большую часть своей жизни подвергался унижениям и преследованиям, хотя, впрочем, шкуру живьем с него не содрали.
   Но в отличие от своих великих предтеч Костя Жмуркин не верил ни в бога, ни в черта, ни в самого себя. Он был пророком совсем другой эры – эры заката и разрушения.

Часть I

Глава 1
Детство

   В пору сплошной безотцовщины, когда самый завалящий мужичишка ценился чуть ли не на вес золота, Косте повезло родиться в полной семье. Отец его, тихий, умеренно пьющий человек неопределенной национальности (скорее всего славяно-монгольской) и неизвестного происхождения (скорее всего мещанско-крестьянского), механик милостью божьей, имел, кроме хотя и небольшой, но твердой зарплаты, еще и продовольственный паек, состоявший из круп, селедки и последних ленд-лизовских консервов. Рано отведавший сиротского хлеба, чудом уцелевший в перипетиях российской брато-убийственной распри, нищенствовавший и воровавший чуть ли не с пеленок, кое-как закончивший четыре класса в колонии для несовершеннолетних правонарушителей, где для него придумали фамилию, отчество и год рождения, он ничего не читал из Толстого, кроме «Филипка», однако самостоятельно пришел к принципам, сходным с учением великого старца. Чураясь зла, он сам злу не противился и пассивно воздерживался от всего, что прямо не касалось функционирования вверенных ему механизмов (хотя на займы подписывался и политзанятия посещал).
   Ясно, что в подобной ситуации Костиной матери не осталось ничего другого, как принять на себя нелегкие обязанности главы семейства. Она умела просить и требовать, добывать и менять, одалживать, экономить и перешивать. Она никогда не сомневалась в непогрешимости высшей власти, в справедливости и целесообразности существующего порядка вещей и свято верила любому печатному слову, особенно газете «Труд» и журналу «Работница». Отечественную картошку она предпочитала заокеанской тушенке, по слухам изготовленной из обезьяньего мяса.
   Ранний период Костиной жизни ничем особенным, кроме детских проказ и недетского упрямства, отмечен не был и впоследствии совершенно выветрился из его памяти. Не будучи вундеркиндом или хотя бы акселератом (о подобных чудесах в ту голодную пору и слыхом не слыхивали), а, наоборот, страдая легкой формой рахита – последствием послевоенной разрухи, империалистической блокады, козней космополитов и происков недобитых вредителей, – маленький Костя поначалу развивался довольно туго. Когда другие дети его возраста уже лепетали всякую милую чушь, он выговаривал только три слова: папа, мама, мясо. Относительно связно мыслить и испытывать чувства более сложные, чем голод, холод и позывы на горшок, он научился примерно так к годам четырем-пяти. Последствия этого вскоре не замедлили сказаться как в местном, так и в глобальном масштабе.
   Первое, пусть и неодушевленное существо, к которому он испытал сердечную приязнь, была плюшевая обезьянка, лупоглазая и бесхвостая. (Отца и мать в расчет можно было не принимать. В то время оба они были для Кости чем-то незыблемым, существующим извечно, как небо, солнце и земная твердь. Согласитесь, что вещи подобного порядка начинают ценить только после того, как они исчезают или становятся недоступными.)
   На киноэкранах страны тогда гремел американский многосерийный фильм «Тарзан», захваченный в качестве трофея у немцев. Неудивительно, что игрушечная обезьянка получила имя Читы, верной спутницы мужественного, хотя и малоразговорчивого героя. Костя засыпал только в ее обществе и соглашался есть только в ее компании, при этом в связи с отсутствием бананов Чита всегда наделялась кусочком вареной картошки.
   Однажды, играя в одиночестве на пустыре, некогда являвшемся центром города, где среди золы и кирпичного крошева можно было найти немало занятных предметов, начиная от жутковатых на вид лошадиных противогазов и кончая неразорвавшимися минами, Костя был вынужден отлучиться на минутку в ближайшие кусты. Чита осталась дожидаться его за низенькими стенами песочной крепости, столь же уязвимой для козней коварного врага, как и знаменитый укрепрайон, взорванные доты которого торчали на всех окрестных высотках.
   Вернувшись, Костя застал картину настолько неправдоподобно-страшную, что вначале даже не смог поверить в ее реальность и некоторое время старательно моргал глазами в надежде прогнать кошмарную галлюцинацию.
   Двое балбесов, на рожах которых отчетливо читалось, что они второгодники, курильщики махорки, разорители садов, обидчики малышей и мучители кошек, играли беззащитной Читой в футбол. Естественный страх, а может быть, и врожденное благоразумие не позволили Косте очертя голову броситься на выручку приятельницы, зато его вопли были столь отчаянными (сам Тарзан мог бы позавидовать их звучности), а слезы такими обильными, что оказавшийся поблизости одноногий инвалид дядя Боря не только спас обезьянку, но даже накостылял – в буквальном смысле – жесткосердным юнцам по загривкам.
   Потрясение, пережитое Костей, осталось в его памяти надолго. Существует мнение, что детская душа отходчива, однако он возненавидел обидчиков Читы глубоко и надолго. Столь искреннее и сильное чувство не замедлило принести весьма своеобразные плоды. Уже на следующий день тот из несовершеннолетних бандитов, который, стоя меж двух чахлых березок, изображал из себя вратаря Хомича, получил первую в своей жизни положительную оценку, чему и сам был несказанно удивлен. Учебный год он закончил без двоек, и, хотя безобразничать не перестал, это ему необъяснимым образом всегда сходило с рук. Уже много позднее, став известным в своих кругах вокзальным вором, он прославился прямо-таки необычайным фартом. Даже когда за случайную мокруху суд подвел всех его подельников под вышку, он отделался смешным сроком – десяткой. В зоне его не брали ни нож, ни цинга, ни холод, ни пули конвоя, и погиб он тоже счастливо – тихо уснул, упившись политурой.
   Его напарнику, в том коротком футбольном матче изображавшему центрфорварда Федотова, а следовательно, совершившему куда более отвратительный проступок, в жизни повезло значительно больше. Неизвестно за какие заслуги он вскоре был принят в Суворовское училище, что послужило началом его военной карьеры. Полтора десятилетия спустя, жарким августовским днем в предместьях Праги, когда непонятно чем недовольная толпа попыталась камнями и палками остановить колонну «Т-64», чадившую последними литрами солярки, ему, тогда уже командиру танкового батальона, казенником орудия проломило верхнюю часть грудины. Благодаря этому лже-Федотов получил боевой орден и все преимущества инвалида войны: приличную пенсию, квартиру с телефоном и доступ к столу заказов лучшего гастронома. Да и работа ему досталась завидная – при картотеке в учетном отделе военкомата. Все районные руководители – мужчины и даже отдельные женщины – числились в ней кто офицером, а кто и просто рядовым запаса. Теперь, если бравому отставнику, к примеру, желательно было отовариться осетровым балыком или черной икрой, он, не суетясь понапрасну, посылал директору соответствующей торговой точки повестку, в которой тому предписывалось в кратчайший срок выбыть на трехмесячные курсы химиков-дозиметристов в Оренбургскую область. Повестка, естественно, пропадала втуне, зато вожделенный продукт незамедлительно обнаруживался в холодильнике бывшего дворового хулигана, даже не подозревавшего, что все его счастье проистекает от нескольких молодецких ударов ногой, некогда нанесенных по рыжему игрушечному зверьку непонятно какой породы.

Глава 2
Разбитые иллюзии

   Однако это были еще цветочки. Ягодки созрели попозже, среди зимы. К тому времени Костя уже сознавал, что одним из непременных и весьма немаловажных атрибутов окружающего мира, наравне с родителями и вечными стихиями, является некая усатая личность, несомненно, более близкая к небожителям, чем к роду человеческому (гипотезу о существовании высших сил ему уже успела ввести в уши набожная квартирная хозяйка тетя Маша).
   Изображения усача красовались повсюду, начиная от привокзального буфета, в котором папа пил пиво, а сына угощал напитком «Крем-сода», кончая тесным кабинетиком в больнице, где Костю ничем не угощали, но зато пребольно кололи иголками в попку. О нем дни напролет вещала картонная тарелка громкоговорителя, его показывали в кино, по воскресеньям мама старательно переписывала его книжки в папину общую тетрадь (сам папа брал в руки перо, только расписываясь в какой-нибудь ведомости), гости по праздникам, выпив и закусив, пели песни тоже о нем. Усача в этой жизни было очень много в отличие от других приятных вещей, а именно: игрушек, «Крем-соды» и леденцов.
   Ясность в их отношения внес случай. Несмотря на то что мама всегда тщательно проверяла газеты, предназначенные для использования в нужнике (не до пипифакса было тогда народу-победителю) и вырезала из них драгоценные портреты, Костя все же как-то умудрился таким портретом подтереться. Да ладно, если бы всем сразу, а не одной только его половиной. Другую половинку, изображавшую молодецкая грудь, украшенную двумя рядами орденов и маршальской звездой под кадыком (выше звезды ничего не сохранилось, даже усов, но ошибки быть не могло – такая грудь имелась одна на всю страну), тетя Маша предъявила Костиной маме. Стукачкой, кстати, она не была и поступила так из самых лучших побуждений. Костя немедленно получил выволочку, хотя обычно его в семье никто пальцем не трогал. Дальнейшее разбирательство было отложено до возвращения папочки.
   Вечернее чтение сказок на сей раз заменила лекция о значении усача для всего прогрессивного человечества, о его роли в освобождении трудящихся от ига угнетателей и о любви к нему рабочих, колхозников, красноармейцев, чекистов, негров и, конечно, детей. Говорила в основном мама, а папа, выпивший чуть больше обычного, лишь изредка вставлял отдельные реплики, но зато в заключение по собственной инициативе спел песню, которая нравилась Косте и раньше. Называлась она «Марш артиллеристов».
   Рассказывать мама умела, и слова ее, надо отметить, пали на благодатную почву чистой детской души. Костя внимал с тихим восторгом. Услышанное им было куда занятней, чем истории о Буратино, бароне Мюнхаузене, Красной Шапочке и докторе Айболите.
   Ночью, когда все заснули, он встал, зажег на кухне свет, подождал, пока тараканы уберутся с табуретки, сел перед забранным в рамку портретом, с некоторых пор повсеместно заменившим иконы, и долго всматривался в ястребиный профиль величайшего мастера крутых исторических поворотов и смелых революционных решений. Затем он поцеловал усача в щеку и тихо спел: «И сотни тысяч батарей за слезы наших матерей…»
   С тех пор жизнь Кости обрела новый смысл. Даже верная Чита оказалась заброшенной. Теперь у него появился друг, разговаривать с которым было куда интереснее, чем с любой игрушкой. Каждый день он узнавал о своем кумире что-нибудь новенькое. Благодаря ему он научился выговаривать необыкновенные слова «генералиссимус» и «стратег». Но, главное, теперь Костя был искренне уверен: случись какая-нибудь беда, за него заступится уже не пьяненький дядя Боря, вечно теряющий свои костыли, и даже не папа, которого самого частенько обижала мама, а величайший специалист в теории и практике военного искусства.
   В ту пору бедный Костя еще не ведал о своем редком и, прямо скажем, несуразном даре – губить все любимое и лелеять все ненавистное. И кто знает, не вспыхни внезапно в его сердце столь неистовая приязнь к организатору и вдохновителю всех побед, тот успел бы выполнить все свои планы: завершить пятую пятилетку, осушить Колхидскую низменность, окончательно перестроить пролетарскую столицу, расстрелять очередную партию чересчур зажившихся соратников, прорыть туннель под Татарским проливом, расширить пределы Советского государства вплоть до Адриатики, депортировать украинцев на Чукотку, а чукчей вместе с евреями на Северный полюс – недаром же смелый Папанин уже проводил там рекогносцировку.
   Однажды утром, едва проснувшись, Костя сразу ощутил беду, осязаемо присутствующую рядом. Что-то изменилось, пока он спал, и изменилось в плохую сторону. Из репродуктора лилась томительно-тоскливая мелодия, от которой к горлу подкатывал комок, а на глазах выступали слезы. За стенкой рыдала мать, а отец неуклюже пытался успокоить ее: «Ну ничего, не убивайся… Может, как-нибудь и без него проживем…»
   Затем музыка прервалась и скорбный голос диктора, в котором, казалось, еще слышались отзвуки горестно вздыхающих литавр и стонущих труб, подтвердил то, о чем Костя уже инстинктивно догадался. Невозможное случилось. Нерушимое рухнуло. Надежда разбилась. Мир перевернулся. Божество умерло.
   Костя пребывал в том возрасте, когда каждый день кажется вечностью, а проблемы жизни и смерти – неясной и несущественной условностью. Поэтому внезапно обрушившаяся на него беда была страшна именно своей необъяснимостью. Почему счастье не может длиться бесконечно? Почему все на свете имеет предел? Куда уходят и во что превращаются мертвые? Можно ли с ними когда-нибудь встретиться?
   Последующие дни Костя провел, упиваясь горем и стараясь осмыслить случившееся с позиций своего собственного небогатого опыта. Он никого не желал видеть. Больше всего Костя почему-то боялся, что мертвого усача станут возить по всей стране и когда-нибудь доставят сюда, прямо под окна их домика. Этого он бы не перенес. Впервые Костя осознал, что будущее – это не только завтрашний день, но еще и много-много других дней, каждый из которых должен что-то изменить. Еще он осознал свою собственную личность, а осознав – заплакал. На этот раз от жалости к самому себе.
   Все газеты дружно печатали портреты великого покойника, окруженные черной рамкой толщиной с палец. Были там и другие картинки: с отцом родным прощается осиротевший народ, с вождем прощаются испытанные сподвижники. Папа, от которого опять пахло вином, заинтересовался одним таким снимком и с несвойственной ему словоохотливостью стал объяснять сыну:
   – Вот на этого глянь! Силен мужик. У хозяина в полном доверии был. При нем порядок будет. – Он указал на того из сподвижников, лицо которого напоминало морду раскормленной очковой змеи, чему в немалой степени способствовал мертвенный блеск двух круглых стекляшек.
   Убеждение это проистекало у Костиного отца еще с военной поры, когда он, стоя однажды в оцеплении на Куйбышевском вокзале, был удостоен чести лицезреть обладателя зловещего пенсне, тогда еще носившего форму генерального комиссара госбезопасности. Не стесняясь своей свиты, а тем более рядовых красноармейцев, он за какую-то провинность надавал по мордасам встречавшему его генералу, что, естественно, не могло не произвести впечатления на забитого полуграмотного парня, еще недавно промышлявшего воровством арбузов на ростовском базаре.
   – А вот это падлюга, – папин желтый ноготь уперся в другого сподвижника, габаритами сравнимого с предыдущим, но лицом схожего уже не со змеей, а с подсвинком средней упитанности (хоть подсвинок этот, чувствовалось, в случае чего и с волками мог запросто хороводиться). – Шут гороховый! Сколько народа из-за него под Киевом полегло! Ему какое дело ни доверь, все угробит!
   Слова эти, конечно же, запали в Костину душу, представлявшую одну сплошную незаживающую рану. Стоит ли говорить о том, что именно благодаря незримому Костиному вмешательству поединок между змеей и подсвинком закончился в пользу последнего. Приближались времена развенчания культа личности, борьбы с абстракционизмом, волюнтаризма и кукурузы.

Глава 3
Бедные люди

   В каких же условиях рос и мужал будущий пророк? Как жила его семья?
   Скудно, если не сказать больше. Но точно так же или даже еще хуже жили почти все вокруг, и Костя этой скудности не ощущал, тем более что печатное и эфирное слово убедительно доказывало: дела у нас идут как нельзя лучше, а во всем остальном мире, куда ни сунься – голод, безработица, бандитизм и разгул расизма вкупе с реваншизмом. Верно ведь говорят, что слепой курице любая дрянь пшеницей кажется.
   Спасала их хозяйская картошка, облагороженная папиной пайковой селедкой. Мясо ели по праздникам. Сало давали больным. Копченая колбаса, икра и консервированные крабы уже появились в магазинах крупных городов, но среди знакомых Костиной семьи не было никого, кто бы их покупал.
 
   Одежду взрослых перешивали детям, а потом от старших она переходила к младшим, пока не превращалась в безобразное тряпье. Отечественная легкая промышленность все еще лежала в руинах. Очередь на ее восстановление пока не наступила. На толкучках, правда, хватало добротных трофейных шмоток, но стоили они недешево.
   По разным причинам Жмуркины не раз меняли квартиры, снимая углы у такой же, как и они сами, нищеты. Перспектива получить собственное жилье была более чем проблематична. В городке после войны почти ничего не строили. Выделяемого по строгим лимитам кирпича и кровельного железа не хватило даже на возведение райкома партии, так что пришлось разобрать некоторые второстепенные постройки, в том числе и единственную в городе баню.
   Но зато уж обитель руководящей и направляющей силы удалась на славу. Три года ее возводили всем миром, да еще при участии пленных немцев, среди которых нашлись мастера на все руки. Испокон веков здешняя многострадальная земля, до которой разве что зулусы да ирокезы не доходили, не видала ничего подобного. Здание было всего-то в два этажа, но его конек вымахал чуть ли не до маковки самого высокого в городе строения – Покровской церкви, выдержавшей две мировых и одну Гражданскую войну, не говоря уже о польской кампании и освободительном походе. Могучая колоннада поддерживала внушительных размеров аттик, сплошь покрытый барельефами на темы боевой и трудовой славы. В парадную дверь мог свободно войти вьючный верблюд. Потолки и стены, обильно покрытые лепниной, казались сводами карстовой пещеры. Из просторного, мощенного белым мрамором вестибюля вверх вела широченная лестница, всегда застеленная красной ковровой дорожкой. Даже в самых скромных кабинетах висели бронзовые многорожковые люстры, похожие на паникадила, свет которых, впрочем, из-под высоченных потолков едва-едва достигал рабочих мест.
   Это был второй Парфенон! (Впрочем, злые языки даже в это суровое время тайком утверждали, что между копией и оригиналом столько же сходства, как у знаменитого афинянина Перикла с великим строителем современности товарищем Кагановичем.)
   Короче говоря, та главная цель, ради которой строятся все храмы на свете, была достигнута. При виде этого архитектурного монстра невольно хотелось снять шапку. Без нужды туда старались не ходить, да и по нужде тоже. Не верилось, что обитатели столь величественного здания могут быть подвержены каким-либо человеческим слабостям.
   Единственное, чего не хватало в этом мраморно-гипсовом чертоге, так это туалета. Обыкновенного ватерклозета с рукомойником. Хотя бы одного на два этажа. И не было в том никакой вины проектантов, а тем более подневольных зодчих. Просто никто из ответственных лиц, имевших отношение к строительству, не посмел и заикнуться на столь срамную тему. Где же это видано, чтобы в храмах нужники заводить? Что самое интересное – несколько лет никто не ощущал от этого никаких неудобств или, по-нынешнему говоря, дискомфорта. Так бы оно все и дальше шло, если бы однажды в городок не пожаловала делегация китайских друзей. Те хоть и выдавали себя поголовно за бывших рикш и кули, в вопросах физиологических отправлений стояли на классово неопределенных позициях, чем несказанно смутили гостеприимных хозяев. И дабы не допустить подобного конфуза впредь (ведь лагерь социализма неуклонно расширялся, и вскоре сюда могли пожаловать уже не китайцы, а какие-нибудь шведы или хуже того – патагонцы), решено было тот объект, куда и царь пешком ходил, все же построить.
   Как известно, если партия за что-то берется всерьез – там успех, там победа. Уже на следующей неделе на задворках райкома между гаражом и конюшней вырос дощатый скворечник на два посадочных места – одно для номенклатуры, включая инструкторов, второе для технического персонала. Изредка туалетом исхитрялись пользоваться и некоторые несознательные граждане, но им для этого приходилось перелезать через забор, изнутри коварно измазанный солидолом.
   Впрочем, немцы вскоре отбыли в свой разъединенный фатерланд (один из них перед отъездом сшил Костиной маме из старой шинели вполне приличное манто), и освободившийся барак перестроили под жилье для остро нуждающихся. Мамиными стараниями семье Жмуркиных досталась одна из двадцати шести его комнатушек. Все двери выходили в длинный и темный коридор, загроможденный самодельными буфетами, керогазами, помойными ведрами, бочками с квашеной капустой и велосипедами, которые в этих краях назывались «роверками». Каждый жилец мужского пола старше четырнадцати лет прикладывался к бутылке, некоторые по-черному. Женщины, конечно, отставали, но не все и не намного. Среди остро нуждающихся оказались два эпилептика, один шизофреник (правда, не особо буйный), умирающий от пролежней восьмидесятилетний паралитик, цыганская семья, принимавшая на постой каждый кочующий мимо табор, и недавно выпущенный на волю знаменитый громила Фима Удав. Когда его забирали в последний раз, наученная горьким опытом милиция заранее приготовила на запасных путях прочный железнодорожный вагон. Фиму, столь же доверчивого, сколь и неукротимого в гневе, заманили в его нутро посулами крупного барыша за разгрузку бочкового пива. Прежде чем подвох раскрылся, дверь задвинулась и на засов была наложена пломба. Так и отправили Удава грузовой скоростью в областной центр.