Внезапно поручик насторожился. От леса, с еще невидимой части дороги четко донеслось гудение автомобильных моторов. Еще через минуту замелькали огоньки фар, и Рыбчинский, рванувшись назад в коридор, не открывая дверей, крикнул:
   – Пан майор, немцы! Колонна!
   Вукс с паном Казимиром тут же выскочили наружу и уже на крыльце остановились как вкопанные.
   По полевой дороге, отрезая хутор от леса, ползла цепочка автомашин, а одна из них, видимо, вездеход, прямиком неслась к хутору. Длинные лучи включенных во всю силу фар, вскидываясь на каждом ухабе, краем уже цепляли двор, еще оставляя крыльцо в косой тени сарая. Майор сразу понял, что угодил в ловушку, и вся его бессильная ярость рванулась наружу.
   – Вот сволочь!.. Предал нас!
   Выбежавший следом за ними Гнат испуганно запричитал:
   – Панове, панове, как можно? Вот хрест святой, то не я…
   – Не ты! – злоба душила пана Казимира. – Поручик, гранату!
   – Не треба, благаю, не треба! – Гнат хлопнулся на колени, пытаясь поцеловать руку. – Пане майор, тут комирчина е, сховаетесь…
   – Он не врет, – подтвердил Вукс. – Я, как хутор осматривал, видел. В том закутке и окно есть.
   – Окно?.. – машинально переспросил майор, не спуская глаз с приближающегося вездехода. – Ладно…
   Пан Казимир наконец-то взял себя в руки и повернулся к Гнату.
   – Веди! Но если что, знай, – тут все в пепел…
   Гнат засуетился, и к тому моменту, когда во дворе зафырчал разворачивающийся автомобиль, пан Казимир уже затаился позади припертой дрючком двери, а оба поручика, с гвоздями вырвав застекленную раму, тихонько освобождали проход к окну.
   Через щели в дверях пан Казимир видел силуэт выбежавшего на крыльцо Гната и слышал невнятный говор вылезавших из вездехода немцев. Поручики разом прекратили возню, и теперь через высаженное окно тянуло свежим запахом поля, и доносились неясные ночные шорохи.
   Пану Казимиру было по-настоящему страшно. Он пытался убедить себя, что Гнат сказал правду, и им удастся отсидеться. В противном случае всех троих ожидал прыжок в окно и заячий бег под выстрелы в свете автомобильных фар…
   Эта пугающая мысль так засела в сознании, что майор отогнал ее лишь после того, как немецкие сапоги прогрохотали по ступенькам, потом темные силуэты замелькали по коридору, и, в конце концов, прервав услужливый лепет Гната, начался разговор в комнате.
   – Так это ты видел самолет? – отчетливо произнес до странности знакомый голос, и пан Казимир напрягся так, что кровь иголочками застучала в виски.
   – Так, пане, так…
   Слушая сбивчивые пояснения Гната, пан Казимир понял, что таинственный «пан Меланюк» тоже здесь и прибыл он сюда вовсе не один, как ожидалось, а в сопровождении чуть ли не роты солдат…
   – Кончай болтовню! Где машина?
   Знакомый голос властно оборвал Гната, и вдруг пан Казимир вспомнил, кому он принадлежит. Без всякого сомнения, тут рядом, за тонкой дощатой стенкой, был инженер Длугий… Перед майором так явственно встал полный провал всех его планов, что у него похолодели пальцы.
   – Там, там, пане, але… – то ли Гнат, то ли еще кто-то, заглушая общий говор, громко закашлялся.
   – Ну!.. – Длугий бесцеремонно подгонял Гната.
   – Там, пане, люди булы… Я не знаю хто то, але, мабуть, поляки? Бо з-за кущив польску мову було чуты, и ще хтось когось паном майором назвав…
   – Что! – Длугий сорвался в крик. – Когда? Давно?!
   – Да, ни, ни… Я ж тильки-но повернувся!
   – А-а-а, сакрамента!..
   Голос Гната прервался, и в комнате что-то треснуло, а свет почему-то метнулся в сторону. То ли начала падать лампа, то ли, наоборот, ее кто-то поднял. За общим шумом понять что-либо пан Казимир не мог, но, судя по топоту, все кинулись во двор, и разговор опять стал невнятным. Потом донеслось завывание стартера, мотор заурчал, и машина куда-то отъехала. Во всяком случае, и на дворе, и в доме наступила неожиданная тишина.
   Все это время оба поручика жались за спиной пана Казимира, и только сейчас Вукс прошептал:
   – Паршиво дело! Не предупредили… Чертов Гнат проболтался!
   Не отвечая, пан Казимир подтолкнул Вукса к окну, но в коридор кто-то вошел и принялся ворочать кадушку, загораживавшую дверь. Пан Казимир подобрался, но тут же услышал:
   – Панове, панове, то я! Можна выходыты… Воны поихалы…
   Интонации Гната были настолько ясными, что майор тут же отбросил сомнения и, пнув дрючок, распахнул дверь.
   – Куда поехали?
   Все было ясно, но, спрашивая так, майор еще на что-то надеялся.
   – Здається туды, до вас… – Гнат отступил назад, освобождая проход. – Той, старший з нимцями напрямки в лес поехав, а Меланюка з полицаями навкруги послав…
   Едва не зацепившись за стоявшую на пути кадку, пан Казимир выскочил на крыльцо. Уже далеко, наверное, на самой опушке, мелькали огоньки втягивавшейся в лес автоколонны. Пан Казимир покачнулся и изо всех сил вцепился в шершавую балясину. Нет, ничего больше он сделать не мог. Еще до рассвета немцы и полицаи, сидящие в этих автомашинах, будут в районе базы…
* * *
   Оголенный кончик провода больно кольнул руку, и поручик Мышлаевсий, ругнувшись про себя, сунул палец в рот. Прикусив проколотую кожу зубами, он слизнул солоноватую капельку и, мельком глянув на ранку, снова принялся скручивать медные жилки.
   Поручик присоединил зачищенный конец к электрозапалу установленной здесь боеголовки и, замотав конец за край плоскости так, чтоб случайный рывок не сдернул провод с детонатора, медленно пошел дальше, спуская с бухты виток за витком.
   О маскировке Мышлаевский не беспокоился, среди зарослей на земле, покрытой веточками и прошлогодней листвой, оливковый провод был почти неразличим, а в траве и вовсе исчезал из вида.
   Четыре полностью снаряженные торпеды, завезенные сюда еще в 39-м, а вкупе с ними – еще десяток мощных подрывных зарядов, способных каждый отправить ко дну чуть ли не крейсер, давали полную возможность при взрыве снести все вокруг на расстоянии в несколько сот метров.
   Но вот эти-то сотни метров сейчас больше всего и беспокоили поручика. Тогда, в спешке, о себе как-то не подумали и только сейчас, обстоятельно все прикинув, Мышлаевский понял, что взрыв может оказаться небезопасным, так как на ровной местности взрывная волна вполне способна смести вместе с самолетом самих подрывников.
   На всякий случай, экономя провод, Мышлаевский шел к бункеру как по ниточке и, добираясь до входа, основательно поцарапался. Впрочем, на такие мелочи обращать внимание он и не думал. Спускаясь вниз по ступенькам, поручик отбросил пустую катушку в сторону, намотав оставшийся провод на руку.
   В бункере Мышлаевский, прикинув, сколько еще есть провода, присоединил конец прямо к взрывателю лежавшей на стеллаже торпеды. Потом, мурлыча под нос, он проверил индуктор, подкатил ногой последнюю оставшуюся катушку и зажал оголенный кончик клеммой.
   Все было готово. Теперь оставалось только, взяв индуктор с собой, уходить в любом направлении, разматывая за собой бухту в двести пятьдесят метров многожильного провода, чтобы по первому приказу поднять на воздух и остатки машины, и всю несостоявшуюся базу…
   До проверки постов еще было время, и Мышлаевский решил послушать сводку. В лагере рация всегда подключалась к стационарной антенне, так что особой подготовки не требовалось. Включив тумблер, поручик дождался, пока прогрелись лампы, и настроился на прием. Затем, надев наушники на голову, принялся медленно вращать верньер, пытаясь отыскать среди шумов и треска эфира Лондон…
   Станция не находилась, и под монотонное потрескивание поручик задумался. Как всегда, в трудную минуту ему приходил на ум тот самый, теперь уже далекий 20-й, который он – мальчишка, выросший в шляхетской семье, воспринял как новое, истинное возрождение Польши. Это тогда он, шестнадцатилетним «гарцежем», дрался с красными полками под Варшавой, и именно там «Чудо на Висле» стало знаменем всей его жизни…
   И даже в трагическом 39-м он до последней минуты ждал, что вот-вот произойдет что-то подобное, и бронированные германские колонны захлебнутся в яростной волне встречного польского наступления. А когда никакого чуда не произошло и Польша под внезапным ударом с двух сторон рухнула, только присяга и надежда на Англию удержали поручика Мышлаевского у последней черты…
* * *
   Треск показался поручику столь громким, что он сдернул с головы обруч и уставился на мембрану. Но это было не радио. Треск доносился снаружи. Поручик недоуменно посмотрел на дверь и только тогда до него дошел зловещий смысл услышанного. Там, за холмом, трещали автоматные очереди…
   Отшвырнув наушники в сторону, Мышлаевский опрометью выскочил из бункера. Беспорядочная стрельба слышалась уже отовсюду, и почти одновременно с ним на открытое место выскочили немцы. Поручик сначала заметался по поляне, потом замер и начал пятиться назад к бункеру.
   Скатившись вниз по ступенькам, он захлопнул за собой дощатую дверь и только здесь, в прохладной темноте подземелья, до него дошел весь ужас создавшейся ситуации. Выхода не было. Ему оставалось либо погибнуть в перестрелке, либо сдаться в плен…
   Еще не найдя никакого решения, Мышлаевский увидел зеленоватый глазок приемника. Внезапная мысль пронзила его мозг и, повинуясь ей, он бросился к рации. Включив передатчик, начал одной рукой лихорадочно настраиваться на дежурную волну, а другой ухватился за ключ…
   Но не успел. С треском распахнулась дверь бункера, верзила в пятнистом комбинезоне, поводя перед собой стволом автомата, несколько секунд вглядывался в полутьму и, только убедившись, что поручик, скрючившийся над рацией, здесь один, довольно осклабился.
   – Ком, ком! Битте…
   Он поманил Мышлаевского пальцем и вдруг оглушительно заржал, наполняя тесноту бункера каким-то прямо-таки совиным уханьем.
   Приподнявшись над передатчиком, Мышлаевский завороженно смотрел на дуло «шмайсера», готовое в любую секунду плюнуть огнем, одновременно ощущая, как вражеский хохот молотом бьет в уши.
   Сейчас этот немецкий солдат или убьет его, польского офицера, или, если он, поручик Мышлаевский, поднимет перед ним руки, еще долго будет хохотать, а потом вытащит, как щенка, наружу, на потеху всем остальным.
   Почувствовав внезапную отрешенность, Мышлаевский неожиданно для самого себя, прыжком отскочил в угол, уходя от неминуемой очереди. Его сразу вспотевшие ладони цепко охватили корпус подрывной машинки, и, не слыша ни стрельбы, ни крика испуганного солдата, чувствуя одно только злорадное удовлетворение, поручик заорал что-то нечленораздельное и изо всех сил крутанул рукоять индуктора, поднимая на воздух и себя, и немца, и бункер, и всех, кто находился поблизости…
* * *
   Огромный, разлапистый куст разрыва возник над лесом. Во все стороны полетели обломки, и там, где они падали, вспыхивали радужные фонтаны. Потом лес пропал, а вместо него откуда-то выплыл самолет и закружился на месте, превращаясь в патефонную пластинку, в центре которой улыбался поручик Мышлаевский…
   Пан Казимир хотел ему что-то сказать, но все слова куда-то подевались, майор замычал, замахал руками и… проснулся. Надо было попытаться заснуть снова, но сон не шел, с пугающей настойчивостью его гнали ночные видения, снова и снова воскрешавшие в памяти пана Казимира тот день…
   Потянув на подбородок пальто, лежавший на тахте пан Казимир огляделся. Вчера ночью, забравшись сюда, в квартиру Лидии, как в свое последнее прибежище, майор ничего не рассмотрел в темноте и сейчас пытался представить, что тут происходило.
   Все вещи вроде были на месте, но какой же был кругом беспорядок! Ах, если бы еще знать, почему тут пусто… Щемящая тоска подступила к горлу, майор откинулся на заголовник тахты и уставился в потолок. Давно наступило утро, но пан Казимир не шевелился. Ему некуда было идти и незачем спешить…
   Неизвестно, как долго бы так продолжалось, если б внезапно не послышался странно-знакомый щелчок. Он показался невероятным, и в первую секунду майор решил, что ему померещилось. Но звук повторился, и сомнения отпали. Кто-то открывал ключом дверь.
   Затем донеслось легкое постукивание каблучков, и в комнату вошла женщина. Увидев пана Казимира, она встала как вкопанная, тихо ахнула и привалилась спиной к косяку, во все глаза глядя на исхудавшего, заросшего мужчину, который нелепо замотал головой, а потом вскочил и кинулся ей навстречу.
   А когда он схватил ее за плечи и непонятно почему начал трясти, она вдруг всхлипнула, охватила руками его шею и, прижавшись к нему всем телом, зашлась от беззвучных рыданий. И долго еще не могла успокоиться, хотя майор дрожащими руками гладил ее волосы и повторял:
   – Лидочка, не надо плакать! Лидочка, не надо плакать…
   Квартира оказалась не такой уж разгромленной. Во всяком случае, после получасовой возни пришедшей в себя Лидии, колонка уже поглощала остатки дров, а пан Казимир блаженно щурился, сидя в ванной.
   Спустя еще час в спальне с занавешенным на всякий случай окном, уютно горели свечи, а сам пан Казимир, вымытый и ублаготворенный, лежал на спине и улыбался, будучи не в силах поверить в столь удивительное стечение обстоятельств.
   Сейчас майор слышал ровное дыхание прильнувшей к нему женщины. Теплые огоньки высвечивали матовую кожу ее колена, погружая остальную часть комнаты в мягкий сумрак. Давая выход нахлынувшему на него чувству, пан Казимир повернулся к Лидии и зарылся лицом в ее разметавшие по подушке волосы…
   Майору казалось, что они пахнут солнцем, и он с наслаждением впитывал этот дурманивший его аромат. Лидия мягко закинула руку ему на затылок и начала осторожно гладить.
   – Казю, милый… Я все знаю…
   – Что ты знаешь? – одними губами шепнул майор и приподнялся.
   Блаженная отрешенность враз исчезла, и тяжкая действительность, существовавшая там, за тоненькой шторой, снова заняла свое место.
   – Они за тобой охотятся?
   – Само собой, – буднично согласился пан Казимир.
   После взрыва, напрочь снесшего всю базу, они даже не пытались что-то сделать, просто ушли, чтобы спрятаться, кто где сможет. И за последний месяц майор так свыкся со своим положением, что состояние полной защищенности казалось ему нереальным.
   Лидия порывисто встала, полы халатика взметнулись над кроватью, и огоньки свечей дрогнули.
   – Ты понимаешь, Казю, это ужасно, но с той самой минуты, как они пришли, я перестала чувствовать себя человеком. Мы от обстрела в подвале прятались, и первый немец, которого я увидела, был такой рыжий здоровенный солдат. Он ворвался к нам, рукава закатаны. Тычет в нас автоматом и кричит: «Юде есть?!» И это так страшно, так страшно, ведь так просто, возьмет и убьет…
   Чувствуя, что ее начинает колотить дрожь, майор тоже встал и погладил Лидию по плечу.
   – Ну, успокойся, успокойся, это война…
   – А когда я пришла домой, вот сюда… – она схватила его за ладонь, и майор почувствовал, как спина Лидии передернулась, – двое таких же рыжих стоят как у себя дома и ломают у шкафа дверь…
   – Ну и ты что? – рука у пана Казимира разом отяжелела.
   – Ну что, что? Бросила все и к своим, в Голобов. А там от предместья до центрального въезда повешенные на столбах… Говорят, несчастных хватали даже в церкви и вешали.
   Лидия снова зашлась в рыданиях, и пан Казимир поспешил отвлечь ее:
   – Ты и сейчас оттуда?
   – Да… Ты знаешь, я как будто почувствовала, что ты здесь. Это же для меня счастье!
   Лидия обняла пана Казимира, и он, уловив, как сменились ее интонации, деловито спросил:
   – И что мы будем делать? Ты как, кабинет открывать думаешь?
   – Собираюсь… На Колеевой. Там же окраина… Селян много…
   – Ясно, натурообмен… – Пан Казимир вздохнул. – Но ведь жить с тобой ни здесь, ни на Колеевой я не смогу, опасно. Меня узнать могут.
   – А я знаю, я знаю, что делать! – забыв о халате, Лидия бросилась к трюмо и начала лихорадочно рыться в его миниатюрных ящичках.
   Некоторое время пан Казимир заинтересованно следил за ней, потом взял свечу и подошел ближе.
   – Ну вот, слава богу. Нашла…
   Лидия повернулась, и майор увидел, как она протирает пальцами стекла большого, старомодного пенсне.
   – Лидуся, ну что за чепуха… – усмехнулся пан Казимир.
   – Нет, нет, обязательно примерь! Эти очки еще отец заказывал, специально для солидности, а потом мне подарил на счастье… Как амулет.
   – Ну, если ты так настаиваешь… – майор взял пенсне.
   – Еще можно отрастить усы и бороду.
   – И ты будешь любить такого старого?
   – Конечно!
   Снисходительно улыбнувшись, пан Казимир нацепил дужку на переносицу и заглянул в зеркало. К его удивлению, лицо действительно выглядело несколько странно. Майор снял очки, проверил пальцами изгиб линзы, потом снова надел и, перестав улыбаться, начал пристально вглядываться в свое отражение…
* * *
   Каждый раз, когда Ицеку приходилось идти рядом с тротуаром по избитой мостовой какой-либо из боковых улиц, у него перед глазами начинали плясать большие черные буквы Линднеровского объявления. Этот категорический приказ Окружного комиссара висел в конце каждой улицы ведущей из «Шанхая» в город.
   Цепь Ицековых злоключений, начавшаяся на хуторском мосту, вовсе не закончилась прыжком с Меланюковой подводы. Сначала он прятался от мобилизационного предписания, требовавшего явки на сборный пункт всех молодых евреев в возрасте от 19 до 25 лет. Потом мучительно подыскивал, чем бы заняться, и в конце концов оказался в еврейском гетто.
   Отсюда его и десятки таких же париев по разнарядке «Юденрата[4]» гоняли на самые черные работы. К этому Ицек относился, в общем-то, спокойно, а вот распоряжение комиссара Линднера, запрещавшее евреям выходить за пределы гетто без соответствующего свидетельства, его почему-то просто бесило. Да и сам выход разрешался в течение трех часовых отрезков в день, при условии прохода только в колоннах по мостовым, без права выхода на центральные улицы.
   Вся злость Ицека сконцентрировалась именно на этих ограничениях, и даже мордатые парни из «Макаби[5]», поступившие в юденратовскую службу порядка и ревностно следившие за исполнением немецких приказов, казались ему гораздо меньшим злом. Скорей всего, привычно глядя со своей классовой позиции, на этих новоявленных «гашомер гацаир»[6], он не принимал их всерьез.
   Под невеселые Ицековы размышления еврейская рабочая колонна, возвращавшаяся со скотобойни, миновав Згарисько, свернула в сторону гетто. Этот район предместья бомбили меньше, и за голыми деревьями посадок виднелись дома с потрескавшимися стенами и обвалившейся штукатуркой.
   В одном месте халупа, вероятно, от прямого попадания, обрушилась, и деревянные стропила косо уперлись в землю. Люк в жестяной крыше уцелевшей пристройки был открыт, и казалось, чья-то душа вылетела через него прямо к мглистому небу.
   Улица как будто вымерла, и только топот людей, спешивших к урочному часу вернуться в гетто, отдавался среди развалин. Ицек не мог смотреть на эти остатки жилья и шел, опустив голову. Его солдатские ботинки тяжело гупали по булыжнику. Под вечер холод пробирал сквозь ветхую одежонку, и Ицек, чтоб ноги не мерзли, каждый раз обматывал ступни очередным номером «Газеты жидовскей».
   Наконец колонна по узкой кладке перешла Старицу и, вступив на территорию гетто, стала медленно рассыпаться. Краем глаза Ицек заметил на кирпичной стене белый прямоугольник ненавистного Линднеровского приказа и, выругавшись, тут же перескочил с булыжника мостовой на плиточки тротуара.
   От прыжка спрятанные в карманах сырые картофелины мотнулись и ободряюще стукнули его по боку. С едой в гетто было плохо, но сегодня Ицеку повезло. Перед построением в колонну он успел заскочить в чей-то брошенный огород и там, между бороздами, нашел пару жухлых, но невыкопанных из земли, плетей ботвы.
   Предвкушая сытный ужин из печеной картошки, Ицек не спеша прошел весь квартал и, обойдя разоренный пустырь, спустился на самый берег Старицы. Вскоре нашлось и подходящее местечко. Рыжая глинистая водомоина могла надежно укрыть и костер, и его самого от посторонних глаз.
   Весело посвистывая, Ицек пробежался по пустырю и мигом набрал кучу бумажных обрывков, каких-то сучьев и сыроватых, трощеных, но вполне пригодных для костра досок. Наскоро рассортировав эти запасы, Ицек вздул огонь и начал терпеливо подкармливать разгорающееся пламя.
   Через какое-то время костерок окутался мягким дымком и начал уютно потрескивать, излучая тепло. Ицек подождал, пока пламя окрепло, и осторожно сдвинул костер в сторону. Оставшиеся на земле недогоревшие щепки тут же подернулись сереньким пеплом.
   Заранее глотая слюну, Ицек достал одну картофелину, тщательно вытер ее и осторожно пристроил на щепочки с краю костра. Желтая картофельная кожура со стороны огня тотчас начала пузыриться и темнеть. Старательно поворачивая картофелину острой палочкой, Ицек дождался, пока она потемнела со всех сторон, и поспешно выхватил обугленный катышек из костра.
   Обжигая пальцы, Ицек принялся чистить обгорелую кожуру, и тут ему в ноздри ударил одуряющий запах печеной картошки. Жадно пообкусав горячие краешки, он надел еще не пропекшуюся сердцевину на палочку и опять протянул к огню.
   Ицек так увлекся, что поднял голову, только услышав окрик.
   – Эй ты, а ну прикрывай свой кюхен!
   Ицек вздрогнул и тут же выругался про себя… Совсем рядом, шагах в пяти от него стояли двое юденратовских полициантов. Может, они просто шли вдоль реки, а может, и заметили отсвет костра, но в любом случае их наглость взбесила Ицека, и он окрысился:
   – А что и это нельзя?
   – Ну ты, мамзер… – один из полицаев, повыше и помордастее, презрительно скривился. – Тебе сказали: туши костер и топай в локаль…
   Это значило, что собирают всех жителей гетто, и, проглотив обиду, Ицек спросил:
   – А зачем?
   – Придешь, узнаешь…
   Поняв, что на этот раз не отвертеться, Ицек поспешно, под наблюдением настырных полициантов, загасил костер и сунув картофелину обратно в карман, заторопился в локаль.
* * *
   Локаль, как теперь на немецкий манер называли единственный в гетто небольшой зал, размещался в двухэтажном доме рядом с синагогой.
   Кляня почем зря полициантов, не давших испечь картошку, Ицек через проход между домами, вышел на улицу. Здесь уже были прохожие, так же, как и Ицек, спешившие к темному зданию локаля, торчавшему над одноэтажными домишками гетто.
   Перед самой синагогой Ицеку повстречалась кучка людей, торопливо идущая навстречу. Впереди важно шествовал немец, облаченный в форму «Цивильфервальтунг»[7], а за ним гурьбой торопились человек десять весьма состоятельных евреев.
   Они поочередно забегали вперед и о чем-то подобострастно спрашивали. Чиновник коротко отвечал, каждый раз резко отмахиваясь, и тогда на его рукаве читалась надпись «рейхсбеамтер»[8]. Это настолько поразило Ицека, что он застыл на тротуаре, пока странная процессия не свернула за угол.
   Теперь, связав воедино полицейских и немца, он заторопился, но все равно, к его приходу локаль был забит до отказа. С трудом протиснувшись в дверь, Ицек поверх голов мог видеть только аляповато раскрашенные верхушки ложных полуколонн, деливших низковатый зал на ритмичные полосы.
   Ицек приподнялся на носки и увидел члена юденрата Шамеса. Взгромоздившись на какие-то подмостки, достопочтенный ребе вытирал свой узкий, сплющенный с висков лоб цветастым платком. Но вот платок исчез, и Шамес до невозможности задрав вверх острый подбородок, выкрикнул:
   – Германские власти ждут от нас, евреев, подлинного понимания всех сложностей настоящего момента. Поэтому юденрат решил, что наша община немедленно внесет тот символический шекель, который служит всего лишь показателем нашей с вами лояльности!
   Что касается пресловутого шекеля, о котором заговорил ребе, то все набившиеся в зал понимали: речь идет только о золоте. Вокруг Ицека сразу возник встревоженный шепот:
   – Это контрибуция…
   – Большая…
   – Юденрат ходатайствовал о снижении…
   – Ну да, вы же видели. Они просто бежали…
   – Может, понизят?..
   – Никогда, придется платить…
   От этих испуганных реплик жаркая волна ударила Ицеку в голову, перед глазами закрутились черные буквы оскорбительного приказа, нахальные морды полициантов, оставшаяся сырой картошка и, уже не помня себя от злости, он громко, на весь зал выкрикнул:
   – Ты шекель хочешь?! А где его брать, этот шекель?
   Локаль испуганно замер. Ребе Шамес еще выше поднял печальное лицо, его тонкие губы тронула грустная улыбка, и трагическим, в наступившей тишине долетевшим во все уголки шепотом, он произнес:
   – Евреи, вы слышите, что кричит вам этот глупый ам-гаарец?[9]..
   Вокруг Ицека сразу образовалась пустота, и вместо взлохмаченных затылков он увидел множество обращенных к нему глаз. Может, секундой позже благоразумие и взяло бы верх, но сейчас Ицеку было не до последствий, и он исступленно выкрикнул прямо в чье-то пейсатое, библейски-скорбное лицо: