– Или в морду даст? – пустит со своего места Семенов.
   – Испугал!
   – А вот назови меня…
   Рыльский весело смеялся.
   – Ну, а если два человека назовут тебя идиотом. Тоже в морду дашь?
   – Дам, конечно.
   – Ну, а три?..
   – Хоть десять.
   Корнев отрывается от чтения и говорит мягким, ласковым голосом:
   – Если бы ты встретил неприятеля, мой друг, ты что бы сделал? – Он делает свирепое лицо. – Приколол бы, ваше превосходительство. – А если ты десять неприятелей встретил? – Приколол бы! – Мой друг, разве ты можешь десять человек приколоть? Подумай хорошенько. – Так точно, не могу.
   Корнев меняет тон и говорит наставительно:
   – Солдат, и тот понял.
   – Так ведь то солдат, – поясняет Рыльский, – а он сын полковника… Вот, погоди, подрастет он, один всю Европу приколет.
   – Ах, как остроумно! – говорит Семенов.
 
   В числе карташевской партии, между прочим, были Вервицкий и Берендя. Они сидели на одной скамейке и дружили, хотя по виду дружба их была очень оригинальна: друзья постоянно ссорились.
   Вервицкий был широкоплечий блондин, с голубыми глазами, с круглым лицом, с грубым, сиплым голосом, сутуловатый, с широкими плечами.
   Берендя, или Диоген, как называл его язвительно Вервицкий, худой, высокий, ходил, подгибая коленки, имел длинную, всегда вперед вытянутую шею, какое-то не то удивленное, не то довольное лицо, носил длинные волосы, которые то и дело оправлял рукой, имел желто-карие лучистые глаза и говорил так, что трудно было что-нибудь разобрать.
   Главным недостатком Беренди Вервицкий считал его глупость. Он этим и донимал своего друга.
   Надо отдать справедливость, Вервицкий умел подчеркнуть глупость друга. Когда он, бывало, вытянув шею, подгибая коленки, шел, стараясь изобразить Берендю, класс умирал от смеха. В мастерской передаче Вервицкого так ясно было, что Берендя действительно глуп. А еще яснее это было, когда Берендя вступал в спор.
   Рот только откроет Берендя, а уж Вервицкий упрется на локоть, уставится в друга и с наслаждением слушает. Берендя с какой-то особой манерой откинется, вытянет длинные ноги и, устремив в пространство свои лучистые глаза, начнет, поматывая головой, длинную речь. Слушает Вервицкий, слушает и начнет сам поматывать головой, потом скосит немного глаза, на манер Беренди, что-то зашепчет себе под нос и кончит тем, что и сам расхохочется, и в публике вызовет смех.
   Сбитый с позиции, Берендя обрывался и бормотал:
   – Мне кажется странно, право, такое отношение…
   Остальное исчезало в какой-то совершенно непонятной воркотне и в поматывании головой.
   – Дурак ты, дурак, – говорил в ответ Вервицкий, с искренним сокрушением качая головой. – И всегда будешь дурак, хоть сто лет живи… Вот так и будешь все мотать головой, на кладбище повезут, и то мотать будешь, а о чем – так и не разберет никто.
   – Ну, что ж, это очень грустно, – говорил Берендя.
   – А ты думаешь, весело? – перебивал своим сиплым голосом Вервицкий.
   – Очень грустно… очень грустно… – твердил Берендя.
   – Тьфу! Противно слушать… не только слушать, смотреть.
   – Очень грустно… очень грустно…
   – И думает, что очень умную вещь говорит.
   Такие стычки не мешали, однако, друзьям вместе готовить трудные уроки, ходить друг к другу в гости, поверять свои тайны и понимать друг в друге то сокровенное, что ускользало от наблюдения толпы, но что было в них и искало сочувствия.
   Бывало, излившись друг перед другом, друзья ложились вместе на одну кровать, в загородной квартире Беренди, в доме мещанки, у которой Берендя снимал квартиру со столом и самоваром за двенадцать рублей в месяц. Берендя то начинал острить на свой счет, и тогда друзья хохотали до слез. А то вставал, вынимал скрипку и, смотря своими лучистыми глазами в зеленые обои своей комнаты, начинал играть. Чувствительный Вервицкий присаживался к окну, подпирал подбородок рукой и задумчиво смотрел в окно.
   Время летело, скучный урок лежал нетронутым, наступали сумерки, темная ночь охватывала небо и землю, охватывала душу сладкой истомой, и было так хорошо, так сладко и так жаль чего-то.
   А на другой день рассердится, бывало, Вервицкий и бесцеремонно начнет перед всем классом черпать доводы о глупости Беренди из тех же сокровенных сообщений, которые делал ему приятель накануне. Вспыхнет, бывало, покраснеет Берендя и забормочет, заикаясь, что-то себе под нос.
   А Вервицкого еще больше подмывает:
   – Ба-ба-ба! Ба-ба-ба! Пошел пилить! Ты говори прямо: я наврал? ты не говорил?
   И как ни отделывался Берендя, а в конце концов, поматывая головой и пощипывая свою пробивающуюся бородку, едва внятно лепетал:
   – Ну, говорил…
   – А зачем же ты сразу забормотал так, как будто я сам все выдумал? Вот это и подлость у тебя, что ты все: туда-сюда… туда-сюда… как змея головой, когда уж ей некуда деваться…
   И Вервицкий впивался в друга, а друг, под неотразимыми доводами, только молчал, продолжая поматывать головой.
   – Что?! Замолчал!!
   Кличку Диогена Берендя получил при следующих обстоятельствах.
   – Мы изучаем Диогена, – однажды философствовал он, – и говорим, что он мудрец. Но если я полезу в бочку, буду со свечой искать человека… меня, по крайней мере, посадят в сумасшедший дом.
   – И посадят когда-нибудь, – уверенно ответил Вервицкий. – Ты, знаешь, напоминаешь мне метафизика из басни. Ты хочешь непременно своим умом до всего дойти, а ума-то и не хватает: и выходит – веревка вервие простое…
   – По-позволь…
   – Не позволю: надоел и убирайся к черту.
   – Как угодно… я только хотел сказать, что ту-ту-тут неладно… кто-нибудь из нас дурак – или Диоген, или мы…
   – Ты дурак.
   – Я утешаю себя, что, явись вот перед тобой сейчас Диоген, – тебе ничего не осталось бы, как и его назвать дураком.
   – Ну, хорошо. Теперь, когда я захочу тебя выругать дураком, я буду тебе говорить: «Диоген». Хорошо?
   – Мне очень приятно будет…
   – Ну, и мне приятно будет.
   Так и осталась за Берендей кличка Диоген.
 
   Выдавались иногда дни, когда между партиями Корнева и Карташева водворялся род перемирия. Тогда Корнев и Карташев точно сбрасывали свои боевые доспехи и чувствовали какое-то особенное влечение друг к другу.
   Один из таких дней подходил к концу. Последний урок был математика. Оставалось четверть часа до звонка. Учитель математики, маленький, с белым лицом и движениями, напоминавшими заведенную куклу, кончил объяснение и сел за стол. Он наклонил голову к журналу, понюхал фамилии всех учеников и произнес голосом, от которого заранее становилось страшно:
   – Корнев.
   Корнев побледнел и, перекосив, по обыкновению, лицо, пошел к доске.
   Математика не давалась ему. В этом отношении перевес был на стороне Карташева, который хотя и не делал ничего, но все-таки держался на спасительной тройке. Корнев пытался доказывать теорему голосом человека, который твердо убежден, что он ничего не докажет, да и не дадут ему доказать.
   – Возьмем треугольник ABC и наложим на треугольник DEF так, чтобы точка А упала в точку D.
   Учитель слушал и в то же время внимательно, с любопытством бегал глазами по лицам учеников.
   Яковлев, первый ученик, молча поднял брови. Рыльский досадливо опустил глаза. Долба с сожалением смотрел в сторону, а один ученик, Славский, не утерпел и даже искренне чмокнул губами.
   – Как же вы это сделаете, чтоб точка А попала в точку D? – спросил учитель, смотря в то же время в лица учеников.
   – Наложу так…
   Наступила пауза. Учитель вытянул шею и внушительно сухо сказал:
   – У вас, Корнев, выражения совершенно не математические.
   – Я не способен к математике, – ответил Корнев, и раздраженное огорчение зазвучало в его голосе.
   Учитель не ожидал такого ответа и, недоумевая, обратился к нему:
   – Ну, так оставьте гимназию…
   – Я себе избрал специальность, в которой математика ни при чем…
   – Меня ни капли не интересует, какую вы специальность себе избрали, но вас должно интересовать, я думаю, то, что я вам скажу: если вы не будете знать математики, то вам придется отказаться от всякой специальности.
   – А если я не способен?..
   – Нечего и лезть…
   По коридору уже несся звонок.
   Учитель собрал тетради, пытливо заглянул в глаза Корневу и, сухо поклонившись классу, вышел своей походкой заведенной куклы.
   – Охота тебе с ним вступать в пререкания? – обратился к нему с упреком Рыльский.
   – Да ведь пристает…
   – Ну и черт с ним. Человек мстительный, требовательный, только создашь такие отношения…
   – Черт его знает, обидно стало: я, главное, знаю, чего ему хочется. Чтоб я сказал, что вот будем вращать до тех пор, пока вершина А совпадет с вершиной D…
   Рыльский, Долба и Дарсье удивленно смотрели на Корнева.
   – Если знал, зачем же ты не сказал?
   – Да когда же я в этом смысла не вижу.
   – Ну, уж это… – махнул рукой Рыльский и засмеялся.
   Рассмеялся и Долба.
   – Нет, ты уж того…
   – Ну, какой смысл, объясни?! – вспыхнул Корнев.
   – Да никакого, – сухо смерил его глазами Рыльский, – а экзамена не выдержишь…
   – Ну и черт с ним…
   – Разве, – проговорил пренебрежительно Рыльский.
   – Я, собственно, совершенно согласен с Корневым, – вмешался Карташев, – не все ли равно сказать: будем вращать или наложим.
   – Ну, и говорите на здоровье. Станьте вот перед этой стенкой и пробивайте ее головой.
   – Эка мудрец какой, подумаешь, – возразил Корнев, раздумчиво грызя ногти.
   – Вот тебе и мудрец… Вечером у тебя?
   – Приходите…
   Дальше всех по одной и той же дороге было Семенову, Карташеву и Корневу.
   Когда они дошли до перекрестка, с которого расходились дороги, Корнев обратился к Карташеву:
   – Тебе ведь все равно: пойдем со мной.
   Карташев обыкновенно ходил с Семеновым, но сегодня его тянуло к Корневу, и он, не смотря на Семенова, сказал:
   – Хорошо.
   – Идешь? – спросил отрывисто Семенов, протягивая руку, и сухо добавил: – Ну, прощай.
   Карташев постарался сжать ему как можно сильнее руку, но Семенов, не взглянув на него, попрощался с Корневым и быстро пошел по улице, маршируя в своем долгополом пальто, выпячивая грудь и выпрямляясь, точно проглотил аршин.
   – Вылитый отец, – заметил Корнев, наблюдая его вслед. – Даже приседает так, хотя воображает, вероятно, что марширует на славу.
   Карташев ничего не ответил, и оба шли молча.
   – Послушай, – начал Корнев, – я тебя, откровенно сказать, не понимаю. Ведь не можешь же ты не понимать, что вся та компания, которой ты окружил себя, ниже тебя? Я не понимаю, какое удовольствие можно находить в общении с людьми, ниже тебя стоящими? Ведь от такого общества поглупеть только можно… Ведь не можешь же ты не понимать, что они глупее тебя?
   Корнев остановился и ждал ответа. Карташев молчал.
   – Я положительно не могу понять этого, – повторил Корнев.
   Карташев сам не знал, что ответить Корневу. Согласиться, что его друзья глупее его, ему не позволяла совесть, а вместе с тем слова Корнева приятно льстили его самолюбию.
   – А я тебя не понимаю, – мягко заговорил Карташев, – твоей, да и всех вас резкости со всеми теми, кого вы считаете ниже себя…
   – Например?
   – Да вот хотя с Вервицким, Берендей, Мурским…
   – Послушай, да ведь это же окончательные дураки.
   – Но чем же они виноваты? А между тем они так же страдают, как и другие. Ты бросишь ему дурака и думать забыл, а он мучится.
   – Ну, уж и мучится.
   – И как еще!.. Да я тебе откровенно скажу про себя: другой раз вы мне наговорите такого, что положительно в тупик станешь: может, действительно дурак… Тоска такая нападет, что, кажется, лег бы и умер.
   – Да и никогда тебя дураком и не называл никто; говорили, что ты… ну, не читаешь ничего… Ведь это ж верно?
   – Собственно, видишь ли, я читаю и много читал, но только все это как-то несистематично.
   Корнев усиленно грыз ногти.
   – Писарева читал? – спросил он тихо, точно нехотя.
   – И Писемского читал.
   – Не Писемского, а Писарева. Писемский беллетрист, а Писарев критик и публицист.
   «Беллетрист», «публицист» – всё слова, в первый раз касавшиеся уха Карташева. Его бросило в жар, ему сделалось стыдно, и уж он открыл было рот, чтобы сказать, что и Писарева читал, как вдруг передумал и грустно признался:
   – Нет, не читал.
   Искренний тон Карташева тронул Корнева.
   – Если хочешь, зайдем – я дам тебе.
   – С удовольствием, – согласился Карташев, догадываясь, что Писарев и был тот источник, который вдохновлял Корнева и его друзей.
   – Странная вещь, – говорил между тем Корнев. – Говорят, твоя мать такая умная и развитая женщина – и не познакомила тебя с писателями, без знания которых труднее обойтись образованному человеку, чем без классического сухаря…
   – Моя мать тоже против классического образования. Я теперь вспоминаю, она мне Писарева даже предлагала, но я сам, откровенно говоря, все как-то откладывал.
   – Не могла ж она не читать… Вы какие журналы получаете?
   – Мы, собственно, никаких не получаем.
   – Вы ведь богатые люди?
   Карташев решительно не знал, богатая женщина его мать или нет, и скорее даже был склонен думать, что никакого богатства у них нет, потому что и дом и именье были заложены, но ответил:
   – Кажется, у матери есть средства.
   – У нас ничего нет. Только вот что батька заработает. Мой отец в таможне. Но хотя там можно, он ничего не берет, – это я знаю, потому что у нас, кроме двух выигрышных билетов, ничего нет. Родитель молчит, но мать у меня из мещанок, жалуется и не раз показывала.
   Голос Корнева звучал какой-то иронией, и Карташеву неприятно было, что он так отзывается о своей матери.
   Они подошли к высокому белому дому, в котором помещалась женская гимназия, как раз в то время, когда оттуда выходили гимназистки.
   В самой густой толпе учениц, куда, как-то ничего не замечая, затесались Карташев и Корнев, Корнева окрикнула стройная гимназистка лет пятнадцати.
   – Вася! – проговорила она, сверкнула своими небольшими острыми глазками и весело рассмеялась.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента