И вот понемногу план созрел: попытать счастья и с первым весенним днем удрать в Америку на первом отходящем пароходе. Мысль эту бросил Касицкий и сейчас же забыл о ней. Данилов долго вдумывался и предложил однажды привести ее в исполнение. Тёма дал согласие, не думая, главным образом ввиду далекой еще весны. Касицкий дал согласие, так как ему было решительно все равно: в Америку так в Америку. Данилов все тонко, во всех деталях обдумал. Прежде всего совсем без денег ехать нельзя; положим, юнге даже платят сколько-нибудь, но до юнги надо доехать. А потому необходимо было пользоваться каждым удобным моментом, чтобы откладывать все, что можно. Все ресурсы должны были поступать в кассу: деньги, выдаваемые на завтраки, – раз, именинные – два, случайные (вроде на извозчика), подарки дядей и пр. и пр. – три. Данилов добросовестно отбирал у друзей деньги сейчас же по приходе их в класс, так как опыт показал, что у Касицкого и Тёмы деньги в первую же рекреацию улетучивались. Результатом этого был волчий голод в компании во все время уроков, то есть с утра до двух-трех часов дня. Данилов крепился, Касицкий без церемонии отламывал куски у первого встречного, а Тёма терпел, терпел и тоже кончал тем, что просил у кого-нибудь «кусочек», а то отправлялся на поиски по скамьям, где и находил всегда какую-нибудь завалявшуюся корку.
   Было, конечно, довольно простое средство избавить себя от таких ежедневных мук – это брать с собой из дому хоть запасный кусок хлеба. Но вся беда заключалась в том, что после утреннего чая, когда компания отправлялась в гимназию, им не хотелось есть, и с точки зрения этого настоящего они каждый день впадали в ошибочную уверенность, что и до конца уроков им не захочется есть.
   – На что ты похож стал?! Под глазами синяки, щеки втянуло, худой, как скелет! – допытывалась мать.
   Хуже всего, что, удерживаясь, Тёма дотягивал обыкновенно до последней рекреации, и уж когда голод чуть не заставлял его кричать, тогда он только отправлялся на фуражировку. Вследствие этого аппетит перебивался, и так основательно, что, придя домой, Тёма ни до чего, кроме хлеба и супа, не касался.
   Обдумывая в подробностях свой план, Данилов пришел к заключению, что прямо в гавани сесть на корабль не удастся, потому что, во-первых, узнают и не пустят, а во-вторых, потребуют заграничные паспорты. Поэтому Данилов решил так: узнав, когда отходит подходящий корабль, заблаговременно выбраться в открытое море на лодке и там, пристав к кораблю, объяснить, в чем дело, и уехать на нем. Вопрос о дальнейшем был решен в утвердительном смысле на том простом основании, что кому же даровых работников не надо? Гораздо труднее был вопрос о лодке. Чтоб отослать ее назад, нужен был проводник. Этим подводился проводник. Если пустить лодку на произвол судьбы, – пропажа казенного имущества – отец подводился. Все это привело Данилова к заключению, что надо строить свою лодку. Отец Данилова отозвался сочувственно, дал им лесу, руководителей, и компания приступила к работе. Выбор типа лодки подвергся всестороннему обсуждению. Решено было строить килевую и отдано было предпочтение ходу перед вместимостью.
   – Весь секрет, чтобы было как можно меньше сопротивление. Чем она у~же…
   – Ну, конечно, – перебивал нетерпеливый Касицкий.
   – Понимаешь? – спрашивал Данилов Тёму.
   – Понимаю, – отвечал Тёма, понимающий больше потому, что это было понятно Данилову и Касицкому: что там еще докапываться? Уже – так уже.
   – Мне даже кажется, что эта модель, самая узкая из всех, и та широка.
   – Конечно, широка, – энергично поддержал Касицкий. – К чему такое брюхо?
   – Отец настаивает, – нерешительно проговорил Данилов.
   – Еще бы ему не настаивать, у него живот-то, слава богу; ему и надо, а нам на что?
   – А мы, чтоб не дразнить его, сделаем уже, а ему благоразумно умолчим.
   – Подлец, врать хочешь…
   – Не врать, молчать буду. Спросит – ну, тогда признаюсь.
   Всю зиму шла работа; сперва киль выделали, затем шпангоуты насадили, потом обшивкой занялись, а затем и выкрасили в белый цвет, с синей полоской кругом.
   Собственно говоря, постройка лодки подвигалась непропорционально труду, какой затрачивался на нее друзьями, и секрет этот объяснялся тем, что им помогали какие-то таинственные руки. Друзья благоразумно молчали об этом, и когда лодка была готова, они с гордостью объявили товарищам:
   – Мы кончили.
   Впрочем, Касицкий не удержался и тут же сказал, подмигивая Тёме:
   – Мы?!
   – Конечно, мы, – ответил Тёма. – Матросы помогали, а все-таки, мы.
   – Помогали?! Рыло!
   И Касицкий, рассмеявшись, добавил:
   – Кой черт, мы! Ну, Данилов действительно работал, а мы вот с этим подлецом все больше насчет глаз. Да ей-богу же, – кончил он добродушно. – Зачем врать.
   – Я считаю, что и я работал.
   – Ну да, ты считаешь. Ну, считай, считай.
   – Да зачем вам лодка? – спросил Корнев, грызя, по обыкновению, ногти.
   – Лодка? – переспросил Касицкий. – Зачем нам лодка? – обратился он к Тёме.
   Тёму подмывало.
   – Свинья! – смеялся он, чувствуя непреодолимое желание выболтать.
   – Чтоб кататься, – ответил Данилов, не сморгнув, что называется, глазом.
   Корнев видел, что тут что-то не то.
   – Мало у отца твоего лодок?
   – Ходких нет, – ответил Данилов.
   – Что значит – ходких?
   – Чтоб резали хорошо воду.
   – А что значит – чтоб резали хорошо воду?
   – Это значит, что ты дурак. – вставил Касицкий.
   – Бревно! – вскользь ответил Корнев, – не с тобой говорят.
   – Ну, чтоб узкая была, шла легко, оказывала бы воде меньшее сопротивление.
   – Зачем же вам такую лодку?
   – Чтобы больше удовольствия было от катанья.
   Корнев подозрительно всматривался по очереди в каждого.
   – Эх ты, дура! – произнес Касицкий полушутя-полусерьезно. – В Америку хотим ехать.
   После этого уже сам Корнев говорил пренебрежительно:
   – Черти, с вами гороху наесться сперва надо, – и уходил.
   – Послушай, зачем ты говоришь? – замечал Данилов Касицкому.
   – Что~ говорю? Именно так действуя, ничего и не говорю.
   – Конечно, – поддерживал Тёма, – кто ж догадается принять его слова за серьезные.
   – Все догадаются. Вас подмывает на каждом слове, и кончится тем, что вы все разболтаете. Глупо же. Если не хотите, скажите прямо, зачем было и затевать тогда.
   Обыкновенно невозмутимый, Данилов не на шутку начинал сердиться. Касицкий и Тёма обещали ему соблюдать вперед строгое молчание. И хотя нередко на приятелей находило страстное желание подсидеть самих себя, но сознание огорчения, которое они нанесут этим Данилову, останавливало их.
   Понятное дело, что тому, кто едет в Америку, никаких, собственно, уроков готовить не к чему, и время, потраченное на такой труд, считалось компанией погибшим временем.
   Обстоятельства помогли Тёме в этом отношении. Мать его родила еще одного сына, и выслушивание уроков было оставлено. Следующая треть, последняя перед экзаменами, была весьма печальна по результатам: единица, два, закон божий – три, по естественной – пять, поведение – и то «хорошего» вместо обычного «отличного». На Карташева махнули в гимназии рукой, как на ученика, который остается на второй год.
   Тёма благоразумно утаил от домашних отметки. Так как требовалась расписка, то он, как мог, и расписался за родителей, что отметки они видели. При этом благоразумно подписал: «По случаю болезни, за мать, сестра З. Карташева». Дома, на вопрос матери об отметках, он отделывался обычным ответом, произносимым каким-то слишком уж равнодушным и беспечным голосом:
   – Не получил еще.
   – Отчего ж так затянулось?
   – Не знаю, – отвечал Тёма и спешил заговорить о чем-нибудь другом.
   – Тёма, скажи правду, – пристала раз к нему мать, – в чем дело? Не может быть, чтоб до сих пор не было отметок?
   – Нет, мама.
   – Смотри, Тёма, я вот встану и поеду сама.
   Тёма пожал плечами и ничего не ответил: чего, дескать, пристали к человеку, который уже давно мысленно в Америке?
 
   Друзья назначили свой отъезд на четвертый день пасхи. Так было решено с целью не отравлять родным пасху.
   Заграничный пароход отходил в шесть часов вечера. Решено было тронуться в путь в четыре.
   Тёма, стараясь соблюдать равнодушный вид, бросая украдкой растроганные взгляды кругом, незаметно юркнул в калитку и пустился к гавани.
   Данилов уже озабоченно бегал от дома к лодке.
   Тёма заглянул внутрь их общей красавицы – белой с синей каемкой лодки, с девизом «Вперед», и увидел там всякие кульки.
   – Еда, – озабоченно объяснил Данилов. – Где же Касицкий?
   Наконец показался и Касицкий с какой-то паршивой собачонкой.
   – Да брось! – нетерпеливо проговорил Данилов.
   Касицкий с сожалением выпустил собаку.
   – Ну, готово! Едем.
   Тёма с замиранием сердца прыгнул в лодку и сел на весло.
   «Неужели навсегда?» – пронеслось у него в голове и мучительно-сладко где-то далеко-далеко замерло.
   Касицкий сел на другое весло. Данилов – на руль.
   – Отдай! – сухо скомандовал Данилов матросу.
   Матрос бросил веревку, которую держал в руке, и оттолкнул лодку.
   – Навались!
   Тёма и Касицкий взмахнули веслами. Вода быстро, торопливо, гулко заговорила у борта лодки.
   – Навались!
   Гребцы сильно налегли. Лодка помчалась по гладкой поверхности гавани. У выхода она ловко вильнула под носом входившего парохода и, выскочив на зыбкую, неровную поверхность открытого моря, точно затанцевала по мелким волнам.
   – Норд-ост! – коротко заметил Данилов.
   Весенний холодный ветер срывал с весел воду и разносил брызги.
   – Навались!
   Весла, ровно и мерно стуча в уключинах, на несколько мгновений погружались в воду и снова сверкали на солнце ловким движением гребцов обращенные параллельно к воде.
   Отъехав версты две, гребцы, по команде Данилова, подняли весла и сняли шапки с вспотевших голов.
   – Черт, пить хочется, – сказал Касицкий и, перегнувшись, зачерпнул двумя руками морской воды и хлебнул глоток.
   То же самое проделал и Тёма.
   – Навались!
   Опять мерно застучали весла, и лодка снова весело и легко начала резать набегавшие волны.
   Ветер свежел.
   – К вечеру разыграется, – заметил Данилов.
   – О-го, рвет, – ответил Касицкий, надвигая чуть было не сорвавшуюся в море шапку.
   – Экая красота! – проговорил немного погодя Данилов, любуясь небом и морем. – Посмотрите на солнце, как наседают тучи! Точно рядом день и ночь. Там все темное, грозное; а сюда, к городу, – ясное, тихое, спокойное.
   Касицкий и Тёма сосредоточенно молчали.
   Тёма скользнул глазами по сверкавшему вдали городу, по спокойному, ясному берегу, и сердце его тоскливо сжалось: что-то теперь делают мать, отец, сестры?! Может быть, весело сидят на террасе, пьют чай и не знают, какой удар приготовил он им. Тёма испуганно оглянулся, точно проснулся от какого-то тяжелого сна.
   – Что, может, назад пойдем, Карташев? – спросил спокойно Данилов, наблюдая его.
   «Назад?!» – радостно рванулось было сердце Тёмы к матери. А мечты об Америке, а гимназия, экзамены, неизбежный провал…
   Тёма отрицательно мотнул головой и угрюмо молча налег на весло.
   – Пароход! – крикнул Касицкий.
   Из гавани, выпуская клубы черного дыма, показался громадный заграничный пароход.
   – Пойдем потихоньку навстречу.
   Лодка сделала красивый полукруг и медленно пошла навстречу.
   Пароход приближался. Уже можно было разобрать толпу пассажиров на палубе!
   «Через несколько минут мы уже будем между ними», – мелькнуло у каждого из друзей.
   – Пора!
   Все было наготове.
   Согласно законам аварий, Касицкий выстрелил два раза из револьвера, а Данилов выбросил специально приготовленный для этого случая белый флаг, навязанный на длинный шест.
   Тяжелое чудовище летело совсем близко, высоко задрав свои могучие борты, и гул машины явственно отдался в ушах беглецов, обдав их запахом пара и перегорелого масла.
   Лодку закачало во все стороны.
   Ура! Их заметили. Целый ворох белых платков замахал им с палубы. Но что ж это? Зачем они не останавливаются?
   – Стреляй еще! Маши платком.
   Друзья стреляли, махали и кричали как могли.
   Увы! Пароход уж был далеко и все больше и больше прибавлял ходу…
   Разочарование было полное.
   – Они думали, – проговорил огорченно Тёма, – что мы им хорошей дороги желаем.
   – Я говорил, что все это ерунда, – сказал Касицкий, бросая в лодку револьвер. – Ну кто, в самом деле, нас возьмет?! Кто для нас остановится?!
   Уныло, хотя и быстро было возвращение обратно. Норд-ост был попутный.
   – Надо обдумать… – начал было Данилов.
   – Ерунда! Ни в какую Америку я больше не поеду, – сказал Касицкий, когда лодка пристала к берегу. – Все это чушь.
   – Ну, вот уж и чушь, – ответил сконфуженно Данилов.
   – Да, конечно, чушь, и пора понять это.
   Тёма грустно слушал, задумчиво смотря вдаль так коварно изменившему пароходу.
   – Надо обдумать…
   – Как выдержать экзамены, – фыркнул Касицкий и, нахлобучив шапку, пожав наскоро руки друзьям, быстро пошел в город.
   – Духом упал. Все еще можно поправить, – грустно докончил Данилов.
   – Прощай, – ответил Тёма и, пожав товарищу руку, тоже побрел домой.
   Да, не выгорела Америка! С одной стороны, конечно, приятно опять увидеть мать, отца, сестер, братьев, с которыми думал уже никогда, может быть, не встретиться, но, с другой стороны, тяжело и тоскливо вставали экзамены, почти неизбежный провал, все то, с чем, казалось, было уже навсегда покончено.
   Да, жаль, – а хороший было придумали выход.
   И Тёма от души вздохнул.
   Когда после пасхи в первый раз собрались в класс, все уже перемололось, и Касицкий не удержался, чтобы в веселых красках не передать о неудавшейся затее. Тёма весело помогал ему, а Данилов только снисходительно слушал.
   Все смеялись и прозвали Данилова, Касицкого и Тёму «американцами».

XI
ЭКЗАМЕНЫ

   Подошли и экзамены.
   Несмотря на то, что Тёма не пропускал ни одной церкви без того, чтобы не перекреститься, не ленился за квартал обходить встречного батюшку, или в крайнем случае при встречах хватался за левое ухо и скороговоркой говорил: «Чур, чур, не меня!», или усердно на том же месте перекручивался три раза, – дело, однако, плохо подвигалось вперед.
   Дома тем не менее Тёма продолжал взятый раньше тон.
   – Выдержал?
   – Выдержал.
   – Сколько поставили?
   – Не знаю, отметок не показывают.
   – Откуда ж ты знаешь, что выдержал?
   – Отвечал хорошо…
   – Ну, сколько же, ты думаешь, тебе все-таки поставили?
   – Я без ошибки отвечал…
   – Значит, пять?
   – Пять! – недоумевал Тёма.
   Экзамены кончились. Тёма пришел с последнего экзамена.
   – Ну?
   – Кончил…
   Опять ответ поразил мать какою-то неопределенностью.
   – Выдержал?
   – Да…
   – Значит, перешел?
   – Верно…
   – Да когда же узнать-то можно?
   – Завтра, сказали.
   Назавтра Тёма принес неожиданную новость, что он срезался по трем предметам, что передержку дают только по двум, но если особенно просить, то разрешат и по трем. Это-то последнее обстоятельство и вынудило его открыть свои карты, так как просить должны были родители.
   Тёма не мог вынести пристального, презрительного взгляда матери, устремленного на него, и смотрел куда-то вбок.
   Томительное молчание продолжалось довольно долго.
   – Негодяй! – проговорила наконец мать, толкнув ладонью Тёму по лбу.
   Тёма ждал, конечно, сцены гнева, неудовольствия, упреков, но такого выражения презрения он не предусмотрел, и тем обиднее оно ему показалось. Он сидел в столовой и чувствовал себя очень скверно. С одной стороны, он не мог не сознавать, что все его поведение было достаточно пошло; но, с другой стороны, он считал себя уже слишком оскорбленным. Обиднее всего было то, что на драпировку в благородное негодование у него не хватало материала, и, кроме фигуры жалкого обманщика, ничего из себя и выкроить нельзя было. А между тем какое-то раздражение и тупая злость разбирали его и искали выхода. Отец пришел. Ему уже сказала мать.
   – Болван! – проговорил с тем же оттенком пренебрежения отец. – В кузнецы отдам…
   Тёма молча высунул ему вдогонку язык и подумал: «Ни капельки не испугался». Тон отца еще больше опошлил перед ним его собственное положение. Нет! Решительно ничего нет, за что бы уцепиться и почувствовать себя хоть чуточку не так пошло и гадко! И вдруг светлая мысль мелькнула в голове Тёмы: отчего бы ему не умереть?! Ему даже как-то весело стало от мысли, какой эффект произвело бы это. Вдруг приходят, а он мертвый лежит. Вот тогда и сердись сколько хочешь! Конечно, он виноват – он понимал это очень хорошо, – но он умрет и этим вполне искупит свою вину. И это, конечно, поймут и отец и мать, и это будет для них вечным укором! Он отомстит им! Ему ни капли их не жалко, – сами виноваты! Тёма точно снова почувствовал презрительный шлепок матери по лбу. Злое, недоброе чувство с новой силой зашевелилось в его сердце. Он злорадно остановил глаза на коробке спичек и подумал, что такая смерть была бы очень хороша, потому что будет не сразу и он успеет еще насладиться чувством удовлетворенного торжества при виде горя отца и матери. Он занялся вопросом, сколько надо принять спичек, чтоб покончить с собой. Всю коробку? Это, пожалуй, будет слишком много, он быстро умрет, а ему хотелось бы подольше полюбоваться. Половину? Тоже, пожалуй, много. Тёма остановился почему-то на двадцати головках. Решив это, он сделал маленький антракт, так как, когда вопрос о количестве был выяснен, решимость его значительно ослабела. Он в первый раз серьезно вник в положение вещей и почувствовал непреодолимый ужас к смерти. Это было решающее мгновение, после которого, успокоенный каким-то подавленным сознанием, что дело не будет доведено до конца, он протянул руку к спичкам, отобрал горсть их и начал потихоньку, держа под столом, осторожно обламывать головки. Он делал это очень осторожно, зная, что спичка может вспыхнуть в руке, а это иногда кончается антоновым огнем. Наломав, Тёма аккуратно собрал головки в кучку и некоторое время с большим удовольствием любовался ими в сознании, что их проглотит кто угодно, но только не он. Он взял одну головку и попробовал на язык: какая гадость!
   С водой разве?!
   Тёма потянулся за графином и налил себе четверть стакана. Это много для одного глотка. Тёма встал, на цыпочках вышел в переднюю и, чтоб не делать шума, выплеснул часть воды на стену. Затем он вернулся назад и остановился в нерешительности. Несмотря на то, что он знал, что это шутка, его стало охватывать какое-то странное волнение. Он чувствовал, что в его решимости не глотать спичек стала показываться какая-то страшная брешь: почему и в самом деле не проглотить? В нем уж не было уверенности, что он не сделает этого. С ним что-то происходило, чего он ясно не сознавал. Он, если можно так сказать, перестал чувствовать себя, как будто был кто-то другой, а не он. Это наводило на него какой-то невыразимый ужас. Этот ужас все усиливался и толкал его. Рука автоматично протянулась к головкам и всыпала их в стакан. «Неужели я выпью?!» – думал он, поднимая дрожащей рукой стакан к побелевшим губам. Мысли вихрем завертелись в его голове. «Зачем? Разве я не виноват действительно? Я, конечно, виноват. Разве я хочу нанести такое горе людям, для которых так дорога моя жизнь? Боже сохрани! Я люблю их…»
   – Артемий Николаич, что вы делаете?! – закричала Таня не своим голосом.
   У Тёмы мелькнула только одна мысль, чтобы Таня не успела вырвать стакан. Судорожным, мгновенным движением он опрокинул содержимое в рот… Он остановился с широко раскрытыми, безумными от ужаса глазами.
   – Батюшки! – завопила режущим, полным отчаяния голосом Таня, стремглав бросаясь к кабинету. – Барин… барин!..
   Голос ее обрывался какими-то воплями:
   – Артемий… Николаич… отравились!!
   Отец бросился в столовую и остановился, пораженный идиотским лицом сына.
   – Молока!
   Таня бросилась к буфету.
   Тёма сделал слабое усилие и отрицательно качнул головой.
   – Пей, негодяй, или я расшибу твою мерзкую башку об стену! – закричал неистово отец, схватив сына за воротник мундира.
   Он так сильно сжимал, что Тёма, чтоб дышать, должен был наклониться, вытянуть шею и в таком положении, жалкий, растерянный, начал жадно пить молоко.
   – Что такое?! – вбежала мать.
   – Ничего, – ответил взбешенным, пренебрежительным голосом отец, – фокусами занимается.
   Узнав, в чем дело, мать без сил опустилась на стул.
   – Ты хотел отравиться?!
   В этом вопросе было столько отчаянной горечи, столько тоски, столько чего-то такого, что Тёма вдруг почувствовал себя как бы оторванным от прежнего Тёмы, любящего, нежного, и его охватило жгучее, непреодолимое желание во что бы то ни стало, сейчас же, сию секунду снова быть прежним мягким, любящим Тёмой. Он стремглав бросился к матери, схватил ее руки, крепко сжал своими и голосом, доходящим до рева, стал просить:
   – Мама, непременно прости меня! Я буду прежний, но забудь все! Ради бога, забудь!
   – Все, все забыла, все простила, – проговорила испуганная мать.
   – Мама, голубка, не плачь, – ревел Тёма, дрожа, как в лихорадке.
   – Пей молоко, пей молоко! – твердила растерянно, испуганно мать, не замечая, как слезы лились у нее по щекам.
   – Мама, не бойся ничего! Ничего не бойся! Я пью, я уже три стакана выпил. Мама, это пустяки, вот, смотри, все головки остались в стакане. Я знаю, сколько их было… Я знаю… Раз, два, три…
   Тёма судорожно считал головки, хотя перед ним была одна сплошная, сгустившаяся масса, тянувшаяся со дна стакана к его краям…
   – Четырнадцать! Все! Больше не было, – я ничего не выпил… Я еще один стакан выпью молока.
   – Боже мой, скорей за доктором!
   – Мама, не надо!
   – Надо, мой милый, надо!
   Отец, возмущенный этой сценой, не выдержал и, плюнув, ушел в кабинет.
   – Милая мама, пусть он идет, я не могу тебе сказать, что~ я пережил, но если б ты меня не простила, я не знаю… я еще бы раз… Ах, мама, мне так хорошо, как будто я снова родился! Я знаю, мама, что должен искупить перед тобою свою вину, и знаю, что искуплю, оттого мне так легко и весело. Милая, дорогая мама, поезжай к директору и попроси его, – я выдержу передержку, я знаю, что выдержу, потому что я знаю, что я способный и могу учиться.
   Тёма, не переставая, все говорил, говорил и все целовал руки матери. Мать молча, тихо плакала. Плакала и Таня, сидя тут же на стуле.
   – Не плачь, мама, не плачь, – повторял Тёма. – Таня, не надо плакать.
   Исключительные обстоятельства выбили всех из колеи. Тёма совершенно не испытывал той обычной, усвоенной манеры отношения сына к матери, младшего к старшему, которая существовала обыкновенно. Точно перед ним сидел его товарищ, и Таня была товарищ, и обе они и он попали неожиданно в какую-то беду, из которой он, Тёма, знает, что выведет их, но только надо торопиться.
   – Поедешь, мама, к директору? – нервно, судорожно спрашивал он.
   – Поеду, милый, поеду.
   – Непременно поезжай. Я еще стакан молока выпью. Пять стаканов, больше не надо, а то понос сделается. Понос очень нехорошо.
   Мысли Тёмы быстро перескакивали с одного предмета на другой, он говорил их вслух, и чем больше говорил, тем больше ему хотелось говорить и тем удовлетвореннее он себя чувствовал.
   Мать со страхом слушала его, боясь этой бесконечной потребности говорить, с тоской ожидая доктора. Все ее попытки остановить сына были бесполезны, он быстро перебивал ее:
   – Ничего, мама, ничего, пожалуйста, не беспокойся.
   И снова начинался бесконечный разговор.
   Вошли дети, гулявшие в саду. Тёма бросился к ним и, сказав: «Вам нельзя тут быть», – запер перед ними дверь.
   Наконец приехал доктор, осмотрел, выслушал Тёму, потребовал бумаги, перо, чернила, написал рецепт и, успокоив всех, остался ждать лекарства. У Тёмы начало жечь внутри.
   – Пустяки, – проговорил доктор, – сейчас пройдет.
   Когда принесли лекарство, доктор молча, тяжело сопя, приготовил в двух рюмках растворы и сказал, обращаясь к Тёме:
   – Ну, теперь закусите вот этим все ваши разговоры. Отлично! Теперь вот это! Ну, теперь можете продолжать.
   Тёма снова начал, но через несколько минут он как-то сразу раскис и вяло оборвал себя:
   – Мама, я спать хочу.
   Его сейчас же уложили, и, под влиянием порошков, он заснул крепким детским сном.
   На другой день Тёма был вне всякой опасности и хотя ощущал некоторую слабость и боль в животе, но чувствовал себя прекрасно, был весел и с нетерпением гнал мать к директору. Только при появлении отца он умолкал, и было что-то такое в глазах сына, от чего отец скорее уходил к себе в кабинет. Приехал доктор, и мать, оставив Тёму на его попечении, уехала к директору.
   – Я сяду заниматься, чтоб не терять времени, – заявил весело Тёма.
   – Вот и отлично, – ответил доктор.
   Тёма забрал книги и отправился в маленькую комнатку, а доктор ушел в кабинет к старику Карташеву.
   Когда разговор коснулся текущих событий, генерал не утерпел, чтобы не пожаловаться на жену за неправильное воспитание сына.
   – Да, нервно немножко… – проговорил доктор как-то нехотя. – Век такой… Вы, однако, с сыном-то все-таки помягче, а то ведь можно и совсем свихнуть мальчугана… Нервы у него не вашего времени…
   – Пустяки, весь он в меня…