Страница:
Все эти изделия изнутри были маркированы иностранными лейблами. Две вещицы скрывали полотняные накидки, похожие на большие мешки. Когда я вынул их из шкафа и освободил от скрывающего их тряпья, то моим глазам предстали норковое манто и, совершенно роскошная, соболья шуба. Собольих шуб в натуре я еще не видал никогда, не видел также, чтобы кто-то когда-то носил в нашем городе и норковых шубеек. Только в заграничных кинофильмах на артисточках. Воротнички и шапки из норки себе еще позволить кто-то мог, но шубу… В магазине «Меха» на Станиславского я видел подобный полушубок, висевший в саркофаге из пуленепробиваемого стекла. В единственном экземпляре, он мозолил глаза восхищенных покупательниц вот уже второй год, и цена у него была что-то около четырех тысяч рублей – столько стоил «Москвич»! Ничего себе! Никто не покупал ее за такие бешеные деньжищи. Сколько же должна была стоить соболья шуба? Как «Волга»?
Я осторожно, как к чужой голой женщине, прикоснулся к гладкому, поблескивающему серебром, коричневому собольему меху. Вот это да! Мне захотелось стать женщиной, чтобы примерить на себя это богатство. Но…
Правая, меньшая часть фанерного шкафа-склада, разделена четырьмя полками. На верхней размещались меховые шапки из голубого песца, того же соболя и осенние шляпки из фетра и кожи.
Вторая полка была забита различным парфюмом в вычурченных флакончиках матового и цветного стекла, в каких-то невиданных баночках, коробочках, трубочках – все сплошь с заграничными золотыми и серебряными наклейками и надписями. Изнутри правой двери было зеркало с маленькой полочкой, и я понял, что Софья наводит свой марафет именно здесь, за неимением в номере трюмо или косметического столика.
На остальных двух полках – какие-то пододеяльники, простыни, пакеты с чулками и прочими тряпками. Особо привлекло мое внимание наборы кружевного нижнего белья – ни чета нашему ширпотребу, тут в одно само белье можно влюбиться, безо всякой в нем женщины. Кстати, а что было надето на Софье? Я же в темноте не разглядел толком. Вот бы на Софью в этой красотище посмотреть! Пожалуй, это было бы похлеще, чем поглазеть на нее просто нагую.
На третьей же полочке, сверху, ближе к краю, лежала простенькая деревянная шкатулка из полированного дуба с бронзовым крючочком, закрывающим крышку. Сбоку от нее, бочком, прятался кошелек из настоящей крокодиловой кожи, больше похожий на косметичку, с серебряной застежкой-защелкой. Вместо привычных шариков на ней были две изящные женские головки, смотрящие в противоположенные стороны. На коже красовалось теснение крупными латинскими буквами «Bulaggi». Кошелек был серьезно потерт, он, наверное, был очень стар и пах деньгами. Старыми деньгами, которые перебывали в тысячах рук.
Я открыл его. Там лежала свернутая пополам тоненькая пачка сотенных купюр. Пересчитал. Девятьсот рублей. Не так и много. Впрочем, это «немного» составляло годовую пенсию моего отца! Наверное, именно этот кошелек бросил ей в ноги Алекс, когда выпер Софью из дома. И, наверняка, там была ровно тысяча, а сотня ушла на билет до Новосибирска, на то да се, по мелочам. А потом ей в Оперном дали подъемные, потом стали выдавать зарплату, поэтому она сюда больше не заглядывала.
Положил кошель на место и заглянул в оказавшуюся довольно тяжелой шкатулку. Там были, видимо, те самые цацки, о которых мне говорила Софья. Золотой браслет, похожий на миниатюрную танковую гусеницу с золотыми же, круглыми часиками нашей марки – «Чайка», пятьсот восемьдесят третьей пробы. Все остальные безделушки тоже были из золота, все той же пробы и тоже советского производства, кроме нескольких пластинок, на обратной стороне которых стояло четырехдевяточное клеймо, и красовалась цифра «10 г».
Я взял в руки и прикинул на глаз вес массивной, толщиной в полпальца, витой короткой цепи – тянула грамм на сто, не меньше. Кроме того, в шкатулке лежали тоненькая длинная цепочка с, внутри пустым, без фотокарточек, медальоном, десяток разномастных колец и перстней с камнями и без, золотой крестик, несколько пар сережек, одни – крупные, массивные, с рубинами, а также мужские золотые запонки с аметистами. Неплохой набор! Тоже тянет не на одну тысячу.
Положив шкатулку на место, я перевел взгляд на дно шкафа. Там аккуратно выстроилась в ряд обувь певицы. Осенние и зимние сапожки, каких у нас тогда тоже еще не носили, из хорошей кожи, с металлическими пряжками-застежками и на замках-молниях. Сафьяновые остроносые полуботиночки; парадные, изящные туфельки из бардовой замши; невиданной доселе мной формы – белые босоножки, состоящие из платформы и каких-то длинных, золотистых ремешков. Одни, сероватого цвета, туфельки на тонюсеньких каблучках, с золотыми подковками на них, выделялись особо, и я даже взял их в руки, чтобы рассмотреть странную, чешуйчатую их поверхность. Наконец я понял: так это же змеиная кожа! Ого!
Последней вещью, занимавшей дно шифоньера, была красная, пошерканая балетка – давно забытая в обиходе вещь еще довоенного производства. В последний раз в живую точно такой же маленький чемоданчик, только коричневый, я видел у отца, он носил в нем обеды на завод, где работал начальником планово-экономического отдела – термос с чаем и бутерброды. К ручке балетки, на шелковом красном шнурке, был привязан еще один металлический ключик. Это – уже третий! Софья специально дразнила меня?
Делать нечего, назвался груздем – полезай в кузов. Я извлек балетку из шкафа и положил ее на стол. Отпер ключиком замки и, клацнув застежками, балетка распахнулась.
Правую ее часть занимали пакеты от фотопластинок с какими-то документами и фотографиями, которые я, из деликатности, рассматривать не стал, кроме одной цветной фотографии, лежащей на самом верху. Это была свадебная фотография. На ней была Софья, выглядевшая несколько более юной и более, что ли, тоненькой, нежели нынешняя – в белоснежном подвенечном платье и такой же белой воздушной фатой на голове. Ей на безымянный палец надевал кольцо моложавый мужчина, лет тридцати пяти – сорока, с холеным лицом, черными набрильянтиненными волосами, с аккуратным пробором, чернобровый и черноглазый, с упрямой складкой в межбровье, в черном же, шерстяном костюме. Белоснежную рубашку на шее затягивала, опять же, черная, шелковая бабочка.
Безусловно, это был Алекс Буяновский. Слева и справа от них, стояли, какие-то люди – девушка, в строгом, розовом панбархатном платье, расфуфыренная и яркая, от чрезмерной косметики на лице, и мужчина в темно-синем костюме, лица коего не было видно – только один, тоже строгий, пробор на голове. Мужчина этот склонился над столом и что-то подписывал. Свидетели – понял я. Позади этой четверки, полукругом, на фоне белой стены и мраморной колоннады, плотной стеной располагался разношерстный люд в праздничных одеждах – наверное, приглашенные во дворец бракосочетаний на регистрацию.
Со вздохом, как о чем-то недоступном, отложил фото и взял в руки увесистый пакет из непромокаемой пергаментной бумаги, перевязанный крест накрест голубой атласной лентой. Когда последний слой бумаги был убран, я с изумлением обнаружил в своих руках, холодящую тяжесть вороненого маленького пистолета, свободно умещавшегося на моей ладони. Это был ТК – «Тульский Коровин». Я узнал его – такой же, или почти такой же, был у моего дяди – бывшего офицера-фронтовика, служившего после войны начальником отдела кадров в «Сиблаге», где, по иронии Судьбы, тогда отбывал наказание и мой отец.
Как рассказывал мне мой дядя, это оружие, калибра 6,35, под патрон «Браунинга», было выпущено Тульским оружейным заводом в двадцатые – тридцатые годы в весьма ограниченном количестве – всего несколько десятков тысяч. Большинство ТК выпускалось для высшего эшелона офицеров Красной Армии и высокопоставленных партийных чиновников. Нередко ТК использовался в качестве подарочного или наградного оружия. Крупным потребителем ТК был также НКВД.
Некоторым различием между этими пистолетами было то, что у моего дяди – дяди Сережи – насколько я помню, боковые панели рукояти были выполнены из черного карболита с логотипом «ТОЗ», а этот был с деревянными панелями, с крестообразной насечкой, закрепленными винтами. На одной из панелей красовалась никелированная пластинка с гравированной надписью наклонными витиеватыми буковками: «Тов. Буяновской С.Р. за особые заслуги в области обеспечения законности, правопорядка и общественной безопасности от руководства МВД УССР».
Вот это да – наградное оружие! Конечно, я прекрасно понимал, что никаких таких заслуг перед Законом у Софьи не было и в помине, и пистолет был получен не без участия денег и связей Алекса. Но ведь каково! Не всякий генерал имеет наградное оружие. И зачем она мне все это демонстрирует? Уж не им ли я должен убить. Но КОГО? Выходит, она мне, как бы, делает предложение: вот пистолет, бери, пользуйся для реализации своих планов. А если меня с ним застукают на месте преступления? Ну и что? Она-то тут при чем? Пистолет взяли без ее ведома, она и понятия не имела! Что ей-то будет? Да ничего!
Перебрасывая, относительно легкий, можно сказать дамский, весом не более полукилограмма, пистолет из руки в руку, я заметил в его стволе нечто постороннее, белое. Ковырнул спичкой. Бумажка. Положил оружие на стол, развернул бумаженцию и прочел:
Я залез в карман шубы, оказавшийся нутряным, и вынул оттуда… золотой ключик. Да, это не фигуральное выражение – ключ был сделан из чистого золота! Пробы на нем не было, но характерный блеск и тяжесть металла, исключали все сомнения. На одном из крылышек я обнаружил пятиконечную звездочку – метка.
Я подошел к часам и тут только понял, в чем была их необычность. Она заключалась в их размерах. Часы были раза в полтора-два больше, нежели все остальные, им подобные. Кроме того, при более близком их рассмотрении, я обнаружил еще одну особенность: сам цилиндр, скрывавший часовой механизм, был непропорционально утолщен, по сравнению с другими такими же ходиками-двойниками.
Затаив дыхание, в предвкушении чего-то необычного, я, пляшущими от возбуждения пальцами, кое-как вставил ключ в гнездо завода и стал проделывать все манипуляции, указанные мне в записке. Ключ довольно легко вращался в часах со звуком, которые производят музыкальные шкатулки, только не так громко. А когда я поставил стрелки на «без пяти двенадцать», то… ничего не произошло!
Я отступил от стены, на которой висели часы и, сев за стол, стал перечитывать записку по-новой. Но нет – я все сделал правильно. Может, Софья посмеивается надо мной, а сама в скрытый глазок хладнокровно наблюдает за мной из соседнего номера? Ставит, так сказать, эксперимент над идиотом? Возомнила себя сверхчеловеком? Э-э, не умничай, стервозная ты моя малышка, меня на мякине не проведешь!
Я приблизился к этой стене и стал внимательно ее исследовать на предмет подсматривающего устройства. Если глазок и был где-то здесь – с ее богатством, чего бы не позволить себе этакое баловство, заняв еще и соседний номер? – то он был хитроумно замаскирован. Не исключая того, что Софья может наблюдать за мной, я сделал стене рожу. В этот момент неожиданно раздался крик кукушки, выскочившей из настенных часов, тут же что-то в них звонко щелкнуло, и циферблат начал медленно поворачиваться в сторону. Я оглянулся и посмотрел на стрелки – они показывали ровно двенадцать. Так вот оно в чем дело! Полный набор приемов, приводящий к их открытию, составил как раз те пять минут, которые оставались до двенадцати.
Я снова подошел к часам. Развернувшийся циферблат оказался с очень плоским часовым механизмом, вышедшим из широкого, толщиной в семь-восемь сантиметров, цилиндра, призванного имитировать, собственно, весь механизм. В оставшейся части металлического цилиндра, окрашенного черной краской, на углублении одного сантиметра, виднелось второе дно. Оно представляло собой диск из червленого серебра, на котором были рельефно искусно изображен черт, танцующий с фигуристой, длинноволосой девушкой. Черт придерживал одной рукой девушку за талию, в другой – отведенной в сторону – держал кубок, очевидно, с вином. Он склонил бородатую морду к прекрасной женской головке в губительном поцелуе. Девушка же одной своей рукой обнимала за шею ушастое страшилище, в другой – тоже держала кубок. Голова ее, подставленная смертельному поцелую, была откинута назад, отчего длинные, волнистые волосы спускались почти до самой, в цветах, лужайки, где происходил танцевальный шабаш.
Было ясно – мне открылся тайник. Я потрогал эту серебряное донце, постучал по нему, услышав металлический ответный отзвук, но нигде не обнаружил ручки, или иной зацепки, чтобы вскрыть эту драгоценную заслонку. Но тут я обратил внимание на корнеобразный, непропорционально большой, пенис черта, он был золотым, и имел резкие очертания, отличные от общих мягких переходов остальных серебряных рельефов. Я нажал на него пальцем, ощутив от этого прикосновения некую склизкую мерзость, и он упруго, пружиня, вошел в тело черта, после чего серебряное донце совершенно бесшумно слегка подалось вперед, обнажив за ним ободок. Я ухватился за него и вытянул круглую серебряную шкатулку, в которой донце, с танцующей парой, оказывается, играло роль крышки.
Предвкушая увидеть внутри шкатулки нечто очень занимательное, я уселся за стол, обстоятельно расположившись на стуле, подлил в стакан ром, отхлебнул глоток, вяжущего горло, крепкого пойла, которое сразу прибавило мне настроения и уверенности в собственной безнаказанности, и внимательно осмотрел шкатулку.
После недолгих разбирательств я понял, что открывается она несложно – крышка попросту навинчена на корпус шкатулки. Но, прежде чем открыть ее я оглянулся на входную дверь. Встал, проверил. Так и есть – открыта. Запер дверь на ключ, показал язык противоположенной стене и тогда уже окончательно приступил к делу.
Шкатулка открылась, неожиданно, легко, без фокусов, показав свое бесценное нутро. Я обомлел от явленного мне НАСТОЯЩЕГО богатства, которое я осторожно вывалил на стол. Такое я видел только на картинках, фотографиях и в кино. В наших ювелирных советских магазинах этих раритетных цацек не встретишь, в оружейных палатах и иных подобных заведениях я не был, так что воочию, представшие передо мной драгоценные побрякушки, мне сравнить было не с чем.
Первым, моим глазам предстал великолепный сотуар, с бриллиантами старой огранки – «роза», филигранной, ручной работы из золота пятьдесят шестой пробы. Эта проба ставилась на золотые изделия еще в царское время. Самый большой из камней тянул карат на шесть или семь, остальные девять – были примерно по карату каждый. Правда, в то время, я ничего не понимал ни в каратах, ни в пробах, ни в огранках и ни в самих брильянтах. И оценку изделиям я произвожу по памяти на основе тех знаний, которые получил позже – со временем.
Следующими в моих руках оказались старинные карманные часы, предположительно девятнадцатого века, с выгравированной надписью на задней крышке: «Borel Fils & Cie» и небольшим брильянтом по ее центру, примерно, в четверть карата. Корпус золотой, с голубой эмалью, той же пятьдесят шестой пробы, на золотой цепочке. При открытии крышки играет неприхотливая музычка, вроде, «чижика-пыжика». В руке они лежали тяжело и плотно, тут одного золота было грамм на двести с лишком.
Далее шла массивная золотая цепь, правда, без пробы, тяжеленная – весом тоже не менее двухсот грамм, с медальоном в виде окружности, с барельефной перевернутой пентаграммой, вершиной направленной вниз – символ входа во Врата Ада. Открыв медальон, я обнаружил в нем пучок жестких, коричневых волосьев, какого-то зверя. От них пахло смесью прелости, могилы и какого-то, похожего на человеческий, запах – но это был, все же, не он – застарелого пота. Кажется, у меня в спичечном коробке лежал точно такой же клок шерсти, принадлежавший «бабаю», которого я повстречал в раннем детстве. Моя память пролистала ту историю вновь…
Дорога шла мимо шестой городской бани, в которой нынче размещается банк «Левобережный».
Тогда это было совершенно иное, еще не перестроенное, простенькое зданьице, в белой штукатурке, с завалинками, и стоявшее особняком – ближайшая группа трех-четырехэтажных домов, которые в народе тогда именовались «тремя корпусами», находилась метрах в трестах от него. Вокруг раскинулся унылый снежный пустырь из барханистых, с острыми кромками, от гулявших вокруг ветров, сугробов. Из закопченной трубы бани выворачивался в небо штопор черного дыма – баню только-только растапливали к открытию.
Все было как обычно, не первое утро мама возила меня по этому маршруту, как вдруг меня привлекло нечто из ряда вон выходящее. На завалинке бани сидел, обросший с ног до головы коричневой шерстью, некто, и этот некто со смачным хрустом, от которого у меня у самого потекли слюнки, грыз капустный кочан. Он был совершенно безо всякой одежды, огромен и космат как медведь, но, явно, не медведь. Из его рта и широких ноздрей вырывался пар, как от бегущей рысцой в мороз лошади. Шерсть на затылке и, особенно, у синеватых губ была покрыта изморозью. Но и на человека он был также мало похож, как и на медведя. Скорее – на громадную обезьяну, но в то время мне, просто-напросто, не с кем было его сравнивать.
Зверь был сутул, как мне сейчас кажется, под три метра ростом, с длинными, мощными ручищами до колен, и, красноватой кожи, лицом, в кожистых складках, как у мопса, со впалыми, небольшими круглыми глазками, под мощными надбровными дугами…
И я принял его за «бабая» – некое мифическое существо, которым иногда в детстве нас попугивали родители за непослушание. В тот раз наш путь пролегал мимо «бабая» всего в пяти-семи метрах, поэтому я сумел хорошо его разглядеть и запомнить. Его вид произвел на меня неизгладимое впечатление на всю жизнь. И я до сих пор, когда вспоминаю этот далекий эпизод из моей жизни, вижу эту картинку так, будто встреча эта была только вчера. Причем, несмотря на устрашающие размеры и дикий гипнотический взгляд этого существа, я нисколько его не испугался – может быть, сказалось ощущение защищенности, присущее всем маленьким детям в присутствии их матери, а может что-то иное…
Когда мы поравнялись с чудищем, я попытался привлечь внимание матери к нему. Мама посмотрела в ту сторону, куда указывал я, но, как будто, ничего не увидела и продолжала везти меня дальше, несмотря на мои призывы, которые она, наверняка, приняла за обычный каприз. В этот момент чудище бросило нам вслед кочан, и он попал матери в спину. Она снова обернулась, и тут гуманоид гортанно взревел, обнажив крепкие белые зубы с мощными, как львиными клыками, и рев этот был похож на трубный слоновий закличь.
Мать всю перетряхнуло от этого рева, но она опять ничего не заметила, посмотрела растерянно в небо, по сторонам и на подобранную ею капусту. Затем машинально бросила кочан в кирзовую сумку и, истово перекрестившись – хотя, вовсе не была такой уж набожной – быстро, что было мочи в ногах, потащила сани за собой, сотрясая меня на неровной, безлюдной тропинке так, что я был вынужден изо всех сил крепко ухватиться за поручни санок, чтобы не вывалиться.
Напоследок я все же изловчился и обернулся, сделать это было мне трудно – мало, что сани галопировали по снегу, но я еще и был, дабы не замерзнуть, в наслоенной одежде, словно луковица. Тем не менее, мне было очень любопытно посмотреть на «бабая» еще раз. И тот оценил мои потуги – он прощально помахал мне кожистой растопыренной пятерней и утер глаза, будто смахивал навернувшиеся слезы, и я тоже махнул ему в ответ.
В детском саду, когда мама раздевала меня, я снова заговорил с ней о «бабае». Но она попросила меня прекратить дурить и бежать в группу, а то ей некогда – на работу опаздывает.
На следующее утро мы с мамой снова двигались по тому же маршруту в детский сад. Но еще со вчерашнего вечера на город нахлынула неожиданная оттепель, снег порыхлел, и сани стали даже проваливаться в некоторых местах тропинки, где она была не сильно утоптана. С другой стороны, такое потепление позволило не слишком меня укутывать, и я чувствовал себя посвободней в полегчавшей одежде, вертелся в санках, разглядывая окружающее, и беспрестанно беспокоил мать разными вопросами.
Когда мы поравнялись с баней, я вспомнил о «бабае» и попросил маму остановиться. Потом соскочил с санок и подбежал к завалинке, на которой вчера его видел. Место на завалинке, где он сидел, находилось на уровне моего лица, поэтому я сумел хорошо разглядеть след от его посиделок, тем более что в прошедшие сутки осадков не было и все хорошо сохранилось.
Было такое впечатление, что тут сидел какой-то здоровенный мужик в овчинном тулупе, вывернутом наизнанку. Сам след на завалинке имел льдистую корку, так бывает, когда на снег поставишь что-то теплое, отчего он подтаивает. Местами в эту корку вмерзли жесткие, слегка курчавившиеся волосья, похожие на конские из гривы или хвоста, только короткие, с мою ладошку длиной. В одном месте торчал приличный клок, который я выдернул из снега и сунул себе во внутрь варежки. Дальнейшее обследование пришлось прекратить, меня поторопила мать – опаздывали в садик.
Больше мне здесь быть не пришлось, незачем было – в тот же день выпал густой снег, заваливший все тропки, дорожки и дороги. Завалило снегом и завалинку, и все следы бабая потерялись навсегда.
А клок шерсти от бабая я положил в спичечный коробок и спрятал в фанерный ящик для игрушек, который стоял у нас в комнате под стулом. Иногда я открывал коробочку, разглядывал шелестящие волосья, нюхал их. Они пахли крупным зверем. Будучи, позже в зоопарке, я узнавал этот запах, у клетки с кабанами. Но и, одновременно, они источали запах… человека! Причем, этакий, мужской запах застарелого пота, который бывает в предбаннике, когда туда пригоняют на помывку роту солдат.
Парадокс же этой истории заключался в том, что из нас двоих, тогда у бани, «бабая» видел один только я.
Впоследствии, будучи в зоопарках, я ни на одном животном не видел подобной шерсти, в том числе и у приматов. Что касается самой коробушки с клоком непонятных волосьев, то она хранилась у меня дома довольно долго. Почему я не выбрасывал этот клок, несмотря на очевидную его бесполезность, как старые игрушки, время которым давно вышло, я не знал и сам, и он продолжал лежать в ящике моего стола до нашей второй и последней встречи с этим загадочным существом…
Глава II
Я осторожно, как к чужой голой женщине, прикоснулся к гладкому, поблескивающему серебром, коричневому собольему меху. Вот это да! Мне захотелось стать женщиной, чтобы примерить на себя это богатство. Но…
Правая, меньшая часть фанерного шкафа-склада, разделена четырьмя полками. На верхней размещались меховые шапки из голубого песца, того же соболя и осенние шляпки из фетра и кожи.
Вторая полка была забита различным парфюмом в вычурченных флакончиках матового и цветного стекла, в каких-то невиданных баночках, коробочках, трубочках – все сплошь с заграничными золотыми и серебряными наклейками и надписями. Изнутри правой двери было зеркало с маленькой полочкой, и я понял, что Софья наводит свой марафет именно здесь, за неимением в номере трюмо или косметического столика.
На остальных двух полках – какие-то пододеяльники, простыни, пакеты с чулками и прочими тряпками. Особо привлекло мое внимание наборы кружевного нижнего белья – ни чета нашему ширпотребу, тут в одно само белье можно влюбиться, безо всякой в нем женщины. Кстати, а что было надето на Софье? Я же в темноте не разглядел толком. Вот бы на Софью в этой красотище посмотреть! Пожалуй, это было бы похлеще, чем поглазеть на нее просто нагую.
На третьей же полочке, сверху, ближе к краю, лежала простенькая деревянная шкатулка из полированного дуба с бронзовым крючочком, закрывающим крышку. Сбоку от нее, бочком, прятался кошелек из настоящей крокодиловой кожи, больше похожий на косметичку, с серебряной застежкой-защелкой. Вместо привычных шариков на ней были две изящные женские головки, смотрящие в противоположенные стороны. На коже красовалось теснение крупными латинскими буквами «Bulaggi». Кошелек был серьезно потерт, он, наверное, был очень стар и пах деньгами. Старыми деньгами, которые перебывали в тысячах рук.
Я открыл его. Там лежала свернутая пополам тоненькая пачка сотенных купюр. Пересчитал. Девятьсот рублей. Не так и много. Впрочем, это «немного» составляло годовую пенсию моего отца! Наверное, именно этот кошелек бросил ей в ноги Алекс, когда выпер Софью из дома. И, наверняка, там была ровно тысяча, а сотня ушла на билет до Новосибирска, на то да се, по мелочам. А потом ей в Оперном дали подъемные, потом стали выдавать зарплату, поэтому она сюда больше не заглядывала.
Положил кошель на место и заглянул в оказавшуюся довольно тяжелой шкатулку. Там были, видимо, те самые цацки, о которых мне говорила Софья. Золотой браслет, похожий на миниатюрную танковую гусеницу с золотыми же, круглыми часиками нашей марки – «Чайка», пятьсот восемьдесят третьей пробы. Все остальные безделушки тоже были из золота, все той же пробы и тоже советского производства, кроме нескольких пластинок, на обратной стороне которых стояло четырехдевяточное клеймо, и красовалась цифра «10 г».
Я взял в руки и прикинул на глаз вес массивной, толщиной в полпальца, витой короткой цепи – тянула грамм на сто, не меньше. Кроме того, в шкатулке лежали тоненькая длинная цепочка с, внутри пустым, без фотокарточек, медальоном, десяток разномастных колец и перстней с камнями и без, золотой крестик, несколько пар сережек, одни – крупные, массивные, с рубинами, а также мужские золотые запонки с аметистами. Неплохой набор! Тоже тянет не на одну тысячу.
Положив шкатулку на место, я перевел взгляд на дно шкафа. Там аккуратно выстроилась в ряд обувь певицы. Осенние и зимние сапожки, каких у нас тогда тоже еще не носили, из хорошей кожи, с металлическими пряжками-застежками и на замках-молниях. Сафьяновые остроносые полуботиночки; парадные, изящные туфельки из бардовой замши; невиданной доселе мной формы – белые босоножки, состоящие из платформы и каких-то длинных, золотистых ремешков. Одни, сероватого цвета, туфельки на тонюсеньких каблучках, с золотыми подковками на них, выделялись особо, и я даже взял их в руки, чтобы рассмотреть странную, чешуйчатую их поверхность. Наконец я понял: так это же змеиная кожа! Ого!
Последней вещью, занимавшей дно шифоньера, была красная, пошерканая балетка – давно забытая в обиходе вещь еще довоенного производства. В последний раз в живую точно такой же маленький чемоданчик, только коричневый, я видел у отца, он носил в нем обеды на завод, где работал начальником планово-экономического отдела – термос с чаем и бутерброды. К ручке балетки, на шелковом красном шнурке, был привязан еще один металлический ключик. Это – уже третий! Софья специально дразнила меня?
Делать нечего, назвался груздем – полезай в кузов. Я извлек балетку из шкафа и положил ее на стол. Отпер ключиком замки и, клацнув застежками, балетка распахнулась.
Правую ее часть занимали пакеты от фотопластинок с какими-то документами и фотографиями, которые я, из деликатности, рассматривать не стал, кроме одной цветной фотографии, лежащей на самом верху. Это была свадебная фотография. На ней была Софья, выглядевшая несколько более юной и более, что ли, тоненькой, нежели нынешняя – в белоснежном подвенечном платье и такой же белой воздушной фатой на голове. Ей на безымянный палец надевал кольцо моложавый мужчина, лет тридцати пяти – сорока, с холеным лицом, черными набрильянтиненными волосами, с аккуратным пробором, чернобровый и черноглазый, с упрямой складкой в межбровье, в черном же, шерстяном костюме. Белоснежную рубашку на шее затягивала, опять же, черная, шелковая бабочка.
Безусловно, это был Алекс Буяновский. Слева и справа от них, стояли, какие-то люди – девушка, в строгом, розовом панбархатном платье, расфуфыренная и яркая, от чрезмерной косметики на лице, и мужчина в темно-синем костюме, лица коего не было видно – только один, тоже строгий, пробор на голове. Мужчина этот склонился над столом и что-то подписывал. Свидетели – понял я. Позади этой четверки, полукругом, на фоне белой стены и мраморной колоннады, плотной стеной располагался разношерстный люд в праздничных одеждах – наверное, приглашенные во дворец бракосочетаний на регистрацию.
Со вздохом, как о чем-то недоступном, отложил фото и взял в руки увесистый пакет из непромокаемой пергаментной бумаги, перевязанный крест накрест голубой атласной лентой. Когда последний слой бумаги был убран, я с изумлением обнаружил в своих руках, холодящую тяжесть вороненого маленького пистолета, свободно умещавшегося на моей ладони. Это был ТК – «Тульский Коровин». Я узнал его – такой же, или почти такой же, был у моего дяди – бывшего офицера-фронтовика, служившего после войны начальником отдела кадров в «Сиблаге», где, по иронии Судьбы, тогда отбывал наказание и мой отец.
Как рассказывал мне мой дядя, это оружие, калибра 6,35, под патрон «Браунинга», было выпущено Тульским оружейным заводом в двадцатые – тридцатые годы в весьма ограниченном количестве – всего несколько десятков тысяч. Большинство ТК выпускалось для высшего эшелона офицеров Красной Армии и высокопоставленных партийных чиновников. Нередко ТК использовался в качестве подарочного или наградного оружия. Крупным потребителем ТК был также НКВД.
Некоторым различием между этими пистолетами было то, что у моего дяди – дяди Сережи – насколько я помню, боковые панели рукояти были выполнены из черного карболита с логотипом «ТОЗ», а этот был с деревянными панелями, с крестообразной насечкой, закрепленными винтами. На одной из панелей красовалась никелированная пластинка с гравированной надписью наклонными витиеватыми буковками: «Тов. Буяновской С.Р. за особые заслуги в области обеспечения законности, правопорядка и общественной безопасности от руководства МВД УССР».
Вот это да – наградное оружие! Конечно, я прекрасно понимал, что никаких таких заслуг перед Законом у Софьи не было и в помине, и пистолет был получен не без участия денег и связей Алекса. Но ведь каково! Не всякий генерал имеет наградное оружие. И зачем она мне все это демонстрирует? Уж не им ли я должен убить. Но КОГО? Выходит, она мне, как бы, делает предложение: вот пистолет, бери, пользуйся для реализации своих планов. А если меня с ним застукают на месте преступления? Ну и что? Она-то тут при чем? Пистолет взяли без ее ведома, она и понятия не имела! Что ей-то будет? Да ничего!
Перебрасывая, относительно легкий, можно сказать дамский, весом не более полукилограмма, пистолет из руки в руку, я заметил в его стволе нечто постороннее, белое. Ковырнул спичкой. Бумажка. Положил оружие на стол, развернул бумаженцию и прочел:
«Милый котик, в кармане собольей шубки возьми ключик от настенных часиков. У него одно ушко помечено. Вставь ключ в завод так, чтобы меченое ушко указывало на 12. Потом поверни ключ этим же ушком до 3 вправо, затем, таким же образом, до 7 влево, потом до 5 опять вправо, потом до 11 влево. Затем поставь стрелки на «без пяти двенадцать».Вот черт! Бумажка вывалилась из моих задрожавших от расшалившихся нервов рук. Она читает меня! Я был вывернут перед ней наизнанку. Она предугадала все мои поступки, все мое поведение! Или вовсе не рассчитывала на это, потому все так и обстроила?
Я залез в карман шубы, оказавшийся нутряным, и вынул оттуда… золотой ключик. Да, это не фигуральное выражение – ключ был сделан из чистого золота! Пробы на нем не было, но характерный блеск и тяжесть металла, исключали все сомнения. На одном из крылышек я обнаружил пятиконечную звездочку – метка.
Я подошел к часам и тут только понял, в чем была их необычность. Она заключалась в их размерах. Часы были раза в полтора-два больше, нежели все остальные, им подобные. Кроме того, при более близком их рассмотрении, я обнаружил еще одну особенность: сам цилиндр, скрывавший часовой механизм, был непропорционально утолщен, по сравнению с другими такими же ходиками-двойниками.
Затаив дыхание, в предвкушении чего-то необычного, я, пляшущими от возбуждения пальцами, кое-как вставил ключ в гнездо завода и стал проделывать все манипуляции, указанные мне в записке. Ключ довольно легко вращался в часах со звуком, которые производят музыкальные шкатулки, только не так громко. А когда я поставил стрелки на «без пяти двенадцать», то… ничего не произошло!
Я отступил от стены, на которой висели часы и, сев за стол, стал перечитывать записку по-новой. Но нет – я все сделал правильно. Может, Софья посмеивается надо мной, а сама в скрытый глазок хладнокровно наблюдает за мной из соседнего номера? Ставит, так сказать, эксперимент над идиотом? Возомнила себя сверхчеловеком? Э-э, не умничай, стервозная ты моя малышка, меня на мякине не проведешь!
Я приблизился к этой стене и стал внимательно ее исследовать на предмет подсматривающего устройства. Если глазок и был где-то здесь – с ее богатством, чего бы не позволить себе этакое баловство, заняв еще и соседний номер? – то он был хитроумно замаскирован. Не исключая того, что Софья может наблюдать за мной, я сделал стене рожу. В этот момент неожиданно раздался крик кукушки, выскочившей из настенных часов, тут же что-то в них звонко щелкнуло, и циферблат начал медленно поворачиваться в сторону. Я оглянулся и посмотрел на стрелки – они показывали ровно двенадцать. Так вот оно в чем дело! Полный набор приемов, приводящий к их открытию, составил как раз те пять минут, которые оставались до двенадцати.
Я снова подошел к часам. Развернувшийся циферблат оказался с очень плоским часовым механизмом, вышедшим из широкого, толщиной в семь-восемь сантиметров, цилиндра, призванного имитировать, собственно, весь механизм. В оставшейся части металлического цилиндра, окрашенного черной краской, на углублении одного сантиметра, виднелось второе дно. Оно представляло собой диск из червленого серебра, на котором были рельефно искусно изображен черт, танцующий с фигуристой, длинноволосой девушкой. Черт придерживал одной рукой девушку за талию, в другой – отведенной в сторону – держал кубок, очевидно, с вином. Он склонил бородатую морду к прекрасной женской головке в губительном поцелуе. Девушка же одной своей рукой обнимала за шею ушастое страшилище, в другой – тоже держала кубок. Голова ее, подставленная смертельному поцелую, была откинута назад, отчего длинные, волнистые волосы спускались почти до самой, в цветах, лужайки, где происходил танцевальный шабаш.
Было ясно – мне открылся тайник. Я потрогал эту серебряное донце, постучал по нему, услышав металлический ответный отзвук, но нигде не обнаружил ручки, или иной зацепки, чтобы вскрыть эту драгоценную заслонку. Но тут я обратил внимание на корнеобразный, непропорционально большой, пенис черта, он был золотым, и имел резкие очертания, отличные от общих мягких переходов остальных серебряных рельефов. Я нажал на него пальцем, ощутив от этого прикосновения некую склизкую мерзость, и он упруго, пружиня, вошел в тело черта, после чего серебряное донце совершенно бесшумно слегка подалось вперед, обнажив за ним ободок. Я ухватился за него и вытянул круглую серебряную шкатулку, в которой донце, с танцующей парой, оказывается, играло роль крышки.
Предвкушая увидеть внутри шкатулки нечто очень занимательное, я уселся за стол, обстоятельно расположившись на стуле, подлил в стакан ром, отхлебнул глоток, вяжущего горло, крепкого пойла, которое сразу прибавило мне настроения и уверенности в собственной безнаказанности, и внимательно осмотрел шкатулку.
После недолгих разбирательств я понял, что открывается она несложно – крышка попросту навинчена на корпус шкатулки. Но, прежде чем открыть ее я оглянулся на входную дверь. Встал, проверил. Так и есть – открыта. Запер дверь на ключ, показал язык противоположенной стене и тогда уже окончательно приступил к делу.
Шкатулка открылась, неожиданно, легко, без фокусов, показав свое бесценное нутро. Я обомлел от явленного мне НАСТОЯЩЕГО богатства, которое я осторожно вывалил на стол. Такое я видел только на картинках, фотографиях и в кино. В наших ювелирных советских магазинах этих раритетных цацек не встретишь, в оружейных палатах и иных подобных заведениях я не был, так что воочию, представшие передо мной драгоценные побрякушки, мне сравнить было не с чем.
Первым, моим глазам предстал великолепный сотуар, с бриллиантами старой огранки – «роза», филигранной, ручной работы из золота пятьдесят шестой пробы. Эта проба ставилась на золотые изделия еще в царское время. Самый большой из камней тянул карат на шесть или семь, остальные девять – были примерно по карату каждый. Правда, в то время, я ничего не понимал ни в каратах, ни в пробах, ни в огранках и ни в самих брильянтах. И оценку изделиям я произвожу по памяти на основе тех знаний, которые получил позже – со временем.
Следующими в моих руках оказались старинные карманные часы, предположительно девятнадцатого века, с выгравированной надписью на задней крышке: «Borel Fils & Cie» и небольшим брильянтом по ее центру, примерно, в четверть карата. Корпус золотой, с голубой эмалью, той же пятьдесят шестой пробы, на золотой цепочке. При открытии крышки играет неприхотливая музычка, вроде, «чижика-пыжика». В руке они лежали тяжело и плотно, тут одного золота было грамм на двести с лишком.
Далее шла массивная золотая цепь, правда, без пробы, тяжеленная – весом тоже не менее двухсот грамм, с медальоном в виде окружности, с барельефной перевернутой пентаграммой, вершиной направленной вниз – символ входа во Врата Ада. Открыв медальон, я обнаружил в нем пучок жестких, коричневых волосьев, какого-то зверя. От них пахло смесью прелости, могилы и какого-то, похожего на человеческий, запах – но это был, все же, не он – застарелого пота. Кажется, у меня в спичечном коробке лежал точно такой же клок шерсти, принадлежавший «бабаю», которого я повстречал в раннем детстве. Моя память пролистала ту историю вновь…
Провал-бабай
…Мне было года четыре, а, может, уже и все пять. Тогда, ранним зимним утром, мать везла меня на санках в детский сад. Стоял крепкий, под тридцать градусов, морозец, наждачно кусавший за нос и щеки, полозья санок звенели на жестком снегу. На востоке разгорался багровый глянец зари, и уже был виден край желто-красного солнца, подернутый утренней сизой, холодной дымкой. Светало.Дорога шла мимо шестой городской бани, в которой нынче размещается банк «Левобережный».
Тогда это было совершенно иное, еще не перестроенное, простенькое зданьице, в белой штукатурке, с завалинками, и стоявшее особняком – ближайшая группа трех-четырехэтажных домов, которые в народе тогда именовались «тремя корпусами», находилась метрах в трестах от него. Вокруг раскинулся унылый снежный пустырь из барханистых, с острыми кромками, от гулявших вокруг ветров, сугробов. Из закопченной трубы бани выворачивался в небо штопор черного дыма – баню только-только растапливали к открытию.
Все было как обычно, не первое утро мама возила меня по этому маршруту, как вдруг меня привлекло нечто из ряда вон выходящее. На завалинке бани сидел, обросший с ног до головы коричневой шерстью, некто, и этот некто со смачным хрустом, от которого у меня у самого потекли слюнки, грыз капустный кочан. Он был совершенно безо всякой одежды, огромен и космат как медведь, но, явно, не медведь. Из его рта и широких ноздрей вырывался пар, как от бегущей рысцой в мороз лошади. Шерсть на затылке и, особенно, у синеватых губ была покрыта изморозью. Но и на человека он был также мало похож, как и на медведя. Скорее – на громадную обезьяну, но в то время мне, просто-напросто, не с кем было его сравнивать.
Зверь был сутул, как мне сейчас кажется, под три метра ростом, с длинными, мощными ручищами до колен, и, красноватой кожи, лицом, в кожистых складках, как у мопса, со впалыми, небольшими круглыми глазками, под мощными надбровными дугами…
И я принял его за «бабая» – некое мифическое существо, которым иногда в детстве нас попугивали родители за непослушание. В тот раз наш путь пролегал мимо «бабая» всего в пяти-семи метрах, поэтому я сумел хорошо его разглядеть и запомнить. Его вид произвел на меня неизгладимое впечатление на всю жизнь. И я до сих пор, когда вспоминаю этот далекий эпизод из моей жизни, вижу эту картинку так, будто встреча эта была только вчера. Причем, несмотря на устрашающие размеры и дикий гипнотический взгляд этого существа, я нисколько его не испугался – может быть, сказалось ощущение защищенности, присущее всем маленьким детям в присутствии их матери, а может что-то иное…
Когда мы поравнялись с чудищем, я попытался привлечь внимание матери к нему. Мама посмотрела в ту сторону, куда указывал я, но, как будто, ничего не увидела и продолжала везти меня дальше, несмотря на мои призывы, которые она, наверняка, приняла за обычный каприз. В этот момент чудище бросило нам вслед кочан, и он попал матери в спину. Она снова обернулась, и тут гуманоид гортанно взревел, обнажив крепкие белые зубы с мощными, как львиными клыками, и рев этот был похож на трубный слоновий закличь.
Мать всю перетряхнуло от этого рева, но она опять ничего не заметила, посмотрела растерянно в небо, по сторонам и на подобранную ею капусту. Затем машинально бросила кочан в кирзовую сумку и, истово перекрестившись – хотя, вовсе не была такой уж набожной – быстро, что было мочи в ногах, потащила сани за собой, сотрясая меня на неровной, безлюдной тропинке так, что я был вынужден изо всех сил крепко ухватиться за поручни санок, чтобы не вывалиться.
Напоследок я все же изловчился и обернулся, сделать это было мне трудно – мало, что сани галопировали по снегу, но я еще и был, дабы не замерзнуть, в наслоенной одежде, словно луковица. Тем не менее, мне было очень любопытно посмотреть на «бабая» еще раз. И тот оценил мои потуги – он прощально помахал мне кожистой растопыренной пятерней и утер глаза, будто смахивал навернувшиеся слезы, и я тоже махнул ему в ответ.
В детском саду, когда мама раздевала меня, я снова заговорил с ней о «бабае». Но она попросила меня прекратить дурить и бежать в группу, а то ей некогда – на работу опаздывает.
На следующее утро мы с мамой снова двигались по тому же маршруту в детский сад. Но еще со вчерашнего вечера на город нахлынула неожиданная оттепель, снег порыхлел, и сани стали даже проваливаться в некоторых местах тропинки, где она была не сильно утоптана. С другой стороны, такое потепление позволило не слишком меня укутывать, и я чувствовал себя посвободней в полегчавшей одежде, вертелся в санках, разглядывая окружающее, и беспрестанно беспокоил мать разными вопросами.
Когда мы поравнялись с баней, я вспомнил о «бабае» и попросил маму остановиться. Потом соскочил с санок и подбежал к завалинке, на которой вчера его видел. Место на завалинке, где он сидел, находилось на уровне моего лица, поэтому я сумел хорошо разглядеть след от его посиделок, тем более что в прошедшие сутки осадков не было и все хорошо сохранилось.
Было такое впечатление, что тут сидел какой-то здоровенный мужик в овчинном тулупе, вывернутом наизнанку. Сам след на завалинке имел льдистую корку, так бывает, когда на снег поставишь что-то теплое, отчего он подтаивает. Местами в эту корку вмерзли жесткие, слегка курчавившиеся волосья, похожие на конские из гривы или хвоста, только короткие, с мою ладошку длиной. В одном месте торчал приличный клок, который я выдернул из снега и сунул себе во внутрь варежки. Дальнейшее обследование пришлось прекратить, меня поторопила мать – опаздывали в садик.
Больше мне здесь быть не пришлось, незачем было – в тот же день выпал густой снег, заваливший все тропки, дорожки и дороги. Завалило снегом и завалинку, и все следы бабая потерялись навсегда.
А клок шерсти от бабая я положил в спичечный коробок и спрятал в фанерный ящик для игрушек, который стоял у нас в комнате под стулом. Иногда я открывал коробочку, разглядывал шелестящие волосья, нюхал их. Они пахли крупным зверем. Будучи, позже в зоопарке, я узнавал этот запах, у клетки с кабанами. Но и, одновременно, они источали запах… человека! Причем, этакий, мужской запах застарелого пота, который бывает в предбаннике, когда туда пригоняют на помывку роту солдат.
Парадокс же этой истории заключался в том, что из нас двоих, тогда у бани, «бабая» видел один только я.
Впоследствии, будучи в зоопарках, я ни на одном животном не видел подобной шерсти, в том числе и у приматов. Что касается самой коробушки с клоком непонятных волосьев, то она хранилась у меня дома довольно долго. Почему я не выбрасывал этот клок, несмотря на очевидную его бесполезность, как старые игрушки, время которым давно вышло, я не знал и сам, и он продолжал лежать в ящике моего стола до нашей второй и последней встречи с этим загадочным существом…
Глава II
Продолжение
…Оставив в покое медальон, я перебрал и пересмотрел с десяток колец и золотых перстней старой работы, с разномастными камнями. Один был из платины или белого золота, я так, толком, и не разобрался, тоже без пробы, с сапфиром, величиной с боб, с умеренной интенсивности васильково-синим бархатистым цветом. Истинной лаской для глаза была полуметровая нить крупного, ровного жемчуга, все жемчужины которой были подобраны почти одинакового размера и выглядели близнецами. Причем, это была одна из разновидностей жемчуга – голубой – очень редкий, уникальный драгоценный камень. Оказались в этой маленькой коллекции и несколько золотых червонца с профилем последнего Российского Императора.
Завершал набор драгоценностей огромный золотой паук весьма искусной затейливой работы, видимо, выдающегося мастера, описать словами которую – весьма сложно. Габариты его превышали размеры спичечного коробка. Голова насекомого была выполнена из хризолита редчайшего, оливково-зеленого, цвета – исключительно чистого, со ступенчатыми гранями, и имела несколько удлиненную форму, по сравнению с обычной паучьей головой, видимо, потому, чтобы не уменьшать размер камня. Вес его приближался к двадцати каратам. Туловище гигантского паука представляло собой очень крупный рубин, по форме приближающийся к неправильному ромбу и внешне весьма похожий на Рубин Черного Принца – одного из главнейших камней Британской Короны. Правда, размерами он несколько уступал своему собрату, но тоже был весьма невероятен – примерно, с голубиное яйцо и весом не менее пятидесяти карат! Его брюшко было огранено в правильный конус, будто предназначенный для того, чтобы вставить паука в некое, где-то уготованное ему, ложе. В нем один только рубин тянул на миллионы: рублей ли тогдашних, долларов ли – неважно, и стоил многократно больше, нежели все остальное содержимое драгоценной коллекции.
Когда я вертел золотого паука в руках, я заметил, что мои пальцы оставляют на насекомом мокрые следы – мои руки, впрочем, как и я весь сам, покрылись холодным, липким потом. Откуда-то изнутри меня выползла икота, которую я безуспешно попытался залить пивом из холодильника. Невероятно, но мне почудилось, что от этого камня веет, морозящей душу, смертью. На миг показалась, что Она, непрошенная, вдруг, мельтешнула передо мной наяву, просвистев клинком своей могильной косы прямо у меня над головой. От этого пальцы мои, сами собой, разжались, и паук выскользнул из моих рук, приглушенно брякнув об алое бархатное дно шкатулки. Он упал на спину беспомощно, словно прося о пощаде, и уставший делать смерть. Наверное, это бесценное насекомое и, в самом деле, было причиной гибели не одной человеческой жизни. И, вообще, от этих сокровищ несло чем-то зловещим. Касаясь их, я словно прикасался к ручке врат, ведущих в саму Преисподнюю…
Завершал набор драгоценностей огромный золотой паук весьма искусной затейливой работы, видимо, выдающегося мастера, описать словами которую – весьма сложно. Габариты его превышали размеры спичечного коробка. Голова насекомого была выполнена из хризолита редчайшего, оливково-зеленого, цвета – исключительно чистого, со ступенчатыми гранями, и имела несколько удлиненную форму, по сравнению с обычной паучьей головой, видимо, потому, чтобы не уменьшать размер камня. Вес его приближался к двадцати каратам. Туловище гигантского паука представляло собой очень крупный рубин, по форме приближающийся к неправильному ромбу и внешне весьма похожий на Рубин Черного Принца – одного из главнейших камней Британской Короны. Правда, размерами он несколько уступал своему собрату, но тоже был весьма невероятен – примерно, с голубиное яйцо и весом не менее пятидесяти карат! Его брюшко было огранено в правильный конус, будто предназначенный для того, чтобы вставить паука в некое, где-то уготованное ему, ложе. В нем один только рубин тянул на миллионы: рублей ли тогдашних, долларов ли – неважно, и стоил многократно больше, нежели все остальное содержимое драгоценной коллекции.
Когда я вертел золотого паука в руках, я заметил, что мои пальцы оставляют на насекомом мокрые следы – мои руки, впрочем, как и я весь сам, покрылись холодным, липким потом. Откуда-то изнутри меня выползла икота, которую я безуспешно попытался залить пивом из холодильника. Невероятно, но мне почудилось, что от этого камня веет, морозящей душу, смертью. На миг показалась, что Она, непрошенная, вдруг, мельтешнула передо мной наяву, просвистев клинком своей могильной косы прямо у меня над головой. От этого пальцы мои, сами собой, разжались, и паук выскользнул из моих рук, приглушенно брякнув об алое бархатное дно шкатулки. Он упал на спину беспомощно, словно прося о пощаде, и уставший делать смерть. Наверное, это бесценное насекомое и, в самом деле, было причиной гибели не одной человеческой жизни. И, вообще, от этих сокровищ несло чем-то зловещим. Касаясь их, я словно прикасался к ручке врат, ведущих в саму Преисподнюю…