Николай Иванович Рыжков
Премьер. Проект 2017 – миф или реальность?

Вступление

   Судьба человека непредсказуема даже в мелочах, из суммы переплетений которых она и складывается…
   Год 1991-й. Нынче все для меня стало совсем иным. До сих пор не могу привыкнуть к простой мысли. Я – Председатель Совета Министров СССР в отставке, член Политбюро ЦК КПСС – тоже бывший… Завтрак, обед и ужин. Газеты, телевизор, книги. Читать, верно, стал много больше, нежели прежде. На столе книги философов, историков и экономистов, поэтов и прозаиков – современных и классиков, толстые журналы. Прогулки по лесу – тоже плюс, раньше только и дышал воздухом совминовских заседаний… Не очень частая радость общения с внуками: они – в Москве, мы с женой – за городом, лишь по выходным дням и видимся…
   Теперь меня обволакивает непривычная тишина, от которой я за многие годы отвык. Она – во всем. Замолкли телефоны, исчез куда-то известный многим «рыжковский» поминутный распорядок дня, остались в прошлом бесконечные встречи, совещания и заседания. Немыслимо бурная деятельность вышла из жизни, как воздух из шарика. Некоторые из моих коллег и друзей врываются в эту тишину, они по-прежнему ищут совета, интересуются моим мнением о каждодневных событиях, просто по-человечески поддерживают своего премьера в не самую лучшую для него пору. Другие с оглядкой передают приветы и добрые пожелания – экс-премьер-то опальный… Очень немногие, но все-таки нашлись и такие, которые демонстративно прервали всякие контакты и начали жаловаться журналистам, как я был несправедлив к ним и как их спасал от меня Горбачев…
   Надо было привыкнуть к новому ритму, какого не было никогда, с самых юношеских лет. Пришло время для осмысления собственной жизни, особенно тех лет, когда я возглавлял Правительство. Отдавать на суд общественности свои размышления через газеты и телевидение не хотел – слишком еще кровоточили раны, нанесенные ими в последний год моего премьерства. Поэтому мысли, анализ пережитого оставались в кругу семьи, близких друзей.
   Проходят в памяти чередой отдельные эпизоды моей деятельности, а затем невольно думаешь и о том, насколько и как именно сказалась она на судьбах страны, что удалось сделать самому, вместе с моими соратниками, чего добиться не удалось, что радует душу и что ее отягощает… Ведь, казалось бы, даже частные порой решения становились потом немаловажными звеньями в цепи общего дела…
   18 августа 1991 года (дата навсегда в память врезалась) в не слишком жаркое для конца лета воскресенье приехали двое давних и добрых знакомых, читаемых и уважаемых мною писателей. Сидели на веранде, пили чай или что покрепче, не суть важно, говорили, вспоминали, рассказывали. Гости – люди хотя и любопытные, но тактичные: с назойливыми вопросами не приставали, «государственных тайн» из меня не тянули. В какой-то момент разговор зашел о некоторых моих бывших коллегах по «коридорам власти». Бывшие члены Политбюро, велеречивые депутаты, крутые мэры, даже «первая леди государства» прямотаки завалили своими книгами магазинные прилавки и бесчисленные лотки у станций метро. Все спешили поведать миру свои мысли о сначала буксовавшей, а к тому времени уже агонизировавшей из последних сил перестройке.
   – А вы, как всегда, помалкиваете, – упрекнул меня один из собеседников.
   – Сказать нечего. Помните, у Новеллы Матвеевой: «Все сказано на свете, несказанного нет…» – отшутился я. Но серьезно настроенные гости шутки не приняли.
   – А в декабре прошлого года, выходит, было что?
   Вопрос прозвучал не без явного укора. Действительно, в декабре 1990 года на Четвертом съезде народных депутатов СССР состоялось последнее мое официальное выступление. В нем, в частности, было сказано:
   «Я просто не имею права молчать, так как наряду с другими членами политического и государственного руководства несу огромную ответственность за все происходящее в стране. Потому говорить буду с предельной откровенностью в расчете на то, что наши соображения, оценки, видение выхода из создавшейся ситуации будут в какой-то мере полезны.
   Начну с того, что перестройку в том виде – я подчеркиваю это, – в котором она замышлялась, осуществить не удалось. Являясь одним из ее инициаторов, считаю себя, безусловно, ответственным за это.
   И если бы правительственный кризис, смена Кабинета могла бы исправить ситуацию, то Правительство подало бы в отставку еще в мае этого года. Но все намного серьезнее. Те политические силы, которые развернули против Правительства «необъявленную войну», имеют далеко идущие цели. И эти цели прямо вытекают из подмены сути начатых нами преобразований.
   И как не сводилась эта война в мае текущего года к сбросу Правительства, так сегодня она не сводится к войне с Президентом, Верховным Советом и Съездом народных депутатов СССР. Ее главная цель – нанести удар (Курсив мой. – Авт.) по государству, по общественно-политическому строю, сломать его окончательно.
   Картой в этой игре становится уже не только Советский Союз в целом, но и многие республики, как большие, так и малые, государственность и общественный строй которых также оказались под самой серьезной угрозой.
   В такой ситуации я не могу ограничиться только констатацией срыва преобразовательного процесса. Здесь необходим безжалостный анализ не частностей, не деталей, а всего комплекса причин этого срыва…»
   Дальше цитировать не стану, и так затянул. Выступление опубликовано во многих газетах 20 декабря 1990 года. Мне же – как и тому из моих знакомых, кто сердито упрекнул меня в нежелании писать воспоминания, – важна лишь горькая констатация факта: перестройка не удалась. Тогда, в декабре, она уже практически замерла, и требовалось совсем немного, чтобы она была добита окончательно, ушла в историю, стала предметом диссертаций будущих обществоведов-политологов.
   Поднимаясь на трибуну Кремлевского дворца съездов, я знал, что это будет мое прощальное выступление. Готовился к нему долго и тщательно. Это было своего рода «политическое завещание» последнего Председателя Совета Министров Советского Союза.
   На Съезде я сказал о том, что наболело. Пусть кратко, пусть скороговоркой, но сказал. Камень бросил в пруд, но даже круги не появились: моя боль за судьбу страны, предостережения депутатов не затронули. Другие заботы их одолевали – все делалось так, как назойливо и громко требовали от Президента и Верховного Совета те, кто развязал эту «необъявленную войну». Тогда их ближайшей мишенью стал Председатель Совмина. До самого Президента, до Верховного Совета, до депутатов руки еще не дошли. Или время не приспело…
   Ну так что еще нужно вспоминать? Что писать? Кому интересны подробности пусть даже революционного процесса, начатого, к слову, отнюдь не в 85-м, не Горбачевым, как принято считать официально, а раньше, еще в 83-м – с приходом к власти Андропова? Никому сейчас это не интересно, думал я, да и год 91-й бурлит не менее активно, чем его предшественник. Была и другая причина. Я считал, что мои размышления еще не отстоялись, что для этого требуется время. Вот почему я отбивался от лестных предложений издательств, то и дело подвигавших меня к «писательству»…
   Уже под вечер, затемно провожал гостей к калитке.
   – Кто у вас в соседях? – спросил один из них, кивая на высокий зеленый забор.
   – Вице-президент, – ответил я.
   – Случайный он на этом посту человек, – отреагировал гость, – еще по комсомолу его знаю.
   – Президенту виднее, – дипломатично сказал я. – Вдруг да он еще покажет себя?
   На том и расстались. Они уехали, а я остался один на один со своими сомнениями: писать – не писать, писать – не писать… Процитировав хорошую поэтессу, я не закончил ее мысль: «…но вечно людям светит несказанного свет». Вот ведь как бывает: малое совсем событие, визит добрых гостей, а вновь душу разбередило, бессонную ночь уготовило. И правда: сколько же несказанного накопил я за минувшие, бешено промчавшиеся годы!
   А в понедельник, включив утром телевизор, я знал о том, что мой сосед и впрямь «показал себя»…
   Я не собираюсь писать об августовских событиях и их участниках, кое-кого из которых хорошо знал. Подробности этих дней известны мне в той же мере и из тех же источников, что и всем моим читателям: телевидение, радио, газеты. И говорю здесь об августе 91-го, во-первых, потому, что он стал вехой, которая отмерила начало смертного финала перестройки. А во-вторых, потому, что, обозначив собой ее скорую кончину, он, этот август, стал для меня тем самым толчком, который усадил за письменный стол. Надо было уложить на бумагу до тех пор несказанное об очень коротком – в масштабе истории страны – и очень длинном – в масштабе моей личной судьбы – периоде перестройки. Я должен был оставить свидетельство того, что она и для страны, и для меня лично превратилась в цепь больших и малых предательств.
   Каких?
   Чего и кого?
   Когда?
   Кем?
   О том и поведу речь. Чтобы История и мое свидетельство в расчет приняла. В своем последнем выступлении на Съезде я ведь только сказал о необходимости безжалостного анализа причин взлета и падения недолговечной перестройки, но, конечно, не мог тогда же сделать его. И никто пока такого анализа не дал, на мой взгляд. Не хочу чувствовать вину за свое молчание – перед страной и перед собственными внуками, которые растут сегодня в мире с перевернутой логикой. А им, тем не менее, расти. И завтра, когда История заговорит, они меня спросят, если доживу: а что ж ты молчал, дед?
   Что я им тогда отвечу? От такого серьезного вопроса шуткой не отделаешься.
   Вот почему я и решился, сел за письменный стол, пододвинул к себе стопку чистых листов бумаги, взял ручку и сам себя благословил на этот труд.

Глава 1
В душной атмосфере лицемерия

   Сначала надо было выжить. Выжить, выкарабкаться на поверхность жизни из черной инфарктной пустоты. Как первый шаг, хотя бы преодолеть немощность, ощутить себя – распятого на больничной койке: в правой руке – игла капельницы, в левой – еще что-то столь же «приятное», голову от подушки не оторвать. Лежишь неподвижно, полностью отключенный от мира, как потом, по его уверениям, Президент страны в райском своем Форосе: телефон, радио, телевизор – все молчит. А врачи и медсестры, будто поддерживая некий заговор, твердят только одно: вам нельзя волноваться, вам нужен полный покой.
   Несколько месяцев спустя, когда мне пришлось включиться в скоростную предвыборную гонку в числе кандидатов в президенты России, в некоторых очень демократических газетах высказывалось этакое трамвайное любопытство: а был ли у Рыжкова инфаркт? Смотрите, как он в телевизоре выглядит, каждый день выступает, по стране ездит! Приводились даже письма опытных инфарктников, где гневно утверждалось: мол, я три года назад инфаркт перенес и до сих пор недомогаю, а этот… И лишь остатки элементарной вежливости, сильно подрубленной эпохой гласности, понятой многими журналистами, и не только ими, как вседозволенность, не давали заклеймить окончательно: симулянт Рыжков!
   Неужели виноват, что выжил, выздоровел, постарался забыть о болезни? Почему так получилось – о том проще врачей спросить. Можно было бы, конечно, привести здесь больничную историю моего недуга, кардиограммы, анализы, да, боюсь, не каждому, мягко говоря, интересно будет.
   Скажу лишь, что в первые дни плохо было, непривычно плохо и даже страшновато: может быть, потому, что за всю жизнь ничем не болел, кроме гриппа, и никогда не знал состояния боли и неподвижности. Оттого безоговорочно и слушался врачей. Не сопротивляясь, вступил в их «заговор»: даже с женой – а она с самого начала моего заточения прорывалась ко мне, пусть хоть на десять минут вначале, – даже с ней никаких серьезных проблем не обсуждали.
   В общем, после первых, особенно тяжких дней врачи твердо пообещали: через месяц вы из больницы сами уйдете. Поверил – и действительно через месяц ушел, навсегда унося в душе безмерную благодарность всем, кто знаниями, опытом, заботой, человечностью своей вернул меня к жизни. Был, вместе с тем, по моему глубокому убеждению, и еще один фактор моего выздоровления – сумасшедшая и прекрасная четверть века на заводе, на сумасшедшем и прекрасном Уралмаше моем, закалившем меня крепко и навсегда. Болеть было некогда, вот и не научился этому…
   Пожалуй, не стоило бы уделять моей болезни столько внимания, но, к сожалению, это несвежее дежурное блюдо время от времени подается и сейчас в нужный кому-то момент. А в дни моего выздоровления жена приносила в больницу письма и телеграммы – доброжелательные и трогательные. Изо всех уголков Советского Союза писали люди – молодые и пожилые, знакомые и незнакомые, горожане и селяне, школьники и студенты. А адрес в основном был написан так: Москва, Кремль; Москва, клиническая больница или просто – Москва, Рыжкову Николаю Ивановичу. Бережно храню тысячи таких телеграмм и писем. Они очень помогли мне в самый, наверное, трудный период жизни.
   В больницу я попал в ночь на 26 декабря, а спустя две недели, 10 января 91-го года, в палату зашел главврач и, словно зондируя, спросил осторожно:
   – Михаил Сергеевич звонил, интересовался: когда он вас может навестить?
   Любопытная постановка вопроса! Раньше, помнится, такой предупредительности Михаил Сергеевич не проявлял…
   – Не я здесь хозяин, – ответил. – Вам решать: может ли и когда может…
   А про себя подумал: чем скорее, тем лучше. Искренне считал: и для него, и для меня предстоящий разговор – тягостная, но неизбежная необходимость.
   Горбачев приехал в субботу, 12-го, часам к пяти вечера. Тогда я уже самостоятельно передвигался по палате, но все средства связи с миром по-прежнему замыкались для меня на жене, которой, правда, дозволялось сидеть со мной теперь по целому часу в день. Так что это был первый визит из «большого мира», и я надеялся узнать от Президента немало важных новостей. Горбачев, вообще человек сентиментальный, этого качества своего не скрывающий, в тот вечер, увидев меня, растрогался и даже расстроился. Ничего удивительного: я и сам, когда стал бриться по утрам, ежедневно наблюдал в зеркале страшноватенького, мягко говоря, субъекта, исхудавшего, зеленого…
   На следующий день в газетах появилось официальное сообщение, что Горбачев «нашел Николая Ивановича окрепшим. Между ними состоялась беседа о текущих делах, которыми живут страна, общество. Михаил Сергеевич пожелал Н. И. Рыжкову скорейшего выздоровления и передал сердечный привет от товарищей по работе. Н. И. Рыжков поблагодарил за внимание и дружескую поддержку, просил передать наилучшие пожелания всем, кто справлялся о его здоровье».
   Горбачев явился в больницу прямо из Кремля, с нелегкого, по-видимому, заседания Совета Федерации: новый год с его все более ощутимой опасностью трагического развития событий в стране уже начался, а она явно не была к ним готова.
   Сказал устало:
   – Даже пообедать не успел. Перекусить у тебя есть чем?
   Принесли чай, бутерброды – обеденное время в больнице давно минуло.
   После дежурных расспросов о моем здоровье Горбачев перешел к вопросу, только ради которого, думаю, он и хотел меня увидеть в этот день. Никакого обсуждения текущих дел, «которыми живут страна, общество», вопреки сообщению в прессе, не было. Нет, этот летучий вроде бы совет был для него, судя по ходу беседы, простой и необременительной данью уже умершему соратничеству, данью вежливости – для общественного мнения, прежде всего. Основная же цель его прихода ко мне состояла в том, чтобы получить подтверждение с моей стороны отказа возглавить новый орган – Кабинет Министров при Президенте, и он это подтверждение получил: я еще раз заявил о своем уходе с поста главы Правительства. Думаю, что именно такое решение обрадовало и его, и многих членов Совета Федерации, тех, которые потом сыграли в жизни страны поистине роковую роль.
   Конечно, это окончательное решение далось мне не легко. И вызвано оно было не только и не столько болезнью, сколько все более отчетливым пониманием того, что политика Президента – Генерального секретаря ЦК КПСС, в том числе по отношению к исполнительной власти, недальновидна и губительна для страны.
   Ведь развал в ней набирал силу, в первую очередь удар наносился именно по высшей общегосударственной исполнительной власти, которая стояла на пути тотального разрушения. Я имею в виду похороны Совета Министров СССР и явление на свет нового образования с резко суженными функциями и полномочиями – Кабинета Министров, непосредственно подчиненного Президенту. Политическая карусель уже настолько закрутила Генсека, что он искал любую соломинку для своего спасения. К тому же и руководителям многих республик не нужен был Рыжков – с его взглядами и действиями, с его позицией сохранения единой страны, с его самостоятельностью. Карманный Кабинет Министров был «освящен» измененной в декабре Конституцией, а теперь нужен был и его руководитель, которому они могли диктовать свои условия, не сообразуясь с интересами Великой Державы, какой был СССР.
   В этих условиях нести ответственность перед народом, страной, историей, перед своей совестью за явно ошибочную политику, которой ты не можешь противостоять, которую не можешь изменить, – нет уж, увольте.
   – Раз ты принял такое решение, хочу посоветоваться с тобой о кандидатуре на пост Председателя Кабинета, – сказал Горбачев доверительно, как он всегда умел. – Что ты, к примеру, думаешь о Маслюкове?
   О Маслюкове, своем первом заместителе в Совмине, я думал хорошо, верил ему, о чем и сообщил Горбачеву. Хотя знал, что сам Маслюков отнюдь не рвется на должность Председателя, не принимая, как и я, поспешной реорганизации исполнительной власти. Уже после выяснилось – вопрос о Маслюкове задан был для проформы. Горбачев знал о его нежелании возглавить Кабинет.
   Вторым Горбачев назвал Олега Бакланова, секретаря ЦК КПСС, тогда малоизвестного широкой публике. Ему еще только предстояло выйти на люди: до 19 августа оставалось семь месяцев…
   В отличие от широкой публики Бакланова я знал неплохо, почему и ответил сразу и однозначно:
   – Абсолютно неприемлемая кандидатура на этот пост!
   Он, как говорится, технарь, причем с весьма специфическим уклоном: космос, околокосмические дела – и все. А глава Кабинета Министров худо-бедно должен быть политиком и экономистом широкого профиля. И знать страну, ее проблемы. Все проблемы, а не только космические… Интересно, кто его выдвигает?
   – Есть люди… – ушел от ответа Горбачев. – А что насчет Павлова?
   Министра финансов Павлова я знал давно, работал с ним еще в Госплане СССР, где был первым зампредом у Николая Константиновича Байбакова, а Павлов занимал должность начальника отдела. Потом он был в Минфине, Комитете по ценам, снова в Министерстве финансов – уже в качестве министра. Как финансист он неплохо разбирался в своем деле, но промышленности, производства не знал совсем, не смог бы вести диалог с производственниками. Ну хотя бы с шахтерами (что, кстати, вскоре и подтвердилось на практике).
   Я не собираюсь анализировать деятельность Кабинета Павлова при Президенте Горбачеве. Скажу лишь, что этот Кабинет работал в продолжающей быстро осложняться политической обстановке. Центробежные силы, во главе которых находились руководители России и Украины, разрушали единую страну, и в первую очередь ее экономику. В такой обстановке нужно было проводить государственную политику максимально взвешенно. А тут – скоропалительный и крайне сомнительный по своим результатам обмен денежных купюр, а затем – и августовские дни 91-го…
   Жесткое политическое противостояние не могло не сказаться, по-видимому, и на сплоченности членов Правительства. Вспомните, например, как один «демократический» министр Н. Воронцов аккуратно зафиксировал все выступления на известном августовском заседании Кабинета, чтобы потом нижайше преподнести их Ельцину. Вспомните твердый голос и указующий перст того на заседании парламента России: «Читайте, Михаил Сергеевич, что говорят ваши министры, читайте!» И Президент Советского Союза (!), как послушный ученик, читал.
   А потом был позор в Верховном Совете СССР, на котором Горбачев просто сдал весь свой семимесячный Кабинет Министров. Но это всего лишь небольшое отступление…
   – Ну ладно, – Горбачев встал, прощаясь, – еще будем думать, советоваться. Вопрос серьезный. А ты, – он всех вокруг называл на «ты», а все вокруг называли его на «вы». Я никогда не мог ни понять, ни объяснить такую односторонне «демократическую» манеру общения. – …а ты выздоравливай. Ждем тебя. Нам еще работать и работать.
   Горбачев ушел, я остался. Думал: 25-го меня обещают выписать, выйду из больницы – окончательно взвесим, кому сдавать дела, кто действительно сможет повести страну в тяжелейших условиях подготовки нового Союзного договора. Жаль, конечно, что это будет кто-то другой. Ведь за плечами у меня было пять неспокойных и сложных лет премьерства. Это были годы, когда одновременно с нелегкой ношей по управлению повседневной жизнью государства разрабатывались и проводились реформы в экономике, осуществлялась демократизация общества. Но я ведь сам много раньше, чем до болезни, сказал Горбачеву, что не стану возглавлять этот Кабинет: не могу согласиться с проводимой Президентом и руководителями некоторых союзных республик экономической политикой и ориентацией на разрушение Союза. Сказал тогда так, он же ничего не возразил.
   А разговор в больнице, поставив окончательную точку в вопросе о моем участии в новом Правительстве, вместе с тем предполагал, что обсуждение кандидатуры моего преемника будет продолжено. К тому же я смогу по-человечески попрощаться с коллегами, с теми, с кем шел эти годы вместе. Но не тут-то было: жизнь быстро напомнила мне, что у Горбачева слова – это одно, а дела слишком часто, в большом и малом, – совсем другое, порой прямо противоположное.
   Буквально через день, в понедельник, 14 января, больничная изоляция от внешнего мира неожиданно была прорвана звонками наконец-то включенного телефона. То ли от кого-то из позвонивших, то ли от врача или медсестры – уж и не помню сегодня – я услыхал удивленное: вы знаете, что Павлова утвердили Председателем Кабинета Министров?
   Удивленное и, признаюсь, удивившее. «Серьезный вопрос», оказывается, долгих обсуждений и решений не потребовал. Между субботним вечерним визитом ко мне Президента и утренним понедельничным утверждением на сессии нового премьера лег всего один выходной день.
   У меня уже тогда возникло предположение, что и в субботу вечером Горбачев отлично знал, кто возглавит Кабинет Министров, а «совет» со мной был всего лишь привычной для него формой поведения. И действительно, какое-то время спустя выяснилось, что решение о назначении Павлова Президент не только принял, но и согласовал с ним чуть ли не за три недели до своего визита ко мне.
   И возвращаясь потом не раз в своих мыслях к этому эпизоду, я все больше приходил к убеждению, что его совет со мной был в лучшем случае формальной данью вежливости, а то и просто сценой из очередной постановки в «театре для себя», в котором он пытается играть главную и единственную роль до сих пор.
   Как бы то ни было, но Президент свою излюбленную роль в очередной раз в тот вечер сыграл, но мне-то вся эта душеспасительная театральность была ни к чему: я для себя все решил еще в ноябре 90-го…
   14 ноября, ровно за два месяца до описываемого понедельника, в Кремле открылась очередная сессия Верховного Совета СССР. Она тоже оказалась достаточно «черной» и для Президента, и для возглавлявшегося тогда мной Совета Министров, и для самих депутатов. Они наконец сообразили, что в процессе своей законотворческой деятельности попросту проговорили, проболтали, протрезвонили ситуацию в стране.
   Пребывая в эйфории в связи с установившимся верховенством в стране Съезда народных депутатов и Верховного Совета СССР и видя корень зла в исполнительной власти в лице Совета Министров, которую они всячески и нередко безосновательно поносили, парламентарии вряд ли до конца понимали, что тем самым разрушали основы устойчивости функционирования государства. Впрочем, во многом это делалось сознательно и не являлось результатом ошибок и заблуждений. Искусственно насаждаемый плюрализм мнений, попавший на неподготовленную почву, позволил безнаказанно расшатывать устои государства. Агрессивное меньшинство депутатского корпуса, за спиной которого стояли известные стране режиссеры из Межрегиональной группы, а у них, в свою очередь, были отечественные, а главное – зарубежные кукловоды, наверняка свои, настойчиво и целенаправленно вело работу по изменению существующего общественного строя, устранению тогдашнего руководства и в первую очередь – Правительства Рыжкова. Огонь велся на поражение. Это была все более откровенная борьба за власть, которая увлекла и многих здравомыслящих депутатов. К сожалению, руководство страны, в том числе и Совет Министров, не сумело убедить их в пагубности этих действий, мирилось с ними.
   Не стану напоминать подробно о ходе этого заседания, о действительно горьких и недоуменных высказываниях депутатов… Поделюсь лишь моим собственным впечатлением. Именно 14 ноября я и определил бы как день кризиса власти вообще.
   Здесь, однако, стоит сделать, по крайней мере, три замечания.
   Первое: конечно, всякий кризис власти есть процесс, постепенно созревающий и в «день X» лишь становящийся особенно очевидным.