Страница:
– Одно отличие меня от него, мы нашли.
– Я не очень твердо уверена в этом, но, по-моему, иногда ты – лучше. Особенно, когда ты в небольших количествах. То же самое, ты говоришь обо мне.
– Что, я говорю?
– Что я гармонична, красива, ношу очки, и в маленьких количествах очень полезна. И даже знаю, как ты меня называешь.
– Как?
– Кобра.
– Откуда ты знаешь?
– Я, вообще знаю многое из того, что меня не касается…
– Вообще-то, мы все не молодеем. Но ты, все-таки, займись спортом. А-то, пополнел, – проговорила Людмила.
Так, между прочим, но мне пришлось ответить:
– Вот куплю кроссовки, и начну бегать по утрам.
– Кроссовки лежат у двери.
– Они рваные.
– Начни бегать. И еще помни, что иногда, люди в стоптанных ботинках могут кого-то заинтересовать. Люди в рваных кроссовках не интересуют никого и никогда…
После ухода Людмилы, в мою жизнь очень своевременно просунул свой красный нос сосед, который, когда-то давно, когда мы познакомились на лестничной клетке, представился:
– Витя, пьющий интеллигент.
Потом, а это случилось еще до того, как мне в голову пришла простая и здравая идея бросить пить, глядя на свое отражение в зеркале, я ответил ему.
А может, себе:
– Если пьющий, значит не интеллигент…
Микрорайончик мне достался так себе, средненький.
Рабочий, хрущебостроенный. Помесь между каменными джунглями, джунглями обыкновенными и необжитой тундрой. Правда, по весне, когда тает снег, он чем-то напоминает Венецию.
Когда, по причине полной никчемности встали по стойке: «Смирно!» – все заводы и заводики в округе, встали по этой же стоке и люди, работавшие гегемоном.
Эта гегемония меня с детства удивляла. После школы, те, кто учился получше, пошли в институты доучиваться на интеллигентскую прослойку, а троечники на завод – образовывать ведущий класс, гегемон.
Класс самой простой в мире профессии. Профессии, которой можно обучиться прямо на рабочем месте.
Да, что там, мой микрорайон – пол области такие.
Приезжаем с сыновьями на рыбалку. От Москвы – час езды. В поселке нет даже пивного ларька, и все безработные.
На обратном пути остановились у озера, машину помыть. Ведерком.
Появляется абориген, рожа – ярче красного знамени. Я ему говорю: «Взял бы шланг – в день штуку заработаешь, за стольник машины обливая,» – а он мне:
– Что бы я на вас, буржуев, работал?! Да лучше я буду как…
– Как дурак, – перебил его мой старший сын, а я попытался вступиться за своего современника:
– Он не виноват. Наше поколение… – но меня перебил мой младший сын:
– Знаешь, папа, ничего у нас в стране не измениться, пока ваше поколение будет – вашим поколением…
Явившийся ко мне сосед не стал играть в молчанку:
– Петь, вот какое дело, – Витя начал обстоятельно, но блеск в его глазах, выдавал спешность ситуации. В перерывах меду запоями, он подрабатывал на рынке.
Негоцианствовал, так сказать.
Но сейчас был явный запой, и колонизированный индивидуальным пьянством, он напоминал свежезамаринованный помидор:
– Петь, еже ли, великая катастрофа, скажем социализм или эпидемия в мировом масштабе, то тут, как говориться, ничего не поделаешь. А вот, когда проснешься, руки дрожат с похмела, тут, как я понимаю, думать надо, – такое напряжение мысли исчерпало силы соседа, и он не на долго затих. Потом поставил вопрос ребром:
– У тебя водка есть?
– Ты же знаешь, что есть.
– Хорошая?
Вот и дожили до времен, когда стали водку делить на хорошую и плохую.
Мне-то всегда казалось, что водка, как теща или налет вражеской авиации, может или быть, или не быть, а хорошей или плохой она быть не может.
Если мы водку на хорошую и плохую делим – как уж тогда относиться к тем, кто нас окружает?…
Но сосед был не прост, и решил досконально проверить меня на широту души:
– А огурец у тебя есть? – по выражению его лица можно было понять, что человеку можно простить любой недостаток, но только не то, что у него нет огурца.
Кстати, соленые огурцы мне принесла малышка:
– Я рассказала маме, что у тебя нет соленых огурцов, и она передала тебе банку своего посола.
– Что ты, ангел, еще маме обо мне рассказывала?..
…После ста грамм с огурцом с Витькой можно было разговаривать:
– Дело есть, – приступил я.
– Говори.
– Я новый холодильник в прошлом месяце купил. Нужно старый выбросить.
– Сколько весит?
– Литр, – ответил я, и тут же получил представление об энтузиазме комсомольцев первых пятилеток. Три «энтузиаста» появились передо мной со скоростью, наводящей на мысль о том, что скорость света может быть преодолена, если не в масштабе всей вселенной, то хотя бы в пределах нашей лестничной клетки.
Двоих энтузиастов я просто знал в лицо, третьего даже по имени – Веньяминыч. Объединяло их одно, все трое были алкоголиками, и, возможно, потомственными.
Меня всегда смущала борьба с алкоголизмом, потому, что бороться нужно не с алкоголизмом, а с тем, что к нему приводит.
В конце концов, число алкоголиков ограничено.
Их никак не может быть больше, чем по одному на человека…
Работа на моей кухне, что там, закипела, забурлила. Но наблюдать я этого не мог, потому, что вновь зазвонил телефон, и мне пришлось убедиться в том, что новости бывают не только плохими:
– Здравствуйте, дорогой Петр Александрович. Очень рад приветствовать Вас, – звонил издатель не большого альманаха Константин Иванович, старый российский интеллигент, человек, умевший произносить слово: «Дорогой», – так, что оно не было проходным словом, а слово: «Вас», – так, что оно звучало с большой буквы, без всякого лицемерия.
– Что ты можешь сказать о Константине Ивановиче? – спросила меня малышка, после того, как передал ему ее стихи, и их опубликовали в одном сборнике с моим рассказом, – Он ведь сделал так, что мы и там оказались рядом.
– Он не ругался матом вчера, и не будет ругаться матом завтра…
Сейчас мат является одной из форм проявления свободомыслия для людей, еще не знающих не только того, что такое свободомыслие, но и того, что такое мысль вообще, но уже успевших разочароваться во всем, от президента Ельцина до порнушки на видике. Он проникает с улицы не только в обыденное общение, но и на сцену и страницы книг, и я понял, почему это происходит.
Мат – это форма общения плебеев…
Интеллигенция у нас теперь безразмерная.
Раньше ее ограничивала аристократия сверху, и обыватели снизу. Потом, когда и аристократия, и обыватели были уничтожены, а на их место взгромоздилась чернь, солидарная, крикливая, неталантливая, интеллигенция расползлась, растворилась в окружающем ее пространстве.
И потому, сейчас легко быть интеллигентом, потому, что – что это такое – никто не знает.
Когда я говорю об этом, некоторые, начинают меня обвинять во всем сразу, даже в том, что я никогда не говорил. И главным аргументом, является – самый идиотский:
– Ты – не патриот.
А патриотизм, между прочим, это лучший источник гонораров в творческих профессиях, но об этом у «патриотов» говорить не принято.
Мои вялые возражения о том, что я не понимаю, что такое – патриот, потому, что любовь к месту своего рождения, как и любовь к матери, совершенно естественна для любого живого организма, а уважения к тем, кто называет себя патриотами в Госдуме, я не испытываю ни малейшего, никто не слушает. И на мое:
– Что такое наш, доморощенный патриот – партбилет и евангелие – в одном кармане?
Обычно следует какая-нибудь галиматья:
– Истинный патриот всегда центрист.
Центризм, по-моему, это союз импотента со старой девой.
Каким же нужно быть прохвостом, чтобы стать центристом во времена перемен? И каким же нужно быть посмешищем?
– Понятно, – время от времени отвечаю я на попытку слить патриотизм и центризм в одну канистру, – Помесь поноса с запором…
– Это же наша патриоты, – слышу я иногда. Что поделаешь, больше, чем художники, глупостей слышат только их картины…
Но у меня есть ответ:
– Глисты у нас тоже наши…
Недавно в союзе составляли какую-то справку обо мне, и оказалось, что мои картины находятся в семидесяти двух странах мира. Совсем не плохо.
Для справки.
И для того, чтобы подумать о том, кто сделал больше для славы российских берез – я, или все патриоты Московской области вместе взятые?..
Писать то, что я люблю – это моя работа.
С другой стороны, недавно мне, не помню по какому поводу, пришлось писать автобиографию.
Автобиографию я написал.
А потом, перечитав этот своеобразный полу-документ, полу-исповедь, только без отпущения грехов, я понял, что, кроме всего прочего – это список того, что в жизни вполне можно было бы и не делать…
– Ты не любишь родину, – это последний аргумент, когда аргументов нет и в помине.
– Я не люблю грязные подъезды и вороватых чиновников.
И еще, любишь Родину, так не будь при ней нахлебником. А-то, придурку сорок лет, косая сажень во лбу, а – туда же: «Государство обо мне не заботится…»
– Почему же тогда, ты не уезжаешь?
– Потому, что хочу, чтобы моя Родина стала такой, чтобы ее было за что любить, – я иногда впадаю в патетику, хотя и понимаю, что это глупо. И мне почти нечего ответить моим детям, когда они говорят:
– Ты разошелся как районный агитатор.
Разве, что:
– Один районный агитатор достиг больших успехов, правда, не сразу.
– Кто?
– Иисус…
– …Хочу Вас обрадовать, Петр Александрович, – сказала мне телефонная трубка голосом Константина Ивановича, – Ваш рассказ одобрен, принят, подписан к печати и уже сдан в набор, – удивительная вещь, у приятных людей всегда приятный голос, а у неприятных, не голос, а черт знает что, – Так, батенька, жду Вас к себе на чай.
– Спасибо, Константин Иванович.
– А я бы сказал так, Вам, батенька мой, спасибо…
В своем прошлом, мне не раз приходилось иллюстрировать чужие слова. Иногда яркие, но, как правило, такие серые, что положишь их на белое, будут белыми, положишь на черное – черными, на красное – красными, на коричневое – коричневыми.
И каждый раз меня не удовлетворяла не работа, а соучастие, потому, что очень многим из тех, на кого я работал, нечего было говорить. Приблизительно тогда же я познакомился с Константином Ивановичем, и однажды он спросил меня:
– Понравилось?
– Нет, – честно ответил я.
– Что не понравилось? Иллюстрировать?
– Мне не понравилось читать то, что я иллюстрировал.
– А вы напишите, батенька мой, то, что Вам понравится читать.
И я написал, вначале один рассказ, потом другой, потом третий.
Наверное, я просто пришел в ту фазу, когда могу заниматься тем, что мне нравится…
Иногда, когда я говорю об этом, посторонние люди дают оценку этого состояния:
– Вы счастливый человек.
– Нет, – отвечаю я.
– Почему?
– Потому, что только тогда, когда занимаешься тем, что нравится – понимаешь, как многого не можешь…
Я стараюсь писать интересно, потому, что еще недостаточно известен, как писатель, для того, чтобы писать скучно.
Во всяком случае, я стремлюсь к тому, чтобы мои тексты были современной хорошей литературой.
– Что такое – хорошая современная литература? – спросил меня как-то мой товарищ Андрей Каверин.
Я ответил.
Потому, что ответ я знал:
– Хорошая литература – это та, что рассказывает о своем времени интереснее и умнее, чем само время рассказывает о себе.
А современная литература – это литература для людей, за которыми будущее…
Вряд ли мои рассказы читали многие, но многие мои знакомые цитируют их довольно часто. И здесь я думаю, что дело в том, что книги, как и картины должны писаться о большем, чем в них написано…
Метод у писателя может быть самым разным.
Для того, чтобы описать работу бармена, Хейли устраивался на работу в бар, а Хемингуэй сидел в баре за рюмкой водки – и оба писали интересно.
Впрочем, мои дети считают устаревшими и того, и другого.
Я же, просто беру реального человека и ставлю его в обстоятельства, отношения с которыми интересно мне…
Критики пока не обращают внимания на мои рассказы – и на том спасибо.
Интересная вещь – критика. Люди живут не тем, что делают что-то хорошо, а тем, что кто-то другой делает так, что им это нравится или не нравится.
Критик считает себя специалистом, и на этом основании судит.
Забывая, что книги, как и картины, пишутся не для специалистов.
Кстати, специалисты-критики все новое и интересное от импрессионизма до абстракционизма, от Марка Твена до Хемингуэя, как правило, успешно прохлопывали ушами.
Однажды, мой старинный приятель поэт Иван Головатов, врач по образованию, показал мне пачку критических рецензий на свои стихи, а потом спросил:
– И после этого, ты хочешь знать, почему я вернулся в гинекологию?..
…Возня на моей кухне, постепенно переместилась в коридор, а потом и на лестничную клетку. Минут через двадцать после того, как она затихла на улице, энтузиасты появились вновь. Просто так уходить с двумя бутылками водки, им не хотелось, и Веньминыч пустился в рассуждения:
– Знаю я, эти старые холодильники. Громоздкие, шумные. Все пространство занимают, а пользы мало. Даже никакой пользы для современной жизни, а выкинуть трудно.
– Такое бывает не только со старыми холодильниками.
– А с чем еще?
– С марксизмом, например.
– Начальник, – мгновенно прореагировал Веньяминыч, уходя в конкретику, но при этом, в нее не вдаваясь, – Ставь еще литр, мы его мигом выкинем из твоей квартиры.
– Ну, это вряд ли.
Веньяминыч задумался, и, наверное, пришел к выводу о том, что заломил за марксизм слишком большую цену:
– Ладно. Давай мы его выкинем за полбанки…
На первый взгляд, события, происходящие в нашей жизни, не связаны между собой, но на первый взгляд, и звезды на небе между собой не связаны…
Холсты просохли, и я вполне мог бы сесть за работу. Но это не удалось, потому, что опять зазвонил телефон.
В своей жизни, я не раз создавал себе проблемы тем, что что-нибудь говорил. Кстати, чем, что я молчал, я никогда не создавал себе проблем.
Приблизительно год назад, я отказался подписывать коллективную бумагу с требованием демонтировать памятник Петру, и мне казалось, что мои аргументы очевидны:
– Мы, художники не должны требовать разрушения произведения другого художника на том основании, что оно нам не нравится…
Между прочим, я единственный из всей нашей секции, кто имел более-менее серьезное право быть не довольным памятником Петру, потому, что только я представлял свой проект этого памятника. Все остальные просто ругали, а это не очень интересное для меня занятие. Скорее это тинейджерство либерализма – имеешь право ругать, но не ругаешь – уже не либерал, а какая-нибудь гадость, вроде социал-демократа.
На самом деле, бороться «за», куда продуктивней, чем бороться «против». Правда, у борьбы «за» есть один существенный недостаток – бороться «против» можно ничего не умея.
Для того, чтобы бороться «за», нужно хоть что-то уметь делать…
Мой собственный проект заключался в том, что нос корабля, на котором стоит царь-реформатор, выступает из волны, которая, в свою очередь, переходит в плащ Петра. И в руке царь должен был держать, по моему проекту, не бумажку, наверняка с доносами, как я думаю, а ключ.
Ключ, это больший символ реформ, чем указ…
В первый момент, некоторые горячечные головы, предложили исключить меня из союза, но через некоторое время придворный скульптор стал лучшим другом нашего отделения, и появилось новое предложение – гордиться нашей с союзом принципиальностью. Меня даже стали цитировать.
И теперь мне позвонил председатель отделения и попросил приехать, потому, что я понадобился вновь:
– Срочно приезжайте, Петр.
– Что случилось?
– Это не телефонный разговор.
Я всеми силами моей души за личное общение. Но если в Союзе художников появились темы, которые нельзя обсуждать по телефону, то у меня не могло не образоваться мысли, которую я, правда, благоразумно не высказал председателю нашего отделения:
– Во всем мире шизофреники, страдающие маниакальностью, называются маниакальными шизофрениками. У нас – членами творческих союзов…
«Срочно,» – произнесенное нашим председателем, подвинуло меня на то, чтобы поймать частника, но мы попали в пробку и двигались к Москве со скоростью, на которой сверхзвуковой, многоцелевой истребитель СУ– 31 МКС стоит на месте.
Так уж выходит, что приблизительно половина денег, которые я за что-то плачу, вылетает впустую.
Знать бы заранее – какая именно половина – можно было бы жить не плохо.
Я заплатил водителю сто пятьдесят рублей – редко мне приходилось тратить деньги так бессмысленно, потому, что председатель сказал мне:
– В руководстве Москвы существует мнение, что нужно вернуть памятник Дзержинскому на его историческое место. Мы знаем ваше трепетное отношение к историческим памятникам.
Вот так.
Иногда поставишь себя на место другого человека, а потом думаешь – ну и местечко ты себе выбрал.
Мне было бесполезно говорить председателю о том, что история сохраняется не памятниками, а мемориальными досками, а главное – правдивыми учебниками истории…
Памятники – это не свидетельства истории, а свидетельства того, как мы к ней относимся…
…Когда я вошел в зал, толковище живописцев было в стадии возгорания, только меня не хватало.
Выступала Галкина, которую за глаза называли Палкиной. Еще совсем не давно, она была секретарем комитета комсомола по идеологии в архитектурном институте, а теперь стала художественным критиком. Однажды кто-то сказал о ней:
– Палкиной нужно дать пятнадцать суток за изнасилование искусства, – а я не согласился:
– За изнасилование, этого мало, за изнасилование искусства – много…
Я не очень удивился, когда услышал от нее:
– …Библия учит нас любить людей, – это была середина фразы, остального можно было и не слушать, чтобы впасть в тоску.
Вообще, я не часто злюсь, не больше ста раз в день, но тут Галкина меня достала – как будто, кроме как о том, в чем мы не разбираемся, нам и поговорить не о чем. Впрочем, именно о том, о чем мы не имеем понятия – чаще всего мы и имеем свое мнение.
Я сказал:
– Любить людей учит не Библия, а камасутра…
– В конце концов, мы предлагаем восстановить историческую правду, – попыталась продолжить, несколько озадаченная, Галкина.
– Есть вещи, куда более важные, чем правда, – сказал я, не обращая внимания на зарождающийся скандал.
– Что же это, например?
– Например, доброта…
– В конце концов, это просто скульптура, – Галкина умела быть неостановимой. И мне пришлось ответить ей.
И не только ей:
– Если памятник Дзержинскому, это просто скульптура, значит мы рабы…
Когда я уходил, председатель секции отвернулся, сделав вид, что не попрощался со мной, потому, что не заметил моего ухода.
Возвращаясь домой, я подумал, что меня, наверное, скоро вновь предложат исключить из союза. Это не такая уж большая неприятность потому, что творческому человеку совсем не обязательно с кем-то объединяться.
А может выяснится, что «шестерки» несколько переоценивают любовь нынешнего президента к Дзержинскому, а, следовательно, недооценивают нормальность нашего президента.
Тогда меня снова начнут цитировать.
Вообще, творческий союз, это место интересное. И некое представление о том, что это собрание единомышленников, верно только в том смысле, что единомышленниками можно считать и скорпионов в банке. Только одно ядовитое жало каждого, заменяется множеством более тонких жал – ревностью, амбициями, неудовлетворенным самолюбием, завистью к чужим успехам, а, иногда, даже к чужим неудачам.
Здесь дело не в том, что собираются негодяи, художники ничем не хуже других людей.
Скажем, поэтов или углекопов.
И каждый по отдельности, сам по себе, человек очень милый, и в смысле общения, превосходящий среднестатистического современника. Просто вместе им собираться нельзя.
Это противопоказано самой природе процесса, потому, что любой, кто занимается творчеством, индивидуалист по природе.
По природе творчества.
И исключения, вроде Кукрыниксов, только подтверждают это уже тем, что являются исключениями. А то, что в любом творческом союзе больше всего людей, не имеющих к заявленному творчеству никакого отношения, делает союз довольно комичной помесью между базаром и вокзалом.
С другой стороны, союз гарантирует некие привилегии, от пенсии до возможности взмахом красной книжицы, продемонстрировать божью отметину.
О том, что это, возможно, каинова печать, остальные люди не знают, да и не надо им этого знать.
За свои услуги, союз изредка берет чисто символическую плату безропотностью при соприкосновении с лицемерием.
Впрочем, и здесь, он прикрывает каждого своей массовостью, как сумерками.
Никакими реальными льготами теперь никто из членов не пользуется, потому, что дефицита нет. Нечего доставать, ни путевку в дом отдыха, ни мебель для спальни. Все равно, за все нужно платить деньгами, и я совсем не думаю, что деньги изобрел дьявол.
Дьявол изобрел дефицит.
Вернее, то, что к нему ведет…
Когда я открывал дверь, телефон уже звонил:
– Привет. Есть заказ на портрет большого человека.
– Заказ – это хорошо.
– Какие у тебя отношения с коммунистами?
– Нормальные. Меня от них тошнит.
– Ну, это у тебя личное.
– Нет, общественное…
Звонил Эдик, один из тех, что все знают, но ни к чему не имеют отношения. Иногда он поставлял мне заказы, при этом, наверняка, не плохо наживаясь на мне – вокруг любого художника, величиной больше мизинца, таких эдиков крутится целая стая. И, в определенном смысле, их число – это критерий величины художника.
– Мне казалось, что твоя жизнь это учебник здравого конформизма, – проговорил он.
– Учебник здравого конформизма – это светофор на перекрестке, – проговорил я…
То, что я не символ принципиальности, мне понятно давно. Это в наше-то время, когда выясняется, что я единственный, кто был комсомольцем, ходил на выборы и на демонстрации. Так и встает картина из прошлого: на мавзолее все политбюро, а по Красной площади, в гордом одиночестве, бреду я с тысячей транспарантов на плече.
Больше того, по всему выходит, что именно я привел президента Ельцина к власти, потому, что один я за него голосовал. И я один не знал того, каким плохим он станет президентом.
Кстати, я и сейчас этого не знаю…
Правда, в отличие от многих своих современников, я знаю то, какими плохими лидерами были предшественники первого президента: Ленин, Сталин и далее, по списку…
– …Тогда, ладно, – после некоторого молчания проговорил Эдик, – Только для тебя. Ребята из Госдумы заказали Путина. Во весь рост.
– Великий русский язык, – вставил я, а про себя подумал о том, что если депутатов законодательного собрания Эдик называет «ребятами», то интересно было бы знать, как он зовет меня в кругу своих оболтусов.
– Ты понимаешь, какие это деньги? – не унимался Эдик, – Возьмешься?
– Нет, – трудно было объяснить Эдику, что мне, художнику, совсем не безразлично, каким образом эти деньги зарабатывать.
Уж если хочешь зарабатывать большие деньги, то иди работать в банк.
Наверное, у меня вполне хватило бы ума понять, где нужно подучиться в этом случае.
Только, в этом случае, это был бы уже не я, а совсем другой человек.
И, возможно, совсем не худший, чем тот, что есть.
Просто, другой.
– Ты, что, не любишь нашего президента? – Эдик пустил в ход, довольно широко распространенный среди подхалимов и просто прохвостов, аргумент.
– Люблю. Только боюсь, что он об этом не догадывается…
– Ты понимаешь, что если выгорит, то это такие деньги, что уже не деньги вовсе, а счет в банке? Возьмешься?
– Нет. Дело в том, что президент не вдохновляет меня на написание картин, и я не верю тем, кого на написание картин президент вдохновляет. Вот соседка-барменша вдохновляет, а президент – нет.
Хотя голосовать я, наверное, пойду за президента, а не за соседку.
Видимо, выбор президента и выбор темы для картины – это совсем разные вещи.
Почему-то мне кажется, что президент понял бы меня, если бы слышал наш с Эдиком разговор. Ведь наш президент, это обычный нормальный человек.
Только те, кто его окружает, все время боятся и ему, и себе об этом сказать.
…Очень давно, когда я болтался по Уральским горам, меня попросили написать портрет Брежнева для секретаря местного райкома.
– Задница, – просто сказал тогда Ваня Головатов, толи обо мне, толи о Брежневе, – Помни, у генсека, задница такая большая, что начинается с задницы секретаря провинциального райкома…
– Ты считаешь, что у нас плохой президент? – все пытался докопаться до истины Эдик.
– Я ничего такого не считаю. Особенно, по сравнению с нами самими…
Дальше трепаться с Эдиком мне не позволил звонок в дверь.
Очень приятный звонок, потому, что своего старшего сына, я не видел давно.
– Сашка! Откуда ты? – только и оставалось сказать, – Мама говорила, что ты ездил в Бельгию.
– Я не очень твердо уверена в этом, но, по-моему, иногда ты – лучше. Особенно, когда ты в небольших количествах. То же самое, ты говоришь обо мне.
– Что, я говорю?
– Что я гармонична, красива, ношу очки, и в маленьких количествах очень полезна. И даже знаю, как ты меня называешь.
– Как?
– Кобра.
– Откуда ты знаешь?
– Я, вообще знаю многое из того, что меня не касается…
– Вообще-то, мы все не молодеем. Но ты, все-таки, займись спортом. А-то, пополнел, – проговорила Людмила.
Так, между прочим, но мне пришлось ответить:
– Вот куплю кроссовки, и начну бегать по утрам.
– Кроссовки лежат у двери.
– Они рваные.
– Начни бегать. И еще помни, что иногда, люди в стоптанных ботинках могут кого-то заинтересовать. Люди в рваных кроссовках не интересуют никого и никогда…
После ухода Людмилы, в мою жизнь очень своевременно просунул свой красный нос сосед, который, когда-то давно, когда мы познакомились на лестничной клетке, представился:
– Витя, пьющий интеллигент.
Потом, а это случилось еще до того, как мне в голову пришла простая и здравая идея бросить пить, глядя на свое отражение в зеркале, я ответил ему.
А может, себе:
– Если пьющий, значит не интеллигент…
Микрорайончик мне достался так себе, средненький.
Рабочий, хрущебостроенный. Помесь между каменными джунглями, джунглями обыкновенными и необжитой тундрой. Правда, по весне, когда тает снег, он чем-то напоминает Венецию.
Когда, по причине полной никчемности встали по стойке: «Смирно!» – все заводы и заводики в округе, встали по этой же стоке и люди, работавшие гегемоном.
Эта гегемония меня с детства удивляла. После школы, те, кто учился получше, пошли в институты доучиваться на интеллигентскую прослойку, а троечники на завод – образовывать ведущий класс, гегемон.
Класс самой простой в мире профессии. Профессии, которой можно обучиться прямо на рабочем месте.
Да, что там, мой микрорайон – пол области такие.
Приезжаем с сыновьями на рыбалку. От Москвы – час езды. В поселке нет даже пивного ларька, и все безработные.
На обратном пути остановились у озера, машину помыть. Ведерком.
Появляется абориген, рожа – ярче красного знамени. Я ему говорю: «Взял бы шланг – в день штуку заработаешь, за стольник машины обливая,» – а он мне:
– Что бы я на вас, буржуев, работал?! Да лучше я буду как…
– Как дурак, – перебил его мой старший сын, а я попытался вступиться за своего современника:
– Он не виноват. Наше поколение… – но меня перебил мой младший сын:
– Знаешь, папа, ничего у нас в стране не измениться, пока ваше поколение будет – вашим поколением…
Явившийся ко мне сосед не стал играть в молчанку:
– Петь, вот какое дело, – Витя начал обстоятельно, но блеск в его глазах, выдавал спешность ситуации. В перерывах меду запоями, он подрабатывал на рынке.
Негоцианствовал, так сказать.
Но сейчас был явный запой, и колонизированный индивидуальным пьянством, он напоминал свежезамаринованный помидор:
– Петь, еже ли, великая катастрофа, скажем социализм или эпидемия в мировом масштабе, то тут, как говориться, ничего не поделаешь. А вот, когда проснешься, руки дрожат с похмела, тут, как я понимаю, думать надо, – такое напряжение мысли исчерпало силы соседа, и он не на долго затих. Потом поставил вопрос ребром:
– У тебя водка есть?
– Ты же знаешь, что есть.
– Хорошая?
Вот и дожили до времен, когда стали водку делить на хорошую и плохую.
Мне-то всегда казалось, что водка, как теща или налет вражеской авиации, может или быть, или не быть, а хорошей или плохой она быть не может.
Если мы водку на хорошую и плохую делим – как уж тогда относиться к тем, кто нас окружает?…
Но сосед был не прост, и решил досконально проверить меня на широту души:
– А огурец у тебя есть? – по выражению его лица можно было понять, что человеку можно простить любой недостаток, но только не то, что у него нет огурца.
Кстати, соленые огурцы мне принесла малышка:
– Я рассказала маме, что у тебя нет соленых огурцов, и она передала тебе банку своего посола.
– Что ты, ангел, еще маме обо мне рассказывала?..
…После ста грамм с огурцом с Витькой можно было разговаривать:
– Дело есть, – приступил я.
– Говори.
– Я новый холодильник в прошлом месяце купил. Нужно старый выбросить.
– Сколько весит?
– Литр, – ответил я, и тут же получил представление об энтузиазме комсомольцев первых пятилеток. Три «энтузиаста» появились передо мной со скоростью, наводящей на мысль о том, что скорость света может быть преодолена, если не в масштабе всей вселенной, то хотя бы в пределах нашей лестничной клетки.
Двоих энтузиастов я просто знал в лицо, третьего даже по имени – Веньяминыч. Объединяло их одно, все трое были алкоголиками, и, возможно, потомственными.
Меня всегда смущала борьба с алкоголизмом, потому, что бороться нужно не с алкоголизмом, а с тем, что к нему приводит.
В конце концов, число алкоголиков ограничено.
Их никак не может быть больше, чем по одному на человека…
Работа на моей кухне, что там, закипела, забурлила. Но наблюдать я этого не мог, потому, что вновь зазвонил телефон, и мне пришлось убедиться в том, что новости бывают не только плохими:
– Здравствуйте, дорогой Петр Александрович. Очень рад приветствовать Вас, – звонил издатель не большого альманаха Константин Иванович, старый российский интеллигент, человек, умевший произносить слово: «Дорогой», – так, что оно не было проходным словом, а слово: «Вас», – так, что оно звучало с большой буквы, без всякого лицемерия.
– Что ты можешь сказать о Константине Ивановиче? – спросила меня малышка, после того, как передал ему ее стихи, и их опубликовали в одном сборнике с моим рассказом, – Он ведь сделал так, что мы и там оказались рядом.
– Он не ругался матом вчера, и не будет ругаться матом завтра…
Сейчас мат является одной из форм проявления свободомыслия для людей, еще не знающих не только того, что такое свободомыслие, но и того, что такое мысль вообще, но уже успевших разочароваться во всем, от президента Ельцина до порнушки на видике. Он проникает с улицы не только в обыденное общение, но и на сцену и страницы книг, и я понял, почему это происходит.
Мат – это форма общения плебеев…
Интеллигенция у нас теперь безразмерная.
Раньше ее ограничивала аристократия сверху, и обыватели снизу. Потом, когда и аристократия, и обыватели были уничтожены, а на их место взгромоздилась чернь, солидарная, крикливая, неталантливая, интеллигенция расползлась, растворилась в окружающем ее пространстве.
И потому, сейчас легко быть интеллигентом, потому, что – что это такое – никто не знает.
Когда я говорю об этом, некоторые, начинают меня обвинять во всем сразу, даже в том, что я никогда не говорил. И главным аргументом, является – самый идиотский:
– Ты – не патриот.
А патриотизм, между прочим, это лучший источник гонораров в творческих профессиях, но об этом у «патриотов» говорить не принято.
Мои вялые возражения о том, что я не понимаю, что такое – патриот, потому, что любовь к месту своего рождения, как и любовь к матери, совершенно естественна для любого живого организма, а уважения к тем, кто называет себя патриотами в Госдуме, я не испытываю ни малейшего, никто не слушает. И на мое:
– Что такое наш, доморощенный патриот – партбилет и евангелие – в одном кармане?
Обычно следует какая-нибудь галиматья:
– Истинный патриот всегда центрист.
Центризм, по-моему, это союз импотента со старой девой.
Каким же нужно быть прохвостом, чтобы стать центристом во времена перемен? И каким же нужно быть посмешищем?
– Понятно, – время от времени отвечаю я на попытку слить патриотизм и центризм в одну канистру, – Помесь поноса с запором…
– Это же наша патриоты, – слышу я иногда. Что поделаешь, больше, чем художники, глупостей слышат только их картины…
Но у меня есть ответ:
– Глисты у нас тоже наши…
Недавно в союзе составляли какую-то справку обо мне, и оказалось, что мои картины находятся в семидесяти двух странах мира. Совсем не плохо.
Для справки.
И для того, чтобы подумать о том, кто сделал больше для славы российских берез – я, или все патриоты Московской области вместе взятые?..
Писать то, что я люблю – это моя работа.
С другой стороны, недавно мне, не помню по какому поводу, пришлось писать автобиографию.
Автобиографию я написал.
А потом, перечитав этот своеобразный полу-документ, полу-исповедь, только без отпущения грехов, я понял, что, кроме всего прочего – это список того, что в жизни вполне можно было бы и не делать…
– Ты не любишь родину, – это последний аргумент, когда аргументов нет и в помине.
– Я не люблю грязные подъезды и вороватых чиновников.
И еще, любишь Родину, так не будь при ней нахлебником. А-то, придурку сорок лет, косая сажень во лбу, а – туда же: «Государство обо мне не заботится…»
– Почему же тогда, ты не уезжаешь?
– Потому, что хочу, чтобы моя Родина стала такой, чтобы ее было за что любить, – я иногда впадаю в патетику, хотя и понимаю, что это глупо. И мне почти нечего ответить моим детям, когда они говорят:
– Ты разошелся как районный агитатор.
Разве, что:
– Один районный агитатор достиг больших успехов, правда, не сразу.
– Кто?
– Иисус…
– …Хочу Вас обрадовать, Петр Александрович, – сказала мне телефонная трубка голосом Константина Ивановича, – Ваш рассказ одобрен, принят, подписан к печати и уже сдан в набор, – удивительная вещь, у приятных людей всегда приятный голос, а у неприятных, не голос, а черт знает что, – Так, батенька, жду Вас к себе на чай.
– Спасибо, Константин Иванович.
– А я бы сказал так, Вам, батенька мой, спасибо…
В своем прошлом, мне не раз приходилось иллюстрировать чужие слова. Иногда яркие, но, как правило, такие серые, что положишь их на белое, будут белыми, положишь на черное – черными, на красное – красными, на коричневое – коричневыми.
И каждый раз меня не удовлетворяла не работа, а соучастие, потому, что очень многим из тех, на кого я работал, нечего было говорить. Приблизительно тогда же я познакомился с Константином Ивановичем, и однажды он спросил меня:
– Понравилось?
– Нет, – честно ответил я.
– Что не понравилось? Иллюстрировать?
– Мне не понравилось читать то, что я иллюстрировал.
– А вы напишите, батенька мой, то, что Вам понравится читать.
И я написал, вначале один рассказ, потом другой, потом третий.
Наверное, я просто пришел в ту фазу, когда могу заниматься тем, что мне нравится…
Иногда, когда я говорю об этом, посторонние люди дают оценку этого состояния:
– Вы счастливый человек.
– Нет, – отвечаю я.
– Почему?
– Потому, что только тогда, когда занимаешься тем, что нравится – понимаешь, как многого не можешь…
Я стараюсь писать интересно, потому, что еще недостаточно известен, как писатель, для того, чтобы писать скучно.
Во всяком случае, я стремлюсь к тому, чтобы мои тексты были современной хорошей литературой.
– Что такое – хорошая современная литература? – спросил меня как-то мой товарищ Андрей Каверин.
Я ответил.
Потому, что ответ я знал:
– Хорошая литература – это та, что рассказывает о своем времени интереснее и умнее, чем само время рассказывает о себе.
А современная литература – это литература для людей, за которыми будущее…
Вряд ли мои рассказы читали многие, но многие мои знакомые цитируют их довольно часто. И здесь я думаю, что дело в том, что книги, как и картины должны писаться о большем, чем в них написано…
Метод у писателя может быть самым разным.
Для того, чтобы описать работу бармена, Хейли устраивался на работу в бар, а Хемингуэй сидел в баре за рюмкой водки – и оба писали интересно.
Впрочем, мои дети считают устаревшими и того, и другого.
Я же, просто беру реального человека и ставлю его в обстоятельства, отношения с которыми интересно мне…
Критики пока не обращают внимания на мои рассказы – и на том спасибо.
Интересная вещь – критика. Люди живут не тем, что делают что-то хорошо, а тем, что кто-то другой делает так, что им это нравится или не нравится.
Критик считает себя специалистом, и на этом основании судит.
Забывая, что книги, как и картины, пишутся не для специалистов.
Кстати, специалисты-критики все новое и интересное от импрессионизма до абстракционизма, от Марка Твена до Хемингуэя, как правило, успешно прохлопывали ушами.
Однажды, мой старинный приятель поэт Иван Головатов, врач по образованию, показал мне пачку критических рецензий на свои стихи, а потом спросил:
– И после этого, ты хочешь знать, почему я вернулся в гинекологию?..
…Возня на моей кухне, постепенно переместилась в коридор, а потом и на лестничную клетку. Минут через двадцать после того, как она затихла на улице, энтузиасты появились вновь. Просто так уходить с двумя бутылками водки, им не хотелось, и Веньминыч пустился в рассуждения:
– Знаю я, эти старые холодильники. Громоздкие, шумные. Все пространство занимают, а пользы мало. Даже никакой пользы для современной жизни, а выкинуть трудно.
– Такое бывает не только со старыми холодильниками.
– А с чем еще?
– С марксизмом, например.
– Начальник, – мгновенно прореагировал Веньяминыч, уходя в конкретику, но при этом, в нее не вдаваясь, – Ставь еще литр, мы его мигом выкинем из твоей квартиры.
– Ну, это вряд ли.
Веньяминыч задумался, и, наверное, пришел к выводу о том, что заломил за марксизм слишком большую цену:
– Ладно. Давай мы его выкинем за полбанки…
На первый взгляд, события, происходящие в нашей жизни, не связаны между собой, но на первый взгляд, и звезды на небе между собой не связаны…
Холсты просохли, и я вполне мог бы сесть за работу. Но это не удалось, потому, что опять зазвонил телефон.
В своей жизни, я не раз создавал себе проблемы тем, что что-нибудь говорил. Кстати, чем, что я молчал, я никогда не создавал себе проблем.
Приблизительно год назад, я отказался подписывать коллективную бумагу с требованием демонтировать памятник Петру, и мне казалось, что мои аргументы очевидны:
– Мы, художники не должны требовать разрушения произведения другого художника на том основании, что оно нам не нравится…
Между прочим, я единственный из всей нашей секции, кто имел более-менее серьезное право быть не довольным памятником Петру, потому, что только я представлял свой проект этого памятника. Все остальные просто ругали, а это не очень интересное для меня занятие. Скорее это тинейджерство либерализма – имеешь право ругать, но не ругаешь – уже не либерал, а какая-нибудь гадость, вроде социал-демократа.
На самом деле, бороться «за», куда продуктивней, чем бороться «против». Правда, у борьбы «за» есть один существенный недостаток – бороться «против» можно ничего не умея.
Для того, чтобы бороться «за», нужно хоть что-то уметь делать…
Мой собственный проект заключался в том, что нос корабля, на котором стоит царь-реформатор, выступает из волны, которая, в свою очередь, переходит в плащ Петра. И в руке царь должен был держать, по моему проекту, не бумажку, наверняка с доносами, как я думаю, а ключ.
Ключ, это больший символ реформ, чем указ…
В первый момент, некоторые горячечные головы, предложили исключить меня из союза, но через некоторое время придворный скульптор стал лучшим другом нашего отделения, и появилось новое предложение – гордиться нашей с союзом принципиальностью. Меня даже стали цитировать.
И теперь мне позвонил председатель отделения и попросил приехать, потому, что я понадобился вновь:
– Срочно приезжайте, Петр.
– Что случилось?
– Это не телефонный разговор.
Я всеми силами моей души за личное общение. Но если в Союзе художников появились темы, которые нельзя обсуждать по телефону, то у меня не могло не образоваться мысли, которую я, правда, благоразумно не высказал председателю нашего отделения:
– Во всем мире шизофреники, страдающие маниакальностью, называются маниакальными шизофрениками. У нас – членами творческих союзов…
«Срочно,» – произнесенное нашим председателем, подвинуло меня на то, чтобы поймать частника, но мы попали в пробку и двигались к Москве со скоростью, на которой сверхзвуковой, многоцелевой истребитель СУ– 31 МКС стоит на месте.
Так уж выходит, что приблизительно половина денег, которые я за что-то плачу, вылетает впустую.
Знать бы заранее – какая именно половина – можно было бы жить не плохо.
Я заплатил водителю сто пятьдесят рублей – редко мне приходилось тратить деньги так бессмысленно, потому, что председатель сказал мне:
– В руководстве Москвы существует мнение, что нужно вернуть памятник Дзержинскому на его историческое место. Мы знаем ваше трепетное отношение к историческим памятникам.
Вот так.
Иногда поставишь себя на место другого человека, а потом думаешь – ну и местечко ты себе выбрал.
Мне было бесполезно говорить председателю о том, что история сохраняется не памятниками, а мемориальными досками, а главное – правдивыми учебниками истории…
Памятники – это не свидетельства истории, а свидетельства того, как мы к ней относимся…
…Когда я вошел в зал, толковище живописцев было в стадии возгорания, только меня не хватало.
Выступала Галкина, которую за глаза называли Палкиной. Еще совсем не давно, она была секретарем комитета комсомола по идеологии в архитектурном институте, а теперь стала художественным критиком. Однажды кто-то сказал о ней:
– Палкиной нужно дать пятнадцать суток за изнасилование искусства, – а я не согласился:
– За изнасилование, этого мало, за изнасилование искусства – много…
Я не очень удивился, когда услышал от нее:
– …Библия учит нас любить людей, – это была середина фразы, остального можно было и не слушать, чтобы впасть в тоску.
Вообще, я не часто злюсь, не больше ста раз в день, но тут Галкина меня достала – как будто, кроме как о том, в чем мы не разбираемся, нам и поговорить не о чем. Впрочем, именно о том, о чем мы не имеем понятия – чаще всего мы и имеем свое мнение.
Я сказал:
– Любить людей учит не Библия, а камасутра…
– В конце концов, мы предлагаем восстановить историческую правду, – попыталась продолжить, несколько озадаченная, Галкина.
– Есть вещи, куда более важные, чем правда, – сказал я, не обращая внимания на зарождающийся скандал.
– Что же это, например?
– Например, доброта…
– В конце концов, это просто скульптура, – Галкина умела быть неостановимой. И мне пришлось ответить ей.
И не только ей:
– Если памятник Дзержинскому, это просто скульптура, значит мы рабы…
Когда я уходил, председатель секции отвернулся, сделав вид, что не попрощался со мной, потому, что не заметил моего ухода.
Возвращаясь домой, я подумал, что меня, наверное, скоро вновь предложат исключить из союза. Это не такая уж большая неприятность потому, что творческому человеку совсем не обязательно с кем-то объединяться.
А может выяснится, что «шестерки» несколько переоценивают любовь нынешнего президента к Дзержинскому, а, следовательно, недооценивают нормальность нашего президента.
Тогда меня снова начнут цитировать.
Вообще, творческий союз, это место интересное. И некое представление о том, что это собрание единомышленников, верно только в том смысле, что единомышленниками можно считать и скорпионов в банке. Только одно ядовитое жало каждого, заменяется множеством более тонких жал – ревностью, амбициями, неудовлетворенным самолюбием, завистью к чужим успехам, а, иногда, даже к чужим неудачам.
Здесь дело не в том, что собираются негодяи, художники ничем не хуже других людей.
Скажем, поэтов или углекопов.
И каждый по отдельности, сам по себе, человек очень милый, и в смысле общения, превосходящий среднестатистического современника. Просто вместе им собираться нельзя.
Это противопоказано самой природе процесса, потому, что любой, кто занимается творчеством, индивидуалист по природе.
По природе творчества.
И исключения, вроде Кукрыниксов, только подтверждают это уже тем, что являются исключениями. А то, что в любом творческом союзе больше всего людей, не имеющих к заявленному творчеству никакого отношения, делает союз довольно комичной помесью между базаром и вокзалом.
С другой стороны, союз гарантирует некие привилегии, от пенсии до возможности взмахом красной книжицы, продемонстрировать божью отметину.
О том, что это, возможно, каинова печать, остальные люди не знают, да и не надо им этого знать.
За свои услуги, союз изредка берет чисто символическую плату безропотностью при соприкосновении с лицемерием.
Впрочем, и здесь, он прикрывает каждого своей массовостью, как сумерками.
Никакими реальными льготами теперь никто из членов не пользуется, потому, что дефицита нет. Нечего доставать, ни путевку в дом отдыха, ни мебель для спальни. Все равно, за все нужно платить деньгами, и я совсем не думаю, что деньги изобрел дьявол.
Дьявол изобрел дефицит.
Вернее, то, что к нему ведет…
Когда я открывал дверь, телефон уже звонил:
– Привет. Есть заказ на портрет большого человека.
– Заказ – это хорошо.
– Какие у тебя отношения с коммунистами?
– Нормальные. Меня от них тошнит.
– Ну, это у тебя личное.
– Нет, общественное…
Звонил Эдик, один из тех, что все знают, но ни к чему не имеют отношения. Иногда он поставлял мне заказы, при этом, наверняка, не плохо наживаясь на мне – вокруг любого художника, величиной больше мизинца, таких эдиков крутится целая стая. И, в определенном смысле, их число – это критерий величины художника.
– Мне казалось, что твоя жизнь это учебник здравого конформизма, – проговорил он.
– Учебник здравого конформизма – это светофор на перекрестке, – проговорил я…
То, что я не символ принципиальности, мне понятно давно. Это в наше-то время, когда выясняется, что я единственный, кто был комсомольцем, ходил на выборы и на демонстрации. Так и встает картина из прошлого: на мавзолее все политбюро, а по Красной площади, в гордом одиночестве, бреду я с тысячей транспарантов на плече.
Больше того, по всему выходит, что именно я привел президента Ельцина к власти, потому, что один я за него голосовал. И я один не знал того, каким плохим он станет президентом.
Кстати, я и сейчас этого не знаю…
Правда, в отличие от многих своих современников, я знаю то, какими плохими лидерами были предшественники первого президента: Ленин, Сталин и далее, по списку…
– …Тогда, ладно, – после некоторого молчания проговорил Эдик, – Только для тебя. Ребята из Госдумы заказали Путина. Во весь рост.
– Великий русский язык, – вставил я, а про себя подумал о том, что если депутатов законодательного собрания Эдик называет «ребятами», то интересно было бы знать, как он зовет меня в кругу своих оболтусов.
– Ты понимаешь, какие это деньги? – не унимался Эдик, – Возьмешься?
– Нет, – трудно было объяснить Эдику, что мне, художнику, совсем не безразлично, каким образом эти деньги зарабатывать.
Уж если хочешь зарабатывать большие деньги, то иди работать в банк.
Наверное, у меня вполне хватило бы ума понять, где нужно подучиться в этом случае.
Только, в этом случае, это был бы уже не я, а совсем другой человек.
И, возможно, совсем не худший, чем тот, что есть.
Просто, другой.
– Ты, что, не любишь нашего президента? – Эдик пустил в ход, довольно широко распространенный среди подхалимов и просто прохвостов, аргумент.
– Люблю. Только боюсь, что он об этом не догадывается…
– Ты понимаешь, что если выгорит, то это такие деньги, что уже не деньги вовсе, а счет в банке? Возьмешься?
– Нет. Дело в том, что президент не вдохновляет меня на написание картин, и я не верю тем, кого на написание картин президент вдохновляет. Вот соседка-барменша вдохновляет, а президент – нет.
Хотя голосовать я, наверное, пойду за президента, а не за соседку.
Видимо, выбор президента и выбор темы для картины – это совсем разные вещи.
Почему-то мне кажется, что президент понял бы меня, если бы слышал наш с Эдиком разговор. Ведь наш президент, это обычный нормальный человек.
Только те, кто его окружает, все время боятся и ему, и себе об этом сказать.
…Очень давно, когда я болтался по Уральским горам, меня попросили написать портрет Брежнева для секретаря местного райкома.
– Задница, – просто сказал тогда Ваня Головатов, толи обо мне, толи о Брежневе, – Помни, у генсека, задница такая большая, что начинается с задницы секретаря провинциального райкома…
– Ты считаешь, что у нас плохой президент? – все пытался докопаться до истины Эдик.
– Я ничего такого не считаю. Особенно, по сравнению с нами самими…
Дальше трепаться с Эдиком мне не позволил звонок в дверь.
Очень приятный звонок, потому, что своего старшего сына, я не видел давно.
– Сашка! Откуда ты? – только и оставалось сказать, – Мама говорила, что ты ездил в Бельгию.