Страница:
— …Только теперь я должен немного подумать.
Сейчас я налью тебе чаю.
— Вы не волнуйтесь, я подожду. — В ее словах интрига соседствовала с удивлением без всякого противоречия.
— Если хочешь, накинь мою рубашку, — проговорил я, и по ее глазам понял, что попал ей в резонанс; и Злата вновь стала той Златой, к которой я постепенно привыкал:
— Чего это вдруг?..
…Она голой прогуливалась по моей мастерской, время от времени вертясь кругом на носочках, кокетничая своей грудью, колыхавшейся в такт ее подвижкам, а я смотрел на ее маневренное тело и думал о своем.
Том своем, что должно было стать общечеловеческим.
— Петр Александрович, а вы рассказывайте мне — о чем вы думаете, — проговорила Злата, смело беря на себя роль соучастника:
— Будем думать вместе.
— Понимаешь, девочка, когда-то, очень давно, я задумал серию картин.
Потом время проходило, а я все как-то и не брался за эти картины; и постепенно свыкся с тем, что так и не напишу их.
А вот теперь, увидев тебя…
— Увидев меня, вы решили их написать? — Ее мысли явно обгоняли мои слова.
А может быть, просто ее слова обгоняли мои мысли:
— Увидев меня, вы поняли, что написать эти картины должны? — уточнила она; и я в ответ уточнил еще больше:
— Увидев тебя, я понял, что написать эти картины смогу…
…После этих моих слов произошло то, что во взаимоотношениях со Златой случалось довольно редко — она замолчала.
А потом, через несколько минут, присев передо мной на корточки, подперев подбородок кулачком, девушка тихо попросила:
— Расскажите мне об этих картинах. — И я так же тихо ответил ей:
— Давай я лучше расскажу тебе о себе.
— Именно об этом я вас и попросила…
…Вот так и получилось, что я, художник, картины которого находятся в музеях и частных коллекциях в половине стран земного шара, человек, за которым два высших образования и жизненный опыт, копившийся до седины, исповедовался перед голенькой девочкой, присевшей на корточки у моих ног, смотревшей на меня снизу вверх.
И моя проблема была не в том, что я не мог солгать ее глазам, а в том, что я сам не мог найти слова, бывшими правдой для нас обоих.
А значит, в правде не был уверен я сам…
— … Понимаешь, Злата, мир, окружающий нас, создавался без нашего участия. И нам, художникам, предоставлен выбор: принять это мир таким, как есть, или постараться его изменить.
Многие мои коллеги, на природе и по фотографиям, зачастую мастерски пишут тот мир, который есть.
Я пишу мир таким, каким он только может стать.
— А каким он должен стать? — Девочка так просто поинтересовалась вопросом, над которым веками безуспешно бились первейшие умы человечества, что мне оставалось или вздохнуть, или рассмеяться.
Я выбрал третье — замер молча.
А она уточнила возможную перспективу мира:
— Лучше? — Девочка смотрела на меня с таким любопытством, что не заметила того, как ее язычок, выбравшись из гнездышка губ, завертелся воробушком.
— Лучше? — переспросил я. — Пожалуй.
Только художник делает мир лучше тем, что делает его наглядней.
А значит, яснее.
— Это что же? Художник с Богом конкурирует, что ли?
Я не стал объяснять девочке, что все творцы — конкуренты.
И о Боге в этот раз ничего не сказал.
Хочешь понять, какой человек дурак — дай ему поговорить о Боге.
Таким образом, мы оба продемонстрировали свое отношение к христианской этике, не только не применяя ее, но даже не вспоминая о ее существовании.
Впрочем, конкуренция творцов — это не главное в понимании творчества.
Главное — понимание того, что каждый творец всегда больше того, что уже есть на свете.
Я попытался объяснить ей все проще:
— Художник вносит свою лепту в эволюцию.
— А что вносило свою лепту в эволюцию, когда художников еще не было? — В глазах Златы поискрилась хитринка; и мне в ответ пришлось пожать плечами:
— Ледниковые периоды…
— …И в работе каждого творца очень важным элементом является замысел.
Когда я увидел тебя, мне показалось, что ты сможешь стать моделью для одной картины, но, когда ты разделась, я понял, что должен писать с тебя совсем другую картину.
Ты оказалась прообразом не того мира, который видел в тот момент я, а того мира, которым являешься ты.
— Ну и что это за мир?
— Понимаешь, когда-то, очень давно, так давно, что, возможно, уже и не правда, я сказал одному своему товарищу: «Любовь — это страсть, верность, нежность и совесть, идущие вместе».
Потом подумал, что смог бы написать картины на эту тему, но как-то все не складывалось, до тех пор, пока я не встретил тебя.
И теперь мне нужно подумать.
— А что вы хотите написать с меня?
— Страсть.
— Классно.
Как у Онегина с Татьяной, — улыбнулась Злата, и я улыбнулся в ответ девочке, вспомнившей классика:
— Как у Ленского с Ольгой.
— А Ленский — это… кажется… — Злата явно пустила свою память в разнос, а я слегка удивился:
— Ты не помнишь, кто такой Ленский?
— Ленский? А на фиг мне помнить всех этих революционеров?..
…Вот так…
…После этих слов обнаженной красавицы, ясными глазищами смотревшей в мои глаза, у меня отвисла челюсть.
Хорошо, что ненадолго.
И моего хождения в удивление девочка, кажется, не заметила.
В одной комнате, друг напротив друга, находили себе место два продукта эволюции человека, говорившие на одном языке, смотревшие на часы, показывавшие одинаковое время, но являвшиеся разными формами жизни.
Да и эпохи у нас оказывались разными.
Тот мир, в котором жил я, уходил в прошлое, независимо от моих желаний и устремлений.
И единственное, что я мог противопоставить приходящему миру — это понимание того, что представлял поколение, которое не только никем не стало, но даже и не решило, кем оно хотело бы стать.
Строителей коммунизма из нас, слава богу, не получилось.
Но и нестроителей, впрочем, — тоже.
Объявив свое образование лучшим, мы так и не определились с тем — зачем его получаем.
А новый мир образовывался независимо от образования.
И демонстрировал свои критерии понимания истин: думай, как хочешь — делай, как надо…
…Пока я раздумывал об этом, Злата выпрямилась, встала передо мной и, поставив ножки чуть шире плеч, стала раскачиваться из стороны в сторону, перенося вес с одной ноги на другую, умудряясь при этом подниматься на носочки.
— Ну что? — прошептала она. — Глупая я?
— Нет, друг мой. Это слово здесь не подходит, — я отвечал ей так же тихо.
— Глупая! Глупая!..
А вы, умники? Начитались книжек, наслушались чужих слов и решили, что все понимаете. — Это уже было похоже если не на революцию, то — на бунт.
По крайней мере — коммунального масштаба.
— Злата, мы понимаем далеко не все, но знания никогда не мешали пониманию.
— Какие знания?
Вот вам вдолбили в голову, что с молодой девушкой спать нельзя, вы и повторяете.
И еще и называете это православным воспитанием. — Констатация параметров ситуации завершилась вопросом:
— А почему же, если нельзя до восемнадцати, девочка созревает в двенадцать?
Как это Бог такую промашку допустил?
— Ну… — понимая, что говорю ерунду, я сопротивлялся довольно вяло, просто не желая сдаваться без арьергардного сражения. — Наверное, Бог посылает нам испытания.
— Так, по-вашему, Бог — это какой-то провокатор?
Вы и Бога себе придумали по своему пониманию.
Мне нечего было сказать, потому что, на мой взгляд, в наше время бессмысленно называть сексуальные отношения грехом, как это продолжает делать отставшая от жизни церковь.
И пора уйти от мысли — не ложись в постель.
Эту мысль, наши дети давно уже заменили на идею — ложись в постель с достойным себя.
Впрочем, этой подмены не заметила не только церковь, но и все наше поколение.
Я ничего не ответил на последние слова Златы; и она воспользовалась моим молчанием:
— Так.
О чем бы мне вас еще спросить?
— Спрашивай о чем хочешь, — сказал я; мне было искренне интересно, но я на всякий случай задал параметры будущих вопросов Златы:
— Только никогда не спрашивай о том, что тебя не интересует.
— А если мой вопрос будет вам интересен, вы запомните его?
— Я запомню твой вопрос, если мне будет интересен мой ответ.
— Почему?
— Потому что в вопросе самое интересное не вопрос, а ответ.
— Вы в Бога верите? — спросила Злата. И я понял контрольность ее слов.
Такое нам с девочкой обоим досталось время — о чем бы мы ни говорили, рано или поздно заговариваем о том, о чем мы не имеем ни малейшего понятия.
— Вы в Бога верите? — повторила свой вопрос она.
В отклик я промолчал, не зная, как ответить на ее вопрос самым понятным и ей, и мне образом; и Злата доспросила:
— Почему вы молчите?..
…Я знал, почему я молчу.
Я — атеист; но, проходя мимо церкви, крещусь.
Зачастую единственным на улице.
И то, что я не верю в существование Бога на небе, креститься, глядя на купола, мне не мешает.
Не мешает же мне стремиться делать своими картинами и этот мир, и свою страну лучше, несмотря на то, что, по крайней мере в пределах своей страны, я не верю, что это можно сделать.
Однажды мы разговорились с моим другом, художником Андреем Кавериным, о том, что теперь все вдруг стали говорить, что верят в Бога, и он уточнил Писание для наших современников:
— Скажи мне, когда твой сегодняшний Бог стал твоим сегодняшним Богом, и я скажу — кто ты?..
— … Почему вы молчите? — повторила свой вопрос Злата.
Выбора у меня не было; и я сказал этой девушке правду:
— Я молчу потому, что ты — девушка, перед которой мне не хочется лицемерить.
И тогда Злата вздохнула:
— Что ж… Вы плывете правильным курсом. — И хотя я не понял — к чему относились ее слова: к Богу или к нежеланию лицемерить — ее похвала была мне приятна.
Правда, удовольствоваться мне пришлось не долго — девушка вновь обвопросила меня:
— А что такое, по-вашему, Бог? — И мне пришлось перехватывать инициативу — способ не всегда честный, но дающий возможность осмотреться и подумать:
— А — по-твоему?
— Бог — это такая штука, которой почему-то нет там, где говорят, что она есть, — вздохнула девушка; и я подкорректировал ее предположение, потому что знал, что люди прячутся за Бога только тогда, когда у них нет никаких аргументов:
— Зато он иногда встречается там, где его не ждешь.
Только в этих местах он называется по-другому.
— И как же он называется? — маскируя свое удивление, спросила Злата; и я ответил, зная, что Бог, о котором я говорю, имеет много имен:
— Совесть.
— Вы, конечно, скажете, что вы православный по воспитанию? — В ее вопросе не было улыбки, и в ответ на этот вопрос я так же серьезно промолчал.
Наверное, потому, что роль православного в постсоветской стране мне удавалась еще хуже, чем роль строителя коммунизма в стране советской. Может, оттого, что роли в театрах абсурда — вообще не для меня.
А что такое «православный по воспитанию» я вообще не знаю.
Как не знаю, что такое «православный по невоспитанности».
Вообще-то, говоря о Боге, я, как и все остальные мои соплеменники, плохо представлял себе — о чем говорю. И если я невольно несколько раз кивнул в сторону Аллаха или присел возле Будды, то, надеюсь, современники меня простят, хотя бы потому, что не заметят этого.
— Я думала, что вы — христианин? — проговорила девушка; и по ее выражению лица я понял, что она совсем не думала так.
— Нет, — ответил я.
— Почему? — В ее вопросе предполагалось множество ответов, но, вспомнив пыточные камеры инквизиции, которых в Европе я видел больше, чем храмов, потому что их было построено больше во много раз, я выбрал единственный ответ:
— Потому что христианство не делает людей христианами.
— Так вы вообще — против религии? — спросила Злата; и мне показалось, что она вновь проверяет меня.
— Я не против религии и религий.
Просто я понимаю, что в мировой истории религии были главной причиной и оправданием войн.
А в двадцать первом веке, когда мир не завоевывают, а покупают, религии могут стать единственной причиной третьей, последней, мировой войны.
В двадцать первом веке религии — главная опасность для существования человечества.
С другой стороны, уже то, что я заговорил с девушкой о религии, означало то, что я отношусь к религии с уважением. Если бы относился без уважения, плюнул бы и заговорил о чем-нибудь другом.
При этом я с уважением отношусь и к подвигам Геракла. Но это не значит, что я верю в то, что эти подвиги когда-нибудь свершались.
— Так вы — против Бога? — ожидая моего ответа, девушка в очередной раз приоткрыла ротик. И я в очередной раз грустно улыбнулся:
— Я не против Бога.
Я против тех, кто врет, — я сделал ударение на слове «врет», — что он за.
— А — если, говоря о вере, человек не врет, а действительно думает так?
— Я не против тех, кто говорит правду.
Даже если эта правда основана на лжи.
— Но есть же церковные догмы.
— Злата, догма — это то, что не успевает за временем.
— А что может быть критерием и опорой правды и лжи? — Девочка только думала, что задала мне сложный вопрос — в моем возрасте каждый, кто хоть раз задавался этим вопросом, давно нашел ответ на него:
— У правды — один критерий: искренность.
У лжи — одна опора — лицемерие.
Я понимал, что моя теория и Бога, и истины была глупой.
Потому что ее негде было применять.
Как и очень многие разумные теории.
— Так вы — атеист? — спросила она; и в ее голосе мне послышалась надежда мое здравомыслие.
— Понимаешь, девочка, — ответил я, подбирая каждое слово, — верующие уверены в том, что Бог есть. А атеисты — это люди, сожалеющие о том, что нами не руководит добрая, разумная, мудрая структура.
И если однажды Бог явился бы к людям, верующие упали бы на колени, а атеисты — зааплодировали бы его явлению.
Не знаю, что обрадовало бы Бога больше?
Может быть, атеисты — это просто христиане двадцать первого века.
— Понятно.
Вы уверены в том, что, как сказал Дарвин, — человек произошел от обезьяны? — Злата произнесла эти слова, явно сомневаясь в том, что я смогу ответить что-то разумное.
И в ответ я даже не сказал о том, что этого Дарвин никогда не говорил.
Просто поправил:
— Дарвин считал, что, для того, чтобы быть адекватным, живой организм видоизменяется под воздействием окружающей среды.
— Дарвинизм… — хотела что-нибудь возразить Злата, но не нашла — что.
— Дарвинизм — это грамотный взгляд на жизнь.
— Почему это?
— Потому что в него вписывается все.
— Что, например?
— Например — учеба в университете.
— Это — как?
— Через учебу в университете человек становится миру адекватней. — Я мог бы говорить и дальше, но девушка заставила меня замолчать тем, что задала вопрос, на который у меня не было ответа:
— А православная церковь?..
…Во время нашего, в общем-то, бессмысленного разговора я, как парусник в тумане, иногда нарывался на рифы разума этой девочки.
Так, не зная на что рассчитывая, я спросил ее:
— В какой стране ты хотела бы жить: в стране монастырей или в стране университетов?
И наткнулся на ответ, которого я не ожидал не то что от девчонки, но и от себя самого:
— В стране детских садов.
Но потом все быстренько возвернулось на привычный блуждающий курс:
— В общем, я верю во всемирный разум, — соврала Злата, явно утомленная непрерывной правдой.
И я ответил ей молчащей улыбкой — не знаю, есть ли разум всемирный, а вот районного разума я как-то не встречал.
Может быть, потому, что всемирный разум — очень большой глупец и не понимает, что настоящий разум проявляется не во Вселенной, а во дворе.
А может, потому, что всемирный разум так умен, что решил махнуть рукой на людей, предоставив нам возможность самим решать людские проблемы.
Выходя во двор, я каждый раз вижу — был дворник или нет. А вот был ли во дворе высший разум, я как-то не обнаруживаю.
Впрочем, может, просто деятельность высшего разума — это что-то менее приметное, чем работа дворника?
— Во всяком случае, следов деятельности всемирного разума на земном шаре как-то не обнаруживается, — сказал я после некоторого молчания.
— А люди? Кто их создал?
— Люди — так далеки от совершенства, что могли быть созданы только эволюцией…
— … Вы верите в человеческий разум? — спросила Злата; и мне в очередной раз пришлось соврать ей — я ответил девочке таким тоном, словно с этим самым человеческим разумом я когда-нибудь сталкивался:
— Да…
…Нормальному человеку должно хватать ума хоть на что-нибудь.
Например, на то, чтобы говорить глупости; и я продемонстрировал свою нормальность в полном объеме.
При этом я отдавал себе отчет в том, что мне, скорее всего, придется демонстрировать не ум — то, что встречается в фантастических рассказах, а глупость — то, с чем мы сталкиваемся ежедневно.
Я решил поиграть с девочкой в игру, в которой я попеременно — то защищал всемирный разум, то — нападал на него.
И не ошибся — девчоночный дух противоречия заставил ее включиться в эту игру.
Причем первой:
— Так вы не верите в то, что высший разум существует? — уточнила она.
— Нет, — ответил я, но отыгрался:
— Впрочем, я не верю даже в то, что существует высший маразм.
После это пришла моя очередь порассуждать:
— Девочка, Божий разум не неприкасаемый заповедник.
Он должен эксплуатироваться в хозяйственных целях, — сказал я, сам не понимая — зачем. И получил в ответ то, что должно было быть сказано не девушкой, а мной самим:
— Нечего, Петр Александрович, валить на Бога наш собственный идиотизм.
Мы не менялись мыслями.
Просто наши мысли игрались в салочки.
Она постоянно что-то отчебучивала, вынуждая в ответ становиться отчебучивателем меня:
— Впрочем — у каждого свой бог, — добавил я, тут же продемонстрировав, что если мой разум может отправиться в самоволку, то моя глупость — всегда на посту.
— Это что же — богов столько же, сколько и людей? — усмехнулась Злата в ответ.
И я не успел ответить ей, что богов всегда больше, чем людей — на каждого человека богов приходится по нескольку.
Каждый раз каждый бог зависит от цели человека…
…Как-то я спросил своего друга художника Андрея Каверина:
— Я до сих пор не пойму: для чего Бог насоздавал столько богов? — И Андрей ответил мне вопросом на вопрос:
— А для чего Бог насоздавал столько людей — ты понимаешь?..
…Злата тут же перехватила инициативу утверждений:
— Бог говорит, что нужно любить всех людей, независимо от того — хорошие они или плохие. — Я увидел, как ее мысли работают локтями между моих слов, и слегка, не больше чем на чайную ложку, улыбнулся:
— Может, давая такой завет, Бог хотел проверить то, какими глупцами могут стать потомки Адама и Евы?
А может, Бог просто пошутил, а мы не поняли юмора?
После этого наступила моя очередь говорить ерунду:
— Люди могут успокоить свою совесть, обратившись за прощением к Богу, — проговорил я; и девушка прищурила глазки:
— Христос для честных, а не для всех подряд.
Если люди обращаются за прощением к Богу, значит — сами себе они все уже простили?
Вообще-то, если Бог займется таким бесконечным делом, как прощение людям того, что люди считают своими грехами, а иногда и того, что люди называют своими добродетелями, безработица Богу не грозит.
Так что тут уж мне ничего не оставалось, как согласиться с ее доводами:
— Люди — разные.
Одни думают, что Бога нужно бояться; другие — понимают, что Его нужно любить.
— Бог объединяет людей, — высказала Злата не свою мысль; и мне ничего не оставалось, как не согласиться:
— Почему же тогда религии — разъединяют?
— Петр Александрович, а вы сами-то в церковь молиться не про себя, а вслух ходите? — спросила Злата, состроив личико девочки-стервочки.
— Бог не глухой, — ответил я. — Если человеку необходимо молиться вслух, значит, он молится не Богу, а себе.
— А вы хоть одну молитву наизусть знаете? — не угомонилась она одним вопросом о молитвах; и мне пришлось напрячься не понарошку:
— Я считаю, что к Богу нужно обращаться творчески — своими словами.
В заученных молитвах нет творчества.
— А дети? Откуда они, по-вашему, берутся? — Злата продемонстрировала, что умеет переключаться не хуже штепселя.
— Не знаю, откуда берутся дети, — соврал я.
Соврал потому, что не знал всего лишь того, откуда берутся взрослые.
И без всякой паузы — помощницы нормализации мыслей, я зачем-то прибавил:
— Но детей дает Бог. — Если бы я знал, на какой ответ нарвусь, не знаю, сказал бы я то, что сказал.
Злата состроила такую мордочку, что ее можно было демонстрировать на ярмарке:
— Да?
Так значит, по-вашему, алименты нужно брать не с вас, мужиков, а с РПЦ?
— Впрочем, — прибавила Злата тут же, — про первородный грех я что-то слышала.
Церковная бредятина насчет того, что я появился на свет только потому, что мои родители согрешили, издавна вызывала у меня неприятие; а здравый смысл и знакомство, пусть даже шапочное, с дарвинизмом, фрейдизмом и генетикой только укрепляли мой персональный атеизм.
Хотя и вызывало неподдельное удивление в отсутствии атеизма коллективного.
Но я не мог предъявлять такие же требования к коллективному слабоумию, которые я предъявлял к своему собственному здравому смыслу.
Секс может назвать грехом только тот, кто ни разу им не занимался.
И выбор между мнимым грехом и истинным удовольствием любой разумный человек делает в пользу второго…
…Однажды я сказал своей приятельнице, журналистке Анастасии, с которой мы поехали в подмосковный дом отдыха:
— Нас двое.
Мы — как Адам и Ева в раю. — И Анастасия усмехнулась:
— Знаю я вас — мужиков, — И когда увидела, что я не понял ее комментарий, пояснила:
— Вы ведь думаете, что, если бы у Адама было бы побольше лишних ребер — в раю действительно наступил бы рай.
— Хотя… — собрался вяло возразить я. Но Анастасия избавила меня от возможности сказать глупость:
— Петька, ты никогда не задумывался о том, что эволюция сделала этот процесс, процесс размножения, таким приятным потому, что он нужен эволюции. — И мне удалось промолчать.
Не говорить же мне было очевидное; то, что, видимо, эволюция — христианства не предполагала…
…Понимая никчемность слов, я не стал испытывать девочку на здравомыслие и сразу перешел к кчемности — к праотцам и праматерям.
И я встал на защиту прародителей:
— Если бы Адам и Ева не согрешили, людей на земле не было бы.
А потом не дал девочке перехватить инициативу, начав проповедовать старое:
— Злата, Бог дает людям возможность выбирать между хорошим и плохим, — сказал я ерунду — такое впечатление, что, кроме Бога, некому предоставить нам такой выбор.
Моя соседка-барменша предоставляет мне этот выбор каждый раз, когда ей заняться нечем.
Впрочем, это уже выбор не между хорошим и плохим, а между хорошим и очень хорошим.
— Что? — переспросила Злата, видя, что я задумался.
— Бог предоставляет людям выбор между тем, что хорошо и плохо.
— А зачем Бог создал «плохо»? — ответила девочка, глядя мне в глаза.
И я, впервые в жизни, задумался над тем, что составляло смысл этого ее вопроса.
Когда мне говорят, что Библия — единственная книга, из которой люди могут узнать о том, что хорошо, а что плохо, я вспоминаю свой собственный опыт постижения этих понятий.
О том, что хорошо, а что плохо, я узнавал из книг о Буратино, Чи-поллино, Незнайке.
Потом из рассказов Гайдара.
Потом из рассказов Джека Лондона.
А потом пришло время книг Ремарка, Хемингуэя.
К своим мыслям я тихо прибавил:
— Человек должен быть во что-то верящим. — И Злата тихо прибавила тоже:
— Вера — довольно банальная вещь.
Человек должен быть не банальным…
…Я не знал, что ответить, но был уверен в том, что такая гипотеза вряд ли понравилась бы нашим попам; и, видя мое молчание, Злата спросила уже серьезно:
— Вы не верите православной церкви?
— Я не верю церкви, которая является не православной, а государственной.
— Ладно, контрольный вопрос! — девушка изображала серьезность, но по ее лицу было видно, что удается ей это с трудом.
Она не спорила со мной, а пыталась обойти с фланга:
— Вы верите в то, что в этом году наступит конец света?
И я не стал изображать серьезность в ответ:
— Я даже не верю в то, что начало света уже наступило.
— Ну, а вопрос еще контрольней.
Только имейте в виду — вопрос будет сложным, — девушка напряглась; и я сделал то же самое.
— Вот если бы вы встретились с Богом, о чем бы вы его попросили? — И только после того, как она произнесла слова, расслабился.
Девушка задала вопрос, к той или иной форме ответа на который должен быть готов каждый.
Готов был и я:
— Я бы попросил Его: Господи, дай мне мудрости отличать то, что есть, от того — как должно быть…
…За словами, очень быстро, мне стало неловко за то, что я так беззастенчиво эксплуатирую неокрепшие мозги девушки; и я замолчал, улыбнувшись своей затее на прощанье.
Видя мое улыбающееся молчание, Злата проговорила:
— Вы, наверное, не понимаете меня и осуждаете?
— Не понимаю, но не осуждаю, — ответил я, насколько это было возможно, серьезно:
— Дураки считают непонятное плохим.
Остальные считают непонятное — интересным.
«Человек проще знаний, но сложнее веры», — мог бы сказать я, но ничего не сказал, потому что пришла моя очередь задавать вопросы:
— А ты сама веришь в Бога? — И, услышав мой вопрос, она воспользовалась своей очередью улыбаться:
— В каком случае вы сочтете меня большей дурочкой — если я скажу: «Верю», или если я скажу: «Нет»?
— Знаете, Петр Александрович, правильно я говорю или не правильно — но это мое мнение. — После этих ее слов мне не оставалось ничего, кроме как дать поручение Всевышнему, рассчитанное на Его гуманизм:
— Суди тебя Бог.
И, пораздумывав о чем-то, Злата сказала:
— Ясно.
Люди делятся на тех, кто верит в Бога, и на тех, кто не верит.
— Да, — соврал я в ответ, потому что прекрасно знал, что люди делятся на тех, с кем ты хотел бы жить в одном подъезде, и на тех, с кем — нет…
…Девушка замолчала.
И это было нелицемерное молчание.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента