Страница:
— Как ружье? — не поверив, спросил я.
— Да так, настоящее ружье, дуло есть, приклад.
— Вот бы мне его! — сказал я мечтательно.
— А чем же мы печку мешать будем? — спросила тетка.
После того вечера теткино ружье не давало мне покоя — я все время думал о нем. Проводя каникулы в Смоленске у бабушки, я уговорил ее сходить на рынок и купить кочергу. Вернувшись в Москву, торжественно вручил кочергу тетке и получил от нее ружье — малокалиберную винтовку выпуска 1890 года, с чуть оплывшим от огня дулом и настоящим прикладом. Стрелять из нее, конечно, было нельзя: нет ни пружин, ни затвора, но разве это имело какое — нибудь значение? Во дворе все ребята играли по очереди с винтовкой, а я даже с ней спал.
Теперь, после принятия воинской присяги, мне выдали настоящую винтовку. А когда шел на пост, получал и боевые патроны. Я держал винтовку в руках и вспоминал свое детство. И где — то казалось, что я продолжаю играть, как играл когда — то с ребятами во дворе. Военным я себя не очень — то воспринимал, хотя к гражданским и начал относиться чуть иронично.
Так проходили первые дни моей службы в армии. А ведь всего — то десять дней назад я в Москве смотрел в театре «Женитьбу Фигаро».
Я тут же написал заявление: «Хочу идти в бой комсомольцем».
Через два часа заполыхало небо, загремела канонада: это началась артподготовка. В сторону границы полетели наши бомбардировщики и истребители.
На третий день войны после продвижения наших войск в глубь финской территории от нашей батареи выставили наблюдательный пункт в Куоккала (теперь станция Репино), на который послали семь человек старослужащих. Они, приезжая на батарею за продуктами, рассказывали, что финны покинули дома после первых же выстрелов. Старослужащие привезли с собой кипы книг на русском языке: собрания сочинений Дюма, Луи Буссенара, Майн Рида, Луи Жаколио и Генриха Сенкевича.
Командование нас предупреждало, что никакие продукты, найденные в финских домах, есть нельзя, они, мол, все отравлены. Поэтому все замерли, когда с наблюдательного пункта нам прислали бочонок с медом, взятый в одном из финских домов. Все стояли и смотрели на него со страхом. Обстановку разрядил длинный белобрысый разведчик Валя Метлов. Он зачерпнул мед столовой ложкой, отправил его в рот, а затем, облизнув ложку, авторитетно заявил:
— Не отравлено.
Через полчаса бочонок опустел. Никто не отравился.
Я скучал по дому. Часто писал. Писал о том, как осваивал солдатскую науку, которой обучал нас старшина.
Оказывается, из — за портянок, которые надо наматывать в несколько слоев, обувь полагается брать на размер больше. И хотя многое из премудростей солдатской науки я освоил, все — таки однажды сильно обморозил ноги.
Нам поручили протянуть линию связи от батареи до наблюдательного пункта. На мою долю выпал участок в два километра. И вот иду один на лыжах по льду Финского залива, за спиной тяжелые катушки с телефонным кабелем. Не прошло и получаса, как почувствовал страшную усталость. Поставил катушки на лед, посидел немного и пошел дальше. А идти становилось все трудней.
Лыжи прилипают к снегу. Я уж катушки на лыжи положил, а сам двигался по колено в снегу, толкая палками свое сооружение. Вымотался вконец. Снова присел отдохнуть, да так и заснул. Мороз больше тридцати градусов, а я спал как ни в чем не бывало. Хорошо, мимо проезжали на аэросанях пограничники. Когда они меня разбудили и я встал, ноги показались мне деревянными, чужими. Привезли меня на батарею.
— Да у тебя, Никулин, обморожение, — сказал после осмотра санинструктор.
Отлежался в землянке. Опухоль постепенно прошла. Исчезла краснота, но после этого ноги стали быстро замерзать даже при небольшом морозе.
Как только началась война, нам ежедневно выдавали по сто граммов водки в день. Попробовал я как — то выпить, стало противно. К водке полагалось пятьдесят граммов сала, которое я любил, и поэтому порцию водки охотно менял на сало. Лишь 18 декабря 1939 года выпил положенные мне фронтовые сто граммов: в этот день мне исполнилось восемнадцать лет. Прошел ровно месяц со дня призыва в армию.
У телефона часто приходилось дежурить и мне. Наши позывные — «Винница». В трубке то и дело слышалось: «Армавир», «Богучар», «Винница», как слышите?»
Я докладывал:
— «Винница» слышит хорошо.
Иногда раздавалось: «Армавир», «Винница», «Богучар» — тревога!»
И дежурный телефонист объявлял на своей батарее тревогу.
В ту зиму стояли страшные морозы. И хотя на дежурство я приходил в тулупе, под которым были телогрейка и шинель, на голове шерстяной подшлемник, буденовка, на ногах валенки, холод, казалось, проникал до костей. В телефонке еле — еле горела, скорее мерцала, маленькая лампочка, бетонные стены покрыты сверкающим инеем. Печку топить не разрешали. Это могло нас демаскировать. Иногда возьмешь газету и подожжешь. На секунду становилось теплее, а потом холод казался еще сильнее.
Я знал в армии многих людей, которые редко вспоминали родной дом. А я скучал, грустил. Сидишь ночью на дежурстве и невольно думаешь о Москве. Иногда закрываю глаза и мысленно иду пешком по Комсомольской площади.
Отчетливее всего при этом видишь стадион, поворачиваешь направо, проходишь мимо редакции одной из московских газет, минуешь строящийся дом, останавливаешься у мясного магазина, проходишь мимо парикмахерской, в которой мы всегда с отцом подстригались у одного и того же мастера. (Во время стрижки парикмахер рассказывал забавные истории, а также сообщал новости из жизни своего сына, которого я никогда не видел, но отлично знал по рассказам.)
От таких воспоминаний становилось легче, как будто действительно побывал дома.
О жизни родных я знал все до подробностей. Писем получал больше всех на батарее. Многие мне завидовали. Писали мне отец с матерью, тетки, друзья и даже соседи.
Сижу в телефонке в продолжаю «путешествие» домой. Вот прохожу мимо гастронома. Меня встречает отец. Мы с ним, как и раньше, идем в магазин и покупаем вкусное к чаю: сто пятьдесят граммов печенья, сто граммов «подушечек», сто граммов халвы. Потом прохожу мимо аптеки и сворачиваю в Токмаков переулок. Останавливаюсь около нашего дома.
Воспоминания прерывает телефонный зуммер: — «Винница», доложите обстановку.
— Разведчик, разведчик! — кричу я в переговорную трубу, которая соединяла меня с постом разведчика наверху.
Никакого ответа. — Разведчик! — кричу я что есть силы. Наконец в трубке слышится хруст снега под валенками.
— Ну, чего орешь, чего орешь? — доносится голос разведчика.
— Доложите обстановку.
— В воздухе все спокойно.
— В воздухе все спокойно, — повторяю я его слова в телефон и смотрю на будильник, лежащий боком — иначе он не ходил, — мне остается дежурить еще два часа.
Наша батарея продолжала стоять под Сестрорецком, охраняя воздушные подступы к Ленинграду, а почти рядом с нами шли тяжелые бои по прорыву обороны противника — линии Маннергейма.
В конце февраля — начале марта 1940 года наши войска прорвали долговременную финскую оборону, и 12 марта военные действия с Финляндией закончились…
Жизнь на батарее проходила довольно весело. Некоторые мои сослуживцы взяли из дома музыкальные инструменты: кто мандолину, кто гармошку, была и гитара. Часто заводили патефон и слушали заигранные до хрипа пластинки — Лидии Руслановой, Изабеллы Юрьевой, Вадима Козина… Когда все собирались у патефона, то дело доходило чуть ли не до драки: одни — в основном ребята из села — требовали в сотый раз Русланову, а нам, горожанам, больше нравился Козин. А на соседней батарее где — то достали целых пять пластинок Леонида Утесова. Мы соседям завидовали.
Позже появились пластинки Клавдии Шульженко. Все с наслаждением слушали ее песню «Мама». Мне казалось, что эта песня про мою маму.
Так и проходили наши солдатские будни: учения, политинформации, боевая подготовка.
Командир огневого взвода лейтенант Ларин забавно говорил вместо «огневики» «угневики».
Вызовет он, бывало, помком — взвода и говорит:
— Соберика — ка угневиков, я им прочту профилактику.
Когда все собирались, он начинал свою «профилактику»:
— Что же получается, товарищи? На седьмой батарее — прогресс, а на нашей — агресс.
По натуре Ларин человек добрый, отзывчивый. Начав службу давно, он только к сорока годам стал лейтенантом, и мы считали его пожилым. До всего он доходил, как говорится, собственным горбом. Бывало, стоишь на посту ночью, а сквозь ставни домика комсостава пробивается свет — это учится Ларин.
Порой, жарко натопив печь, лежа на нарах, мы любили рассказывать анекдоты и солдатские истории.
Однажды со старослужащим Гусаровым мы поспорили на десять пачек папирос «Звездочка» (я не курил, но тем не менее условие спора принял), кто больше из нас знает анекдотов.
После отбоя легли на нары и начали рассказывать. Он начинает, я заканчиваю. Мол, знаю анекдот, слышал его. Он новый начинает — я опять говорю конец анекдота. Тогда Гусаров предложил:
— Давай ты начинай. Выдаю первый анекдот. Он молчит. Не знает его.
Рассказываю второй, третий, пятый… Все хохочут. А он не знает их.
Выдаю анекдоты один за другим. Полчаса подряд. Час. Два. Смотрю, уже никто не смеется. Устали смеяться.
Многие засыпают. В половине четвертого утра Гусаров сказал:
— Ладно, кончай травить, я проиграл.
— Подожди, — говорю, — есть еще анекдоты про пьяных, детские, иностранные.
— Нет, — отвечает Гусаров. — Не могу больше, спать хочу.
Так я выиграл спор. Но никто не знал, что в армию я взял с собой записную книжку, в которой было записано полторы тысячи анекдотов. Перед поединком, естественно, я их просмотрел.
Два раза в месяц на батарею привозили кино. Каждый фильм — событие. В то время картин выпускалось мало, и почти все я смотрел по пять — шесть раз.
Кумирами для нас, бойцов, были актеры Петр Алейников, Михаил Жаров, Игорь Ильинский, Николай Крючков. Все мы любили Зою Федорову, Марину Ладынину, Любовь Орлову, Людмилу Целиковскую. Успехом пользовались картины «Трактористы», «Если завтра война», «На границе»…
Многие ребята занимались на заочных курсах немецким языком.
Приглашали и меня на занятия, но я отказывался, потому что немецкий язык продолжал ненавидеть.
— Что, обед готов? — спросил Климент Ефремович.
— Нет, — чуть слышно пролепетал повар. — Будет через час.
— Ах, хитрец, — сказал улыбаясь маршал, — боишься, что обедать у вас останемся? Не останемся, не бойся.
Он вышел из столовой и приказал выстроить батарею. Климент Ефремович за отличную боевую подготовку объявил всем благодарность и, сев в черную «эмку», уехал.
Приезд Ворошилова на нашу батарею стал огромным событием. Мы в деталях подробно обсуждали все, что произошло. У нас — то все прошло хорошо, а вот в соседнем полку, рассказывали, вышел казус.
На одну из батарей Ворошилов нагрянул неожиданно. Дневальный, растерявшись, пропустил начальство, не вызвав дежурного по батарее и не доложив ему о приезде маршала.
— Где комбат? — сразу спросил Ворошилов.
— А вон, в домике, — ответил дневальный.
Ворошилов прошел к домику, открыл дверь и видит: сидит за столом спиной к двери командир батареи в одних трусах и что — то пишет в тетрадке. Ворошилов кашлянул. Комбат обернулся и, тут же подскочив, воскликнул:
— Климент Ефремович? Это вы?!
— Это я, — сказал Ворошилов. — А как ваше имя — отчество?
— Да Павлом Алексеевичем зовут.
— Очень приятно, Павел Алексеевич, — ответил Ворошилов и тут же предложил: — Ну, пойдемте на позицию.
— Хорошо, только я оденусь.
— Зачем одеваться! Жарко, — сказал Ворошилов и, взяв комбата под руку, повел его на позицию.
Так и шел комбат на глазах у всех — в трусах — и по приказу Ворошилова объявил тревогу.
Когда все собрались, Ворошилов дал задание: там — то, на такой — то высоте самолет противника. Открыть огонь.
От неожиданности и неподготовленности все пошло скверно: орудия смотрели во все стороны, но только не на цель.
Ворошилов, ни слова не говоря, сел в машину и уехал. Позже в Ленинграде, подводя итоги своей инспекторской поездки по округу, на совещании, где собрали всех командиров батарей, Ворошилов, заканчивая выступление, сказал:
— Был я и на батарее у Павла Алексеевича. (В зале — недоумение. Всех называл по званию и фамилии, а тут вдруг имя и отчество.) Павел Алексеевич, вы здесь? Встаньте, пожалуйста.
Встал Павел Алексеевич, весь красный. И Климент Ефремович рассказал о своей встрече с ним.
После этого Павел Алексеевич батареей не командовал.
Санитаров, писарей, солдат из хозвзвода между собой бойцы называли придурками. Считалось, что они придуриваются, а потому и освобождены от строевой службы. У них не полагалось ни нарядов, ни подъемов. Писаря — те вообще блаженствовали: ходили в хромовых сапогах, запросто говорили с начальством.
Санитаром быть мне нравилось. В мою обязанность входило заготавливать дрова, топить шесть печек, мыть полы, отдавать в стирку белье, разносить обед, выдавать больным лекарства, а при необходимости даже ставить клизму. Конечно, проходить службу в санчасти намного легче, чем на батарее.
Да и старший военфельдшер Бакуров — мой непосредственный начальник — мне нравился. С черными усиками, чем — то напоминающий лермонтовских героев, он вызывал симпатию.
Суровый с виду, Бакуров на самом деле обладал мягким характером, понимал и ценил юмор.
В военном городке кино показывали раз в неделю. Иногда устраивались и концерты самодеятельности. При штабе полка сложилась неплохая концертная бригада. Самодеятельные артисты выступали в подразделениях. Мне запомнился ефрейтор — грузин, который великолепно танцевал и пел грузинские песенки. Особенно нравилась песенка о попугае. Начиналась она словами:
До армии я с отцом несколько раз бывал на его концертах. Он свободно держался на сцене и с юмором пел песенки. Публика его хорошо принимала. Слушая нашего ефрейтора, я вспоминал свою гражданскую жизнь. Много лет спустя, в начале 50 — х годов, выступая в Тбилиси, я встретился с Ладо Кавсадзе, который работал директором цирка. Когда я ему рассказал, что давным — давно с отцом бывал на его концертах, а в армии его песни исполняли в самодеятельности, то Ладо Кавсадзе, которого в цирке все называли папа Ладо, растрогался и прослезился.
К концу первого года службы у меня тоже возникало желание принять участие в самодеятельных концертах. Я все время прикидывал, чем бы заняться. Но, кроме роли конферансье, ничего не придумывалось.
В санчасти со мной служил молчаливый санитар без двух пальцев на правой руке, что, однако, не мешало ему отлично писать картины «под Врубеля», со странными демонами, мифическими фигурами, летучими мышами и феями.
Потом к нам прислали еще одного бойца. Новичок оказался глуховатым. Поэтому его и перевели в санчасть. Глуховатого мы невзлюбили. Он вечно приходил к нашему начальнику и жаловался на нас: они там, мол, пол не протерли, анекдоты больным непристойные рассказывали (глухой — глухой, а анекдоты слышал и сам смеялся).
Старший военфельдшер Бакуров не очень — то реагировал на жалобы глуховатого, но для вида нас вызывал и отчитывал.
Любимым выражением Бакурова было «проявите находчивость». Как — то я сказал ему, что нам не завезли дров и нечем топить печки.
— Достаньте, проявите находчивость, — сказал мой начальник.
Наступила ночь. Вместе со своим приятелем — санитаром я отправился «проявлять находчивость». Осторожно подошли к дому комсостава и начали пилить скамейку. Тут же в окне квартиры начальника штаба открылась форточка, высунулась рука с наганом, и бабахнул выстрел. Мы побежали, в панике бросив пилу.
На другой день дежурный по штабу ходил и всех спрашивал: «Кто потерял пилу?» Он и к нам в санчасть зашел.
— Это не ваша пила?
— Да, нет, — говорим, — наша на месте.
И показываем ему вторую пилу, которая, по счастью, оказалась у нас: в общем, «проявили находчивость».
— Вот если бы там Юрочку навестить…
Легко сказать — навестить. К нам никого постороннего не пускали. Но дядя Ганя — человек пробивной, приехал и разыскал меня в военном городке. Появился он в пальто нараспашку, чтобы все видели его нагрудный знак лауреата Сталинской премии. А тогда только — только начали присуждать эту премию. И дядю Ганю наградили вместе с другими инженерами фабрики «Красная роза» за разработку производства капроновой нити.
Вошел дядя Ганя в нашу санчасть и увидел такую картину: стою я навытяжку перед старшим военфельдшером Бакуровым, на столе развернута вата, вытащенная из ящика, где хранились лекарства, а в ней трепыхается выводок только что родившихся мышат.
— Развел мышатник, — возмущается Бакуров. — Вот врежу тебе пять суток ареста!..
Я пытаюсь что — то сказать, но, увидев вошедшего дядю Ганю, застываю в изумлении.
Конечно, дядя Ганя обворожил моего начальника. Они поговорили между собой минуты три, после чего подходит ко мне Бакуров и говорит:
— Ну вот что, из — за уважения к твоему дяде — лауреату отпускаю в увольнение. Поедешь сегодня, и чтобы завтра к отбою быть в части.
Каждая поездка в Ленинград становилась для меня праздником. Помню, прислали мне из дома пять рублей, я их не тратил, пока не дали увольнительную на двенадцать часов. На эти деньги можно было сходить в кино, купить бутылку крем — соды, мороженое, а дорога в Ленинград и обратно бесплатная. Когда ревизоры входили в поезд и начинали спрашивать у нас билеты, мы отвечали им:
— А ваш нарком нашему должен.
Не знаю, кто первый придумал такой ответ, но срабатывал он безотказно.
В Ленинград мы приехали в три часа дня. Перед отъездом я хотел пообедать в части, но дядя Ганя сказал:
— Зачем? Пообедаем в ресторане…
И вот мы в Ленинграде, идем в ресторан «Универсаль», что на Невском проспекте, недалеко от Московского вокзала.
Входим в ресторан — швейцар, мраморная лестница, зеркала. Я первый раз в жизни шел в ресторан.
Мы сели за столик. Дядя Ганя спрашивает:
— Ты выпьешь?
— Да нет, — отвечаю. — Я вообще непьющий.
— Ну я возьму себе водки, а ты, может быть, вина выпьешь? — предложил дядя Ганя.
— Ну давайте вина, — согласился я, решив, что в ресторане без спиртного нельзя.
— Сколько тебе?
— Бутылку, наверное.
— Э, нет, с бутылки ты окосеешь. Возьму тебе граммов триста.
Появился официант. Дядя Ганя меня спрашивает:
— Солянку есть будешь?
Молча соглашаюсь.
Заказал дядя Ганя себе водки, мне триста граммов кагора, потом попросил принести какие — то блюда с непонятными для меня названиями. Мы сидим и ждем, говорим об армейской службе, о доме.
Приносят закуску, водку, вино и четвертушку нарезанного черного хлеба.
— Хлеба — то почему так мало? — спрашиваю я тихо — тихо, чтобы никто не услышал. В части мы привыкли, что к обеду нам всегда подавали гору хлеба, которую мы съедали.
Дядя Ганя, усмехнувшись, попросил принести еще хлеба.
Выпил я вина, съел закуску — сардины, копченую колбасу, красивый салат, заливную рыбу. Принесли в горшочках солянку. Официант разлил ее по тарелкам и поставил на стол. Я попробовал и чуть не обалдел — как это вкусно!
— Ты что хлеб — то не ешь? — спросил, посмеиваясь, дядя Ганя.
— Не знаю, — говорю, — что — то не идет.
На второе подали свиную отбивную, которая просто таяла во рту.
От вина, обильного обеда я осоловел. Сижу за столом и чувствую: живот у меня раздулся, и перед глазами все плывет. Тепло, уютно. Заиграл оркестр. «Хорошо бы, — думаю, — никогда отсюда не уходить».
После ресторана дядя Ганя повел меня к своим дальним родственникам. Там я переночевал. Утром мы пошли с ним в кино.
Смотрели в кинотеатре «Титан» на Невском проспекте фильм «Частная жизнь Петра Виноградова». А после кино поехали к друзьям дяди Гани, где меня угощали бульоном с домашними пирожками, вкусным жареным мясом, сладким вином.
На Финляндский вокзал дядя Ганя повез меня на такси. Когда мы вышли из машины, он сказал:
— Подожди минуточку, я сейчас. — И ушел.
Вернулся он с билетом на поезд до станции Горская, где стояла наша часть. Я расстроился.
— Ты чего это?
Я объяснил ему, как мы бесплатно ездим. Дядя Ганя рассмеялся, достал из бумажника красную тридцатку и протянул мне:
— Бери, пригодится.
В поезде я с нетерпением ожидал прихода контролеров и все представлял себе, как словно бы между прочим небрежно покажу им билет. Вот, думал, удивятся! Но, как всегда бывает в таких случаях, билеты не проверяли. Вернувшись в часть, я показал билет своим товарищам, и надо мной все дружно посмеялись, хотя я и объяснил, что билет купил мой дядя. А глухой санитар сказал:
— Лучше бы он пива тебе купил на эти деньги.
После отъезда дяди Гани мой начальник Бакуров, если я что — нибудь делал не так, непременно выговаривал:
— Ты это того, не позорь имя дяди, а то я ему напишу.
Прощай, старший лейтенант Бакуров. Прощайте, больные. Прощайте, мои сослуживцы — санитары.
Собрав вещи, я на попутной машине поехал на свою родную батарею. Ребята встретили радостно. Они только что вернулись с зимних стрельбищ на Ладожском озере. Я попал на батарею в то время, когда там усиленно занимались отработкой хрононорм.
Разведчикам давалось три секунды, чтобы поймать цель в командирскую трубу. Две секунды отводилось огневикам для установки трубки на снаряде. На головке зенитного снаряда есть вращающийся ободок с цифрами, регулирующими установку взрывателя трубки. Дает командир команду: трубка 40 или, например, 80, и боец орудийного расчета, «трубочный», поворотом специального ключа быстро ставит ободок на нужное деление. От этого зависит, когда взорвется снаряд у цели.
Замешкался трубочный — цель уйдет, снаряд разорвется впустую. А один снаряд, как любил говорить лейтенант Ларин, — это одна пара хромовых сапог.
Лучшим трубочным у нас на батарее, да и, наверное, в дивизионе считался Иван Клопов, застенчивый парень из деревни. В жизни он спокойный, медлительный. Но когда стоял возле орудия, то становился совершенно другим: устанавливал трубку феноменально быстро. Им гордилась вся батарея.
Любил Ларин во время занятий подойти к орудию, где стоял Клопов, и неожиданно скомандовать:
— Клопов, трубка сорок!
— Есть! — кричал через мгновение Клопов, каким — то чудом успевший накинуть ключ на ободок снаряда и установить «трубку сорок».
Ларин проверял и, усмехаясь, говорил:
— Да, этот в бою не упозорит.
К нам прислали нового помощника командира полка, где он до этого служил, неизвестно. Он сразу начал проверять батареи. Приехал и на нашу. Важный, в щегольской шинели нараспашку, окруженный свитой (наш командир полка полковник Привалов всегда держался скромнее), майор тут же объявил учебную тревогу и сам по секундомеру засекал время.
— Как выполняют хрононорму трубочные? — деловито спросил майор у Ларина.
— Проверьте, — предложил тот и повел его к орудию, где стоял Клопов.
Майор подошел с секундомером к Клопову, стоящему со снарядом, зажатым между ног, и с ключом в руке.
— Так, — сказал он, многозначительно посмотрев на Клопова, и, щелкнув секундомером, скомандовал: — Ставь трубку!
Клопов дернул было ключом и замер в недоумении.
— Медленно, медленно, так не пойдет, — осуждающе сказал новый помощник командира полка.
Ларин стоял растерянный: не мог же он при всех сказать майору, что, прежде чем ставить трубку, надо дать команду, какую именно трубку ставить.
Неловкую, внезапно возникшую паузу прервал сам Клопов:
— Да так, настоящее ружье, дуло есть, приклад.
— Вот бы мне его! — сказал я мечтательно.
— А чем же мы печку мешать будем? — спросила тетка.
После того вечера теткино ружье не давало мне покоя — я все время думал о нем. Проводя каникулы в Смоленске у бабушки, я уговорил ее сходить на рынок и купить кочергу. Вернувшись в Москву, торжественно вручил кочергу тетке и получил от нее ружье — малокалиберную винтовку выпуска 1890 года, с чуть оплывшим от огня дулом и настоящим прикладом. Стрелять из нее, конечно, было нельзя: нет ни пружин, ни затвора, но разве это имело какое — нибудь значение? Во дворе все ребята играли по очереди с винтовкой, а я даже с ней спал.
Теперь, после принятия воинской присяги, мне выдали настоящую винтовку. А когда шел на пост, получал и боевые патроны. Я держал винтовку в руках и вспоминал свое детство. И где — то казалось, что я продолжаю играть, как играл когда — то с ребятами во дворе. Военным я себя не очень — то воспринимал, хотя к гражданским и начал относиться чуть иронично.
Так проходили первые дни моей службы в армии. А ведь всего — то десять дней назад я в Москве смотрел в театре «Женитьбу Фигаро».
В ЖИЗНИ РАЗ БЫВАЕТ ВОСЕМНАДЦАТЬ ЛЕТ
Учебные тревоги и раньше проводились довольно часто. А тут тревога какая — то особенная, нервная. Собрали нас в помещении столовой, и политрук батареи сообщил, что Финляндия нарушила нашу границу и среди пограничников есть убитые и раненые. Потом выступил красноармеец Черноморцев — он всегда выступал на собраниях — и сказал, что молодежи у нас много, а комсомольцев мало.Я тут же написал заявление: «Хочу идти в бой комсомольцем».
Через два часа заполыхало небо, загремела канонада: это началась артподготовка. В сторону границы полетели наши бомбардировщики и истребители.
На третий день войны после продвижения наших войск в глубь финской территории от нашей батареи выставили наблюдательный пункт в Куоккала (теперь станция Репино), на который послали семь человек старослужащих. Они, приезжая на батарею за продуктами, рассказывали, что финны покинули дома после первых же выстрелов. Старослужащие привезли с собой кипы книг на русском языке: собрания сочинений Дюма, Луи Буссенара, Майн Рида, Луи Жаколио и Генриха Сенкевича.
Командование нас предупреждало, что никакие продукты, найденные в финских домах, есть нельзя, они, мол, все отравлены. Поэтому все замерли, когда с наблюдательного пункта нам прислали бочонок с медом, взятый в одном из финских домов. Все стояли и смотрели на него со страхом. Обстановку разрядил длинный белобрысый разведчик Валя Метлов. Он зачерпнул мед столовой ложкой, отправил его в рот, а затем, облизнув ложку, авторитетно заявил:
— Не отравлено.
Через полчаса бочонок опустел. Никто не отравился.
Я скучал по дому. Часто писал. Писал о том, как осваивал солдатскую науку, которой обучал нас старшина.
Оказывается, из — за портянок, которые надо наматывать в несколько слоев, обувь полагается брать на размер больше. И хотя многое из премудростей солдатской науки я освоил, все — таки однажды сильно обморозил ноги.
Нам поручили протянуть линию связи от батареи до наблюдательного пункта. На мою долю выпал участок в два километра. И вот иду один на лыжах по льду Финского залива, за спиной тяжелые катушки с телефонным кабелем. Не прошло и получаса, как почувствовал страшную усталость. Поставил катушки на лед, посидел немного и пошел дальше. А идти становилось все трудней.
Лыжи прилипают к снегу. Я уж катушки на лыжи положил, а сам двигался по колено в снегу, толкая палками свое сооружение. Вымотался вконец. Снова присел отдохнуть, да так и заснул. Мороз больше тридцати градусов, а я спал как ни в чем не бывало. Хорошо, мимо проезжали на аэросанях пограничники. Когда они меня разбудили и я встал, ноги показались мне деревянными, чужими. Привезли меня на батарею.
— Да у тебя, Никулин, обморожение, — сказал после осмотра санинструктор.
Отлежался в землянке. Опухоль постепенно прошла. Исчезла краснота, но после этого ноги стали быстро замерзать даже при небольшом морозе.
Как только началась война, нам ежедневно выдавали по сто граммов водки в день. Попробовал я как — то выпить, стало противно. К водке полагалось пятьдесят граммов сала, которое я любил, и поэтому порцию водки охотно менял на сало. Лишь 18 декабря 1939 года выпил положенные мне фронтовые сто граммов: в этот день мне исполнилось восемнадцать лет. Прошел ровно месяц со дня призыва в армию.
МЫСЛЕННО Я БЫЛ ДОМА
В отдельном маленьком помещении на батарее, напоминающем каземат, круглые сутки сидели дежурные телефонисты.У телефона часто приходилось дежурить и мне. Наши позывные — «Винница». В трубке то и дело слышалось: «Армавир», «Богучар», «Винница», как слышите?»
Я докладывал:
— «Винница» слышит хорошо.
Иногда раздавалось: «Армавир», «Винница», «Богучар» — тревога!»
И дежурный телефонист объявлял на своей батарее тревогу.
В ту зиму стояли страшные морозы. И хотя на дежурство я приходил в тулупе, под которым были телогрейка и шинель, на голове шерстяной подшлемник, буденовка, на ногах валенки, холод, казалось, проникал до костей. В телефонке еле — еле горела, скорее мерцала, маленькая лампочка, бетонные стены покрыты сверкающим инеем. Печку топить не разрешали. Это могло нас демаскировать. Иногда возьмешь газету и подожжешь. На секунду становилось теплее, а потом холод казался еще сильнее.
Я знал в армии многих людей, которые редко вспоминали родной дом. А я скучал, грустил. Сидишь ночью на дежурстве и невольно думаешь о Москве. Иногда закрываю глаза и мысленно иду пешком по Комсомольской площади.
Отчетливее всего при этом видишь стадион, поворачиваешь направо, проходишь мимо редакции одной из московских газет, минуешь строящийся дом, останавливаешься у мясного магазина, проходишь мимо парикмахерской, в которой мы всегда с отцом подстригались у одного и того же мастера. (Во время стрижки парикмахер рассказывал забавные истории, а также сообщал новости из жизни своего сына, которого я никогда не видел, но отлично знал по рассказам.)
От таких воспоминаний становилось легче, как будто действительно побывал дома.
О жизни родных я знал все до подробностей. Писем получал больше всех на батарее. Многие мне завидовали. Писали мне отец с матерью, тетки, друзья и даже соседи.
Сижу в телефонке в продолжаю «путешествие» домой. Вот прохожу мимо гастронома. Меня встречает отец. Мы с ним, как и раньше, идем в магазин и покупаем вкусное к чаю: сто пятьдесят граммов печенья, сто граммов «подушечек», сто граммов халвы. Потом прохожу мимо аптеки и сворачиваю в Токмаков переулок. Останавливаюсь около нашего дома.
Воспоминания прерывает телефонный зуммер: — «Винница», доложите обстановку.
— Разведчик, разведчик! — кричу я в переговорную трубу, которая соединяла меня с постом разведчика наверху.
Никакого ответа. — Разведчик! — кричу я что есть силы. Наконец в трубке слышится хруст снега под валенками.
— Ну, чего орешь, чего орешь? — доносится голос разведчика.
— Доложите обстановку.
— В воздухе все спокойно.
— В воздухе все спокойно, — повторяю я его слова в телефон и смотрю на будильник, лежащий боком — иначе он не ходил, — мне остается дежурить еще два часа.
Наша батарея продолжала стоять под Сестрорецком, охраняя воздушные подступы к Ленинграду, а почти рядом с нами шли тяжелые бои по прорыву обороны противника — линии Маннергейма.
В конце февраля — начале марта 1940 года наши войска прорвали долговременную финскую оборону, и 12 марта военные действия с Финляндией закончились…
НАШИ БУДНИ
Нашу часть оставили под Сестрорецком.Жизнь на батарее проходила довольно весело. Некоторые мои сослуживцы взяли из дома музыкальные инструменты: кто мандолину, кто гармошку, была и гитара. Часто заводили патефон и слушали заигранные до хрипа пластинки — Лидии Руслановой, Изабеллы Юрьевой, Вадима Козина… Когда все собирались у патефона, то дело доходило чуть ли не до драки: одни — в основном ребята из села — требовали в сотый раз Русланову, а нам, горожанам, больше нравился Козин. А на соседней батарее где — то достали целых пять пластинок Леонида Утесова. Мы соседям завидовали.
Позже появились пластинки Клавдии Шульженко. Все с наслаждением слушали ее песню «Мама». Мне казалось, что эта песня про мою маму.
Так и проходили наши солдатские будни: учения, политинформации, боевая подготовка.
Командир огневого взвода лейтенант Ларин забавно говорил вместо «огневики» «угневики».
Вызовет он, бывало, помком — взвода и говорит:
— Соберика — ка угневиков, я им прочту профилактику.
Когда все собирались, он начинал свою «профилактику»:
— Что же получается, товарищи? На седьмой батарее — прогресс, а на нашей — агресс.
По натуре Ларин человек добрый, отзывчивый. Начав службу давно, он только к сорока годам стал лейтенантом, и мы считали его пожилым. До всего он доходил, как говорится, собственным горбом. Бывало, стоишь на посту ночью, а сквозь ставни домика комсостава пробивается свет — это учится Ларин.
Порой, жарко натопив печь, лежа на нарах, мы любили рассказывать анекдоты и солдатские истории.
Однажды со старослужащим Гусаровым мы поспорили на десять пачек папирос «Звездочка» (я не курил, но тем не менее условие спора принял), кто больше из нас знает анекдотов.
После отбоя легли на нары и начали рассказывать. Он начинает, я заканчиваю. Мол, знаю анекдот, слышал его. Он новый начинает — я опять говорю конец анекдота. Тогда Гусаров предложил:
— Давай ты начинай. Выдаю первый анекдот. Он молчит. Не знает его.
Рассказываю второй, третий, пятый… Все хохочут. А он не знает их.
Выдаю анекдоты один за другим. Полчаса подряд. Час. Два. Смотрю, уже никто не смеется. Устали смеяться.
Многие засыпают. В половине четвертого утра Гусаров сказал:
— Ладно, кончай травить, я проиграл.
— Подожди, — говорю, — есть еще анекдоты про пьяных, детские, иностранные.
— Нет, — отвечает Гусаров. — Не могу больше, спать хочу.
Так я выиграл спор. Но никто не знал, что в армию я взял с собой записную книжку, в которой было записано полторы тысячи анекдотов. Перед поединком, естественно, я их просмотрел.
Два раза в месяц на батарею привозили кино. Каждый фильм — событие. В то время картин выпускалось мало, и почти все я смотрел по пять — шесть раз.
Кумирами для нас, бойцов, были актеры Петр Алейников, Михаил Жаров, Игорь Ильинский, Николай Крючков. Все мы любили Зою Федорову, Марину Ладынину, Любовь Орлову, Людмилу Целиковскую. Успехом пользовались картины «Трактористы», «Если завтра война», «На границе»…
Многие ребята занимались на заочных курсах немецким языком.
Приглашали и меня на занятия, но я отказывался, потому что немецкий язык продолжал ненавидеть.
ЗДРАВСТВУЙТЕ, КЛИМЕНТ ЕФРЕМОВИЧ!
Как — то к нам в полк приехал Климент Ефремович Ворошилов. Он был в кубанке, короткой куртке, отороченной мехом, сбоку — маленький браунинг в кобуре. Побывал он и на нашей батарее. Учебная тревога прошла хорошо. Потом Ворошилов вместе с сопровождающими зашел в столовую. Повар, увидев легендарного маршала, от неожиданности потерял дар речи.— Что, обед готов? — спросил Климент Ефремович.
— Нет, — чуть слышно пролепетал повар. — Будет через час.
— Ах, хитрец, — сказал улыбаясь маршал, — боишься, что обедать у вас останемся? Не останемся, не бойся.
Он вышел из столовой и приказал выстроить батарею. Климент Ефремович за отличную боевую подготовку объявил всем благодарность и, сев в черную «эмку», уехал.
Приезд Ворошилова на нашу батарею стал огромным событием. Мы в деталях подробно обсуждали все, что произошло. У нас — то все прошло хорошо, а вот в соседнем полку, рассказывали, вышел казус.
На одну из батарей Ворошилов нагрянул неожиданно. Дневальный, растерявшись, пропустил начальство, не вызвав дежурного по батарее и не доложив ему о приезде маршала.
— Где комбат? — сразу спросил Ворошилов.
— А вон, в домике, — ответил дневальный.
Ворошилов прошел к домику, открыл дверь и видит: сидит за столом спиной к двери командир батареи в одних трусах и что — то пишет в тетрадке. Ворошилов кашлянул. Комбат обернулся и, тут же подскочив, воскликнул:
— Климент Ефремович? Это вы?!
— Это я, — сказал Ворошилов. — А как ваше имя — отчество?
— Да Павлом Алексеевичем зовут.
— Очень приятно, Павел Алексеевич, — ответил Ворошилов и тут же предложил: — Ну, пойдемте на позицию.
— Хорошо, только я оденусь.
— Зачем одеваться! Жарко, — сказал Ворошилов и, взяв комбата под руку, повел его на позицию.
Так и шел комбат на глазах у всех — в трусах — и по приказу Ворошилова объявил тревогу.
Когда все собрались, Ворошилов дал задание: там — то, на такой — то высоте самолет противника. Открыть огонь.
От неожиданности и неподготовленности все пошло скверно: орудия смотрели во все стороны, но только не на цель.
Ворошилов, ни слова не говоря, сел в машину и уехал. Позже в Ленинграде, подводя итоги своей инспекторской поездки по округу, на совещании, где собрали всех командиров батарей, Ворошилов, заканчивая выступление, сказал:
— Был я и на батарее у Павла Алексеевича. (В зале — недоумение. Всех называл по званию и фамилии, а тут вдруг имя и отчество.) Павел Алексеевич, вы здесь? Встаньте, пожалуйста.
Встал Павел Алексеевич, весь красный. И Климент Ефремович рассказал о своей встрече с ним.
После этого Павел Алексеевич батареей не командовал.
«ПРОЯВИТЕ НАХОДЧИВОСТЬ»
На второй год моей службы, после лечения в госпитале — болел плевритом, — меня с батареи на время перевели санитаром в санчасть, в военный городок.Санитаров, писарей, солдат из хозвзвода между собой бойцы называли придурками. Считалось, что они придуриваются, а потому и освобождены от строевой службы. У них не полагалось ни нарядов, ни подъемов. Писаря — те вообще блаженствовали: ходили в хромовых сапогах, запросто говорили с начальством.
Санитаром быть мне нравилось. В мою обязанность входило заготавливать дрова, топить шесть печек, мыть полы, отдавать в стирку белье, разносить обед, выдавать больным лекарства, а при необходимости даже ставить клизму. Конечно, проходить службу в санчасти намного легче, чем на батарее.
Да и старший военфельдшер Бакуров — мой непосредственный начальник — мне нравился. С черными усиками, чем — то напоминающий лермонтовских героев, он вызывал симпатию.
Суровый с виду, Бакуров на самом деле обладал мягким характером, понимал и ценил юмор.
В военном городке кино показывали раз в неделю. Иногда устраивались и концерты самодеятельности. При штабе полка сложилась неплохая концертная бригада. Самодеятельные артисты выступали в подразделениях. Мне запомнился ефрейтор — грузин, который великолепно танцевал и пел грузинские песенки. Особенно нравилась песенка о попугае. Начиналась она словами:
Все песни были из репертуара знаменитого в то время эстрадного певца Ладо Кавсадзе.
А в одной — то клетке
Попугай сидит,
А в другой — то клетке
Его мать плачит…
Она его любит,
Она его мать,
Она его хочет
Крепко обнимать.
До армии я с отцом несколько раз бывал на его концертах. Он свободно держался на сцене и с юмором пел песенки. Публика его хорошо принимала. Слушая нашего ефрейтора, я вспоминал свою гражданскую жизнь. Много лет спустя, в начале 50 — х годов, выступая в Тбилиси, я встретился с Ладо Кавсадзе, который работал директором цирка. Когда я ему рассказал, что давным — давно с отцом бывал на его концертах, а в армии его песни исполняли в самодеятельности, то Ладо Кавсадзе, которого в цирке все называли папа Ладо, растрогался и прослезился.
К концу первого года службы у меня тоже возникало желание принять участие в самодеятельных концертах. Я все время прикидывал, чем бы заняться. Но, кроме роли конферансье, ничего не придумывалось.
В санчасти со мной служил молчаливый санитар без двух пальцев на правой руке, что, однако, не мешало ему отлично писать картины «под Врубеля», со странными демонами, мифическими фигурами, летучими мышами и феями.
Потом к нам прислали еще одного бойца. Новичок оказался глуховатым. Поэтому его и перевели в санчасть. Глуховатого мы невзлюбили. Он вечно приходил к нашему начальнику и жаловался на нас: они там, мол, пол не протерли, анекдоты больным непристойные рассказывали (глухой — глухой, а анекдоты слышал и сам смеялся).
Старший военфельдшер Бакуров не очень — то реагировал на жалобы глуховатого, но для вида нас вызывал и отчитывал.
Любимым выражением Бакурова было «проявите находчивость». Как — то я сказал ему, что нам не завезли дров и нечем топить печки.
— Достаньте, проявите находчивость, — сказал мой начальник.
Наступила ночь. Вместе со своим приятелем — санитаром я отправился «проявлять находчивость». Осторожно подошли к дому комсостава и начали пилить скамейку. Тут же в окне квартиры начальника штаба открылась форточка, высунулась рука с наганом, и бабахнул выстрел. Мы побежали, в панике бросив пилу.
На другой день дежурный по штабу ходил и всех спрашивал: «Кто потерял пилу?» Он и к нам в санчасть зашел.
— Это не ваша пила?
— Да, нет, — говорим, — наша на месте.
И показываем ему вторую пилу, которая, по счастью, оказалась у нас: в общем, «проявили находчивость».
«ВАШ НАРКОМ НАШЕМУ ДОЛЖЕН»
Когда дядя Ганя Холмогоров собирался поехать в Ленинград в командировку, мама с папой ему сказали:— Вот если бы там Юрочку навестить…
Легко сказать — навестить. К нам никого постороннего не пускали. Но дядя Ганя — человек пробивной, приехал и разыскал меня в военном городке. Появился он в пальто нараспашку, чтобы все видели его нагрудный знак лауреата Сталинской премии. А тогда только — только начали присуждать эту премию. И дядю Ганю наградили вместе с другими инженерами фабрики «Красная роза» за разработку производства капроновой нити.
Вошел дядя Ганя в нашу санчасть и увидел такую картину: стою я навытяжку перед старшим военфельдшером Бакуровым, на столе развернута вата, вытащенная из ящика, где хранились лекарства, а в ней трепыхается выводок только что родившихся мышат.
— Развел мышатник, — возмущается Бакуров. — Вот врежу тебе пять суток ареста!..
Я пытаюсь что — то сказать, но, увидев вошедшего дядю Ганю, застываю в изумлении.
Конечно, дядя Ганя обворожил моего начальника. Они поговорили между собой минуты три, после чего подходит ко мне Бакуров и говорит:
— Ну вот что, из — за уважения к твоему дяде — лауреату отпускаю в увольнение. Поедешь сегодня, и чтобы завтра к отбою быть в части.
Каждая поездка в Ленинград становилась для меня праздником. Помню, прислали мне из дома пять рублей, я их не тратил, пока не дали увольнительную на двенадцать часов. На эти деньги можно было сходить в кино, купить бутылку крем — соды, мороженое, а дорога в Ленинград и обратно бесплатная. Когда ревизоры входили в поезд и начинали спрашивать у нас билеты, мы отвечали им:
— А ваш нарком нашему должен.
Не знаю, кто первый придумал такой ответ, но срабатывал он безотказно.
В Ленинград мы приехали в три часа дня. Перед отъездом я хотел пообедать в части, но дядя Ганя сказал:
— Зачем? Пообедаем в ресторане…
И вот мы в Ленинграде, идем в ресторан «Универсаль», что на Невском проспекте, недалеко от Московского вокзала.
Входим в ресторан — швейцар, мраморная лестница, зеркала. Я первый раз в жизни шел в ресторан.
Мы сели за столик. Дядя Ганя спрашивает:
— Ты выпьешь?
— Да нет, — отвечаю. — Я вообще непьющий.
— Ну я возьму себе водки, а ты, может быть, вина выпьешь? — предложил дядя Ганя.
— Ну давайте вина, — согласился я, решив, что в ресторане без спиртного нельзя.
— Сколько тебе?
— Бутылку, наверное.
— Э, нет, с бутылки ты окосеешь. Возьму тебе граммов триста.
Появился официант. Дядя Ганя меня спрашивает:
— Солянку есть будешь?
Молча соглашаюсь.
Заказал дядя Ганя себе водки, мне триста граммов кагора, потом попросил принести какие — то блюда с непонятными для меня названиями. Мы сидим и ждем, говорим об армейской службе, о доме.
Приносят закуску, водку, вино и четвертушку нарезанного черного хлеба.
— Хлеба — то почему так мало? — спрашиваю я тихо — тихо, чтобы никто не услышал. В части мы привыкли, что к обеду нам всегда подавали гору хлеба, которую мы съедали.
Дядя Ганя, усмехнувшись, попросил принести еще хлеба.
Выпил я вина, съел закуску — сардины, копченую колбасу, красивый салат, заливную рыбу. Принесли в горшочках солянку. Официант разлил ее по тарелкам и поставил на стол. Я попробовал и чуть не обалдел — как это вкусно!
— Ты что хлеб — то не ешь? — спросил, посмеиваясь, дядя Ганя.
— Не знаю, — говорю, — что — то не идет.
На второе подали свиную отбивную, которая просто таяла во рту.
От вина, обильного обеда я осоловел. Сижу за столом и чувствую: живот у меня раздулся, и перед глазами все плывет. Тепло, уютно. Заиграл оркестр. «Хорошо бы, — думаю, — никогда отсюда не уходить».
После ресторана дядя Ганя повел меня к своим дальним родственникам. Там я переночевал. Утром мы пошли с ним в кино.
Смотрели в кинотеатре «Титан» на Невском проспекте фильм «Частная жизнь Петра Виноградова». А после кино поехали к друзьям дяди Гани, где меня угощали бульоном с домашними пирожками, вкусным жареным мясом, сладким вином.
На Финляндский вокзал дядя Ганя повез меня на такси. Когда мы вышли из машины, он сказал:
— Подожди минуточку, я сейчас. — И ушел.
Вернулся он с билетом на поезд до станции Горская, где стояла наша часть. Я расстроился.
— Ты чего это?
Я объяснил ему, как мы бесплатно ездим. Дядя Ганя рассмеялся, достал из бумажника красную тридцатку и протянул мне:
— Бери, пригодится.
В поезде я с нетерпением ожидал прихода контролеров и все представлял себе, как словно бы между прочим небрежно покажу им билет. Вот, думал, удивятся! Но, как всегда бывает в таких случаях, билеты не проверяли. Вернувшись в часть, я показал билет своим товарищам, и надо мной все дружно посмеялись, хотя я и объяснил, что билет купил мой дядя. А глухой санитар сказал:
— Лучше бы он пива тебе купил на эти деньги.
После отъезда дяди Гани мой начальник Бакуров, если я что — нибудь делал не так, непременно выговаривал:
— Ты это того, не позорь имя дяди, а то я ему напишу.
«СТАВЬ ТРУБКУ»
Почти год я провел в санчасти. Здоровье поправилось, и меня признали годным к строевой службе.Прощай, старший лейтенант Бакуров. Прощайте, больные. Прощайте, мои сослуживцы — санитары.
Собрав вещи, я на попутной машине поехал на свою родную батарею. Ребята встретили радостно. Они только что вернулись с зимних стрельбищ на Ладожском озере. Я попал на батарею в то время, когда там усиленно занимались отработкой хрононорм.
Разведчикам давалось три секунды, чтобы поймать цель в командирскую трубу. Две секунды отводилось огневикам для установки трубки на снаряде. На головке зенитного снаряда есть вращающийся ободок с цифрами, регулирующими установку взрывателя трубки. Дает командир команду: трубка 40 или, например, 80, и боец орудийного расчета, «трубочный», поворотом специального ключа быстро ставит ободок на нужное деление. От этого зависит, когда взорвется снаряд у цели.
Замешкался трубочный — цель уйдет, снаряд разорвется впустую. А один снаряд, как любил говорить лейтенант Ларин, — это одна пара хромовых сапог.
Лучшим трубочным у нас на батарее, да и, наверное, в дивизионе считался Иван Клопов, застенчивый парень из деревни. В жизни он спокойный, медлительный. Но когда стоял возле орудия, то становился совершенно другим: устанавливал трубку феноменально быстро. Им гордилась вся батарея.
Любил Ларин во время занятий подойти к орудию, где стоял Клопов, и неожиданно скомандовать:
— Клопов, трубка сорок!
— Есть! — кричал через мгновение Клопов, каким — то чудом успевший накинуть ключ на ободок снаряда и установить «трубку сорок».
Ларин проверял и, усмехаясь, говорил:
— Да, этот в бою не упозорит.
К нам прислали нового помощника командира полка, где он до этого служил, неизвестно. Он сразу начал проверять батареи. Приехал и на нашу. Важный, в щегольской шинели нараспашку, окруженный свитой (наш командир полка полковник Привалов всегда держался скромнее), майор тут же объявил учебную тревогу и сам по секундомеру засекал время.
— Как выполняют хрононорму трубочные? — деловито спросил майор у Ларина.
— Проверьте, — предложил тот и повел его к орудию, где стоял Клопов.
Майор подошел с секундомером к Клопову, стоящему со снарядом, зажатым между ног, и с ключом в руке.
— Так, — сказал он, многозначительно посмотрев на Клопова, и, щелкнув секундомером, скомандовал: — Ставь трубку!
Клопов дернул было ключом и замер в недоумении.
— Медленно, медленно, так не пойдет, — осуждающе сказал новый помощник командира полка.
Ларин стоял растерянный: не мог же он при всех сказать майору, что, прежде чем ставить трубку, надо дать команду, какую именно трубку ставить.
Неловкую, внезапно возникшую паузу прервал сам Клопов: