Страница:
Он просто выпил два лафитника водки, закусил моченым яблоком и попросил крепкого чая с лимоном. Потом тщательно осмотрел инструменты, одобрил их. И они пошли - он и два связчика. Связчики несли инструменты.
В городе, на главной улице, горело несколько тусклых одиноких фонарей. Над городом висело черное небо. И под небом этим, пасмурным и тяжелым, незнакомый серенький город выглядел тревожно.
Впрочем, тревожно он выглядел, может быть, потому, что настроение у старого вора в эту ночь было на редкость подавленное и вялое. Мысли о детях, взволновавшие его в вагоне, продолжали гнездиться в мозгу и не давали сосредоточиться.
Будто сквозь дрему он слышал слова связчика, шедшего сейчас рядом с ним и вполголоса излагавшего ему важные подробности. Буршин улавливал только отдельные слова и пристально вглядывался в темную перспективу улицы, точно ожидая, что вот сейчас кто-то страшный выйдет навстречу ему из темноты.
Но на улицах не видно было прохожих. Было тихо-тихо. И в тишине вдруг раздался странный, металлический смех.
Буршин вздрогнул. Перед ним, как привидения, возникли две женщины в широких шляпах. От неожиданности он даже остановился, но в то же мгновение понял, что это проститутки, грубо оттолкнул их, одну ударил палкой по заду и, провожаемый их визгом, пошел дальше.
Однако настроение его от этой, в сущности, обыкновенной встречи почему-то еще более ухудшилось.
"Не выспался я, что ли?" - подумал он, привыкший все объяснять простейшими причинами. На минуту заколебался. Не отложить ли?
По опыту он знал, что при таком настроении заниматься опасным делом нельзя.
Но в этот момент они подошли уже к банку.
У банка Буршина встретили еще три связчика. Они сообщили, что охрана убрана, сигнализация парализована, все готово. Буршин слушал их рассеянно и тревожно думал: "Чего это такое со мной? Уж не захворал ли я?"
И, думая так, делал все, что нужно. Осмотрел потайной ход, проделанный для него специальными людьми, так называемыми кобурщиками, остался чем-то недоволен, но все-таки снял пальто и, солидно крякнув, полез в узкую темную дыру...
Близких его сообщников, людей довольно опытных в воровском ремесле, всегда удивляли его спокойствие во время операции, особая точность жестов и эдакая почти хозяйская уверенность, совершенно, казалось бы, неестественная для вора, постоянно думающего об опасности.
Буршин никогда не волновался во время операции. Во всяком случае, волнения его никто не видел.
И на этот раз, войдя в полутемное помещение сейфов, где горела в потолке маленькая матовая лампочка, он аккуратно стряхнул с груди и колен землю, приставшую в потайном ходу, и прежде всего закурил.
Уж это черт знает что - закуривать в такой момент! Дорога каждая минута. Помощники его нервничали. Но в следующее мгновение они уже были убеждены, что так надо, что это шик, необходимый мастеру.
Буршин приблизился к первому сейфу. Он не осматривал его по нескольку раз со всех сторон, как это делают все медвежатники, не кряхтел, не возился вокруг него с глубокомысленным видом. Очень спокойно, как слесарь, пришедший утром к своему верстаку, он разложил около себя инструменты, небрежно снял и бросил в саквояж одни перчатки, надел другие и приступил к делу.
Первый сейф хрустнул и открылся раньше, чем это можно было ожидать.
Буршин подошел ко второму сейфу, к третьему. Он вскрывал их по-разному, разными способами, но с одинаковой быстротой и легкостью, будто показывал фокусы в присутствии почтенной публики.
А лицо у него при этом было печальное.
Наверно, и сейчас, вскрывая сейфы, он думал не о них, а о чем-то другом, далеком. Наверно, он в самом деле заболел, и движениями его на этот раз больше руководил профессиональный автоматизм.
Управляемый этим автоматизмом, он аккуратно собрал инструменты после работы и около одного из сейфов бросил докуренную папиросу и нож для раскупоривания консервов, что делал всегда, желая подразнить полицию.
Но, уходя через потайной ход, он забыл соблюсти несколько элементарных предосторожностей, допустил неточности, что с ним случалось очень редко, и в результате...
Перед утром, на вокзале, когда он снова принял величественный вид знаменитого профессора, его окружили похожие на певчих птиц суетливые полицейские.
Буршин оказался выше их на целую голову, и публика, собравшаяся в этот ранний час на вокзале, могла видеть его лицо, на котором презрение сменялось удивлением; Уважающему себя столичному вору было глубоко оскорбительно стать добычей провинциальных полицейских.
Но в полиции не знали, что перед ними крупный международный вор, представитель той особой категории воров, для которых во всем мире, во всех полициях мира заведен особый этикет.
Провинциальные полицейские били мэтра, как мелкого вора. Он потерял до суда два передних зуба и получил десять рваных ран.
Потом его судили. Выяснили, что он крупный вор. Приговорили к пяти годам строжайшего заключения. И два года возили по всей небольшой стране, по разным тюрьмам, не зная, должно быть, куда получше, понадежнее посадить.
Эти два года были, пожалуй, самыми тяжелыми в жизни Буршина. Исхудал, изнервничался, поседел совершенно.
Наконец весной ему удалось бежать.
Побег ему устроили связчики. Они же принесли ему приличную одежду, деньги. Для связчиков он по-прежнему был хозяин, начальник, мэтр. Они кормились около него. И думали кормиться дальше.
Но он решил вернуться в Советский Союз.
Во что бы то ни стало. Домой, к детям.
До границы он доехал в поезде. А потом, дождавшись ночи, пошел пешком через границу. Пошел через чащу, по кочкам, по зеленеющим мхам болот. На болотах его кусали комары. Заболел лихорадкой.
И когда его поймали на советской границе, он был уже совсем больной. Его лечили. Две недели пролежал в бреду. Потом поправился.
Прекрасное здоровье, унаследованное от предков, пахавших землю и бивших бурый камень на каменоломнях, спасало его не раз.
После суда, определившего, в сущности, не очень строгое наказание, он был переведен в тюрьму, в одну из старых белорусских тюрем, где он уже сидел когда-то, еще в молодости. И если память ему не изменяет, сидел даже вот в этой самой камере. Против окна, на правой стороне, стояли его нары.
Нар теперь нет. Но камера осталась такой же, как была, и такой же "глазок" у двери. Правда, стены наново побелены, и в камере стало как будто светлее, чище, просторнее. Вместо нар койки с матрацами.
Изменения, происшедшие в тюрьме, не удивили и не обрадовали Буршина. Он одобрил, конечно, библиотеку и театр. Эти новшества могли смягчить суровый режим. Но все-таки тюрьма, черт бы ее побрал, заведение не из приятных, и не дай бог в нее попадать. Не дай бог вдыхать этот смрадный, будто настоенный на всех отбросах мира воздух, не поддающийся никакому проветриванию, воздух отчаяния и нищеты.
Особенно тяжело в тюрьме вечером, когда, после одиннадцати, камеру замыкают до утра и ключ курлыкает и визжит в замочной скважине. Очень тяжело в этот момент в тюрьме.
Но в этот же момент уголовники начинают как-то сближаться между собой. Общая участь роднит людей. Они вспоминают о своих "делах", рассказывают друг другу свои истории, и тяжкая тоска рассасывается. Людям становится веселее...
Так было всегда. И, вероятно, сейчас так.
Буршин присел на койку, снял башмаки и, по-калмыцки подогнув ноги, заговорил на чистейшем блатном языке.
В уголовном мире всегда были свои лингвисты, свои филологи, свои хранители чистоты блатного языка. Они возмущались, когда в их присутствии начинающий вор путал дрянной базарный жаргон с истинной блатной музыкой. Это разные вещи.
Буршин говорил на чистейшем блатном языке.
Воры, притихшие, сидели вокруг него на койках. Они, казалось, внимательно слушали его.
Потом кто-то засмеялся. И за ним засмеялись все.
Буршин сконфузился. Он не рассчитывал на такой эффект. Не собирался смешить. Он заговорил на блатном языке, чтобы воры поняли, кто сидит перед ними. Не фрайер какой-нибудь, не рогатая кошка. А получилось наоборот. Воры приняли его за чудака. Не поняли его. И он почувствовал себя одиноким среди воров.
Немного погодя он начал расспрашивать, чем они занимаются. И получил самые разнообразные ответы. Оказывается, они ничем не занимаются. Они не знают своего ремесла. Удалось украсть - украл. Не удалось - попался. Вот и все. Ну, какие это воры! Это не воры, а барахольщики, рвань, дикари какие-то. Нет ни одного порядочного человека, который знал бы в совершенстве ремесло фармазонщика или скокаря, громщика или ширмача. Жалкие люди без профессии...
Буршин молча разделся, спрятал башмаки и одежду под матрац и, по-стариковски кряхтя, уснул. Он совершил непростительную ошибку, заговорив с этой шпаной. Он, высокомерный, уважающий себя, самолюбивый Буршин...
Утром его, сонного, потрогал за теплое плечо румяный парень в матросском тельнике. Буршин заворчал. Парень присел на койку, толкнул его в бок, чтобы подвинулся, и спросил:
- Ты чего, отец, будешь делать?
- Спать, - сказал Буршин.
- Ну-ну... Я тебя серьезно спрашиваю. Я бригадир. Ты чего на воле делал?
Буршин вдруг осердился.
- Уйди! Я тебя...
- Ты глаза протри, - посоветовал парень. - Гляди сюда. Я бригадир. Тебя как человека спрашивают... Чего ты можешь делать?
Буршин притих.
Действительно, что он умеет делать? Он умеет вскрывать несгораемые шкафы и сейфы, умеет заметать следы. Кто понимает - это непростое дело. Он занимается этим делом не один десяток лет. Оно кормит его, это дело. Вернее - кормило. И неплохо.
Но едва ли бригадира удовлетворит упоминание об этом деле. Да и выгодно ли Буршину упоминать? Здесь все равно не поймут его. Никто не встанет со своего места, чтобы добровольно уступить его пахану - мастеру, гроссмейстеру воровского ремесла.
Воры выродились. Они утратили свой язык, свои традиции, свое понятие об этикете. В стране произошли какие-то глубокие и сложные процессы, которых не понимает иностранец Буршин. Но он догадывается о них. Он сбрасывает с койки свои большие ноги в заграничных продранных носках и говорит, зевая:
- Я бухгалтер.
Он говорит это неожиданно для самого себя и слегка бледнеет. Что будет, если его здесь, в тюрьме, назначат бухгалтером? Он осрамит себя в первый же день...
Но бухгалтером его не назначили. Эти должности были уже заняты. Буршина, принимая во внимание его нездоровье и возраст, назначили учетчиком в тюремных мастерских. Однако в камере его прозвали "бухгалтером". Ему кричали теперь: "Эй ты, бухгалтер!.."
И - что делать? - Буршин, гордый, строгий, привыкший к почету в воровской среде, покорно отзывался на эту дурашливую кличку. Он вел себя скромно.
Непосредственным его начальником в тюремных мастерских был Адольф Петрович Жлоц, бывший главный бухгалтер лестреста. Он попал сюда за растрату. Он был такой же заключенный, как Буршин. Но он вел себя солидно. Носил белоснежный крахмальный воротничок и галстук, аккуратно проглаженные брюки и выпуклые в золотой оправе очки. В тюрьме он выполнял обязанности помощника начальника мастерских.
Буршину он чем-то напоминал его старого, теперь покойного учителя знаменитого медвежатника пана Зигмунта Гржезинского. Может быть, такой же склонностью к философичности и таким же стремлением к аккуратности во всем - и в одежде и в поведении.
- Острие свое, - говорил он многозначительно, - закон в нынешнее время направляет в первую очередь не против воров, экспроприирующих частных граждан, не главным образом против этих воров, а против шпионов и разных изменников или тех, которых принимают за шпионов. Лично я или вы с точки зрения нынешней юриспруденции особой опасности не представляем. Поэтому нам дается минимальный срок и шанс на перековку...
Не все, далеко не все было понятно Буршину в рассуждениях Адольфа Петровича Жлоца. Даже несколько утомляла этакая витиеватость его речей, но в то же время и нравилась именно витиеватость и слова "юриспруденция", "экспроприация", "минимальный срок". И сам Жлоц все больше нравился.
Буршин заискивал перед ним.
Заискивал не из холуйства, не из низменных каких-то чувств, а исключительно из уважения. Буршин считал его приличным человеком. И профессию, которую представлял такой почтенный человек, он считал приличной. Он любил говорить: "приличные деньги", "приличное пальто", "приличные люди". Бухгалтер - приличный человек. Это все-таки не дворник какой-нибудь, не трамвайный кондуктор. Это серьезное дело. И нет, пожалуй, ничего обидного в этом прозвище "бухгалтер". Работа учетчика кое в чем походит на работу бухгалтера. И книги такие же под руками.
Буршин постепенно привыкал считать себя бухгалтером.
Человек, привыкший чуть ли не с детства жить двойной жизнью, он легко вживался в любую выдуманную роль. Он когда-то легко вошел в выдуманную роль коммерсанта. Он чувствовал себя коммерсантом. Точно так же он чувствовал себя теперь бухгалтером. Да, он в прошлом бухгалтер. Не шниффер, не медвежатник, а бухгалтер, счетный работник. Понятно?
В тюрьме он ежедневно читал газеты, но из газет было трудно узнать, как живет страна, как живут обыкновенные люди. Больше сообщалось о строительстве, о колхозах, о международных делах.
Международные дела Буршина не интересовали. И колхозы и строительство новых заводов его тоже не могло заинтересовать. В старое время он читал в газетах только отдел "происшествий" и торговые объявления. Теперь ни торговых объявлений, ни "происшествий" в русских газетах не было. Можно было так подумать, что в России уже все настоящие, квалифицированные воры и грабители перевелись. Неужели действительно перевелись?
Вечером однажды Буршина повели вместе с другими заключенными в тюремную баню.
Вымывшись, он долго сидел в предбаннике, ожидая, когда дойдет его очередь на ножницы, чтобы обстричь ногти. До него ножницами пользовался пожилой благообразный мужчина, похожий на дьякона. И с этих ножниц начался у них пространный разговор.
- Значит, прежних строгостей в тюрьмах теперь нет, - сказал Буршин, глядя, как этот благообразный мужчина выстригает перед зеркалом колючие волосы на своих отвислых, будто лопухи, ушах. - Говорят, раньше, при царе, никакие острые предметы в тюрьмах не допускались...
- Кто это говорит? - обернулся к нему благообразный.
- Люди говорят, которые сиживали в тюрьмах, - уклончиво и смущенно ответил Буршин, не желая теперь каждого осведомлять о том, что он тоже сиживал. - А теперь, глядите, арестантам выдают ножницы. Не боятся...
- А чего ж бояться-то? Ведь на время выдают, во временное, так сказать, пользование, только в бане. - Благообразный поднял перед зеркалом нос и стал выстригать из него волосы, испытывая терпение Буршина.
Но Буршину некуда было спешить. Здесь, в предбаннике, было как-то веселее, чем в камере. И он с удовольствием сидел на деревянной лавке, приминая босыми ногами солому, которой устлан цементированный пол в предбаннике.
- Я говорю, это хорошо, что нету прежней строгости, - продолжал поддерживать разговор Буршин. - И воров, видать, в России стало меньше...
- Ты откуда, с луны, что ли, упал? - опять обернулся к нему благообразный.
- Не с луны, а из-за границы, - не обиделся Буршин. - Я приезжий, из-за границы...
- Из-за границы? - удивился собеседник. - Ну, тогда, конечно, тебе всякое может показаться. - И, передав Буршину ножницы, присел с ним рядом. - Из-за границы? Не русский, что ли?
- Нет, нормально русский. Раньше жил в России, даже в Москве. Но давно не был. И на многое удивляюсь. Воров в тюрьме как будто не видать. И строгости особой не заметно...
- Строгость - она, видишь ли, не для того, чтобы ее замечали, а для того, чтобы чувствовали, - нравоучительно произнес благообразный. - И кому она положена, ее очень хорошо сейчас чувствуют. Даже мелкому прихватчику, ежели не первый раз попадается, в нынешнее время запросто дают расстрел. Не больно-то разгуляешься. Это с одной стороны. А с другой... видишь ли, какое дело... смысла сейчас нет воровать...
Буршин улыбнулся.
- Оно и раньше-то не было большого смысла, а воровали все-таки...
- И сейчас воруют, - сказал благообразный. - Очень даже сильно воруют, но, однако же, не так, как раньше. В нынешнее время вору уделяют большое внимание. Его поймают и заставляют перековываться. Если сразу не ухлопают, то заставляют перековываться. И в тюрьмах без толку не держат...
- А как же?
- Вот так же. Забирают воров и сразу скопом после суда везут в лагеря по всей державе, где идет строительство. Если вор с головой и с желанием, он может любую специальность приобресть и очень просто выбиться в люди. Вот, допустим, какую ты желаешь специальность?
- Я бухгалтер, - с достоинством представился Буршин. - Если мне бы предоставили должность...
- Предоставят, - заверил его собеседник. - Очень просто предоставят. Сейчас этих счетных работников готовят повсеместно в самом спешном порядке. Я сам работал кассиром в сапожной артели, но получился у меня небольшой конфуз. Взяли мы с председателем из кассы очень неаккуратно двенадцать тысяч денег. Нас тут же и сцапали. На прошлой неделе мне был суд. Дали по смягченной норме пять лет. Теперь жду, куда меня повезут. Кассиром, наверно, больше не поставят, но что-нибудь такое предложат. Народ сейчас повсеместно нужен. Вон какое идет строительство...
- Значит, вы, я так вас понял, не сильно и переживаете, что сюда попали? - как можно деликатнее спросил Буршин. - Вы говорите, если вор с головой и с желанием, он может даже здесь, как я вас понял, пробиться в люди...
- Это совершенно точно, если ему, конечно, сперва не пробьют его голову. Смотря какая голова и что в ней. Это тоже тут определяют, ухмыльнулся благообразный. - Один и отсюда, из тюрьмы, с деньгами уйдет и даже с большими, - а другой...
- Все вполне понятно, - поклонился Буршин. - Благодарю за разговор...
Этот разговор с вороватым кассиром неожиданно ободрил Буршина и заронил в его сердце большие надежды.
Буршину, в сущности, опять повезло. Особые органы, которым надлежит заниматься проверкой сомнительных личностей, не нашли за ним политических преступлений, опасных для государства. Уголовные же преступления были совершены им внутри страны так давно, что за давностью срока не было законных оснований очень строго наказывать его сейчас. И он два года спустя был выпущен, как говорится, "по чистой", с выдачей нормальных гражданских документов и с небольшим пособием, необходимым для переезда к постоянному месту жительства в Москве.
Из тюрьмы домой он ехал теперь "бухгалтером". На нем была добротная шерстяная толстовка, из тех, что с удовольствием носят пожилые бухгалтеры, хорошие хромовые ботинки и темно-синий, прорезиненный, вполне приличный макинтош.
Все эти вещи он заработал в тюрьме, впервые в жизни честным трудом, работая учетчиком в тюремных мастерских, а потом помощником бригадира.
В Москве стояла теплая, предосенняя погода, когда он вышел из поезда на Белорусском вокзале и деловито зашагал в толпе таких же, как он, приезжих людей. Он только не знал, как ему попасть на Тульскую улицу, какие идут туда трамваи. Милиционер посоветовал ему спуститься в метро. И даже откозырял ему.
На Тульской улице, в Замоскворечье, Буршин без труда отыскал небольшой деревянный дом, в котором жил когда-то, поднялся на ступеньки крыльца и позвонил осторожно.
Навстречу ему вышла высокая девушка, белокурая, стройная, в халате. Она спросила строго:
- Вам кого?
- Буршина Татьяна Федоровна, - сказал смущенно Буршин, - не проживает ли, простите за беспокойство, в этом доме?
- Проживает, - сказала девушка иронически и, улыбаясь, осмотрела его с ног до головы. - Войдите, пожалуйста.
Буршин вошел в полутемный коридор, в тишину старого своего жилища. Он вошел робкий, растерянный. Снял кепку и долго ненужно мял ее в руках.
Никогда в жизни он не был таким растерянным.
Высокий, красивый парень подозрительно посмотрел на него исподлобья. Это был тот самый парень, чей снимок Буршин видел в "Известиях".
- Я ваш папа, - сказал Буршин. И не узнал собственного голоса.
Парень еще более подозрительно посмотрел на него. А девушка, та, что открывала дверь, переспросила:
- Наш папа?
- Да, - сказал Буршин тихо и, увидев вешалку, повесил свою кепку на крюк.
Из комнаты вышла немолодая женщина. Она в нерешительности остановилась против посетителя, всматриваясь в него. Потом просто, как тысячу раз в повестях и романах, бросилась ему на шею и заплакала, тихо всхлипывая.
И этот плач мгновенно поставил все на свои места.
Буршин снял макинтош, повесил его рядом с кепкой и прошел в комнату. Он испытывал еще некоторую неловкость. Белокурую дочку, такую большую и незнакомую, неудобно было называть на "ты". Да и сын, этот крупный парень с уверенными, мужскими движениями, казался чужим, незнакомым.
В дом свой Буршин вошел, как в сон. Он сел в кресло и не знал, с чего начать разговор. Помолчав минуту, он все же начал и сразу рассказал все. Все, что придумал за это время, сидя в тюрьме. Он ничего не сказал о воровской своей профессии, о тюрьмах, о побоях, о побегах. Он сказал:
- Я работал бухгалтером... Просто работал бухгалтером в одной коммерческой фирме в Польше...
- В Польше? - удивился сын.
- Ну да, в Польше, - подтвердил отец, будто в этом не было ничего удивительного. - В Польше, в городе Варшаве, в небольшой торговой фирме.
- Н-да, - неопределенно произнес сын и еще более подозрительно посмотрел на отца.
- А где Яша? - вдруг спросил отец и оглянулся по сторонам.
- Яши давно нет, - подняла к глазам уголок передника жена. - Яша умер еще в двадцать пятом году. В феврале двадцать пятого года... От скарлатины...
- От скарлатины?
- А как же вы попали в Польшу? - спросила дочка, стоявшая у окна.
- Кто? Я? - повернулся к дочке Буршин, и лицо его порозовело то ли от внезапного волнения, то ли от лучей заходящего солнца. - Видишь ли, какая история, - проговорил он после долгой паузы, - в Польшу я попал случайно. Поехал, собственно говоря, в командировку. Я часто тогда ездил в командировки. Мать вот помнит... Ну и тут поехал ненадолго. А меня там вдруг задержали. Приняли, как я понял, за шпиона, хотели даже посадить в тюрьму. Даже почти что посадили. Потом разобрались, судить не стали, но из Польши не выпустили...
- А потом? - спросил сын.
- Что "потом"? - повернулся к сыну Буршин.
- А потом - выпустили?
- Не то что выпустили, Мне самому пришлось бежать, хотя я занимал там впоследствии уже вполне приличную должность. Я же говорю, я работал бухгалтером...
- Так, так, - сказал сын, невесело усмехнувшись, и непонятно было, верит он словам отца или в чем-то сомневается.
- Вот так, - усмехнулся и отец, пожав плечами. - Одним словом, принял я за эти годы, как говорится, казнь господню. И там поляки меня преследовали, и тут я сразу же ввалился в неприятность. На границе меня чуть не убили, да и потом пришлось отсидеть в тюрьме, пока разобрались у нас, что такое я из себя представляю. На старости лет, вот видите, пришлось отсидеть в тюрьме в своем же родном отечестве...
- А в какой тюрьме, в каком городе? - опять спросил сын, но уже без усмешки, сочувственно.
- В двух тюрьмах я сидел, - вздохнул отец. - Последние месяцы я находился в Минске, в минской тюрьме...
- В одиночной камере?
- Нет, зачем! - будто растерялся отец. - Я в общей сидел, со всеми. Да и не все время сидел. Днем-то мы работали в мастерских. Щетки делали, умывальники, замки. Всякую мелкую работу исполняли. Я-то, правда, и в тюремных мастерских работал бухгалтером. По старой своей специальности. Одним словом, занимался учетом. Учетная работа...
- Это еще хорошо, - сказал сын.
А дочка вздохнула. И жена вздохнула.
- А Яша, значит, умер? - сказал отец. - Жалко Яшу. Ему бы сейчас было...
Но Буршин так и не успел подсчитать, сколько сейчас было бы лет его сыну Якову.
В комнату, не постучавшись, твердым шагом вошел в макинтоше и в шляпе чернявый молодой человек.
Буршин заметно встревожился, увидев незнакомого. Но тут же сразу выяснилось, что это его зять, муж дочери. Они недавно поженились, на той неделе.
- Жалко, я опоздал на свадьбу! - уже развеселился Буршин, здороваясь с зятем.
Зятю наскоро пересказали печальную историю тестя, только что тут рассказанную. И зять присел на стул, готовясь слушать ее продолжение. Он внимательно и удивленно смотрел на тестя черными выпуклыми глазами.
Буршин должен был еще объяснить причину своего длительного молчания. И он объяснил:
- Вы понимаете, я написал вам три письма. Вы мне не ответили. Ну, я решил, что вы переехали. И больше не писал...
Это было наивное объяснение, но оно как будто удовлетворило семью.
Только зять сказал Буршину:
- А я так считал, что вас и в живых уже нет...
Буршин печально улыбнулся.
- Я сам не надеялся, что выживу. Но вот выжил. Теперь все хорошо...
И в самом деле все было хорошо.
У Буршина были правильные документы. Он мог быть спокоен, что его не пригласят теперь в уголовный розыск. Он свое отсидел. Он говорил, что вот-вот поступит на службу, только бы ему вылечиться от этой проклятой болезни, от этой... малярии.
Жена накрыла на стол.
Буршин увидел плоское блюдо с синими цветочками, высокий голубой молочник, чашку с лепными птичками - давно знакомую ему посуду, приобретенную еще перед свадьбой, и испытал приятное волнение, как при встрече с живыми существами.
"Посуду сберегла, - подумал он про жену и почувствовал к ней еще большую нежность. - Хозяйка!"
В городе, на главной улице, горело несколько тусклых одиноких фонарей. Над городом висело черное небо. И под небом этим, пасмурным и тяжелым, незнакомый серенький город выглядел тревожно.
Впрочем, тревожно он выглядел, может быть, потому, что настроение у старого вора в эту ночь было на редкость подавленное и вялое. Мысли о детях, взволновавшие его в вагоне, продолжали гнездиться в мозгу и не давали сосредоточиться.
Будто сквозь дрему он слышал слова связчика, шедшего сейчас рядом с ним и вполголоса излагавшего ему важные подробности. Буршин улавливал только отдельные слова и пристально вглядывался в темную перспективу улицы, точно ожидая, что вот сейчас кто-то страшный выйдет навстречу ему из темноты.
Но на улицах не видно было прохожих. Было тихо-тихо. И в тишине вдруг раздался странный, металлический смех.
Буршин вздрогнул. Перед ним, как привидения, возникли две женщины в широких шляпах. От неожиданности он даже остановился, но в то же мгновение понял, что это проститутки, грубо оттолкнул их, одну ударил палкой по заду и, провожаемый их визгом, пошел дальше.
Однако настроение его от этой, в сущности, обыкновенной встречи почему-то еще более ухудшилось.
"Не выспался я, что ли?" - подумал он, привыкший все объяснять простейшими причинами. На минуту заколебался. Не отложить ли?
По опыту он знал, что при таком настроении заниматься опасным делом нельзя.
Но в этот момент они подошли уже к банку.
У банка Буршина встретили еще три связчика. Они сообщили, что охрана убрана, сигнализация парализована, все готово. Буршин слушал их рассеянно и тревожно думал: "Чего это такое со мной? Уж не захворал ли я?"
И, думая так, делал все, что нужно. Осмотрел потайной ход, проделанный для него специальными людьми, так называемыми кобурщиками, остался чем-то недоволен, но все-таки снял пальто и, солидно крякнув, полез в узкую темную дыру...
Близких его сообщников, людей довольно опытных в воровском ремесле, всегда удивляли его спокойствие во время операции, особая точность жестов и эдакая почти хозяйская уверенность, совершенно, казалось бы, неестественная для вора, постоянно думающего об опасности.
Буршин никогда не волновался во время операции. Во всяком случае, волнения его никто не видел.
И на этот раз, войдя в полутемное помещение сейфов, где горела в потолке маленькая матовая лампочка, он аккуратно стряхнул с груди и колен землю, приставшую в потайном ходу, и прежде всего закурил.
Уж это черт знает что - закуривать в такой момент! Дорога каждая минута. Помощники его нервничали. Но в следующее мгновение они уже были убеждены, что так надо, что это шик, необходимый мастеру.
Буршин приблизился к первому сейфу. Он не осматривал его по нескольку раз со всех сторон, как это делают все медвежатники, не кряхтел, не возился вокруг него с глубокомысленным видом. Очень спокойно, как слесарь, пришедший утром к своему верстаку, он разложил около себя инструменты, небрежно снял и бросил в саквояж одни перчатки, надел другие и приступил к делу.
Первый сейф хрустнул и открылся раньше, чем это можно было ожидать.
Буршин подошел ко второму сейфу, к третьему. Он вскрывал их по-разному, разными способами, но с одинаковой быстротой и легкостью, будто показывал фокусы в присутствии почтенной публики.
А лицо у него при этом было печальное.
Наверно, и сейчас, вскрывая сейфы, он думал не о них, а о чем-то другом, далеком. Наверно, он в самом деле заболел, и движениями его на этот раз больше руководил профессиональный автоматизм.
Управляемый этим автоматизмом, он аккуратно собрал инструменты после работы и около одного из сейфов бросил докуренную папиросу и нож для раскупоривания консервов, что делал всегда, желая подразнить полицию.
Но, уходя через потайной ход, он забыл соблюсти несколько элементарных предосторожностей, допустил неточности, что с ним случалось очень редко, и в результате...
Перед утром, на вокзале, когда он снова принял величественный вид знаменитого профессора, его окружили похожие на певчих птиц суетливые полицейские.
Буршин оказался выше их на целую голову, и публика, собравшаяся в этот ранний час на вокзале, могла видеть его лицо, на котором презрение сменялось удивлением; Уважающему себя столичному вору было глубоко оскорбительно стать добычей провинциальных полицейских.
Но в полиции не знали, что перед ними крупный международный вор, представитель той особой категории воров, для которых во всем мире, во всех полициях мира заведен особый этикет.
Провинциальные полицейские били мэтра, как мелкого вора. Он потерял до суда два передних зуба и получил десять рваных ран.
Потом его судили. Выяснили, что он крупный вор. Приговорили к пяти годам строжайшего заключения. И два года возили по всей небольшой стране, по разным тюрьмам, не зная, должно быть, куда получше, понадежнее посадить.
Эти два года были, пожалуй, самыми тяжелыми в жизни Буршина. Исхудал, изнервничался, поседел совершенно.
Наконец весной ему удалось бежать.
Побег ему устроили связчики. Они же принесли ему приличную одежду, деньги. Для связчиков он по-прежнему был хозяин, начальник, мэтр. Они кормились около него. И думали кормиться дальше.
Но он решил вернуться в Советский Союз.
Во что бы то ни стало. Домой, к детям.
До границы он доехал в поезде. А потом, дождавшись ночи, пошел пешком через границу. Пошел через чащу, по кочкам, по зеленеющим мхам болот. На болотах его кусали комары. Заболел лихорадкой.
И когда его поймали на советской границе, он был уже совсем больной. Его лечили. Две недели пролежал в бреду. Потом поправился.
Прекрасное здоровье, унаследованное от предков, пахавших землю и бивших бурый камень на каменоломнях, спасало его не раз.
После суда, определившего, в сущности, не очень строгое наказание, он был переведен в тюрьму, в одну из старых белорусских тюрем, где он уже сидел когда-то, еще в молодости. И если память ему не изменяет, сидел даже вот в этой самой камере. Против окна, на правой стороне, стояли его нары.
Нар теперь нет. Но камера осталась такой же, как была, и такой же "глазок" у двери. Правда, стены наново побелены, и в камере стало как будто светлее, чище, просторнее. Вместо нар койки с матрацами.
Изменения, происшедшие в тюрьме, не удивили и не обрадовали Буршина. Он одобрил, конечно, библиотеку и театр. Эти новшества могли смягчить суровый режим. Но все-таки тюрьма, черт бы ее побрал, заведение не из приятных, и не дай бог в нее попадать. Не дай бог вдыхать этот смрадный, будто настоенный на всех отбросах мира воздух, не поддающийся никакому проветриванию, воздух отчаяния и нищеты.
Особенно тяжело в тюрьме вечером, когда, после одиннадцати, камеру замыкают до утра и ключ курлыкает и визжит в замочной скважине. Очень тяжело в этот момент в тюрьме.
Но в этот же момент уголовники начинают как-то сближаться между собой. Общая участь роднит людей. Они вспоминают о своих "делах", рассказывают друг другу свои истории, и тяжкая тоска рассасывается. Людям становится веселее...
Так было всегда. И, вероятно, сейчас так.
Буршин присел на койку, снял башмаки и, по-калмыцки подогнув ноги, заговорил на чистейшем блатном языке.
В уголовном мире всегда были свои лингвисты, свои филологи, свои хранители чистоты блатного языка. Они возмущались, когда в их присутствии начинающий вор путал дрянной базарный жаргон с истинной блатной музыкой. Это разные вещи.
Буршин говорил на чистейшем блатном языке.
Воры, притихшие, сидели вокруг него на койках. Они, казалось, внимательно слушали его.
Потом кто-то засмеялся. И за ним засмеялись все.
Буршин сконфузился. Он не рассчитывал на такой эффект. Не собирался смешить. Он заговорил на блатном языке, чтобы воры поняли, кто сидит перед ними. Не фрайер какой-нибудь, не рогатая кошка. А получилось наоборот. Воры приняли его за чудака. Не поняли его. И он почувствовал себя одиноким среди воров.
Немного погодя он начал расспрашивать, чем они занимаются. И получил самые разнообразные ответы. Оказывается, они ничем не занимаются. Они не знают своего ремесла. Удалось украсть - украл. Не удалось - попался. Вот и все. Ну, какие это воры! Это не воры, а барахольщики, рвань, дикари какие-то. Нет ни одного порядочного человека, который знал бы в совершенстве ремесло фармазонщика или скокаря, громщика или ширмача. Жалкие люди без профессии...
Буршин молча разделся, спрятал башмаки и одежду под матрац и, по-стариковски кряхтя, уснул. Он совершил непростительную ошибку, заговорив с этой шпаной. Он, высокомерный, уважающий себя, самолюбивый Буршин...
Утром его, сонного, потрогал за теплое плечо румяный парень в матросском тельнике. Буршин заворчал. Парень присел на койку, толкнул его в бок, чтобы подвинулся, и спросил:
- Ты чего, отец, будешь делать?
- Спать, - сказал Буршин.
- Ну-ну... Я тебя серьезно спрашиваю. Я бригадир. Ты чего на воле делал?
Буршин вдруг осердился.
- Уйди! Я тебя...
- Ты глаза протри, - посоветовал парень. - Гляди сюда. Я бригадир. Тебя как человека спрашивают... Чего ты можешь делать?
Буршин притих.
Действительно, что он умеет делать? Он умеет вскрывать несгораемые шкафы и сейфы, умеет заметать следы. Кто понимает - это непростое дело. Он занимается этим делом не один десяток лет. Оно кормит его, это дело. Вернее - кормило. И неплохо.
Но едва ли бригадира удовлетворит упоминание об этом деле. Да и выгодно ли Буршину упоминать? Здесь все равно не поймут его. Никто не встанет со своего места, чтобы добровольно уступить его пахану - мастеру, гроссмейстеру воровского ремесла.
Воры выродились. Они утратили свой язык, свои традиции, свое понятие об этикете. В стране произошли какие-то глубокие и сложные процессы, которых не понимает иностранец Буршин. Но он догадывается о них. Он сбрасывает с койки свои большие ноги в заграничных продранных носках и говорит, зевая:
- Я бухгалтер.
Он говорит это неожиданно для самого себя и слегка бледнеет. Что будет, если его здесь, в тюрьме, назначат бухгалтером? Он осрамит себя в первый же день...
Но бухгалтером его не назначили. Эти должности были уже заняты. Буршина, принимая во внимание его нездоровье и возраст, назначили учетчиком в тюремных мастерских. Однако в камере его прозвали "бухгалтером". Ему кричали теперь: "Эй ты, бухгалтер!.."
И - что делать? - Буршин, гордый, строгий, привыкший к почету в воровской среде, покорно отзывался на эту дурашливую кличку. Он вел себя скромно.
Непосредственным его начальником в тюремных мастерских был Адольф Петрович Жлоц, бывший главный бухгалтер лестреста. Он попал сюда за растрату. Он был такой же заключенный, как Буршин. Но он вел себя солидно. Носил белоснежный крахмальный воротничок и галстук, аккуратно проглаженные брюки и выпуклые в золотой оправе очки. В тюрьме он выполнял обязанности помощника начальника мастерских.
Буршину он чем-то напоминал его старого, теперь покойного учителя знаменитого медвежатника пана Зигмунта Гржезинского. Может быть, такой же склонностью к философичности и таким же стремлением к аккуратности во всем - и в одежде и в поведении.
- Острие свое, - говорил он многозначительно, - закон в нынешнее время направляет в первую очередь не против воров, экспроприирующих частных граждан, не главным образом против этих воров, а против шпионов и разных изменников или тех, которых принимают за шпионов. Лично я или вы с точки зрения нынешней юриспруденции особой опасности не представляем. Поэтому нам дается минимальный срок и шанс на перековку...
Не все, далеко не все было понятно Буршину в рассуждениях Адольфа Петровича Жлоца. Даже несколько утомляла этакая витиеватость его речей, но в то же время и нравилась именно витиеватость и слова "юриспруденция", "экспроприация", "минимальный срок". И сам Жлоц все больше нравился.
Буршин заискивал перед ним.
Заискивал не из холуйства, не из низменных каких-то чувств, а исключительно из уважения. Буршин считал его приличным человеком. И профессию, которую представлял такой почтенный человек, он считал приличной. Он любил говорить: "приличные деньги", "приличное пальто", "приличные люди". Бухгалтер - приличный человек. Это все-таки не дворник какой-нибудь, не трамвайный кондуктор. Это серьезное дело. И нет, пожалуй, ничего обидного в этом прозвище "бухгалтер". Работа учетчика кое в чем походит на работу бухгалтера. И книги такие же под руками.
Буршин постепенно привыкал считать себя бухгалтером.
Человек, привыкший чуть ли не с детства жить двойной жизнью, он легко вживался в любую выдуманную роль. Он когда-то легко вошел в выдуманную роль коммерсанта. Он чувствовал себя коммерсантом. Точно так же он чувствовал себя теперь бухгалтером. Да, он в прошлом бухгалтер. Не шниффер, не медвежатник, а бухгалтер, счетный работник. Понятно?
В тюрьме он ежедневно читал газеты, но из газет было трудно узнать, как живет страна, как живут обыкновенные люди. Больше сообщалось о строительстве, о колхозах, о международных делах.
Международные дела Буршина не интересовали. И колхозы и строительство новых заводов его тоже не могло заинтересовать. В старое время он читал в газетах только отдел "происшествий" и торговые объявления. Теперь ни торговых объявлений, ни "происшествий" в русских газетах не было. Можно было так подумать, что в России уже все настоящие, квалифицированные воры и грабители перевелись. Неужели действительно перевелись?
Вечером однажды Буршина повели вместе с другими заключенными в тюремную баню.
Вымывшись, он долго сидел в предбаннике, ожидая, когда дойдет его очередь на ножницы, чтобы обстричь ногти. До него ножницами пользовался пожилой благообразный мужчина, похожий на дьякона. И с этих ножниц начался у них пространный разговор.
- Значит, прежних строгостей в тюрьмах теперь нет, - сказал Буршин, глядя, как этот благообразный мужчина выстригает перед зеркалом колючие волосы на своих отвислых, будто лопухи, ушах. - Говорят, раньше, при царе, никакие острые предметы в тюрьмах не допускались...
- Кто это говорит? - обернулся к нему благообразный.
- Люди говорят, которые сиживали в тюрьмах, - уклончиво и смущенно ответил Буршин, не желая теперь каждого осведомлять о том, что он тоже сиживал. - А теперь, глядите, арестантам выдают ножницы. Не боятся...
- А чего ж бояться-то? Ведь на время выдают, во временное, так сказать, пользование, только в бане. - Благообразный поднял перед зеркалом нос и стал выстригать из него волосы, испытывая терпение Буршина.
Но Буршину некуда было спешить. Здесь, в предбаннике, было как-то веселее, чем в камере. И он с удовольствием сидел на деревянной лавке, приминая босыми ногами солому, которой устлан цементированный пол в предбаннике.
- Я говорю, это хорошо, что нету прежней строгости, - продолжал поддерживать разговор Буршин. - И воров, видать, в России стало меньше...
- Ты откуда, с луны, что ли, упал? - опять обернулся к нему благообразный.
- Не с луны, а из-за границы, - не обиделся Буршин. - Я приезжий, из-за границы...
- Из-за границы? - удивился собеседник. - Ну, тогда, конечно, тебе всякое может показаться. - И, передав Буршину ножницы, присел с ним рядом. - Из-за границы? Не русский, что ли?
- Нет, нормально русский. Раньше жил в России, даже в Москве. Но давно не был. И на многое удивляюсь. Воров в тюрьме как будто не видать. И строгости особой не заметно...
- Строгость - она, видишь ли, не для того, чтобы ее замечали, а для того, чтобы чувствовали, - нравоучительно произнес благообразный. - И кому она положена, ее очень хорошо сейчас чувствуют. Даже мелкому прихватчику, ежели не первый раз попадается, в нынешнее время запросто дают расстрел. Не больно-то разгуляешься. Это с одной стороны. А с другой... видишь ли, какое дело... смысла сейчас нет воровать...
Буршин улыбнулся.
- Оно и раньше-то не было большого смысла, а воровали все-таки...
- И сейчас воруют, - сказал благообразный. - Очень даже сильно воруют, но, однако же, не так, как раньше. В нынешнее время вору уделяют большое внимание. Его поймают и заставляют перековываться. Если сразу не ухлопают, то заставляют перековываться. И в тюрьмах без толку не держат...
- А как же?
- Вот так же. Забирают воров и сразу скопом после суда везут в лагеря по всей державе, где идет строительство. Если вор с головой и с желанием, он может любую специальность приобресть и очень просто выбиться в люди. Вот, допустим, какую ты желаешь специальность?
- Я бухгалтер, - с достоинством представился Буршин. - Если мне бы предоставили должность...
- Предоставят, - заверил его собеседник. - Очень просто предоставят. Сейчас этих счетных работников готовят повсеместно в самом спешном порядке. Я сам работал кассиром в сапожной артели, но получился у меня небольшой конфуз. Взяли мы с председателем из кассы очень неаккуратно двенадцать тысяч денег. Нас тут же и сцапали. На прошлой неделе мне был суд. Дали по смягченной норме пять лет. Теперь жду, куда меня повезут. Кассиром, наверно, больше не поставят, но что-нибудь такое предложат. Народ сейчас повсеместно нужен. Вон какое идет строительство...
- Значит, вы, я так вас понял, не сильно и переживаете, что сюда попали? - как можно деликатнее спросил Буршин. - Вы говорите, если вор с головой и с желанием, он может даже здесь, как я вас понял, пробиться в люди...
- Это совершенно точно, если ему, конечно, сперва не пробьют его голову. Смотря какая голова и что в ней. Это тоже тут определяют, ухмыльнулся благообразный. - Один и отсюда, из тюрьмы, с деньгами уйдет и даже с большими, - а другой...
- Все вполне понятно, - поклонился Буршин. - Благодарю за разговор...
Этот разговор с вороватым кассиром неожиданно ободрил Буршина и заронил в его сердце большие надежды.
Буршину, в сущности, опять повезло. Особые органы, которым надлежит заниматься проверкой сомнительных личностей, не нашли за ним политических преступлений, опасных для государства. Уголовные же преступления были совершены им внутри страны так давно, что за давностью срока не было законных оснований очень строго наказывать его сейчас. И он два года спустя был выпущен, как говорится, "по чистой", с выдачей нормальных гражданских документов и с небольшим пособием, необходимым для переезда к постоянному месту жительства в Москве.
Из тюрьмы домой он ехал теперь "бухгалтером". На нем была добротная шерстяная толстовка, из тех, что с удовольствием носят пожилые бухгалтеры, хорошие хромовые ботинки и темно-синий, прорезиненный, вполне приличный макинтош.
Все эти вещи он заработал в тюрьме, впервые в жизни честным трудом, работая учетчиком в тюремных мастерских, а потом помощником бригадира.
В Москве стояла теплая, предосенняя погода, когда он вышел из поезда на Белорусском вокзале и деловито зашагал в толпе таких же, как он, приезжих людей. Он только не знал, как ему попасть на Тульскую улицу, какие идут туда трамваи. Милиционер посоветовал ему спуститься в метро. И даже откозырял ему.
На Тульской улице, в Замоскворечье, Буршин без труда отыскал небольшой деревянный дом, в котором жил когда-то, поднялся на ступеньки крыльца и позвонил осторожно.
Навстречу ему вышла высокая девушка, белокурая, стройная, в халате. Она спросила строго:
- Вам кого?
- Буршина Татьяна Федоровна, - сказал смущенно Буршин, - не проживает ли, простите за беспокойство, в этом доме?
- Проживает, - сказала девушка иронически и, улыбаясь, осмотрела его с ног до головы. - Войдите, пожалуйста.
Буршин вошел в полутемный коридор, в тишину старого своего жилища. Он вошел робкий, растерянный. Снял кепку и долго ненужно мял ее в руках.
Никогда в жизни он не был таким растерянным.
Высокий, красивый парень подозрительно посмотрел на него исподлобья. Это был тот самый парень, чей снимок Буршин видел в "Известиях".
- Я ваш папа, - сказал Буршин. И не узнал собственного голоса.
Парень еще более подозрительно посмотрел на него. А девушка, та, что открывала дверь, переспросила:
- Наш папа?
- Да, - сказал Буршин тихо и, увидев вешалку, повесил свою кепку на крюк.
Из комнаты вышла немолодая женщина. Она в нерешительности остановилась против посетителя, всматриваясь в него. Потом просто, как тысячу раз в повестях и романах, бросилась ему на шею и заплакала, тихо всхлипывая.
И этот плач мгновенно поставил все на свои места.
Буршин снял макинтош, повесил его рядом с кепкой и прошел в комнату. Он испытывал еще некоторую неловкость. Белокурую дочку, такую большую и незнакомую, неудобно было называть на "ты". Да и сын, этот крупный парень с уверенными, мужскими движениями, казался чужим, незнакомым.
В дом свой Буршин вошел, как в сон. Он сел в кресло и не знал, с чего начать разговор. Помолчав минуту, он все же начал и сразу рассказал все. Все, что придумал за это время, сидя в тюрьме. Он ничего не сказал о воровской своей профессии, о тюрьмах, о побоях, о побегах. Он сказал:
- Я работал бухгалтером... Просто работал бухгалтером в одной коммерческой фирме в Польше...
- В Польше? - удивился сын.
- Ну да, в Польше, - подтвердил отец, будто в этом не было ничего удивительного. - В Польше, в городе Варшаве, в небольшой торговой фирме.
- Н-да, - неопределенно произнес сын и еще более подозрительно посмотрел на отца.
- А где Яша? - вдруг спросил отец и оглянулся по сторонам.
- Яши давно нет, - подняла к глазам уголок передника жена. - Яша умер еще в двадцать пятом году. В феврале двадцать пятого года... От скарлатины...
- От скарлатины?
- А как же вы попали в Польшу? - спросила дочка, стоявшая у окна.
- Кто? Я? - повернулся к дочке Буршин, и лицо его порозовело то ли от внезапного волнения, то ли от лучей заходящего солнца. - Видишь ли, какая история, - проговорил он после долгой паузы, - в Польшу я попал случайно. Поехал, собственно говоря, в командировку. Я часто тогда ездил в командировки. Мать вот помнит... Ну и тут поехал ненадолго. А меня там вдруг задержали. Приняли, как я понял, за шпиона, хотели даже посадить в тюрьму. Даже почти что посадили. Потом разобрались, судить не стали, но из Польши не выпустили...
- А потом? - спросил сын.
- Что "потом"? - повернулся к сыну Буршин.
- А потом - выпустили?
- Не то что выпустили, Мне самому пришлось бежать, хотя я занимал там впоследствии уже вполне приличную должность. Я же говорю, я работал бухгалтером...
- Так, так, - сказал сын, невесело усмехнувшись, и непонятно было, верит он словам отца или в чем-то сомневается.
- Вот так, - усмехнулся и отец, пожав плечами. - Одним словом, принял я за эти годы, как говорится, казнь господню. И там поляки меня преследовали, и тут я сразу же ввалился в неприятность. На границе меня чуть не убили, да и потом пришлось отсидеть в тюрьме, пока разобрались у нас, что такое я из себя представляю. На старости лет, вот видите, пришлось отсидеть в тюрьме в своем же родном отечестве...
- А в какой тюрьме, в каком городе? - опять спросил сын, но уже без усмешки, сочувственно.
- В двух тюрьмах я сидел, - вздохнул отец. - Последние месяцы я находился в Минске, в минской тюрьме...
- В одиночной камере?
- Нет, зачем! - будто растерялся отец. - Я в общей сидел, со всеми. Да и не все время сидел. Днем-то мы работали в мастерских. Щетки делали, умывальники, замки. Всякую мелкую работу исполняли. Я-то, правда, и в тюремных мастерских работал бухгалтером. По старой своей специальности. Одним словом, занимался учетом. Учетная работа...
- Это еще хорошо, - сказал сын.
А дочка вздохнула. И жена вздохнула.
- А Яша, значит, умер? - сказал отец. - Жалко Яшу. Ему бы сейчас было...
Но Буршин так и не успел подсчитать, сколько сейчас было бы лет его сыну Якову.
В комнату, не постучавшись, твердым шагом вошел в макинтоше и в шляпе чернявый молодой человек.
Буршин заметно встревожился, увидев незнакомого. Но тут же сразу выяснилось, что это его зять, муж дочери. Они недавно поженились, на той неделе.
- Жалко, я опоздал на свадьбу! - уже развеселился Буршин, здороваясь с зятем.
Зятю наскоро пересказали печальную историю тестя, только что тут рассказанную. И зять присел на стул, готовясь слушать ее продолжение. Он внимательно и удивленно смотрел на тестя черными выпуклыми глазами.
Буршин должен был еще объяснить причину своего длительного молчания. И он объяснил:
- Вы понимаете, я написал вам три письма. Вы мне не ответили. Ну, я решил, что вы переехали. И больше не писал...
Это было наивное объяснение, но оно как будто удовлетворило семью.
Только зять сказал Буршину:
- А я так считал, что вас и в живых уже нет...
Буршин печально улыбнулся.
- Я сам не надеялся, что выживу. Но вот выжил. Теперь все хорошо...
И в самом деле все было хорошо.
У Буршина были правильные документы. Он мог быть спокоен, что его не пригласят теперь в уголовный розыск. Он свое отсидел. Он говорил, что вот-вот поступит на службу, только бы ему вылечиться от этой проклятой болезни, от этой... малярии.
Жена накрыла на стол.
Буршин увидел плоское блюдо с синими цветочками, высокий голубой молочник, чашку с лепными птичками - давно знакомую ему посуду, приобретенную еще перед свадьбой, и испытал приятное волнение, как при встрече с живыми существами.
"Посуду сберегла, - подумал он про жену и почувствовал к ней еще большую нежность. - Хозяйка!"