По воспоминаниям Нины Берберовой, ее муж поэт Владислав Ходасевич как-то обмолвился, что в молодости Марина Цветаева напоминала ему Есенина: цветом волос, цветом лица, даже повадками, даже голосом. Берберова рассказывала, что видела сон, как оба они, совершенно одинаковые, висят в своих петлях и качаются: «В ней самой, в характере ее отношения к людям и миру, уже таился этот конец: он предсказан во всех ее стихах, где она кричит нам, что она не такая, как все, что она гордится, что она не такая, как мы, что она никогда не хотела быть такой, как мы». Многие эмигранты в Париже считали, что гибель Марины Цветаевой – общий их грех, общая вина. Зинаида Шаховская в своих «Отражениях» привела слова Марины Цветаевой, произнесенные ею при их последней встрече со вздохом: «Некуда податься – выживает меня эмиграция». Она была права – эмиграция действительно «выжила» ее, нуждавшуюся в любви, как в воздухе, своим полнейшим равнодушием и холодом – к ней.
 
   Помимо непростых взаимоотношений с эмиграцией, желание Цветаевой соединиться с мужем и дочерью было причиной того, что в 1939 году она вместе с сыном вернулась на родину. Первое время они все вместе жили на государственной даче НКВД, предоставленной Эфрону. Однако вскоре и мужа, и Ариадну арестовали. После этого Цветаеву «изгнали» практически отовсюду. Функционеры Союза писателей отвернулись от нее как от жены и матери «врагов народа». Подготовленный ею в 1940 году сборник стихов не напечатали. Денег катастрофически не хватало. Вскоре после начала Великой Отечественной войны, 8 августа 1941 года, Цветаева с сыном эвакуировались из Москвы и оказались в небольшом городке Елабуге. Здесь работы тоже не было, у нее произошла ссора с сыном, который, по-видимому, упрекал ее в их тягостном положении. 31 августа 1941 года Марина Цветаева повесилась.
   Любое самоубийство – тайна, замешанная на непереносимой боли. В лучшем случае известен конкретный внешний толчок, сыгравший роль спускового механизма. Но в одних только внешних событиях ключ к тайне не найти. Все, кто встречался с Цветаевой в те полтора месяца, отделявшие день ее отъезда с сыном в эвакуацию от начала войны, сходились в утверждении, что состояние ее духа было крайне напряженным и подавленным. «У меня нет друзей, а без них – гибель», – записывала Марина Ивановна в рабочую тетрадь еще в мае 1940 года. За год ситуация не изменилась. В самый канун отъезда из Москвы она посетила писателя Илью Эренбурга, вернувшегося из Франции год назад. О свидании, со слов Мура, рассказал в своей книге «Париж – Гулаг – Париж» Дмитрий Сеземан: «Марина стала Эренбурга горько упрекать: „Вы мне объяснили, что мое место, моя родина, мои читатели здесь, вот теперь мой муж и моя дочь в тюрьме, я с сыном без средств, на улице, и никто не то что печатать, а и разговаривать со мной не желает. Как мне прикажете быть?“ Что же ей отвечал Эренбург? „Марина, Марина, есть высшие государственные интересы, которые от нас с вами сокрыты и в сравнении с которыми личная судьба каждого из нас не стоит ничего“. „Вы негодяй“, – сказала она и ушла, хлопнув дверью…»
   На сегодняшний момент существуют, пожалуй, три главные версии самоубийства Цветаевой. Первая была выдвинута ее сестрой Анастасией и тиражирована в многократных переизданиях ее «Воспоминаний». Марина Цветаева ушла из жизни желая спасти или, по крайней мере, облегчить участь своего сына. Убедившись, что сама уже не может ему помочь, более того, мешает прилипшей репутацией «белогвардейки», она приняла роковое решение, лелея надежду, что без нее Муру скорее помогут. Особенно если она уйдет так.
   Другую версию аргументировала Мария Белкина. С одной стороны, к уходу из жизни Цветаева была внутренне давно готова, о чем свидетельствовало множество ее стихотворений и дневниковых записей. Но Белкина внесла еще один мотив, не назвав его прямо и все же проведя его с достаточным нажимом, – мотив душевного нездоровья Цветаевой, обострившегося с начала войны: «Она там уже, в Москве, потеряла волю, не могла ни на что решиться, поддавалась влиянию любого, она не была уже самоуправляема…»
   Третья версия, самая неправдоподобная и наскоро слепленная, по мнению большинства критиков, принадлежала Кириллу Хенкинуа. Автор «Охотника вверх ногами» утверждал, что Марину Ивановну неоднократно вызывал к себе местный уполномоченный НКВД и предлагал «помогать».
   Последние годы Цветаева жила в постоянном страхе. Не за себя, а за близких. Однажды – уже началась война – в квартиру без предупреждения пришел управдом. Марина Ивановна встала у стены, раскинув руки, как бы решившаяся на все, напряженная до предела. Управдом ушел, а она все стояла… Оказалось, управдом приходил, просто чтобы проверить затемнение. Но Цветаева слишком хорошо помнила появление коменданта на даче в Болшеве осенью тридцать девятого: всякий раз такому появлению сопутствовал очередной обыск – и арест.
   Ирма Кудрова, автор книги «Гибель Марины Цветаевой», побывавшая в Елабуге много лет спустя, в 1993 году, нашла случайных людей, которым довелось встречать Марину Цветаеву незадолго до смерти. По ее словам, Тамара Петровна Головастикова, тогда совсем молоденькая, увидела Цветаеву посреди базара: «Не запомнить эту необычную женщину было нельзя! Стоя посреди уличного базара в каком-то жакетике, из-под которого виден был фартук, она сердито разговаривала с красивым подростком-сыном по-французски. Цветаева курила, и жест, каким она сбрасывала пепел, тоже запомнился – он показался Тамаре Петровне странно красивым. Сын отвечал Цветаевой тоже сердито, на том же языке; потом побежал куда-то, видимо по просьбе матери. Лицо Цветаевой было как будто вырезанное из кости и предельно измученное, „как будто сожженное“…»
 
   «Во мне уязвлена, окровавлена самая сильная моя страсть: справедливость», – записала Марина Ивановна в своей тетради. Она никогда не могла не принимать так близко к сердцу попрание. Таков был ее сердечный ожог. Безмерная острота реакции – отличительная черта ее природного склада и души…
   Гигантская работа мыслей и чувств шла в Цветаевой непрерывно, и, казалось, даже ночью ей не могло быть покоя. То напряжение, в котором она постоянно находилась, невольно передавалось тем, кто ее окружал. Как бы за глухой, непроницаемой для слуха, для глаза стеной ощущалось биение океана, его приливы и отливы, штиль, шторм, нарастание баллов. И Марина Ивановна была всецело подчинена законам не внешнего, а этого своего внутреннего мира, и потому казалось, что и глаза ее, «нетутошние какие-то», смотрят не во вне, а вовнутрь, «в нее самое».
 
   Свою последнюю встречу с Цветаевой в Париже Ирина Одоевцева описала в книге «На берегах Сены».
   «Марина Ивановна, вы рады, что возвращаетесь в Россию?» – спросила Одоевцева.
   Цветаева покачала головой:
   «Ах, нет, совсем нет. Вот если бы я могла вернуться в Германию, в детство. Туда бы я хотела – там такие широкие площади и старинные готические здания. А в России все теперь чужое. И враждебное мне. Даже люди. Я всем там чужая. Все же я довольна, что покидаю Париж. Я его изжила. Сколько горя, сколько обид я в нем перенесла. Нигде я не была так несчастна. А когда-то в Праге – там я очень скучала – я мечтала, как хорошо будет в Париже. А в Париже Прага стала казаться мне чуть ли не потерянным раем.... А теперь я еду в Москву. Сыну там будет лучше. Но мне?..»
   Луна ярко светила. Слишком ярко. В ее свете все начинало казаться нереальным.
   «А вы совсем другая, чем мне казались», – сказала тогда Цветаевой Ирина Одоевцева.
   «Значит, еще одной несостоявшейся встречей больше. Будьте счастливы. А мне ни счастья, ни счастливого пути не желайте. Ни к чему это мне».
 
Цыганская страсть разлуки!
Чуть встретишь – уж рвешься прочь!
Я лоб уронила в руки
И думаю, глядя в ночь:
 
 
Никто, в наших письмах роясь,
Не понял до глубины,
Как мы вероломны, то есть —
Как сами себе верны.
 
   В своей «Повести о Сонечке» – произведении, которое сама Цветаева очень любила, есть знаменитые слова, обращенные к главной героине: «Сонечка! Я бы хотела, чтобы после моей повести в тебя влюбились – все мужчины, изревновались к тебе – все жены, исстрадались по тебе – все поэты…» Нам представляется, что, прочтя стихотворения Марины Цветаевой, именно эти слова так явно, остро, кричаще обращены именно к ней самой…

София Парнок
1885 – 1933
«Я слабею, и слабеет привязь, крепко нас вязавшая с тобой…»

   София Парнок (настоящая фамилия Парнох) – русская поэтесса, переводчица – родилась 30 июля (11 августа) 1885 года в Таганроге, в обрусевшей еврейской семье. Отец – провизор, владелец аптеки, почетный гражданин города. Мать – врач. София рано ее потеряла: та умерла вскоре после рождении близнецов, Валентина и Елизаветы. Отец повторно женился на гувернантке. Отношения с мачехой, да и с отцом, у Сони не сложились. Одиночество, отчужденность, замкнутость в своем собственном мире были постоянными спутниками задиристой, крутолобой девочки с копною непокорных кудрей и каким-то странным, часто уходящим в себя взглядом. Соня очень хорошо играла на фортепиано, усердно занималась, по ночам разбирая трудные партитуры опер, клавиры, сонатины Моцарта и скерцо Листа. Легко играла «Венгерскую рапсодию». Таганрогскую гимназию она окончила с золотою медалью и в 1904 году уехала в Женеву. Там училась в консерватории по классу фортепиано. Но музыкантом не стала. Елена Калло о несостоявшейся пианистке Соне Парнок писала так: «Несомненно, у Парнок был музыкальный дар, более того, можно сказать, что именно через музыку она ощущала мир. Недаром потрясение, испытанное от звуков органа в католическом храме, пробудило в ней творческую стихию в ранней юности (стихотворение „Орган“)».
   София Парнок страстно увлекалась литературой. Переводила с французского, писала пьесы, шарады, скетчи и создала первый цикл стихов, посвященный Надежде Павловне Поляковой – ее женевской любви. Софья Яковлевна очень рано осознала эту свою странную странность. «Я никогда не была влюблена в мужчину», – писала она Михаилу Гнесину, другу и учителю. Ее притягивали и привлекали женщины. Что это было? Неосознанная тяга к материнскому теплу, ласке, нежности, которой не хватало в детстве, по которой тосковала ее душа, некий комплекс незрелости, развившийся в страсть и порок позднее, или нечто другое, более загадочное и так до сих пор – непознанное? Ирина Ветринская, исследовавшая проблему «женской любви» довольно долго и посвятившая ей немало статей и книг, писала по этому поводу следующее: «Психиатрия классифицирует это как невроз, но я придерживаюсь совершенно противоположного мнения: лесбиянка – это женщина с необычайно развитым чувством собственного „я“. Ее партнерша – это ее собственный зеркальный образ; тем, что она делает в постели, она говорит: „Это я, а я – это она. Это и есть высшая степень любви женщины к самой себе“». Мнение спорное, быть может, но не лишенное оснований и объясняющее многое в этом странном и загадочном явлении – «женской любви».
   Не скрывавшая своих природных наклонностей от общества и не стыдившаяся их – наверное, для этого нужно было немалое мужество, – Софья Яковлевна, тем не менее, осенью 1907 года, вскоре после возвращения из Женевы в Россию, вышла замуж за Владимира Волькенштейна – известного литератора, теоретика драмы, театроведа. Но через полтора года, в январе 1909-го, супруги расстались, по инициативе Софьи Яковлевны. Официальной причиной развода стало ее здоровье – невозможность иметь детей.
   Софью Парнок нельзя назвать мужественной, скорее независимой, в чем-то даже, несмотря на мужские костюмы и увлечения женщинами, мягкой, ранимой. Владислав Ходасевич вспоминал о ней: «Среднего, скорее даже небольшого роста, с белокурыми волосами, зачесанными на косой пробор и на затылке связанными простым узлом; с бледным лицом, которое, казалось, никогда не было молодо, София Яковлевна не была хороша собой. Но было что-то обаятельное и необыкновенно благородное в ее серых, выпуклых глазах, смотрящих пристально, в ее тяжеловатом, „лермонтовском“ взгляде, в повороте головы, слегка надменном, в незвучном, но мягком, довольно низком голосе. Ее суждения были независимы, разговор прям».
   В 1906 году Софья Яковлевна дебютировала в журналах критическими статьями, написанными блестящим остроумным слогом. Парнок своим талантом быстро завоевала внимание читателей. К тому же она все время занималась самообразованием и очень требовательно относилась к себе. Тем самым не могла не привлечь внимания многих. Вот что она писала Любови Гуревич, близкой подруге, в откровенном письме 10 марта 1911 года: «Когда я оглядываюсь на мою жизнь, я испытываю неловкость, как при чтении бульварного романа… Все, что мне бесконечно отвратительно в художественном произведении, чего никогда не может быть в моих стихах, очевидно, где-то есть во мне и ищет воплощения, и вот я смотрю на мою жизнь с брезгливой гримасой, как человек с хорошим вкусом смотрит на чужую безвкусицу». А вот в другом письме тому же адресату: «Если у меня есть одаренность, то она именно такого рода, что без образования я ничего с ней не сделаю. А между тем случилось так, что я начала серьезно думать о творчестве, почти ничего не читав. То, что я должна была бы прочесть, я не могу уже теперь, мне скучно… Если есть мысль, она ничем, кроме себя самой, не вскормлена. И вот в один прекрасный день за душой ни гроша и будешь писать сказки и больше ничего». Сказки ее не устраивали. Она предпочитала оттачивать остроту ума в критических статьях и музыкальных рецензиях. Впрочем, не ядовитых.
 
   Софье Яковлевне часто приходилось посещать театральные премьеры и литературно-музыкальные салонные вечера. Она любила светскость и яркость жизни, привлекала и приковывала к себе внимание не только неординарностью взглядов и суждений, но и внешним видом: ходила в мужских костюмах и галстуках, носила короткую стрижку, курила сигару. На одном из таких вечеров, в доме Аделаиды Казимировны Герцык-Жуковской, 16 октября 1914 года, Софья Парнок и встретилась с Мариной Цветаевой.
   Какой же видели Марину Цветаеву-Эфрон в то время ее современницы? «Очень красивая особа, с решительными, дерзкими, до нахальства, манерами… богатая и жадная, вообще, несмотря на стихи, – баба-кулак! Муж ее – красивый, несчастный мальчик Сережа Эфрон – туберкулезный чахоточный», – так отозвалась о ней в своем дневнике 12 июля 1914 года Рашель Хин-Гольдовская, в чьем доме жили некоторое время семья Цветаевой и сестры мужа. Актриса Елена Позоева оставила такие воспоминания: «Марина была очень умна. Наверное, очень талантлива. Но человек она была холодный, жесткий; она никого не любила… Часто она появлялась в черном… как королева… и все шептали: „Это Цветаева… Цветаева пришла…“».
   В декабре 1915 года роман Цветаевой с Парнок уже в самом разгаре. Роман необычный и захвативший сразу обеих. По силе взаимного проникновения в души друг друга – а прежде всего это был роман душ – это было похоже на ослепительную солнечную вспышку. Что искала в таком необычном чувстве Марина, тогда еще не бывшая столь известной поэтессой? Перечитывая документы, исследования Николая Доли и Семена Карлинского, посвященные этой теме, все сильнее убеждаешься лишь в том, что Марина Цветаева, будучи по натуре страстной и властной подобно тигрице, не могла до конца удовлетвориться только ролью замужней женщины и матери. Ей нужна была созвучная душа, над которой она могла бы властвовать безраздельно – гласно ли, негласно, открыто ли, скрыто ли – неважно! Властвовать над стихами, рифмами, строками, чувствами, душой, мнением, движением ресниц, пальцев, губ или какими-то материальными воплощениями – выбором квартиры, гостиницы для встречи, подарка или спектакля и концерта, которым стоит закончить вечер… Она охотно предоставила Софье Яковлевне «ведущую», на первый взгляд, роль в их странных отношениях. Но только – на первый взгляд.
   По мнению критика Светланы Макаренко, «влияние Марины на Софью Парнок, как личность и Поэта, было настолько всеобъемлющим, что, сравнивая строки их стихотворных циклов, написанных почти одновременно, можно найти общие мотивы, похожие рифмы, строки и темы. Власть была неограниченна и велика. Подчинение – тоже»! Вот одно из стихотворений, написанных Софьей Парнок в 1915 году, в разгар романа, в «коктебельское лето», когда к их мучительному роману прибавилась жгучесть чувства Максимилиана Волошина к Марине – чувства внезапного и довольно сложного (поощряемого Мариной):
 
Причуды мыслей вероломных
Не смог дух алчный превозмочь —
И вот, из тысячи наемных,
Тобой дарована мне ночь.
Тебя учило безразличье
 
 
Лихому мастерству любви.
Но вдруг, привычные к добыче,
Объятья дрогнули твои.
Безумен взгляд, тоской задетый,
Угрюм ревниво сжатый рот, —
Меня терзая, мстишь судьбе ты
За опоздалый мой приход.
 
   Они рисковали, но не боялись эпатировать общество: провели вместе в Ростове рождественские каникулы 1914 года. Семья Марины и ее мужа, Сергея Эфрона, об этом знала, но сделать ничего не могла. Вот одно из писем Елены Волошиной (близкой подруги Елизаветы Эфрон, сестры мужа Цветаевой) к Юлии Оболенской, немного характеризующее ту нервную обстановку, которая сложилась в доме Цветаевых-Эфронов: «Что Вам Сережа наговорил? Почему Вам страшно за него? Вот относительно Марины страшновато: там дело пошло совсем всерьез. Она куда-то с Соней уезжала на несколько дней, держала это в большом секрете. Соня эта уже поссорилась со своей подругой, с которой вместе жила, и наняла себе отдельную квартиру на Арбате. Это все меня и Лилю очень смущает и тревожит, но мы не в силах разрушить эти чары». Чары усиливались настолько, что была предпринята совместная поездка в Коктебель, где Цветаевы проводили лето и раньше. Здесь в Марину безответно и пылко влюбился Максимилиан Волошин. Шли бесконечные разбирательства и споры между Мариной и ее подругой.
   Софья Парнок испытывала муки ревности, но Марина, впервые проявив «тигриную суть», не подчинялась попыткам вернуть ее в русло прежнего чувства, принадлежавшего только им двоим. С одной стороны, она поощряла ухаживания Волошина, с другой – тревожилась о муже, уехавшем в марте 1915 года на фронт с санитарным поездом. Даже написала Елизавете Яковлевне Эфрон в откровенном и теплом письме летом 1915 года: «Сережу я люблю на всю жизнь, он мне родной, никогда и никуда я от него не уйду. Пишу ему то каждый, то – через день, он знает всю мою жизнь, только о самом грустном я стараюсь писать реже. На сердце – вечная тяжесть. С нею засыпаю, с нею просыпаюсь».
   «Соня меня очень любит, – говорится далее в письме, – и я ее люблю – это вечно, и я от нее не смогу уйти. Разорванность от дней, которые надо делить, сердце все совмещает». И через несколько строк: «Не могу делать больно и не могу не делать». Боль от необходимости выбирать между двумя любимыми людьми не проходила, отражалась и в творчестве, и в неровности поведения.
   В цикле стихов «Подруга» Марина пыталась обвинить Софью в том, что та ее завела в такие «любовные дебри». Предприняла несколько резких попыток разорвать отношения. Михаилу Кузмину она так описала конец ее любовного романа с Софьей: «Это было в 1916 году, зимой, я в первый раз в жизни была в Петербурге. Я только что приехала. Я была с одним человеком, то есть это была женщина – Господи, как я плакала! – Но это неважно! Она ни за что не хотела чтоб я ехала на вечер. Она сама не могла, у нее болела голова – а когда у нее болит голова… она – невыносима. А у меня голова не болела, и мне страшно не хотелось оставаться дома».
   После одной из встреч Соня заявила, что «ей жалко Марину». Цветаева сорвалась с места и отправилась к кому-то на вечер. Но, побыв там некоторое время, она довольно скоро засобиралась назад к Соне, объясняя: «У меня дома больная подруга». Все только смеялись: «Вы говорите так, точно у вас дома больной ребенок. Подруга подождет». В результате – драматический финал, который не заставил себя ждать. Уже в феврале 1916 года Цветаева писала: «Мы расстались… Почти что из-за Кузмина, то есть из-за Мандельштама, который, не договорив со мною в Петербурге, приехал договаривать в Москву. Когда я, пропустив два Мандельштамовых дня, к ней пришла – первый пропуск за годы, – у нее на постели сидела другая: очень большая, толстая, черная… Мы с ней дружили полтора года. Ее я совсем не помню. То есть не вспоминаю. Знаю только, что никогда ей не прощу, что тогда не осталась!»
   Своеобразным памятником так трагично оборвавшейся любви со стороны Софьи была книга «Стихотворения», вышедшая в 1916 году и сразу запомнившаяся читателям, прежде всего тем, что говорила Софья Яковлевна о своем чувстве открыто, без умолчания, полунамеков, шифровки. Ею как бы был написан пленительный портрет Любимого Человека, со всеми его – ее резкостями, надрывами, надломами, чуткостью, ранимостью и всеохватной нежностью этой пленяюще страстной души! Души ее любимой Марины. Подруги. Девочки. Женщины. Там было знаменитое теперь:
 
Снова на профиль гляжу я твой крутолобый
И печально дивлюсь странно-близким чертам твоим.
Свершилося то, чего не быть не могло бы:
На пути на одном нам не было места двоим.
О, этих пальцев тупых и коротких сила,
И под бровью прямой этот дико-недвижный глаз!
Раскаяния – скажи – слеза оросила,
Оросила ль его, затуманила ли хоть раз?
 
   Любовь надо было отпускать. И она отпустила. Жила прошлыми воспоминаниями, переплавляла их в стихи, около нее были новые подруги, новые лица… Парнок писала стихи все лучше, все сильнее и тоньше психологически были ее образы, но наступали отнюдь не стихотворные времена. Грянула октябрьская смута. Какое-то время Софья Яковлевна жила в Крыму, в Судаке, перебивалась литературной «черной» работой: переводами, заметками, репортажами. Софье Яковлевне жилось трудно, голодно. Чтобы как-то выстоять, она вынуждена была заниматься уроками – платили гроши – и огородничеством.
   Силы ей давала любовь. Бог посылал ей людей, которые ее обожали и были ей преданы душою, – таких как физик Нина Евгеньевна Веденеева. Парнок встретилась с нею за полтора года до своей смерти. И скончалась у нее на руках. Она посвятила Нине Евгеньевне свои самые проникновенные и лиричные строки. Но, умирая, неотрывно смотрела на портрет Марины Цветаевой, стоявший на тумбочке, у изголовья. Она не говорила ни слова о ней. Никогда после февраля 1916 года. Может, молчанием хотела подавить любовь? Или – усилить? Никто не знает.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента