Через полтора часа комедия эта наскучила Сталину, и он дал это понять, пообещав, что они еще потолкуют на даче у Горького. И Сталин (вместе с Молотовым, Кагановичем и Ворошиловым) действительно заезжал на дачу отдохнуть от трудов, повеселиться и пообщаться с "корифеями". Роллан отметил, что вожди все время шуткуют и что шутки их грубоваты. "Кто в этом доме хозяин? - спрашивал Сталин у Горького. - Ты или Крючков?" В этой шутке была, как говорили некогда, "лишь доля шутки". Конечно, Крючков из ГПУ был в большей степени хозяином дома, чем Горький, живший на иждивении казны со всей своей оравой приживальщиков, и если ему в кои-то веки напомнили об этом, пенять было не на кого. По праву этому сочинителю, критиковавшему некогда самого Ленина и "имевшему связи с заграницей", в тогдашней России могли принадлежать только нары в лагерном бараке...
   В воскресенье 30 июня Роллан присутствовал на спортивном празднике на Красной площади. Как он отмечает, ему много аплодировали. Но конечно, не столько, сколько Сталину, которого славили на земле и на небе долгих шесть часов подряд. Это был, по выражению Роллана, "триумф римского императора", который привел писателя к размышлениям (тайным, конечно):
   "...во всех поступках и словах Сталин показывает себя человеком простым и суровым, не переносящим похвал. Как же он допускает атмосферу... когда ему постоянно курят фимиам?.. Если бы ему было действительно неприятно, достаточно было бы одного его слова, чтобы низвергнуть этот смехотворный культ, обратив все в шутку..."
   Утомленные московской жизнью, супруги Роллан к началу июля переехали в подмосковный дворец Горки - то самое морозовское имение, где за десять лет до Горького жил и умер Ленин. Здесь Роллана ждали новые открытия. Он обнаружил, что советские аристократы, и Горький, и даже Алексей Толстой живут в большой роскоши, окруженные слугами, что "двор высших сановников (пусть даже заслуживших эти милости) ведет жизнь привилегированного класса, тогда как народу приходится все еще в тяжелой борьбе добывать себе хлеб и воздух (я хочу сказать - жилье), - и все это происходит ради утверждения победы революции, первой целью которой было установление равенства трудящихся, создание единого класса. Я уверен, что мои размышления, изложенные на бумаге, давно записаны в сердцах тех, кто не имеет привилегий. Я читал это в глазах крестьян и рабочих, укладывавших асфальт на загородных дорогах, по которым проезжал наш автомобиль... Даже такой добрый и великодушный человек, как Горький, проедает в застольях количество еды, которого хватило бы на многие семьи, ведет образ жизни сеньора, не задумываясь об этом..."
   Городской и дачный дома Горького являли собой в те годы смесь помещичьей усадьбы с Двором чудес. Какие-то люди садились за стол, кормились, уходили, приходили. Кроме Горького, двух внучек, сына, невестки, секретаря П. Крючкова с женой, Олимпиады, медсестры, врача, неизменного Ракицкого, без конца бывали гости, писатели, работники ГПУ, слуги, шоферы. Частыми гостями бывали шеф ГПУ (в то время уже НКВД) Генрих Ягода и писатель Алексей Толстой - оба были влюблены в невестку Горького по кличке Тимоша. Может, именно это соперничество привело (за полгода до приезда Роллана) к ранней гибели обожаемого отцом сына Горького, добродушного алкоголика и чекиста Максима, мужа Тимоши. Алексей Толстой, получив отставку у Тимоши, стал бывать реже (но все же выпросил у Ягоды заграничный автомобиль), а шеф тайной полиции Ягода, похоже, одержал победу над вдовушкой (еще б ему не одержать). Ягода теперь дневал и ночевал у Горького, и Роллану довелось немало общаться с этим страшным человеком. Впрочем, страшен он был для тех, кто ждал ареста, кто был арестован и кто попал на допрос, а Роллан просто приглядывался к одному из главных людей в государстве и вел записи о своих беседах с грозой России:
   "У "ужасного" Ягоды тонкие черты лица, лицо благородное, усталое, еще молодое, несмотря на редкую седину (он напоминает мне Моруа, только он утонченней): ему идет его темно-коричневая форма, говорит он мягко, вообще он сама мягкость. Он отвергает наличие идеи возмездия в советском правосудии и говорит, что он лично заботится о гигиене заключенных. Он упомянул как-то о лагере под Москвой, в котором 200 000 заключенных (?), но не было ни одного случая заболеваний. Высылку из Ленинграда он находит вполне естественной. И он отмечает с удовлетворением, что если потом обнаружится ошибка, то люди эти возвращаются и никому из них не приходится страдать. А ссыльные сохраняют свободу - в местах ссылки - и достоинство этих людей никак не ущемляется. А ссыльным такой категории, как Виктор Серж, предоставляются работа и средства существования. Отбыв ссылку, они могут разъезжать по всей стране, жить где угодно, кроме Москвы и Ленинграда..."
   "Так вот - кому мне верить? Ягода мне кажется симпатичным, и то, что он говорит, не вызывает сомнений. Хотя когда он говорит, что письма в СССР не вскрывают... он принимает нас за простаков... Уж это мы знаем и сами себя виним, когда встречаем с недоверием мягкий и честный взгляд Ягоды".
   "...Ягода начинает говорить о своей работе по перевоспитанию уголовников, и глаза у него загораются. Фигура загадочная: большая мягкость в манерах, голосе, взгляде... Что думать о подобных внутренних контрастах? Шеф безжалостного Гепеу и внецерковный святой, пылкий и вкрадчивый... Он начинал с горсточкой хулиганов, которых поселил у себя, на свободе, сказав им: "Командуйте сами!". Когда они жаловались на недостаток комфорта, он говорил им: "Вы не в гостях у дамы-патронессы. Трудитесь". И в них пробудилось чувство гордости, это все решило. Это опрокинуло все до сих пор существовавшие теории криминологов: Ломброзо, Фрейда и прочих, об атавизме, о привычках. В скором времени они стали гордиться своей коммуной, они оберегают ее. Их сейчас в Болшеве от двух до трех тысяч, скоро они отпразднуют десятую годовщину коммуны. По этой модели Ягода учредил и другие коммуны, от тридцати до сорока тысяч... И Ягода восторженно пророчит, что через два-три года детей-беспризорников больше не будет в России. А поскольку именно они служат базой преступности, Ягода с идеализмом верит, что за 10-20 лет преступность вообще исчезнет. Если верить ему, и сейчас уже из всех крупных городов мира самая низкая преступность. (А в Нью-Йорке самая высокая...)".
   Роллан высказывает в дневнике сомнение в том, что человечество вот так, сразу и просто - перевоспитается, но не может не восхититься этой святой верой шефа сталинской полиции:
   "Несмотря на это, усилия его сохраняют и свою ценность и свою прелесть. Но почему все-таки в этом доверии, которое так широко оказывают уголовникам, отказывают политическим заключенным? Их здесь собирают, чтоб они осуществляли большие стройки (канал Москва-Волга). Снова проявление полицейского идеализма, который меньше озабочен материальными страданиями, чем моральными и социальными язвами".
   "Ягода сказал мне: За 15 лет у меня ни разу не было ни возможности, ни разрешения побеседовать с иностранным писателем. Вы первый. Моя должность мне никогда не позволяла этого. Я избегал мест, где они собирались".
   И он подтвердил, как много значит мое имя, кем я являюсь в СССР".
   Великая фраза!
   Идеализм ГПУ, ГУЛага, тюрем, лагерных коммун, а может, и казней таит, видно, огромный соблазн для гуманистов типа Горького и Роллана. Одним усилием Ягоды, Дзержинского, Ежова, Берии - кого там еще? - будет наконец переделано несовершенное человечество. Можно даже посетить эти страшные лагеря, о которых столько шума. Вот Горький, например, ездил на легендарные Соловки со всей семьей (соблазнительная невестка нарядилась по этому случаю в форму чекистки-надзирательницы), веселое было мероприятие, даже на страшную Секирку (место "строгой изоляции") поднимались с восторгом от чекистских преобразований. Может, гуманист-буревестник даже напевал вполголоса народную песню из тогдашнего советского фольклора (записал не друг народа Горький, а зек-француз Жак Росси):
   На восьмой версте Секир-гора,
   а под горой мертвые тела.
   Ветер там один гуляет.
   Мать родная не узнает,
   где сынок схороненный лежит.
   Так или иначе, семейство гуманиста Горького вернулось с экскурсии в полном восторге от увиденного и стало готовить интуристовскую поездку на кровавый Беломорканал, любимое детище "любимца партии" Кирова и других "любимцев", которых самый "родной и любимый" уже внес к тому времени в списки смертников.
   Отметьте, и Роллан и Горький хотят верить Ягоде. Горький с нетерпением ждет приезда в его имение Болшевской коммуны "перевоспитанных" уголовников, чтоб все "показать" Роллану. "Коммунары" и впрямь приезжали на дачу потешить хозяев, пели песни, плясали гопак, - а Ягода хлопал в ладоши; тем временем не занятые в балете коммунары обчистили комнату мадам Роллан, украли ее цацки, и были правы - зачем столько драгоценностей даме, которая "влюблена в большевизм". Но дама пожаловалась шефу ГПУ, и он этим сам занялся - без Ломброзо и Фрейда... Сколько зубов осталось на паркете, никто не считал, но цацки сотруднице вернули.
   Роллан неоднократно повторяет в своих тайных записях фразу мучительного сомнения: "Кому верить?". То есть - верить шефу полиции и Сталину или жертвам полиции? А от жертв этих Роллана не удавалось уберечь ни в Москве, ни даже на сверхохраняемой даче. Швейцарская подруга Хартош привезла к Роллану брата-ученого, которого временно выпустили (но скоро заберут снова и окончательно). Защищаясь от сомнений и волнений, гуманист Роллан записывает после свидания, что у этого брата здоровый вид, что он хорошо выглядит, лучше, чем сам Роллан (хилый, болезненный Роллан завидует здоровью всех живых и даже иных мертвых). О некоторых жертвах террора Роллану рассказывают окружающие. Вот он приехал, но уже не застал своего редактора Блока. Блока сослали для начала в глухой узбекский кишлак, где у него нет работы. Писатели вступались за него, но их ходатайство было отклонено. Даже Федин и даже Маша считают, что Блока сослали зазря и что его надо освободить, однако власти придерживаются иного мнения. Гуманист Роллан и в этом робком заступничестве видит красоту нового мира:
   "Приятно знать, что коммунистическая интеллектуальная элита печется о дальнейшей гуманизации существующего режима".
   В общем-то сообщения о репрессиях раздражают гуманиста Роллана. Они ему "ломают кайф". Поэтому, записав сведения, которые с риском для жизни сообщают ему люди, не работающие в ведомстве Ягоды, Роллан помечает в скобках: "они преувеличивают".
   Самым симпатичным персонажем в дневнике предстает Майина бывшая свекровь, которая рискнула намекнуть великому гуманисту, что эти люди, заполняющие лагеря и гибнущие, как мухи, ничего худого никому не сделали, что в стране царят страх и доносительство... Роллан даже боится записывать все, что она говорит. Нетрудно догадаться, как он комментирует бесстрашные признания старой княгини в своем славном дневнике: симпатичная старушка скорей всего "преувеличивает". К тому же она принадлежит к поверженному классу и не может справедливо судить о победителях. Она, небось, и симпатичного Машиного сына портит: вот и сын Сережа сообщает кое-что из того, о чем не хотелось бы знать (засилье пропагандистской белиберды, вместо наук, в институте).
   Ну а что же Маша - отчего она не уберегла Роллана от вредных контактов на этой стадии операции? Ведь он бог знает что заносит в дневник... Маша выполняет свои узкие задачи. Она позаботится, чтоб тайный этот дневник не увидел свет ни при его, ни при ее (что на полвека дольше) жизни. Чтобы Роллан по приезде напечатал что положено (пусть даже противоположное тому, что он видит и думает). Чтоб он честно боролся с врагами Сталина и ГПУ - сегодня с Троцким, завтра с Каменевым, Зиновьевым и со всеми, на кого ей укажет куратор... Кроме того, Маша на даче Горького попала в плотную бригаду гепеушников. Даже возвышенный гуманист Роллан это заметил и ей сообщил. Горький обложен со всех сторон, Горький сломлен, Горькому конец... Конечно, Роллан знает далеко не все, но кое-что он заметил и кое-что записал на эту тему. Горький вернулся не в ту Россию, которую он знал: это уже "была Россия фараонов. И народ пел, строя для них пирамиды... Потонув в буре народных оваций... он захмелел от затянувшей его круговерти... былой индивидуалист окунулся в поток... он не хочет видеть, но он видит ошибки и страдания, а порой даже бесчеловечность этого дела... В сущности он слабый, очень слабый человек, несмотря на внешность старого медведя... Об позволил запереть себя в собственном доме... Крючков сделался единственным посредником всех связей Горького с внешним миром... Надо быть таким слабовольным, как Горький, чтобы подчиниться ежесекундному контролю и опеке... У старого медведя в губе кольцо... Несчастный старый медведь, увитый лаврами и осыпанный почестями..."
   Вряд ли Роллан понял все перипетии своей поездки в Россию. Он уже был в дороге, когда в Париже открылся состряпанный ГПУ (через Кольцова и Эренбурга) Конгресс писателей в защиту культуры. Председательствовать на нем должен был (вместе с Ролланом) Горький. Но Горького за границу не выпустили. Клетка захлопнулась. Вероятно, чтоб прочнее его прикрепить к даче, к нему и вызвали Роллана. Майя должна была знать об этом, она активно проталкивала версии Москвы. Можно догадаться, что и на московской стадии операции она проигрывала кое-какие хитроумные сюжеты. Скажем, этот шумный идейный спор с Горьким. Майя во всеуслышание доказывала Горькому, что преследовать детей мелких торговцев и лишать их права на образование ничем не лучше, чем лишать человеческих прав евреев, как это делают в Германии (ай да камарад мадам!). Горький унюхал провокацию и ушел в несознанку. Добродушная уборщица шепнула Майе, что Горький с ней, небось, согласен, просто он боится говорить...
   А что думал об этом Роллан? Догадывался ли он о связях товарища Маши с ведомством Ягоды? Возбуждало ли это его, поднимало ли дух? Вот товарищей Горького и Уэллса возбудило признание Муры Будберг, что она "завербована". Может, и организм слабеющего французского гуманиста отреагировал на "страдания русской женщины", завербованной ГПУ, как знать...
   Во дворце Горького для Роллана прокрутили всю "программу знакомства" со страной и дивертисмент его советской славы. Одна делегация сменяла другую. Музыканты исполняли свои произведения, писатели признавались в любви к Сталину, Партии и Роллану, девушки Метростроя (на этой рабовладельческой стройке были тысячи беженцев из разоренной деревни, и труженики ГПУ день и ночь корпели под землей, разоблачая их "кулацкое происхождение") говорили о счастье грязной тачкой руки пачкать, толкать вагон с грунтом в темной шахте, по колено в воде, девушки-парашютистки объясняли гуманисту всю важность обороны - и, конечно, все вместе пели славу Сталину. Песни о Сталине исполняли также завезенные на дачу армянские пионеры. Растроганный этим пением, выступил сам хозяин, великий гуманист Горький, что было немедленно отмечено в дневнике его гостя:
   "Горький, отвечая маленьким пионерам, сказал им, как он счастлив видеть вокруг себя всю эту юность, такую пылкую и готовую к тому, чтобы раздавить врагов. "А их нужно раздавить, - сказал он, - потому что они сволочи!" (Эти вспышки жестокости вдруг нарушают его обычное спокойствие: он хмурит брови и бьет кулаком по столу)".
   Похоже, что Роллан, сделавший это литературоведческое наблюдение, еще не понял, что самым ценным и высокооплаченным сочинением позднего Горького и была эта великая формула советского гуманизма: "Если враг не сдается, его уничтожают!". Над бесконечно длинными списками "врагов", не щадя сил, работало в те дни ведомство Ягоды, и, возможно, фамилия Горького уже стояла тогда в одном из списков (не намного опередив фамилии самого Ягоды, Крючкова, Аросева, доктора Левина, директрисы Парка культуры, посещенного Ролланом, и прочих имя им легион).
   ...Но вот программа и силы исчерпаны, настала минута прощания. В смертной тоске обнимали Роллана при расставании и Бухарин, и Аросев, и доктор Левин, и мерзкий Крючков: они лишались последней надежды уцелеть...
   В спокойной Швейцарии Роллан расшифровал свои дневниковые каракули и их дополнил. Майя объяснила ему, вероятно, что печатать подобное можно будет не скоро. По меньшей мере через полвека после его смерти. А пока есть задачи поактуальнее, чем его любительские наблюдения над советской реальностью. Кому вообще интересна реальность? Сейчас нужно бороться с главным врагом мира Троцким и его семьей, а также - с "жертвой троцкизма" Андре Жидом. Эта последняя история имеет, кстати, самое непосредственное отношение к нашему сюжету, в ней наша героиня показала высокие образцы бдительности, и без этой правдивой истории нам не обойтись. Вот она.
   В начале 30-х годов, когда все "прогрессивные" интеллектуалы (и в первую очередь французские) сочли своим долгом сделать выбор между Гитлером и Сталиным и пришли в подавляющем своем большинстве к поддержке Сталина и Советского Союза, когда сталинизм в хорошем обществе стал высшим шиком, произошло и сближение знаменитого французского писателя Андре Жида с французской компартией. На организованном (и оплаченном) Москвой парижском Конгрессе писателей в защиту культуры Андре Жид председательствует вместе с молодым сталинистом Андре Мальро. Этого Мальро, как и других молодых французских волков сталинизма, боровшихся за власть на элитарных верхах (скажем, Арагона), Роллан, похоже, не слишком уважал, подозревая их в карьеризме и авантюризме. Вот запись (вполне правдивая) о Мальро в дневнике Роллана:
   "На его лице горестная складка, след жестоких испытаний в Индо-Китае (шесть месяцев тюрьмы за кражу статуй из Ангкора: его выдал один из его помощников, и колониальная юстиция не упустила случая его сломить). Пережив приступ дикой жажды разбогатеть любым путем, теперь он поставил своей целью достижение власти. И так как это человек большого ума и пронзительности, упорства, он выбрал в своей борьбе лагерь будущего..."
   К этому остается добавить, что позднее Мальро стал голлистом, деголлевским министром, а посмертно обошел чуть не всех крупных французских писателей (разве что кроме Гюго, Золя и Руссо с Вольтером), получив место в Пантеоне.
   Роллан также был членом президиума конгресса, но именно в это время Москва предпочла отправить его к Горькому. На конгрессе, несмотря на сопротивление советских его организаторов, был поставлен вопрос об освобождении сосланного на Урал французского писателя Виктора Сержа. Андре Жид передал эту просьбу советскому послу в Париже, и вскоре произошло неслыханное: Сержа выпустили из страны. Советские власти пошли навстречу Андре Жиду, престиж которого в Париже безмерно вырос. Так что Жид очень авторитетно сидел во главе президиума конгресса вместе с Андре Мальро и был приглашен посетить Москву вслед за Ролланом. В конце концов он решился поехать туда с группой друзей. Незадолго до отъезда Андре Жид был в гостях у Роллана. Ревнивец Роллан сомневался, что Жид подходит для такой поездки. Ведь "самая мысль оказаться лицом к лицу со Сталиным его леденит". И потом эта его "протестантская" щепетильность. Он хотел бы подлечиться, но не хотел бы, чтоб его лечили кремлевские врачи, - не хотел бы привилегий. Как он не понимает, что в СССР всех рабочих лечат на кремлевском уровне. Он ничего не знает о России, жалкий эстет Андре Жид. Роллан и Маша показали ему палехские коробочки, о которых он даже не знал. Невежда... Но в общем Роллан был доволен этим визитом знаменитого собрата. Жид показался ему простым и скромным. Ясно, что он сжег корабли и прочно перешел в лагерь Сталина и СССР (именно в таких терминах мыслит теперь Роллан)...
   Было, однако, кое-что, о чем не знали даже сам Роллан и его осведомленная жена. Поездка Андре Жида случайно, а может, и не случайно, была поставлена Москвой в связь со смертью Горького. Как известил правительство в конце весны 1936 года особо доверенный врач-разведчик доктор Левин (лечивший Горького и Роллана и спаивавший сына Горького), в состоянии буревестника революции в конце весны "наступило" (а может, и "было достигнуто") решительное ухудшение. Собственно, Горький был больше не нужен Сталину. Он сыграл свою роль и мог стать теперь только вредным. Неясно было, как он понял убийство Кирова. Он позволил себе вступиться за Каменева. Горький был в эти месяцы объят желанием поговорить по душам с кем-нибудь из писателей, он хотел поговорить с иностранцами, он высказал подозрительное желание повидать Луи Арагона. Это, видимо, не слишком радовало тех, кто наблюдал за Горьким. Убитый горем и запертый в золотой клетке, старый буревестник мог брякнуть лишнее. Зато вот похороны Горького могли оказаться недурным спектаклем, демонстрацией единства мировых сил гуманизма и прогресса в столице гуманизма и прогресса Москве. Сейчас как раз нужно было мобилизовать западную интеллигенцию на поддержку Народного фронта (уже устроенного Москвой во Франции и в Испании). Так что поездка Андре Жида в Москву, независимо от его воли, оказалась связанной с планируемым похоронным спектаклем в стране великих постановок под руководством могучего режиссерского коллектива, лишь недавно переименованного из ГПУ в НКВД (убийства в коридорах и подвалах, судебные процессы с покаянием и самобичеванием, пышные международные похороны с идейно выдержанными речами и т. д.).
   В начале июня 1936 года Андре Жид стал собираться в Москву. Через несколько дней после того, как Народный фронт пришел к власти, он ужинал в Париже со своим другом Ильей Эренбургом, и Эренбург сказал ему, что Горький очень плох. Эренбург посоветовал А. Жиду отложить все прочие планы, собрать вещи и двинуться в Москву. Жид поспешил домой.
   Писатель Жан Малакэ рассказывал, что назавтра пополудни он в окружении других друзей Жида уже участвовал в сборах, когда в комнате вдруг раздался телефонный звонок. Малакэ снял трубку.
   - Кто там еще? - спросил его Жид в наступившей тишине.
   - Око Москвы, - сказал Малакэ.
   Послышались смешки. Все поняли, что звонит Эренбург.
   Жид, закончив переговоры, повесил трубку. Вид у него был растерянный.
   - Что сказал Эренбург?
   - Он сказал, что спешить не следует. Лучше перенести приезд на восемнадцатое...
   - Что-нибудь случилось с Горьким? - спросил Малакэ.
   - Да... - растерянно сказал Жид. - Ему неожиданно стало лучше.
   Раздался дружный взрыв хохота. На самом деле все было не так смешно. Великий режиссер не собирался ставить комедию...
   Когда Арагон со своей Эльзой Триоле сломя голову примчались в Советский Союз к Горькому, который хотел их немедленно увидеть, власти им сообщили, что к Горькому еще рано. Пусть посидят в гостях у Эльзиной сестры в Ленинграде. Сестра Эльзы Лиля Брик и ее муж, оба сотрудники великой организации, объяснили, что, вероятно, так надо. Арагонам сказали приехать к Горькому 18-го, и они явились, как было приказано. У ворот горьковской дачи секретный уполномоченный писатель М. Кольцов и агент доктор Левин сообщили им, что основоположник соцреализма, увы, только что скончался...
   Андре Жид, тоже не заставший Горького в живых, выступал на похоронах. Выступал не хуже и не лучше, чем от него ждали: сказал, что писатели всегда были против власти, но вот, появилась удивительная страна, где они с властью заодно. Потом А. Жид нес гроб Горького вместе с товарищем Сталиным, товарищем Молотовым и другими товарищами. Потом он поездил по стране, повидался с Пастернаком и Эйзенштейном, побывал в пионерлагере. Принимали его по-царски. Свозили в Крым, на Кавказ. Он мирно что-то записывал в книжечку. Похоронил в Севастополе одного из друзей, привезенных с собой из Парижа, а потом, завершив визит, вернулся во Францию. Первое время он ничего не писал, потом напечатал в газете коммунистов какое-то не слишком внятное предисловие к своим путевым заметкам.
   И вот вышла книга "Возвращение из СССР". В мирке Роллана, его жены, спецслужб, Коминтерна и всей более или менее завербованной левой интеллигенции это было как взрыв бомбы. Жиду, в отличие от Уэллса, Драйзера, Роллана, в СССР не понравилось (как до него Сержу, Истрати и другим не слишком знаменитым). Ничего страшного не случилось. Ну, не понравилось. "Ну да, диктатура, отметил Жид, - явная диктатура, но диктатура одного человека, а не объединившихся пролетариев, не Советов... там вовсе нет, чего хотелось бы. Сделав еще шаг, мы скажем: там как раз то, чего бы не хотелось". Андре Жид видит страну, похожую на прочие, и смотрит на нее с печалью: "Скоро от этого героического народа, который заслужил нашу любовь, останутся только палачи, выжиги да их жертвы". И еще одно, очень важное: "Я обвиняю наших коммунистов в том, что они, сознательно или бессознательно, лгали рабочим".
   Друзья отговаривали Андре Жида от печатания этой книги. Говорили, что это нанесет вред "движению" и "испанским товарищам". Что ему самому это нанесет вред... Андре Жид решил, что для писателя главное - сказать правду, сказать то, что он думает...
   Книга Андре Жида имела успех, разошлась большим тиражом, но не следует преувеличивать влияние книг и писателей-интеллектуалов. "Шик сталинизма" царил в левой среде и в последующие годы. Агенты влияния (правда, Вилли Мюнценберга потеснили на арене Луи Доливе и Пьер Кот) по-прежнему создавали дымовую завесу "борьбы за мир" и "антифашистского движения" (помогая Сталину активно сотрудничать с Гитлером и обоим - готовить новую мировую войну, в которой каждый из них надеялся стать победителем).