- А что это у тебя в майонезке? Гляди, муравель бегает!
   - Да вот, изо льда вытаил...
   Муся выложила пышный бюст на стол, приблизилась лицом к баночке, помолчала, понаблюдала черными томлеными глазами.
   - И чего теперь?
   - А ничего, он нездешний.
   - Скажи ты! Импортный?
   - Бревно распилили, а они там, в снегу. Из дальних лесов.
   - Разводить будешь?
   - Его уже не разведешь...
   - А давай ему невесту споймаем! Скоро подсохнет - во все стороны побегут. Хоть черную, хоть рыжую... Гляди, как носится: туда-сюда, туда-сюда...
   Муся отстранилась от стола и озорно оглянулась на Катерину, как бы приглашая ее в сватьи.
   - Такую свадьбу отгрохаем! Я самогонки выгоню...
   - У них бескрылых невест не берут, - возразил Кольша.
   - Ух ты, какой разборчивый! - Муся утерла ладонью насмешенные глаза и как-то уважительно уставилась на Митяху. Но тут же снова захохотала. - А небось подсунь ему какую-нибудь, так он и без крыльев сграбастает!.. Все вы, мужики, одинаковые!
   - А он и не мужик вовсе...
   - А кто же? Монах, что ли?
   - Он - рабочий.
   - Дак чего - ему бабы не надо?
   - Не надо.
   - Просто на волю охота? По земле побегать? Вот пойдем с Катериной в Кутырки, давай по дороге и выпущу - в хорошем месте.
   - И про волю он не думает. - Кольша закрыл книгу и провел по ней узкой, сухой ладошкой. - Просто такое - иди куда хочешь - ему не нужно. Один он все равно пропадет.
   - Ну а тади чего ему? Чего мечется?
   - Это он дела хочет, - пояснил Кольша, поглядев на снующего Митяху. Мучается он без дела... Истратит всего себя на пустую беготню и начнет затихать, гинуть от ненужности.
   - Ой, правда! - согласно воспряла Муся. - Я, когда душа заскорбит, сразу кидаюсь стирать. И - отпускает!
   - Это для всех закон.
   - Тади насыпь ему мусорку. Пусть трудится, щепочки таскает. Как на субботнике.
   - Нет, так он не станет. Вот тут пишут: ему идея нужна. Общая задача. Ему надо видеть, что делают другие. Завтра отнесу в лесопосадку, поищу муравейник.
   - А ежли сожрут? Он ить тут чужой, из других мест...
   - Поищу одной породы. Те только обнюхают, ощупают, обмеряют... Чтоб все совпало. А потом окропят своим духом и отправят на общие работы. И он сразу примется помогать изо всех сил.
   - Надо же! - Муся сладко смежила веки и, взяв в руки баночку, принялась рассматривать на свет. - А у меня летом по избе бегают и того меньше. Во-о-от такусенькие! Ручки-ножки даже не разглядеть. А сахар почем зря таскают! С полки - на подоконник, с подоконника - в дырку под рамой и - привет! С улицы - порожняком, обратно - с сахаром. А сахариночка, поди, тяжелее его самого. Но - тужится, волочет, не присядет, не передохнет. За день, ей-бо, полстакана утаскивают... Вот думаю я: как же это так ловко устроено? В ней, в этой букашулечке, небось и сердце есть, все время тикает, и какая-то кровушка перетекает... Не сухой же он изнутри? Дак ведь и надо знать, куда этот сахар тащить? Дорогу помнить... Значит, и в головенке у него не пусто? Как это так, Коля?
   - Вот и я пытаюсь понять...
   - А я думаю, этого понять нельзя... Может, ты добьешься, а я - нет. Я лучше к отцу Феде: у него все понятно, все - из глины... Пойдем с нами, а?
   - Не-е, я не пойду.
   - Чего так?
   - А ну его... Когда я рисовал солнце, он остановился перед домом, поглядел, как я малюю, и сказал: "Мимо Господа печешься". И пошел.
   - А помнишь, как ты сверчка со склада принес?
   - Помню, как же...
   - Как ты ножик об ножик тер, заставлял его чирикать. А мы приходили слушать.
   - Я его Тюрлей звал.
   - Да, да - Тюрля. Бывало, ежли вечер лунный - как распоется, растюрлюкается!
   - Было, было, - покивал Кольша.
   - Занятный ты мужик! - Муся привстала и, обхватив жаркими ручищами, потискала за плечи. - Катька, отдай-ка мне его! Годка на два - скоротать бабий зазимок. А, Кать?
   - Сама и прогонишь... - отшутилась Катерина. - Он ить безденежный.
   - Стало быть, бессребреник! Синяк под глазом не набьет!
   11
   Воскресный день Пасхи, как и вся Страстная неделя, вставал погоже и осиянно. Небо очистилось до самых неимоверных глубин, в нем не было ни облачка, ни даже мгновенных росчерков стрижей, еще не прилетевших, и все пребывало в торжественном отрешении и благодати. Из-за полевого угора, тронутого хлебной зеленью, доносился перезвон в три разновеликих колокола. Порушенная колокольня долго молчала, и потому, наверное, неопытный звонарь иногда сбивался с беглого боя, но зато эта его рьяная неровность и заливчатое многоголосье придавали бодрящую праздничность всей округе, побуждая к единению и добру.
   Катерина с Мусей еще не вернулись с ночного бдения, хотя, по высокому солнцу, и пора бы: поди, на радостях забрели к тамошним знакомым, в чем не было ничего удивительного, поскольку в прежние годы бок о бок тащили лямку и на бурачном поле, и на скотном дворе, и в сельповской очереди за пачечной вермишелью или постным маслом. В нынешней хуторской разобщенности прежнее товарищество особенно помнилось и ценилось.
   Поскоблив щеки и надев еще вчера приготовленную для него белую рубаху, веявшую праздной чистотой и утюжкой, Кольша вышел за ворота и постоял там в одиночестве, иногда поглядывая на кутыркинский проселок.
   Река сильно сдала - грязно обнажились низы прежде залитых ракит, просыпал черный кочкарник на заиленном лугу; но зато здесь, на бугре, под ногами, было зелено и чисто: ободренная теплом, доверчиво шла в рост всяческая мурава, и было удивительно, когда только успели зацвести нежные, застенчивые хохлатки, манившие этой нежной лиловостью еще полусонных шмелей.
   А под каждым пеньком или забориной уже барыней гляделась молодая крапива.
   Кольшины ветрянки - одна красная, с фасадного конька, две голубые, с дворового подконка, - в этот легкий, безмятежный день окончательно угомонились и, будто усталые гонцы, обессиленно задремали, одинаково повернувшись в теплую сторону, откуда последние дни навевал доброжелательный ветерок.
   Катерина все еще не появлялась на дороге, и Кольша, возвратясь в дом, засобирался и сам: поверх новой рубахи надел привычную куртейку, перекинул через плечо холщовую торбочку, а в нее сложил окраек черного хлеба, головку лука и бывалую фляжку с колодезной водой.
   - Ну, Митяха, пошли... - сказал он, беря на подоконнике баночку с муравьем, который все еще пытался одолеть стеклянную стену. - Пора тебе...
   Кольша приоткрыл крышку, пустил внутрь свежего воздуха и, заперев снова, положил майонезку в карман куртки.
   В поле он выбрел огородной стежкой, еще не хоженной и сыроватой, оставив на ней свой странный след - глубокие тычки через каждые полтора метра. Стороннему показалось бы, что здесь кто-то прошел на высоких ходулях. Но сама полевая дорога, уходившая к лесополосе, уже просохла, упираться в нее деревянной пятой стало легче и остойчивей, хотя она и возвышалась легким подъемом.
   Лесополоса из рослых берез, перемеженных рябиной и кустовой акацией, простиралась на несколько километров. В дальнем ее конце Кольша давно не был, но с хуторской стороны знал несколько муравейников, в один из которых он и собрался определить своего Митяху. В эту пору внедриться в чужую муравьиную артель было нетрудно, поскольку муравьи-хозяева еще не обрели бдительной активности. Облепив вершину гнездового конуса, они всего лишь сонно греются на вешнем солнышке.
   С тихим торжеством, будто под свод храма, ступил Кольша под светлую сень полевых деревьев. Заматеревшие березы, опираясь на чернокорые лапчатые кряжи, стремительно возносились в синеву веселой белизной стволов и там, в вышине, нежно пушились зеленой дымкой. Где-то самозабвенно, раскатно теребил сухую щепу дятел, и все еще не стихал перезвон колоколов, который здесь, среди этой праздничной белоствольной тишины, даже усиливался и медовел. А еще в продольной глубине лесной полосы слышались неспешное дринканье гитары и веселый, возбужденный говор и хохоток.
   Вскоре впереди, у березового края, засверкал никель черного мотоцикла, а чуть подальше несколько мопедов подпирали друг дружку рогатыми рулями. Тут же, под зонтом рябины, пять не то шесть парней-подростков полулежа окружали расстеленный рушник, на котором ярко пестрели засахаренные маковки куличей, крашеные яички, стеклянные банки с помидорами и огурцами. И над всей этой красотой высилась мрачная крутоплечая бутыль, похожая на монастырскую башню. Тут же, на березовом обрубке, пощипывал гитарные струны парень постарше, уже опушенный чернявой, от уха до уха бородой и с большой цыганской серьгой в левой ушной мочке.
   Кольша хотел было стороной обойти пасхальную компанию, но его заметили, гитара умолкла, и навстречу вышли два пацана - оба непокрытые, по-весеннему, а может, по-пьяному встрепанные, со свежими солнечными ожогами на курносых носах и подглазьях. Один из них был долговяз и черняв, другой - поплотней и попеньковей.
   Подойдя к Кольше, поразглядывав его неприязненно, исподлобья - не оттого, что имел какие-то претензии, а просто потому, что изрядно охмелел, чернявый, запинаясь, гуняво спросил:
   - З-землемер, ш-шеф просит закурить...
   - Нет, ребята, я некурящий, - ответил Кольша.
   Пеньковатый обернулся и переответил гитаристу:
   - Он некурящий! Нету у него.
   - Наверное, врет? - отозвался тот и, не оставляя гитары, не спеша, вразвалочку, шурша перезимовавшими листьями, направился к тем двоим. Остальные двое тоже потянулись за ним.
   - Знаю я этих жлобов, - раздраженно ворчал гитарист. - У самого есть, а притворяется - нету.
   - А ты чей будешь? - поинтересовался Кольша. - По голосу вроде Синяков Павел. Давно тебя не видал, годов пять. Большой вырос!
   - Ошибаешься, дядя!
   - Не должен... Вот только борода... А голос - Пашкин...
   - Ты, землемер, давай зубы не заговаривай, - огрызнулся гитарист, обдав Кольшу волной самогонной одышки. В его ощетиненной бороде, как раз под губой, взмелькивало огуречное семечко. - Тебя спрашивают: курево есть? Есть или нет?
   - Нету... - развел руками Кольша. - Зачем оно мне: я же некурящий.
   - Найдем - хуже будет, - пригрозил гитарист. - А ну - проверьте!
   Те двое - чернявый и посветлей - вяло, без интереса, озираясь по сторонам, с двух боков подошли к Кольше: чернявый снял торбочку и высыпал содержимое на землю; тем же временем пеньковатый запустил руку в боковой карман куртки и ухватил майонезку.
   - А баночку не тронь! - потребовал Кольша. - Дай сюда.
   Однако малый передал баночку гитаристу, и тот брезгливо покрутил ее в руках и ничего в ней не увидел, кроме бегающего муравья с белой пометкой и засохшего цветка мать-и-мачехи.
   - Отдай! - рассердился Кольша. - Дай немедля!
   Он хотел было вырвать посудину, но гитарист, ухмыляясь, поднял баночку высоко над головой.
   - Пашка, отдай!
   - У-тю, тю, тю... - высоко вертел баночкой гитарист.
   Пытаясь дотянуться, Кольша запнулся, запутался деревягой в сухой прутяной траве и, теряя равновесие, подался вперед, обеими руками толкнул гитару, висевшую на груди Синяка. Раздался нечаянный басовый звон.
   - А-а, ты струны рвать?! - понизив голос до шипения, выдохнул Синяк. А ну, Пепа, сделай ему!
   Пеньковатый малый вяло махнул возле Кольшиного уха белой кроссовкой, но промазал и, не устояв, плюхнулся на землю. Остальные пацаны захохотали.
   - Слабак! - подтвердил гитарист и повернулся к чернявому. - А ну, ты давай...
   Чернявый, оглядывая Кольшу, примеряясь к нему, зашел сзади и оттуда ударил Кольшу в висок.
   - Ребята! - попросил Кольша, зажимая ладонью зазвеневшее ухо. - Крышку хоть откройте... Пропадет ведь...
   - Обойдешься! - усмехнулся Синяк и зашвырнул майонезку в глубину лесопосадки.
   - Зачем же... - Кольша невольно потянулся за ней руками, но тут же из-под рыжего брюха гитары встречно выметнулся осыпанный песком и листьями резиновый бот и тяжко, тупо, будто кувалдой, саданул ему в грудь, в белую пасхальную рубаху...
   - Уметь надо, козлы! - торжествующе крякнул Синяк, оглядывая примолкших пацанов.
   Кольша немощно опрокинулся навзничь, раскинув руки крестом. На него посыпались ободренные пинки остальной, еще не умелой стаи...
   "Какое чистое небо!.." - теряя сознание, успел удивиться Кольша.
   * * *
   На другое утро, туманное, жесткое от ночной прохлады, Катерина нашла его в лесопосадке застрявшим в цепких кустах акаций. Наверное, он потерял направление и полз вовсе не к дому, а куда-то не туда...
   Руки его были в вязкой лесной грязи. Но на изодранном, кровоточащем виске еще билась подкожная жилка...