- Тот-та бак все печенки мои переел! - вырвался вдруг из нее полузадушенный вскрик, и она поспешно принялась перехватывать слезы, размазывать их по лицу. - Ни дня, ни ночи от него не вижу.
   Она нехорошо, по-мужицки выругалась. Я смущенно уставился себе под ноги.
   - Будь ты проклят! Огнем бы тебе гореть!
   Маня подхватилась, села на топчане. Грубыми, неуклюжими пальцами она скребла по груди, рвала рюши на новом платье, дыша мелко, прерывисто. Лицо ее покрылось бурыми пятнами, тогда как неухоженные разлатые губы бескровно побелели.
   - Теть Мань! Теть Мань! - не на шутку испугался я. - Тебе лежать надо... Сейчас воды принесу.
   - Не нада мне ничево! - она дышала мелко, прерывисто. - Ничево не нада...
   Я схватил ее за плечи, пытаясь опять уложить, но она вдруг налилась какой-то неукротимой, упрямой силищей и дико, не узнавая, так глянула на меня, что я отступился, бормоча что-то растерянное, бестолковое.
   - Пусти! - Маня больно толкнула меня в грудь. - Пусти мене. Щас я его, заразу... Я его щас...
   Во дворе, в тени под плетнем, Сашка, сидя на перевернутом ведре, играл на гармошке; рядом по обе стороны от него пристроились на корточках Сима, дядя Федор, дядя Аполлон и еще мужики, несколько подростковых пар лениво, разморенно танцевали, когда Маня, а вслед за ней и я выскочили из кладовки. Я не мог предвидеть, что она замыслила, и потому не упредил ее движение. А она на бегу сцапала в сенях подвернувшийся топор и, будто объятая пламенем в своем красном платье, вылетела с топором во двор на солнечный свет.
   Куры брызгнули от нее в разные стороны, завизжали и разбежались перепуганные девчонки. Мужики оторопело замерли под плетнем.
   - Я ево щас, падлу! - сорванно и полоумно взвизгнула Маня, встрепанная и дикая.
   - Ма-а-а! - где-то за сараем истошно заверещала маленькая Нинка.
   Первым вскочил дядя Федор, за ним, отшвырнув гармошку, подлетел Сашка.
   - Да ты что, ма? - крикнул он, все еще не понимая, что случилось.
   - Марья... - смело пошел на нее Федор. - Ну-ка, брось, топор... не дури... Что за шутки?..
   Маня, ослепленная солнцем, загнанно озиралась.
   - Дай, говорю, топор... - строго настаивал Федор. - Дай сюда.
   - Да што вы смотрите! - махал руками Сима, однако не подходя близко. Она же спятила! Веревку, веревку давай! Сашка, где веревка? Вязать ее надо!
   Сашка, белый весь, побежал куда-то.
   - Хватайте ее! - визжал Сима. - Она же всех порешит!
   - Да погоди ты... - коротко обернулся дядя Федор. - Чево... орешь?
   - Нечево мене ловить. Хватит! - сипло, остервенело вскрикнула Маня, и топор в ее руке полоснул меня по глазам зловещим солнечным взблеском. Отойдитя! Никто не подходи! И ты, Хведор, не лезь...
   Она кинулась к погребице, скрылась под ее соломенной застрехой, и, пока мужики растерянно толпились, не понимая, что стряслось, оттуда с грохотом выкатился пустой бак - уродливый от бесчисленных вмятин и грубых автогенных заплат.
   - хватит! Хватит мене ловить! - выкрикивала она, соскребая с лица спадавшие космы. - Нечево...
   Вскинув руки клином над головой, вся подавшись вверх за топором, она с тяжким выдохом рубанула по баку. Бак пусто гукнул и осклабился косой рваной дырой. Вырвав из надруба топор, Маня принялась махать наотмашь, вкладывая в свои замахи всю скопившуюся ярость:
   - Кормилец, падла! Поилец, гад!.. Отец родной! Всю душу вынул, стерва! У-у, пар-ра-зит! У-у!! А-ах! Э-эх!
   - Змейку! Змейку не тронь! - кричал Сима. - Побереги, дура! Еще сгодится!
   - А-а, змейку тебе?! - услыхала Маня. - На вот! Змея тебе подколодного! У-ух! - и она зло секанула по выпавшему из бака крупно перевитому патрубку. - На тебе змея! На, на...
   Отшвырнув топор, она принялась было босыми ногами пинать посудину, не обращая внимания на остро торчавшие клоки железа, но вдруг, пошатнувшись, медленно осела на пыльную землю и, обхватив голову, запустив пальцы в волосы, крупно и тяжко затряслась обмякшим и рыхлым телом.
   Прибежавший Сашка молча стоял над ней, теребя в руках ненужную веревку.
   - Бери ее, - кивнул мне дядя Федор.
   Мы подхватили ее, безвольную и покорную, и понесли в дом.
   * * *
   Ее положили все в той же кладовке. Кто-то из девчат сбегал домой, принес ландышевых капель. Я насильно влил ей полстакана разбавленной микстуры, потом из еще горячего самовара наполнил сразу две Маниных самогонных грелки, висевших тут же в кладовушке на гвоздиках и с которыми она, как я догадался, некогда пробиралась на паром, подсунул их под ее ноги и укрыл теплым одеялом. Все это время, пока я возился с Маней, Сашка отрешенно сидел у изголовья, подперев голову кулаками. С его колен петлями свисала все та же толстая пеньковая веревка. Отвернув голову к стене, Маня наконец затихла. По ее редкому, но ровному дыханию я понял, что она уснула.
   - Тебе к каким? - спросил я полушепотом Сашку.
   - А? - отозвался он, не поднимая головы.
   - Во сколько, говорю, являться?
   - Поезд в половине пятого.
   Я взглянул на часы: было начало второго.
   - Ну, ты давай не расстраивайся. Это у нее просто нервная истерика. Столько накопилось. Все обойдется.
   Сашка не ответил.
   В горнице девчата, тихо переговариваясь, убирали со стола. Маленькая Нинка, перепуганная случившимся, послушно и готовно выполняла все их приказания: относила на кухню вымытую посуду, недоеденную закуску.
   Во дворе под плетнем сгрудились парни и мужики, и я подошел к ним. На Сашкиной табуретке стояла начатая бутылка, тарелка с огурцами. Сима отмеривал в единственный стакан и раздавал по кругу. Вскоре подошел и Сашка, ему тоже плеснули, но тот отказался, подобрал брошенную возле сарая гармошку и повесил ее на тын.
   - Все собрал? - спросил его дядя Аполлон.
   - А чего собирать?
   - Ну как же... Дорога небось дальняя.
   - А! - Сашка безразлично дернул плечами.
   - Ложку, котелок... - сказал Сима. - Это первым делом иметь при себе надо.
   - Котелки теперь не берут.
   - Ну харчи. Смотря куда повезут, а то и неделю будешь ехать.
   - Не помру. - Сашка, привалясь, скрипнул плетнем, достал папироску.
   - Да брюки-то хорошие смени, - наставлял Сима. - Туда в чем похуже. А то потом не отдадут. Как же, будут они тебя дожидаться, пока отслужишься, беречь твое шмутье, склады занимать. Вас вон сколько пойдет.
   - Отдадут! А не отдадут - потом другие куплю.
   - Широ-окай! За материным-то горбом. Вон мать валяется...
   - Да ладно вам! - вспылил Сашка. - Что я, хуже других, что ли? В рваных пойду. Армию позорить. Подумаешь, штаны! Я их в колхозе на водовозке заработал. А приду - еще заработаю.
   - Во! Порох! - крутнул головой Сима. - Не скажи ничево старший. Они нынче все такие. Грамотеи!
   - А ну вас... - Сашка отшвырнул папиросу и, проходя мимо меня, сказал: - Пошли, дядь Жень, искупаемся. Еще есть время.
   После бессонной ночи и непредвиденного застолья меня порядком разморило, и я охотно согласился сходить на Сейм освежиться. За нами увязались еще несколько парней, Сашкиных дружков-погодков.
   Через гать минули затон, обмелевший, заболоченный, наполненный киселистой тиной - тот самый, где некогда нырял Севка за утопленным баком. Теперь здесь с упоением барахтались толкачевские утки, выставляя к небу остренькие попы, они доставали из тины уже успевших опузатеть головастиков.
   Но луг был по-прежнему хорош. Еще без цветов, по-майски короткотравый, в плоских и незлых розетках молодого татарника, он манил своей ликующей зеленью, дрожа впереди парным маревом, и не было терпения, чтобы не разуться и не побежать по этой вольнице босиком! Ребята и в самом деле помчались взапуски, на бегу стаскивая рубахи, майки. Должно, им наскучило чиниться за столом, разыгрывать из себя взрослых, и теперь, вырвавшись на свободу, они бежали, совсем как пацаны, дурачась, горланя, швыряя друг в друга праздничными башмаками.
   Я еще только подходил к берегу, а река уже ходила ходуном от загорелых тел, вскидывалась солнечными брызгами, била в глиняный урез растревоженной волной.
   Искупавшись, мы полежали на чистом песке, еще не истоптанном коровами, и молча, под умиротворенное журчание реки стали одеваться.
   Перед тем как обуть башмаки, Сашка еще раз вошел в воду, поддел чистую струю обеими пригоршнями и, окунув в ладони лицо, постоял так неподвижно лицом в ладонях.
   - Ну, прости-прощай, речка! - сказал он с натужной веселостью. - Все! Откупался! Где-то я еще буду пить, чью воду?..
   Потом он долго, старательно, а скорее машинально, уйдя в себя, причесывал мокрые волосы, со строгой задумчивостью глядя куда-то за реку, и в эти минуты отрешения в нем, еще недавно ребячливо кувыркавшемся в воде, как-то исподволь, будто светлая тень, скрадывая все беспечно мальчишеское, проступили приметы спокойной, сдержанной мужской зрелости.
   Я украдкой наблюдал за ним и даже любовался: он был росл, не по годам статен, с какой-то изысканной покатостью в широких плечах. Высокая сильная шея, легкая голова с продолговатым овалом лица, глаза по-девичьи голубые, хорошая мужская большеротость и даже нос - наш, фирменный нос, - у Сашки был по-своему аккуратен, сух, с приятной горбинкой. Красавец парень! Черт возьми, подумалось мне, откуда у него эта классическая элладность? Неужто Маня, беспородная, серийная, деревенская баба, сама кое-как вытесанная топором из суковатого комля, хранила в своих генных тайниках задатки к такому совершенству? А главное, как исхитрилась она выходить такое, не прибегая к дистиллированным кефирам и витаминным допингам, считай, почти на одной хамсе и картошке? Да не одного, а троих таких парней? Нет, непонятна мне эта кибернетика!
   Я мысленно примерял Сашке солдатский мундир. Брюки еще сойдут сорок шестого размера, но сам китель надо уже теперь искать среди пятидесятых номеров. Что и говорить, доставит он мороки каптенармусам! Но зато, когда застегнется на все пуговицы и опояшется широким ремнем, какой это будет отменный гвардеец! Никто и не подумает, что ему только семнадцать. Предвидел, как на призывном пункте будут зариться на него представители родов войск: хорош он и во флот, и в ракетчики, и в столичный гарнизон для парадных шествий, и в почетный караул при встрече заморских президентов. Да и в офицерскую школу - ему бы золотой пояс, белые перчатки и легкий кортик на бедро... Только с грамотишкой у него слабовато: семь не то шесть трудных, не каждый день хоженных деревенских классов не с лучшими отметками. Обычная безотцовщина...
   - Ну пошли, что ли? - наконец напомнил я Сашке.
   В горнице на белом, прибранном столе шумел ведерный самовар, весело сиявший надраенными боками, отражая в них пестрое окружение конфет, печенья, бубликов. В синей эмалированной миске восковатыми глыбами желтел мед, должно быть, принесенный дядей Федором, заведшим в последние годы несколько уликов. К великому своему удивлению, я увидел и Маню, молча цедившую из самоварного краника в чашки и стаканы. Бледное, слегка припухшее лицо ее было спокойно. Гости в ее присутствии со сдержанной сосредоточенностью прихлебывали из блюдечек, и только девчонки на другом конце стола иногда перешептывались, не решаясь первыми нарушить больничную, напряженную тишину в доме.
   - Кушайтя! Кушайтя! - время от времени поощряла Маня виновато-томным голосом. - Аполлон! Хведя! Пейте вволю.
   - Да мы пьем...
   Увидев вошедших, Маня поворотилась и к ним.
   - Ребятки? Чайку на дорожку! Попейте, попейте горяченького.
   - Дак и тово... - сказал дядя Федор. - Делу... гм... время, потехе час. Надо бы уже и... понимаешь... выходить.
   - Сичас, сичас пойдем, - кивала Маня. - Я тебе, Саня, сумочку там сготовила.
   * * *
   К поезду, кроме гостей, потянулась чуть ли не вся поречная улица. Провожающие сами собой рассортировались по обособленным кулижкам. Впереди всех в праздной веселости, с шутками и всплесками частушек сразу под три гармошки, широко и вольно - кто где хотел и с кем хотел - брел по звонко-зеленому майскому лугу толкачевский молодняк - парни почти до единого в белых рубахах и галстуках, девчата все в пестром и веселеньком, будто полевое разнотравье.
   За ними двигался с десяток разнокалиберных мужиков - почти все поголовье, уцелевшее после войны, - еще и не деды, но без должной матерости, одетые расхоже, в мятых штанах, с кирпично заветренными лицами, оттенявшими седые вихры и нестриженые загривки под насунутыми кепками и картузами. Двое не то трое из них приволакивались, опирались на батожки. Они шли, озабоченно поглядывая по сторонам, как бы прицениваясь к нынешним покосам, нагулу бродившего поблизости скота, к одуванчиковой россыпи первых гусиных выводков, каждый на свой лад радуясь выпавшему случаю оторваться от наседавших дел и забот и пройтись так вот, руки за спину, по вешней луговой вольнице.
   Баб набралось во много крат больше, чем мужиков, что было естественно и привычно в итоге кровопролитной войны. Еще и теперь женщины, Манины сверстницы, сплошь обездоленные, безмужние, мучимые ломью в суставах и поясницах, шамкающие полупустыми ртами, напрочь утратившие следы былой девичьей свежести и стати, составляли основное население послевоенных деревень и главную животворящую силу тогдашней российской земли. Они и поныне не оставляли своего первейшего ремесла - тетешкаться с ребятишками, теперь чаще с городскими заезжими внуками и внучками. С бабьей ватагой шла и Маня, пламенея своим маковым праздничным платьем.
   До станции было версты четыре ходу: сперва лугом, берегом реки, а потом долгим песчаным узволоком, где буксовали, рвали моторы даже грузовые дизеля. Пешему человеку эта гиблая верста тоже нелегко давалась, особенно с ношей или с похмелья. Еще пока шли лугом, по ровному, Сашка раз да другой подходил к матери с попыткой отговорить ее не провожать дальше, не месить зыбучий песок после сердечного приступа, а попрощаться тут, на бережку, и поворотить обратно. Но Маня не хотела слушать этого обидного совета при народе, отпихивала от себя Сашку, кобенясь:
   - Да что ты меня все гонишь? Чужие люди идут, а я, мать родная, брошу тебя, что ли? Да ни в жисть!
   - Тебе полежать надо бы, успокоиться. Ведь только валерьянкой отпаивали...
   - Нечево меня укладывать. Еще належусь, успею...
   - Не надо бы тебе так-то. - Сашка опять взял Маню под руку. - Пойми, мама, боюсь я за тебя...
   - Да чево бояться? Чево страху за зря накликать? - Маня решительно высвободила руку. - Лучше налил бы рюмашечку. Поди спроси у мужиков.
   - Нету у них ничего. Все допили.
   - Ну тогда гляди!..
   Маня отпихнула ничего не подозревавшего Сашку, в два прыжка подскочила к обрыву и со всего маху, взмелькивая красным подолом, ринулась вниз головой. Раздался тяжкий всплеск, будто в реку обрушился многопудовый кусок дернины.
   Отшвырнув жалобно взмыкнувшую гармошку, Сашка, в чем был, сковырнув одни только лакированные штиблеты, кинулся следом. Набежавшие двое парней, мгновенно посбросав одежку, тоже ринулись за Маней. Народ испуганно зашумел, запричетывал на обрыве:
   - Чево наделала!
   - Ополоумела, что ли?
   - С такой кручи! Да ишо выпимши... там ить дна нетути...
   - Грех-то какой!
   - Бабы, бабы! - понеслось по лугу. - Манька утопла.
   Бегущая сквозь века, безразличная к человеческому бытию, сомкнувшаяся над Маней и ее спасителями река, за время, пока все остальные онемело вглядывались вниз, вновь обрела свою прежнюю многоструйную зеленоватую устремленность, и даже перепуганная рыбья мелочь снова затемнела, замельтешила на прежних своих местах под зыбкой речной поверхностью.
   - Мужики! - метались на берегу женщины. - Да что ж вы глядите, ей-богу!
   Несколько молодых ребят принялись стаскивать с себя рубахи, как десятком метров ниже по течению неожиданно показалась Манина голова.
   - Да хватайте же ее! Ну что вы все как онемели!
   После затяжного, как в былой молодости, нырка, так перепугавшего всех на обрыве, Маня принялась колотить ступнями в клетчатых домашних тапочках, выбрызгивая целые взметы искрящейся воды и подгребая под себя попеременно лапищами, собачьим плавом направилась к береговой осоке.
   Тут и налетели на нее Сашка и еще двое ныряльщиков. Они бесцеремонно подхватили Маню и выволокли ее сперва на береговой приступочек, а затем, переведя дыхание, и на сам травяной берег:
   Бабы с осуждением насыпались на истекающую водой Маню.
   - Ну напугала!
   - Рази так можно?
   - Снимай платье, давай выжмем. Мы загородим...
   - А-а! Ладно. Сама высохну. Красота! - вдруг восторженно оповестила Маня. - Благодать-то какая! Вода - парное молоко!
   - Да с чево, с какой досады так-то вот прямо в одежке в реку сигать?
   - А чего он домой гонит? - кивнула она на тоже мокрого Сашку с зеленой россыпью ряски по белой рубахе. - "Полежи" да "полежи"... Ну как злу не быть! Чево меня заживо укладывать? Ты дай мне ружжо, дак я заместо Сашки служить готова.
   И она, истово взвизгнув, крутнулась вокруг себя, осыпав окружающих щедрой капелью с взлетевшего колоколом кумачового платья.
   - А ну-ка, Саня... - пришлепнула она ладошками и сбросила с ног набрякшие водой матерчатые тапочки. - Сольдиков! Сольдиков мне сыграй! Которые за два гроша!
   Сашка подобрал с земли гармонь, вздел ремень прямо на мокро проступившие лопатки. Подошли и те двое гармонистов, и они, покивав друг другу в знак готовности, разом распахнули ситцевую цветь дружно вздохнувших мехов:
   Эта песня за два сольди, за два гроша.
   С нею люди вспоминают о хорошем...