– Ну, это уж ты хватил!
   – Совсем наоборот – любые слова тут слабы. Посмотрели бы вы на него под конец! Я никогда не видел, чтобы человек был так страшен в гневе, так мгновенно вспыхивал и в то же время так мастерски владел собой. Я думал, что он, при его-то комплекции, побагровеет, пойдет пятнами, задохнется, взмокнет от злости. Ничуть не бывало: его ярость столь же испепеляющая, сколь и холодная. Каким голосом он приказал мне выйти вон! В моих кошмарах так говорили китайские императоры, приказывая немедленно отрубить пленнику голову.
   – Что ж, он дал тебе шанс проявить героизм.
   – Да ну? Я никогда в жизни не чувствовал себя таким ничтожеством.
   Он залпом допил «Порто-флип» и разрыдался.
   – Брось, ты же журналист, подумаешь, выставили идиотом, в первый раз, что ли?
   – Да поливали-то меня и похлеще. Но это – его тон, лицо, лоснящееся, ледяное… это было очень убедительно!
   – Дашь послушать запись?
   В наступившей благоговейной тиши не диктофон выдал отчет о происшедшем – правдивый, но, естественно, не полный, ибо картине недоставало невозмутимого пухлого лица, сумрака, больших вялых рук, неподвижности – всего того, от чего беднягу прошиб вонючий пот. Прослушав запись до конца, его коллеги, движимые свойственным человеку чувством стаи, не замедлили принять сторону писателя, восхититься им, и каждый счел своим долгом отпустить шпильку в адрес жертвы:
   – Ну знаешь, старина, ты сам нарвался! Говорил с ним о литературе цитатами из школьного учебника! Я очень хорошо его понимаю.
   – Зачем тебе понадобилось отождествлять автора с одним из его героев? Это такой примитив!
   – А вопросы на тему биографии – кому это сейчас интересно? Ты что, не читал Пруста, «Против Сент-Бёва»?
   – Какая глупость – ляпнуть, что тебе не в новинку интервьюировать писателя!
   – Какая бестактность – сказать: «не так уж вы уродливы»! Где ты воспитывался, старик?
   – А метафора-то, метафора! Он тебя сделал как пацана! Не в обиду будь сказано, ты это заслужил.
   – Это же надо – толковать об абсурде гению масштаба Таха! Так облажаться!
   – Что и говорить, интервью ты завалил, но одно ясно: это потрясающий человек! Как умен!
   – Как красноречив!
   – Какая тонкая штучка этот толстяк!
   – Как умеет припечатать одним словом!
   – Вы хотя бы признаете, что он зол? – вскричал несчастный, цепляясь за этот тезис как за последнюю соломинку.
   – Я бы на его месте был злее.
   – По мне, так он беседовал с тобой вполне добродушно.
   – Даже шутил. Когда ты, уж прости, свалял дурака, заявив, будто его понимаешь, он мог выдать тебе по первое число – и был бы прав. Он же ответил с юмором – и с подтекстом, которого ты, олух, похоже, не просек.
   – Margaritas ante porcos[1].
   В общем, беднягу совсем заклевали. Ему только и оставалось, что заказать еще тройной «Порто-флип».
 
   Претекстат Тах, со своей стороны, предпочитал коктейль «Александр». Пил он мало, но уж если возникало желание принять на грудь, ничего, кроме «Александра», не признавал. Он смешивал коктейль сам, не доверяя ничьим пропорциям. Этот принципиальный пузан имел обыкновение повторять, выпуская пар, поговорку собственного сочинения: «Чем жиже „Александр», тем чернее душа».
   Если применить эту истину к самому Таху, с неизбежностью напрашивался вывод, что душа у него белоснежная. Один глоток его «Александра» свалил бы с ног даже чемпиона по поглощению сырых яиц и сгущенного молока с сахаром. Писатель же хлестал свою смесь стаканами, даже не морщась. Гравелену, взиравшему на него с восхищением, он однажды сказал:
   – Я – Митридат «Александра».
   – Но вправе ли мы называть это «Александром»? – усомнился Эрнест.
   – Это квинтэссенция «Александра», а сброду дано отведать лишь жалкий его раствор.
   К таким царственным сентенциям и добавить-то нечего.
* * *
   – Господин Тах, прежде всего я хочу от лица всего цеха принести извинения за вчерашнее.
   – А что было вчера?
   – Ну, я об этом журналисте, что опозорил нас всех, докучая вам глупыми вопросами.
   – А как же, помню. Очень славный мальчуган. Когда я увижу его снова?
   – Никогда, не волнуйтесь. Если вас это может порадовать, он сегодня тяжко хворает.
   – Бедный мальчик! А что с ним?
   – Перебрал «Порто-флипа».
   – Я всегда говорил, что «Порто-флип» – гадость. Знай я, что он любит выпить, приготовил бы ему «Александр» – нет ничего полезнее для метаболизма. Хотите, угощу вас «Александром», юноша?
   – Спасибо, я не пью на работе.
   Журналист не заметил, какого подозрительного взгляда стоил ему этот отказ.
   – Господин Тах, вы уж не обижайтесь на нашего вчерашнего коллегу. Что делать, мало кому из журналистов хватает образования для встречи с фигурами такого масштаба, как вы…
   – Этого только не хватало! Специальное образование для встречи со мной! Курс под названием «Искусство общения с гениями»! Кошмар!
   – Правда? Если я правильно понял, вы не сердитесь на нашего собрата. Спасибо вам за снисходительность.
   – Вы пришли, чтобы поговорить о вашем коллеге или обо мне?
   – О вас, конечно, это была просто преамбула.
   – Жаль. Нет, решительно, эта перспектива так удручает меня, что мне необходим глоток «Александра». Будьте любезны, подождите пару минут – сами виноваты, не надо было говорить мне об «Александре», я наслушался вас, вот и захотелось.
   – Я? Я говорил вам об «Александре»?
   – Не кривите душой, молодой человек. Я терпеть не могу, когда кривят душой. Вы по-прежнему не хотите отведать моего фирменного напитка?
   До гостя не дошло, что Тах великодушно дает ему последний шанс, – и он его упустил. Пожав своими жирными плечами, писатель подкатил к чему-то вроде саркофага и поднял крышку, под которой оказались ряды бутылок, консервные банки и бокалы.
   – Это гроб эпохи Меровингов, – объяснил толстяк, – я сделал из него бар.
   Он взял большую металлическую чашу, плеснул в нее изрядное количество шоколадного ликера, потом добавил коньяку и лукаво покосился на журналиста.
   – А теперь я открою вам секрет фирмы. У простых смертных третий компонент – взбитые сливки. По мне, это тяжеловато для желудка, и я заменяю сливки тем же количеством… (в руке у него оказалась консервная банка) сгущенного молока с сахаром (и он подкрепил слова делом).
   – Но это, наверно, до ужаса приторно! – ахнул журналист, тем самым усугубив свое положение.
   – Зима в этом году на редкость теплая. А вот в морозы я добавляю в «Александр» хороший кусок сливочного масла.
   – Что, простите?
   – Да-да. Сгущенное молоко уступает по жирности сливкам, это надо восполнить. Вообще-то сегодня у нас как-никак пятнадцатое января, так что в принципе масло по сезону положено, но пришлось бы съездить за ним на кухню и оставить вас одного, а это невежливо. Ладно, обойдусь без масла.
   – Ради бога, не беспокойтесь из-за меня.
   – Нет, решено. Сегодня вечером истекает срок ультиматума, по такому случаю я не буду роскошествовать.
   – Вы чувствуете свою причастность к кризису в Персидском заливе?
   – До такой степени, что выпью «Александр» без масла.
   – Вы смотрите новости по телевизору?
   – Между двумя рекламными блоками случается схватить дозу информации.
   – Что вы думаете о кризисе в Персидском заливе?
   – Ничего.
   – А все-таки?
   – Ничего.
   – Вам это безразлично?
   – Отнюдь. Но что бы я ни думал, это не имеет никакого смысла. Заплывший жиром немощный старик – не тот, чьим мнением об этом кризисе следует интересоваться. Я не генерал, не пацифист, не нефтяник, не араб. Вот если вы спросите меня об «Александре» – тут я буду во всеоружии.
   В заключение своей тирады писатель поднес чашу к губам и сделал несколько смачных глотков.
   – Почему вы пьете из металлической посуды?
   – Не люблю ничего прозрачного. Это, между прочим, одна из причин, почему я так толст: не желаю, чтобы меня видели насквозь.
   – Кстати, господин Тах, мне хочется задать вам один вопрос, который мечтали бы вам задать все журналисты, но вряд ли хоть один решится.
   – Сколько я вешу?
   – Нет, как вы питаетесь. Всем известно, что еда занимает огромное место в вашей жизни. Гастрономия и ее естественное следствие, пищеварительный процесс, лежат в основе ваших поздних романов, таких как «Апология диспепсии», – это произведение представляется мне наиболее ёмким выражением ваших метафизических забот и тревог.
   – Совершенно верно. Я считаю, что метафизика – наиболее адекватное выражение метаболизма. А поскольку метаболизм складывается из анаболизма и катаболизма, метафизику я тоже разделил на анафизику и катафизику. Не усматривайте в этом дуалистического противопоставления, речь идет о двух обязательных и, что еще более усложняет картину, синхронных фазах движения мысли, обреченной на тривиальность.
   – Не содержится ли здесь также намека на Жарри и патафизику?
   – Нет. Я – серьезный писатель, – ледяным тоном отрезал старик и снова приложился к «Александру».
   – Итак, господин Тах, вы не будете возражать, если я попрошу вас описать ваш обычный день поэтапно с точки зрения пищеварительного процесса?
   Наступила благоговейная тишина; писатель, казалось, размышлял. Выдержав паузу, он заговорил проникновенно, словно открывая непосвященному тайный догмат:
   – Утром я просыпаюсь около восьми часов. Первым делом иду в туалет опорожнить мочевой пузырь и кишечник. Вам нужны подробности?
   – Нет-нет, я думаю, достаточно.
   – Тем лучше, потому что этот этап, хоть и неизбежно присутствующий в пищеварительном процессе, поверьте, более чем отвратителен.
   – Верю вам на слово.
   – Блаженны не видевшие и уверовавшие. Затем, присыпавшись тальком, я облачаюсь в халат.
   – Вы всегда его носите?
   – Да, переодеваюсь, только когда выхожу за покупками.
   – Вам в вашем состоянии не трудно все это проделывать?
   – Я привык за много лет. Одевшись, я отправляюсь в кухню и готовлю себе завтрак. Раньше, когда я проводил дни за письменным столом, мне было не до стряпни и я ел что попроще, например, холодную требуху…
   – Холодную требуху с утра?
   – Я понимаю ваше удивление. Должен вам напомнить, что в ту пору я писал, и это поглощало меня целиком. Теперь меня и самого с души воротит при мысли о холодной требухе с утра. За двадцать лет я привык поджаривать ее в течение получаса на гусином жиру.
   – Требуха на гусином жиру? На завтрак?
   – Объедение.
   – И «Александр» на запивку?
   – Нет, за едой я не употребляю. В ту пору, когда я писал, я пил утром крепчайший кофе. Теперь же предпочитаю гоголь-моголь. После завтрака я выхожу за покупками, а потом стряпаю что-нибудь вкусненькое на обед: мозги в кляре, например, тушеные почки…
   – Изысканные десерты?
   – Редко. Напитки я пью только сладкие, поэтому десерта мне, как правило, не хочется. К тому же я люблю между трапезами погрызть карамельки. В молодости я предпочитал шотландские леденцы, исключительно твердые. Увы, с возрастом пришлось перейти на ириски, что, впрочем, не хуже. Ничто не сравнится с поистине чувственным ощущением вязкости, сопутствующим параличу челюстей, когда жуешь english toffee… Запишите, что я сейчас сказал, по-моему, неплохо прозвучало.
   – Не стоит, диктофон пишет все.
   – Как? Нет, это свинство! Я, значит, даже не могу ляпнуть глупость?
   – Вы в жизни не сказали ни одной глупости, господин Тах.
   – Вы столь же льстец, сколь и кляузник, сударь.
   – Прошу вас, продолжайте ваш крестный путь по пищеварительному тракту.
   – Крестный путь по пищеварительному тракту? Удачно сказано. Вы, часом, не почерпнули это в одном из моих романов?
   – Нет, это мое.
   – Что-то не верится. Ей-богу, типичный Претекстат Тах. Было время, когда я помнил все свои книги наизусть… Увы, мы – ровесники нашей памяти, не так ли? А вовсе не сосудов, как говорят глупцы. Все-таки, «крестный путь по пищеварительному тракту», где же я мог это написать?
   – Знаете, господин Тах, если вы и написали, моей заслуги это не умаляет, поскольку я…
   Журналист осекся и прикусил язык.
   – Поскольку вы не прочли ни одной моей строчки, не так ли? Спасибо, молодой человек, это я и хотел знать. Как вы только могли клюнуть на столь откровенное фуфло? Чтобы из-под моего пера вышло такое пошлое, такое напыщенное выражение – «крестный путь по пищеварительному тракту»? Это же уровень богослова средней руки, вроде вас. Что ж, я могу констатировать с облегчением, по-стариковски, что литературный мир не меняется: как всегда, в нем на коне те, кто успешно прикидывается, будто читали такого-то и такого-то. Только в нынешнее время это умение не заслуга: сегодня для вас издаются брошюрки, и любой невежда может говорить о великих писателях, демонстрируя все признаки среднего культурного уровня. В этом-то вы, кстати, и ошибаетесь: я расцениваю как заслугу тот факт, что меня не читали. Я бы проникся самыми теплыми чувствами к журналисту, который пришел бы брать интервью, даже не зная, кто я такой, и не скрывая своего неведения. Но не знать обо мне ничего, кроме этого, с позволения сказать, концентрата – «Добавьте воды, и через минуту вы получите молочный коктейль, готовый к употреблению», – что может быть хуже?
   – Постарайтесь меня понять. Сегодня у нас пятнадцатое, а о вашей болезни стало известно десятого. Вы опубликовали двадцать два толстых романа, разве можно одолеть их за такой короткий срок, тем более сейчас, когда в мире так неспокойно и мы каждый день ждем новостей со Среднего Востока?
   – Кризис в Персидском заливе куда интереснее, чем мой труп, согласен. Но время, потраченное на штудирование брошюр, вы употребили бы с большей пользой, прочитав хотя бы десяток страниц любой из двадцати двух моих книг.
   – Я должен вам кое в чем признаться.
   – Не продолжайте, я догадываюсь: вы попытались, но не одолели и десяти страниц. Я это понял, как только увидел вас. Людей, читавших меня, я узнаю сразу: у них это написано на лице. Вот вы не выглядите ни печальным, ни веселым, ни толстым, ни тощим, ни взбудораженным: у вас совершенно здоровый вид. Стало быть, меня вы читали не больше, чем ваш вчерашний коллега. И только поэтому, кстати, невзирая ни на что, вы мне еще чем-то симпатичны. Тем более что вы захлопнули книгу, не дочитав до десятой страницы: это говорит о силе характера, какой я никогда не обладал. Вдобавок попытка признания – хоть оно и излишне, – делает вам честь. Откровенно говоря, я невзлюбил бы вас, если бы вы, прилежно одолев мои книги, были бы таким, каков вы есть. Но довольно сослагательного наклонения, это смешно. Если мне не изменяет память, мы говорили о моем пищеварительном процессе.
   – Совершенно верно. Вы остановились на карамели.
   – Итак, покончив с завтраком, я направляюсь в курительную. Это первый апогей моего дня. Ваши интервью я готов терпеть только с утра, потому что время с полудня до пяти часов посвящаю курению.
   – А почему до пяти?
   – В пять является эта дура-сиделка, которая считает нужным зачем-то мыть меня с головы до ног, – тоже Гравеленова блажь. Каждый день, представляете себе? Vanitas vanitatum sed omnia vanitas[2]. Вот я и отвожу душу как могу, чтобы хоть чем-то досадить этой гусыне: воняю чесноком, ем его на завтрак целыми головками, будто бы от простуды, и дымлю как паровоз до самого прихода моей банщицы.
   Он гадко хихикнул.
   – Вы хотите сказать, что так много курите с единственной целью довести бедняжку до удушья?
   – Ради одного этого стоило бы, но, сказать по правде, я просто обожаю курить сигары. Не кури я именно перед ее приходом, ничего дурного не было бы в этом занятии, – да-да, занятии, потому что курение для меня – это такое же дело, как любое другое, я не терплю, чтобы мне мешали, и никого к себе не допускаю в эти часы.
   – Все это очень интересно, господин Тах, но не будем отвлекаться: сигары не имеют отношения к пищеварительному процессу.
   – Вы так думаете? Не знаю, не знаю. Впрочем, если вас это не интересует… А как я моюсь, вам интересно?
   – Нет, если вы не едите мыло и не запиваете водой из-под крана.
   – Представляете, эта паршивка раздевает меня донага, трет мочалкой мои жиры, промывает задницу. Голову даю на отсечение, она от этого кончает, ей в кайф отмачивать в ванне голого толстяка, беззащитного и безволосого. Сиделки – все маньячки. Потому-то и выбирают это гнусное ремесло.
   – Господин Тах, боюсь, что мы опять отвлеклись…
   – Не могу с вами согласиться. Эта ежедневная процедура столь извращенна, что страдает мой пищеварительный процесс. Нет, вы только представьте! Я – один, в чем мать родила, среди мыльной пены, унизительно беспомощный, чудовищно жирный, перед этой одетой мерзавкой, которая каждый день раздевает меня с этаким лицемерно профессиональным выражением лица, а у самой-то трусы наверняка мокрые, если эта сучка вообще их носит, а потом, в больнице, ручаюсь, она рассказывает все в подробностях своим подружкам – таким же сучкам, – и, может быть даже, они…
   – Господин Тах, я вас умоляю!
   – Будете знать, мой юный друг, как включать со мной диктофон. Записывали бы в блокнот, как всякий уважающий себя журналист, могли бы потом вымарать мой старческий маразм. А с вашей машинкой никак не отделить зерна от плевел.
   – Ну а после ухода сиделки?
   – После? Уже? Экий вы быстрый. Это, стало быть, седьмой час. Сучка перед уходом надевает на меня пижаму – так младенца, выкупав, пеленают перед последним вечерним кормлением. В этот час я до такой степени чувствую себя ребенком, что играю.
   – Играете? Во что?
   – Да во что угодно. Катаюсь на кресле, устраиваю слалом и гонки с препятствиями, упражняюсь в метании дротиков – вон, смотрите, над вами вся стена испорчена, – а больше всего люблю рвать книги – выдираю неудачные страницы из классики.
   – Что?
   – Да, вымарываю. Возьмите, например, «Принцессу Клевскую» – прекрасный роман, но до чего же длинный. Вряд ли вы его читали, так что рекомендую мой сокращенный вариант – это подлинный шедевр, суть сути.
   – Господин Тах, а вам бы понравилось, вздумай кто-нибудь через триста лет вырывать из ваших книг лишние, на его взгляд, страницы?
   – Попробуйте найти хоть одну лишнюю страницу в моих романах.
   – Мадам де Лафайетт сказала бы то же самое.
   – Только не сравнивайте меня с этой курицей!
   – Но все-таки, господин Тах…
   – Знаете, какая моя самая заветная мечта? Аутодафе! Большой костер из моего полного собрания сочинений! Челюсть-то у вас отвисла, а?
   – Ну ладно. А что вы делаете после всех этих развлечений?
   – Нет, решительно, вы озабочены проблемой питания! О чем бы я ни заговорил, вы все сводите к жратве.
   – Я вовсе не озабочен, просто раз уж мы подняли эту тему, давайте будем последовательны.
   – Не озабочены? Вы меня разочаровали, юноша. Что ж, поговорим о жратве, коль скоро вы ею не озабочены. Итак, наигравшись, накатавшись, настрелявшись, навымарывавшись и подзабыв за этими полезными занятиями кошмар мытья, я включаю телевизор: дети ведь смотрят свои детские передачи, перед тем как съесть кашку или лапшу-алфавит. В это время показывают столько интересного! Сплошная реклама, и больше всего рекламируют пищевые продукты. Благодаря пульту дистанционного управления я создаю рекламные блоки беспрецедентной длины: на шестнадцати европейских каналах можно, если переключать со знанием дела, смотреть рекламу целых полчаса без перерыва. Это изумительно, настоящая опера на всех языках: голландские шампуни, итальянские бисквиты, немецкий стиральный порошок, французское масло, и прочее, и прочее. Пир духа. Когда же передачи начинают раздражать, я выключаю телевизор. От рекламы съестного у меня разыгрывается аппетит, и я приступаю к ужину. Ну что, вы довольны? Видели бы вы свое лицо, когда я нарочно сделал вид, будто снова отвлекся. Успокойтесь, будет вам эксклюзив. Но ужин я предпочитаю легкий. Что-нибудь холодное, свиной паштет, например, топленый жир, сало или масло из-под сардин – сардины-то я не очень люблю, зато масло от них приобретает особый аромат, так что сардины я выбрасываю и пью прямо из банки… Боже мой, что с вами?
   – Ничего, ничего. Продолжайте, прошу вас.
   – Право, вы так побледнели. Запиваю я все это крепким бульоном, который готовлю заранее: ставлю варить на несколько часов шкурки от окорока, свиные ножки, куриные гузки и мозговые косточки с одной морковкой. Добавляю ковшик топленого сала, морковку вынимаю и охлаждаю двадцать четыре часа. Да, я люблю пить этот бульон холодным, чтобы жир застыл сверху корочкой, от которой лоснятся губы. Но вы не думайте, у меня ничего не пропадает зря, мясо я никогда не выбрасываю, это самые лакомые кусочки. Хорошенько проваренные, они не так сочны, зато становятся исключительно нежными. Особенно куриные гузки – просто объедение, их желтый жирок приобретает особую губчатую консистенцию… Нет, все-таки вам нехорошо?
   – Не… не знаю… Наверно, клаустрофобия… Нельзя ли открыть окно?
   – Открыть окно, в середине января? Даже не думайте. Кислород опасен для жизни. Нет, я знаю, что должно вам помочь.
   – Можно, я выйду на минутку?
   – Ни в коем случае, оставайтесь в тепле. Сейчас я приготовлю вам свой фирменный «Александр» с растопленным маслом.
   При этих словах бледное лицо журналиста позеленело, и он опрометью кинулся прочь, согнувшись и зажимая ладонью рот.
   Тах лихо подкатил к окну, выходившему на улицу, и с чувством глубокого удовлетворения увидел, как скрючившегося беднягу выворачивает наизнанку.
   Колыхнув четырьмя подбородками, толстяк с торжеством изрек:
   – Кишка у тебя тонка тягаться с Претекстатом Тахом.
   Из-за тюлевой занавески он мог наблюдать в свое удовольствие, оставаясь невидимым, и вскоре увидел продолжение: из кафе напротив выбежали двое; их коллега к тому времени лежал с опорожненным желудком прямо на тротуаре, а рядом валялся диктофон, который он так и не выключил – весь его позор был записан на пленку.
 
   Журналиста уложили на банкетку в кафе. Он мало-помалу приходил в себя и повторял время от времени, вращая мутными глазами:
   – Не буду есть… Больше никогда не буду есть…
   Когда ему дали попить, он долго с подозрением рассматривал теплую воду. Коллеги хотели было прослушать запись, но он воспротивился:
   – Только не при мне, умоляю!
   Кто-то позвонил жене несчастного, и она приехала за ним на машине; когда он дезертировал, журналисты наконец включили диктофон. Речи писателя вызвали отвращение, смех и всеобщий восторг.
   – Этот старикан – настоящий клад! Гигант – одно слово!
   – Он восхитителен в своей гнусности!
   – Вот уж кто не укладывается в рамки умеренного мировоззрения!
   – Не потрафляет публике!
   – Как умеет выбить почву из-под ног!
   – Да уж, силен. Чего не скажешь о нашем друге. Это надо уметь попасться во все расставленные ловушки!
   – Об отсутствующих плохо не говорят, но насчет еды – это его занесло. Понятное дело, старый жирдяй не пошел у него на поводу. Уж если выпал шанс побеседовать с гением, так не о жратве же!
   В глубине души каждый журналист радовался, что ему не выпало идти ни первым, ни вторым. Положа руку на сердце, все должны были признать, что, окажись они на месте двух опозорившихся бедолаг, задавали бы те же самые вопросы, глупые, конечно, но неизбежные. Отрадно было думать, что грязная работа уже сделана, а им выпала более приглядная роль, в которой они не преминут блеснуть, – что не мешало пока позубоскалить на счет тех, кто дал им этот шанс.
   Вот так в тот страшный день, когда мир содрогнулся в ожидании неотвратимой войны, заплывший жиром беспомощный старик ухитрился отвлечь от Персидского залива внимание определенной части служителей культа СМИ. Более того, один из них в эту ночь, когда многие не сомкнули глаз, лег натощак и уснул тяжелым, нездоровым сном, ни на миг не вспомнив о тех, кому грозила гибель.
   Претекстат Тах использовал на сто процентов малоизученные возможности рвотного рефлекса. Жир был его напалмом, «Александр» – химическим оружием. В этот вечер он потирал руки, как удачливый стратег.
* * *
   – Ну что, война началась?
   – Нет еще.
   – А скоро она начнется?
   – Вы так говорите, будто надеетесь на это.
   – Терпеть не могу, когда не держат обещаний. Эти шуты гороховые посулили нам войну пятнадцатого в полночь. Уже шестнадцатое – и ничего. Над кем они издеваются? Над миллиардами затаивших дыхание телезрителей?
   – Вы за эту войну, господин Тах?
   – Приветствовать войну? Ну вы даете! Как можно приветствовать войну? Что за глупый и праздный вопрос! Много вы знаете людей, которые радовались бы войне? Спросите еще, не ем ли я на завтрак напалм, если на то пошло!
   – Вопрос о вашем питании уже достаточно осветили без меня.
   – Вот как? Вы вдобавок шпионите друг за другом? Грязную работу пусть кто-то сделает за вас, а вы снимете сливки, да? Очень мило. И, верно, считаете себя куда умнее, задавая блестящие вопросы: «Вы за войну?» Стоит ли быть гениальным писателем, читаемым и почитаемым во всем мире, и получить Нобелевскую премию, чтобы какой-то сопляк донимал меня тавтологическими, я бы сказал, вопросами, на которые последний дурак сказал бы слово в слово то же, что и я!
   – Ладно. Значит, вы не приветствуете войну, но хотите, чтобы она началась?
   – При нынешнем положении вещей она необходима. Солдатики-то возбуждены, аж штаны лопаются. Надо дать им кончить, иначе у них вскочат прыщи и им ничего не останется, как вернуться, горько плача, к мамочке. Обманывать надежды молодежи нехорошо.