Тебе кажется это ужасным? Ты не первая, кто так думает. Тебе подобные думают так с 1960 года. И ты прекрасно видишь, что это ни к чему не привело. Некоторые из них бунтовали. Ты тоже, может быть, взбунтуешься во время единственного свободного периода твоей жизни, от восемнадцати до двадцати пяти лет. Но в двадцать пять ты вдруг увидишь, что до сих пор не вышла замуж, и тебе станет стыдно. И тогда ты расстанешься со своим эксцентричным нарядом, чтобы облачиться в опрятный костюмчик, белые колготки и смешные туфельки, ты подчинишь свою великолепную гладкую шевелюру жалкой укладке и почувствуешь облегчение, если кто-нибудь — муж или коллега — захочет тебя.
   Маловероятно, что ты выйдешь замуж по любви, но если это случится, ты будешь несчастна, потому что увидишь, как страдает твой муж. Лучше тебе не любить его: это позволит остаться равнодушной к крушению его идеалов, у твоего мужа они ещё сохранились. К примеру, он надеялся, что будет любим женщиной. Однако же, он быстро заметит, что ты его не любишь. Можешь ли ты любить кого-то, если твоё сердце в гипсе? Слишком много норм тебе внушили, чтобы ты могла полюбить. Если ты кого-нибудь любишь, значит, ты дурно воспитана. В первые дни после свадьбы ты будешь притворяться. И нужно признать, что ни одна женщина не умеет притворяться так же талантливо, как ты.
   Ты обязана жертвовать собой ради других. Но не думай, что те, кому ты приносишь себя в жертву, станут от этого счастливее. Это лишь позволит им не краснеть за тебя. У тебя нет ни малейшего шанса ни самой быть счастливой, ни осчастливить кого-нибудь.
   А если вдруг по какой-то случайности ты избегнешь одного из предписаний, не думай, что ты победила, знай, что ты ошибаешься. Впрочем, ты и сама скоро это поймёшь, поскольку иллюзия победы лишь временна. Не радуйся мгновению, оставь эти бредни жителям запада. Мгновение ничтожно, твоя жизнь ничто. Только десятки тысячелетий могут иметь значение.
   Если это тебя утешит, то знай, что никто не считает тебя глупее мужчины. Ты великолепна, это бросается в глаза даже тем, кто унижает тебя. Однако, если подумать, так ли уж это утешительно? Если бы, по крайней мере, с тобой обращались, как с низшей, твой ад был бы легко объясним, и ты могла бы бороться с этим по законам логики с помощью твоего блестящего ума. Но тебя считают равной, даже вышестоящей, а потому мысль о геенне абсурдна, а, значит, нельзя и покончить с этим.
   Хотя нет, одно средство всё-таки есть. Одно единственное, но на него ты имеешь полное право. Если ты не была столь глупа, чтобы обратиться в христианство, ты имеешь право на самоубийство. В Японии это большая честь. Не думай только, что в ином мире тебя ждут райские кущи, описанные симпатичными европейцами. По ту сторону нет ничего замечательного. Подумай лучше о своей посмертной репутации, вот что важнее. Если ты покончишь с собой, она будет блестящей, а твои близкие смогут тобой гордиться. У тебя будет почётное место в фамильном склепе, а это самое высшее упование, дарованное человеку.
   Конечно, ты можешь и не убивать себя. Но тогда рано или поздно ты не выдержишь и чем-нибудь обесчестишь себя: или ты заведёшь любовника, или растолстеешь, или станешь ленивой, кто знает. Давно замечено, что люди в целом и женщины в частности не способны прожить долгое время, не поддавшись какому-либо из плотских удовольствий. И если мы избегаем этого, то вовсе не из пуританских принципов, нам чужда эта американская одержимость.
   В действительности, сладострастия нужно избегать потому, что от него потеют. Нет ничего постыднее пота. Если ты с жадностью глотаешь чашку горячей лапши, если ты предаёшься безумствам секса, если зимой ты дремлешь у очага, ты вспотеешь. И тогда никто уже не усомнится в твоей вульгарности.
   Не стоит колебаться между потоотделением и самоубийством. Пролить кровь так же почётно, как потеть — отвратительно. Если ты выберешь смерть, то уже никогда не вспотеешь, и твоя тревога уляжется навсегда.
 
   Я не думаю, что удел японца завиднее. Судя по фактам, совсем наоборот. Японка может распрощаться с адской работой, выйдя замуж. А не работать на японском предприятии уже само по себе означает конец.
   Но японец ещё не задушен. В юном возрасте в нём не уничтожили веру в свои идеалы. У него есть основополагающее человеческое право: мечтать и надеяться. И он не лишает себя этого. Он живёт в вымышленном мире, в котором он свободен и сам себе господин.
   Японка лишена этой отдушины, если она хорошо воспитана, а таковыми являются большинство японских девушек. Ей, если можно так выразиться, в детстве ампутировали способность предаваться иллюзиям. И поэтому я глубоко преклоняюсь перед всякой японкой, ещё не покончившей с собой. С её стороны оставаться в живых является актом сопротивления, исполненным мужества сколь бескорыстного столь и возвышенного.
 
   Так думала я, глядя на Фубуки.
   — Можно узнать, что вы делаете? — спросила она меня резким тоном.
   — Мечтаю. С вами никогда такого не бывает?
   — Никогда.
   Я улыбнулась. Господин Саито совсем недавно стал отцом второго ребёнка, мальчика. Японский язык обладает чудесной возможностью создавать имена без ограничений, используя любые части речи. И благодаря этой странности, а японская культура изобилует странностями, те, кто не имеет права мечтать, носят самые поэтичные имена, как Фубуки. Родители могут позволить себе самый тонкий лиризм, если речь идёт об имени девочки. В отместку, если нужно дать имя мальчику, ономастическое творчество впадает в самые смехотворные крайности.
   Поскольку совершенно законным образом можно было использовать в качестве имени глагол в неопределённой форме, господин Саито назвал своего сына Цутомеру, что означает «работать». Мысль о том, что в качестве имени парень получал жизненную программу, рассмешила меня.
   Я представляла, как через несколько лет, ребёнок вернётся из школы, и мать скажет ему: «Работать! Иди работать!» А если он окажется безработным?
   Фубуки была безупречна. Её единственным недостатком было то, что в свои двадцать девять лет, она ещё не вышла замуж. Нет никакого сомнения в том, что она стыдилась этого. Хотя, если поразмыслить, то такая красивая девушка до сих пор не нашла себе мужа только потому, что она была безупречна. Потому что она приложила максимум усилий к выполнению того первостепенного правила, которое послужило именем сыну господина Саито. Вот уже семь лет она полностью посвящала себя работе. И не безуспешно, поскольку она сделала карьеру редкую для представительниц женского пола.
   За этим занятием у неё совершенно не оставалось времени на замужество. Однако, нельзя было сказать, что она работала слишком много, поскольку по мнению японца, невозможно работать «слишком много». Таким образом, в правилах поведения для женщин было противоречие: оставаться безупречной, работая на износ, приводило к тому, что девушка достигала возраста двадцати пяти лет, так и не выйдя замуж, а потому переставала быть безупречной. Верхом садизма подобной системы была её непоследовательность: соблюдение правил вело к их нарушению.
   Стыдилась ли Фубуки своего затянувшегося девичества? Скорее всего. Она была слишком озабочена собственным совершенством, чтобы манкировать малейшим предписанием. Мне было любопытно, бывают ли у неё любовники, но можно было точно сказать, что она не стала бы хвастаться грехом леснадесико (надесико, «гвоздика», символизирует ностальгический идеал молодой японской девственницы). Я знала, чем занято её время, и не представляла, чтобы она могла позволить себе банальную авантюру.
   Я наблюдала за её поведением, когда ей приходилось иметь дело с холостяком, красивым или уродливым, молодым или старым, приятным или отвратительным, умным или глупым, не важно, лишь бы он не был ниже её по рангу; манеры моей начальницы внезапно становились подчёркнуто мягкими, даже чуть агрессивными. Её руки начинали нервно поправлять широкий пояс, пряжка которого всё время сдвигалась с центра. Её голос становился ласкающим настолько, что почти напоминал стон.
   Про себя я называла это «брачными играми» мадемуазель Мори. Было забавно наблюдать, как моя мучительница принималась за эти обезьяньи ужимки, так портившие её красоту и унижавшие её достоинство. И всё же у меня сжималось сердце, когда я видела, как эти самцы, ради которых она совершала свои патетические попытки соблазнения, абсолютно ничего не замечали и оставались бесчувственными. Иногда мне хотелось встряхнуть их и крикнуть:
   — Ну, давай же, будь хоть немного галантнее! Ты не видишь, на что она идёт ради тебя? Я согласна, её это не красит, но если бы ты знал, как она красива, когда не жеманничает. Впрочем, она слишком хороша для тебя. Ты должен плакать от радости, потому что эта жемчужина остановила на тебе свой выбор.
   Что до Фубуки, то мне хотелось сказать ей:
   — Прекрати! Неужели ты думаешь, что твоё кривлянье привлекательно? Ты гораздо более соблазнительна, когда ругаешь меня и обращаешься со мной, как с собакой. Если тебе это поможет, вообрази, что он, это я. Говори с ним так же, как со мной, тогда ты будешь высокомерной и презрительной, ты скажешь ему, что он тупое ничтожество, и увидишь, что он не останется равнодушным.
   И ещё мне хотелось шепнуть ей:
   — Не лучше ли в сто раз оставаться всю жизнь незамужней, чем обременять себя этим никчёмным субъектом. Что ты будешь делать с таким мужем? И как можно стыдиться того, что не вышла замуж за одного из них, ты, такая возвышенная, богиня, сошедшая с Олимпа, шедевр этой планеты? Они почти все ниже тебя ростом, может в этом есть предзнаменование? Ты слишком высокий лук для этих жалких стрелков.
   Когда добыча ускользала, выражение лица моей начальницы молниеносно сменялось с манерного на безразлично-холодное. Иногда она замечала мой насмешливый взгляд, и тогда её губы сжимались от ненависти.
   В дружественной Юмимото компании работал голландец двадцати семи лет по имени Пит Крамер. Не смотря на то, что он не был японцем, он достиг должности равной по статусу должности моей мучительницы. Поскольку его рост равнялся одному метру девяноста сантиметрам, я подумала, что он мог бы стать неплохой партией для Фубуки. И действительно, когда ему приходилось бывать в нашем офисе, она пускалась в неистовые брачные игры, беспрестанно теребя свой ремень.
   Это был статный, хорошо сложенный молодой человек. Тем более он был голландцем: это наполовину германское происхождение делало простительным его принадлежность к белой расе.
   Однажды он сказал мне:
   — Вам повезло, что вы работаете с мадемуазель Мори. Она так добра!
   Это признание меня позабавило. Я решила воспользоваться этим, и повторила то же самое моей коллеге, не без ироничной улыбки, говоря про её доброту. Потом добавила:
   — Это значит, что он влюблён в вас.
   Она посмотрела на меня в замешательстве.
   — Это правда?
   — Совершенно определённо, — заверила я.
   На несколько мгновений это её озадачило. Наверное, она думала так: «Она белая, а, значит, знает обычаи белых. Один раз можно ей довериться, но только так, чтобы она догадалась».
   Притворившись равнодушной, Фубуки сказала:
   — Он слишком молод для меня.
   — Он на два года моложе вас. По японской традиции, это прекрасная разница для того, чтобы вы стали его анесан небо, «супругой-старшей сестрой». По японским меркам это наилучший брак: у женщины чуть больше жизненного опыта. Таким образом, она удовлетворена.
   — Знаю, знаю.
   — В таком случае, чем он вам не подходит?
   Она замолчала. Было ясно, что эта мысль кружила ей голову.
 
   Несколько дней спустя сообщили о приходе Пита Крамера. Фубуки не на шутку разволновалась.
   К несчастью, было очень жарко. Голландец снял пиджак, и на его рубашке выступили широкие пятна пота вокруг подмышек. Я увидела, как Фубуки изменилась в лице. Она пыталась говорить как ни в чём не бывало, словно ничего не заметила. Но голос её звучал фальшиво, и чтобы выдавливать из себя звуки, ей приходилось вытягивать шею вперёд. Всегда такая красивая и невозмутимая, теперь она походила на вспугнутую куропатку.
   Продолжая вести себя столь жалким образом, она исподтишка наблюдала за коллегами. Её последняя надежда была на то, что никто ничего не заметил, но, увы, невозможно было узнать, заметил ли кто-то то же, что и она. По лицу японца вообще ничего невозможно понять. Лица служащих Юмимото излучали невозмутимую благожелательность, типичное выражение, свойственное им во время встреч с представителями дружественной фирмы.
   Самым смешным было то, что Пит Крамер даже не заметил того, что стал объектом скандального происшествия и причиной потери душевного равновесия милой мадемуазель Мори. Её ноздри трепетали, и причину этого не трудно было угадать. Она хотела понять, был ли замечен подмышечный позор голландца.
   И вот тут-то наш симпатичный батав7, сам того не подозревая, нанёс урон процветанию евроазиатской расы: заметив в небе дирижабль, он подбежал к окну. От этого быстрого перемещения по воздуху разлился душистый шлейф, а сквозняк разнёс запах по всей комнате. Не оставалось никакого сомнения, от Пита Крамера пахло потом.
   Никто в огромном офисе не мог этого не знать. И никого не умилил детский восторг паренька при виде рекламного дирижабля, который регулярно пролетал над городом.
   Когда пахучий иностранец удалился, моя начальница была бледна. Однако, ей предстояло худшее. Начальник отдела господин Саито первым кинул камень:
   — Я бы не выдержал ни минуты дольше!
   Таким образом, было разрешено позлословить. Остальные тотчас же подхватили:
   — Да понимают ли эти белые, что от них пахнет мертвечиной?
   — Если бы только объяснить им, как от них воняет, мы бы озолотились на продаже качественных дезодорантов на западном рынке!
   — Мы могли бы помочь им пахнуть получше, но невозможно помешать им потеть. Такова их раса!
   — У них даже красивые женщины потеют.
   Они были очень довольны. Мысль о том, что их слова могли меня обидеть, никому не пришла в голову. Сначала мне это польстило: может быть они не считали меня за Белую. Однако, прозрение быстро снизошло на меня: если они не стеснялись моего присутствия, то просто потому, что со мной можно было не считаться.
   Никто из них не догадался, что означала вся эта история для моей начальницы: если бы никто не обнаружил потные подмышки голландца, она бы ещё могла тешить себя иллюзией и закрыть глаза на врождённый изъян возможного жениха.
   Теперь же она знала, что ничто невозможно между ней и Питом Крамером: позволить себе малейшую связь с ним было бы страшнее, чем уронить свою репутацию, это означало потерять лицо. Она могла быть счастлива от того, что никто кроме меня, а я была вне игры, не знал о видах, которые она строила на этого холостяка.
   Высоко подняв голову и сжав челюсти, она принялась за работу. По её напряжённому лицу я могла судить о том, сколько надежд возлагала она на этого мужчину, и ведь всё прошло не без моего участия. Я подбадривала её. Разве без меня, она бы задумалась над этим всерьёз?
   Значит, если она страдала, то большей частью по моей вине. Я подумала, что мне должно быть это приятно, но радости не было.
   Чуть больше двух недель прошло с тех пор, как я рассталась с должностью бухгалтера, когда разразилась драма.
   Казалось, в компании Юмимото забыли обо мне. Это было самым лучшим, что со мной могло произойти. Я начинала наслаждаться своим положением. Благодаря полному отсутствию всяких амбиций, я не представляла себе прекрасней доли, чем сидя за столом, созерцать смену настроений на лице моей начальницы. Готовить чай и кофе, иногда выбрасываться из окна и не пользоваться калькулятором, вот и всё, что мне было нужно.
   Обо мне бы так навсегда и забыли, если бы однажды я не совершила то, что принято называть оплошностью.
   В конце концов, я заслужила свою участь. Я доказала начальству, что при всех моих благих намерениях, способна быть настоящим бедствием. Теперь все это поняли и молча решили: «Пусть она больше ни к чему не притрагивается!» И я с блеском справлялась с этой новой задачей.
   В один прекрасный день мы услышали гром в горах: это вопил господин Омоти. Гул приближался. Мы смотрели друг на друга, предчувствуя недоброе.
   Дверь бухгалтерии поддалась, как ветхая плотина, под давлением массы плоти вице-президента, который ввалился к нам. Он остановился посреди комнаты и крикнул голосом людоеда, требующего свой обед:
   — Фубуки-сан!
   И мы узнали, кто будет принесён в жертву карфагенскому идолу чревоугодия. За несколько секунд облегчение тех, кто временно избежал расправы, сменилось коллективным трепетом искреннего сопереживания.
   Моя начальница тут же встала и напряглась. Она смотрела прямо перед собой, то есть в мою сторону, но, однако, не видя меня. Великолепная в своём затаённом ужасе, она ожидала своей участи.
   На мгновение мне показалось, что сейчас Омоти вытащит саблю, спрятанную в складках жира, и снесёт ей голову. Если голова упадёт в мою сторону, я подхвачу её и буду бережно хранить до конца своих дней.
   «Да нет, успокоила я себя, это методы других веков. Всё будет как обычно: он отведёт её в кабинет и устроит ей большую головомойку».
   Но он поступил гораздо хуже. Был ли это приступ садизма? Или всё произошло, потому что его жертвой была женщина, тем более, очень красивая молодая женщина? Он не отвёл её в кабинет, чтобы задать трёпку, расправа произошла на месте на виду у сорока служащих бухгалтерии.
   Нет ничего более унизительного для любого человека, тем более для японца, а ещё того более для гордой и возвышенной мадемуазель Мори, чем подобный публичный разнос. Монстр хотел, чтобы она потеряла лицо, это было ясно.
   Он медленно приблизился к ней, как бы для того, чтобы заранее насладиться своей разрушительной властью. У Фубуки не дрогнула ни одна ресница. Она была прекрасна, как никогда. Потом одутловатые губы Омоти задрожали, и из них залпом стали извергаться вопли, которым не было конца.
   Жители Токио говорят со сверхзвуковой скоростью, особенно когда ругаются. Вице-президент не только жил в столице, он был ещё толстяком холерического темперамента, что загромождало его голос отбросами жирной ярости: вследствие всего этого я почти ничего не поняла из бесконечного словесного вихря, налетевшего на Фубуки.
   Но даже не знай я японского, я могла бы понять, что происходит: в трёх метрах от меня измывались над человеческим существом. Зрелище было отвратительное. Я бы дорого дала, чтобы остановить его, но он вопил без передышки, и рычанию, исходившему из его чрева, не было конца.
   Какое преступление совершила Фубуки, чтобы заслужить такое наказание? Я никогда этого не узнала. Но я знала свою коллегу: её компетенция, её пыл в работе и профессиональная ответственность были исключительны. Каковы бы ни были её прегрешения, без сомнения, их можно было простить. И даже если они были непростительны, можно было проявить снисхождение к этой выдающейся женщине.
   Наивно было задавать вопрос, в чём провинилась моя начальница. Скорее всего, ей не в чём было себя упрекнуть. Господин Омоти был её шефом и имел право, если ему хотелось, найти незначительный предлог, чтобы удовлетворить свой аппетит садиста за счёт этой девушки с внешностью манекенщицы. Ему не в чём было оправдываться.
   Внезапно, у меня промелькнула мысль, что я наблюдала эпизод из сексуальной жизни вице-президента, который вполне заслуживал называться эпизодом: с такими необъятными физическими данными, как у него, был ли он ещё способен спать с женщиной? Зато за счёт своих внушительных размеров он вполне мог драть глотку и криками заставлял содрогаться хрупкий силуэт красавицы. Сейчас он просто-напросто насиловал мадемуазель Мори, и если он предавался своим низменным инстинктам в присутствии сорока человек, то только затем, чтобы добавить к своему оргазму наслаждение эксгибициониста.
   Я была права, потому, что увидела, как гнётся тело Фубуки. А ведь она была несгибаемой натурой, монументом гордыни, и если теперь её тело дрогнуло, значит, она подверглась сексуальному насилию. Её ноги, словно ноги измученной любовницы, не удержали её, и она рухнула на стул.
   Если бы мне пришлось быть синхронным переводчиком господина Омоти, вот, как я бы перевела:
   — Да, я вешу сто пятьдесят килограмм, а ты пятьдесят, вдвоём мы весим два центнера, и это меня возбуждает. Мой жир стесняет мои движения, и мне тяжело было бы довести тебя до оргазма, но благодаря моей массе, я могу опрокинуть тебя, раздавить, и мне это нравится, особенно в присутствии этих кретинов, которые на нас смотрят. Я обожаю смотреть, как страдает твоё самолюбие, мне нравится, что ты не можешь защищаться, такое насилие мне по душе.
   Не я одна понимала, что происходит. Окружающие меня коллеги были глубоко уязвлены. Они как могли отводили взгляд и скрывали свой стыд за папками с досье или экранами компьютеров.
   Теперь Фубуки была согнута пополам. Её тонкие локти лежали на столе, сжатые кулаки подпирали лоб. Словесная стрельба вице-президента заставляла ритмично вздрагивать её хрупкую спину.
   К счастью, я не была столь глупа, чтобы не сдержаться, т.е. поддаться рефлексу и вмешаться. Без всякого сомнения, это ухудшило бы судьбу жертвы, не говоря уже о моей собственной. Однако, я не гордилась своей мудрой осмотрительностью. Понятие чести чаще всего толкает на идиотские поступки. И не лучше ли вести себя по-идиотски, чем потерять честь? До сих пор я жалею о том, что предпочла мудрость порядочности. Кто-то должен был вмешаться, а поскольку рассчитывать было не на кого, я должна была принести себя в жертву.
   Конечно, моя начальница никогда бы мне этого не простила, но она была бы не права: не хуже ли было то, как мы повели себя, пассивно присутствуя при этом мерзком спектакле, — не было ли в сто раз отвратительнее наше беспрекословное подчинение начальству?
   Надо было мне засечь время этой ругани. У мучителя была лужёная глотка. Мне даже показалось, что чем дольше это длилось, тем сильнее он орал. Это доказывало, если в этом ещё была необходимость, гормональную природу всей этой сцены: подобно искателю наслаждений, силы которого восстанавливаются и удесятеряются от собственного сексуального пыла, вице-президент все более ожесточался, его вопли становились все громче, и все больше подавляли несчастную жертву.
   В конце была совершенно обезоруживающая сцена. Не в силах устоять перед насилием, Фубуки сдалась. Только я слышала, как слабый голосок, голос восьмилетней девочки дважды простонал:
   — Окоруна. Окоруна.
   На языке виноватого ребёнка, самом безыскусном, каким говорит маленькая девочка, чтобы защититься от гнева отца, и как никогда не говорила мадемуазель Мори, обращаясь к начальству, это означало:
   — Не сердись. Не сердись.
   Смехотворная мольба полурастерзанной газели к хищнику о пощаде. Более того, это было чудовищным нарушением правил повиновения, запрета на защиту перед вышестоящим. Казалось, господин Омоти немного растерялся, услышав этот странный голос, что, впрочем, не помешало ему ещё пуще разразиться бранью. Возможно даже, что эта детская выходка стала лишним повод для его самоудовлетворения.
   Спустя целую вечность, то ли чудовищу наскучила игрушка, а, может быть, это поднимающее тонус упражнение вызвало в нём чувство голода, и ему захотелось съесть двойной гамбургер с майонезом, он наконец удалился.
   В бухгалтерии воцарилась мёртвая тишина. Никто кроме меня не осмеливался взглянуть на жертву. Несколько минут она ещё сидела обессиленная. Когда силы вернулись к ней, она молча убежала.
   Я знала, куда она пошла: куда идут изнасилованные женщины? Туда, где течёт вода, туда, где можно блевать, туда, где никого нет. В компании Юмимото таким местом мог быть только туалет.
   И вот тут-то я и совершила свою оплошность.
   Я была потрясена: надо бежать успокоить её. Напрасно я попыталась себя урезонить, вспоминая о том, как она унижала и оскорбляла меня, моё смешное сострадание одержало верх. Смешное, я подчёркиваю: поскольку, если уж действовать вопреки здравому смыслу, мне следовало бы встать между ней и Омоти. Это было бы по крайней мере храбро. А моё последующее поведение стало просто по-дружески глупым.
   Я побежала в туалет. Она плакала перед умывальником. Думаю, она не заметила, как я вошла. К несчастью, она услышала, как я ей сказала:
   — Фубуки, мне жаль! Я всем сердцем с вами. Я с вами.
   Я уже приближалась к ней, протягивая дрожащую руку дружбы, когда увидела обращённый на меня её взгляд, переполненный гневом. Её голос, неузнаваемый в охватившей её ярости, прорычал:
   — Как вы смеете? Как вы смеете?
   Должно быть, я совершенно не блистала умом в этот день, потому что принялась объяснять ей:
   — Я не хотела вам надоедать, я только хотела выразить вам свою дружбу…
   В припадке ненависти, она оттолкнула мою руку, как турникет и крикнула:
   — Да замолчите ли вы? Да уйдёте ли вы, наконец?
   Делать этого я явно не собиралась, потому что застыла на месте.
   Она шагнула ко мне. Хиросима была в её правом глазу и Нагасаки в левом. Я уверена: если бы она могла убить меня, она бы не колебалась.