Мы пели разные песни, чтобы зверь заранее услышал нас и успел уйти. Говорят, это единственно помогает от нападения – медведь нападает, только испугавшись неожиданной встречи. Но так лишь говорят. Подходя к новым зарослям кустов на берегу, мы начинали истошно вопить про неуклюжих пешеходов, про орленка, который взлети выше солнца, а иногда и вообще про вчера, когда мои беды были так далеко отсюда, но я билив ин естердэй. Из оружия у нас были только пара ножей да четыре китайских фейерверка в форме маленьких гранаток-лимонок. Взрываясь, они издавали резкий хлопок, который должен был напугать и обратить в бегство любого зверя. По крайней мере, мы надеялись на это. Ружей у нас не было, все люди с ружьями благоразумно остались дома.
   Иногда я пробовал ловить рыбу. Но она не клевала. Заброс самых привлекательных приманок в самые чудесные для рыбы места не давал никаких результатов. Омуты с водоворотами, одинокие камни по течению, бурные перекаты – река должна была кишеть рыбою. Однако каждый раз с рыбалки я возвращался ни с чем. Единственным из трофеев было постоянное чувство, что кто-то внимательно наблюдает за тобой из леса. Приходилось петь еще громче, но я не был уверен, что это зверь, хотя и холодело сердце от вида каждой черной коряги в чаще и от каждого лесного треска за спиной. Вообще почему-то было очень тихо. Не пели птицы. Не жужжали насекомые. Только неумолчный шум реки да голос постоянного дождя. К ним мы привыкли настолько, что не замечали. Тишина казалось полной.
 
   Каждый раз, уже лежа в палатке вечером, мы начинали вспоминать и разговаривать, чтобы как-то убить тишину. Вспоминали почему-то больше женщин, мужчины меньше интересовали нас. Вспоминали плохих и хороших, веселых и злых, хитрых и простодушных. Таких совсем мало было. И каждый раз оказывалось, что любой рассказ был связан с болью, приглушить которую мог только добрый глоток или циничный смех.
   – Представляешь, я когда увидел, что все попутчики наши испугались, начал судорожно в Интернете на туристических сайтах объявление вешать – ищу, мол, для похода на Поной. Так сразу девушка одна откликнулась. Пишет: «Хочу с вами пойти. А зовут меня Маша Изумрудова».
   Володя впервые за последние дни радостно засмеялся:
   – А чего – нужно было Машу с собой взять! Представляешь, какими бы мы тут гоголями ходили. И любой путь был бы нам не страшен. И в соревнованиях за Машу радостно летели бы часы и километры.
   Потом он тщательно подумал:
   – Фамилия какая-то странная – Изумрудова. Цыганка, что ли. Знаешь, хорошо, что не взяли. Ну его на фиг, женщин этих. Передрались бы еще тут все.
   Внутри у меня холодно шевельнулась моя чуйка.
   Ночью ты сидела у меня на лице. Я так бесстрашно любил это раньше. Любил и сейчас, пока не стал задыхаться. Воздух кончался, и горячая радость, что только что была жизнью, стала душной, тяжелой, смертельной. С трудом я открыл глаза, проснулся и с отвращением откинул с лица мокрую со вчерашнего дождя шерстяную шапку…
 
   Утром я услышал необычные звуки. После долгой и гнетущей тишины с неба лился трубный глас серебряных труб. Раз, и еще раз, и еще. Внимательно осмотревшись, я осторожно вылез из палатки. Звуки раздавались со стороны реки. Натянув волглые сапоги, я вышел на берег. Низко над водой, медленно, как во сне, летели три лебедя-кликуна. Раз за разом они зычно и прозрачно кричали, словно сзывая неведомое воинство на бой.
   Володя проснулся совсем мрачный:
   – Кукушка кричала.
   – Это не кукушка. Это лебеди пролетали, очень красиво, – мне хотелось казаться веселым.
   – Знаешь, мне сегодня приснились надгробия – твое и мое. Имена, фамилии. Даты рождения. А дат смерти пока нет.
   Я притворился отважным, хотя нерадостно слушать утром чужие сны:
   – Володя, чего-то ты приуныл совсем. Может, вернемся?
   – Да нет. Бабы Лены боюсь, – сказал Володя серьезно.
   Он вылез из палатки и стал разводить костер. А я в сотый раз принялся перечитывать описание маршрута: «Примерно на середине Поноя находится заброшенное село Чальмны Варэ. После него характер реки резко меняется. Берега повышаются. Отвесные скалы достигают высоты ста метров. Река сужается, часто петляет. Порой резко поворачивает, и тогда возникают опасные прижимы. На протяжении пятидесяти километров на ней располагаются одиннадцать порогов. Последний из них, Бревенный, непроходим».
 
   Поразительно, но в реке совсем не было рыбы. Вернее, наверняка она была, клевать же отказывалась. Погода ли была тому причиной, еще что, но каждый раз, уходя на рыбалку, я возвращался с пустыми руками. Володя в мое отсутствие, казалось, слегка сходил с ума. Он передвигался по лагерю, постоянно озираясь и приплясывая. Пение песен стало его постоянным занятием. Пел он разные песни, иногда просто мычал, но в тишине находиться для него стало невыносимо. В руках он сжимал маленькие гранатки, готовый в любой момент нервно сорвать чеку и запустить в белый свет или в любую тень свое единственное игрушечное оружие.
   Зато стало очень много птиц. Каждое утро, а то и под вечер нас преследовал щемящий душу крик лебедей-кликунов. Огромные жирные гуси пролетали так низко и близко, что иногда, казалось, их можно сбить удилищем спиннинга. Утки то и дело выныривали из реки в самых неожиданных местах и пугали внезапным своим появлением из-под воды. Все они внимательно следили за нами.
 
   В один из дней я решил проверить свое странное предположение. К тому времени многое из невероятного раньше уже казалось возможным.
   – Володя, я пойду ловить рыбу, – сказал я ему, – а ты внимательно смотри. Я знаю имя одного женского беса, некрупного, но злого. Попрошу его. А ты гляди в оба.
   Я вышел на берег реки. Володя зачем-то спрятался в кустах. Вода мирно журчала на небольшом перекате. Смотрели сверху горы.
   Я распустил спиннинг.
   – Катька, дай рыбы, – крикнул в гулкую пустоту отчаянно и безнадежно. – Давно я ничего не просил у тебя.
   Блесна упала далеко, почти у другого берега. Я стал крутить катушку, внутренне усмехаясь своей слабости – сабельные походы комсомольской юности не оставляли обычно места сомнениям.
   Внезапно удилище дрогнуло, согнулось, и я выхватил из воды чудесного трепещущего хариуса. Не долетев до кустов, в которых прятался Володя, он сорвался с крючка и заплясал на песчаном берегу. Я быстро и судорожно убил его, шмякнув головой о прибрежный камень, и закинул блесну снова. Вторая поклевка, и второй хариус заплясал рядом с неподвижным уже первым. Больше поклевок не было. Шутки и баловство кончились…
 
   В этот вечер мы впервые поели свежей рыбы. А ночью я в ужасе проснулся в палатке от тихого тонкого воя. Выл Володя, неподвижно лежа в спальнике с широко раскрытыми глазами. Я несколько раз сильно толкнул его, пытаясь как-то расшевелить. Наконец он замолчал, полежал немного неподвижно, затем тяжело и грузно вылез из спальника.
   – Миша, мне в голову вошел парализующий шар! Я не мог двигаться. Я мог только лежать и звать тебя. Но ты спал. Тогда я испугался, – сбивчивый Володин рассказ был особенно гнетущ посреди окружающей палатку мертвой тишины. Выглядывать наружу не хотелось.
   – Володя, все это ерунда! У тебя опять фантастическое воображение проснулось. Нет никаких шаров и надгробий. Медведь есть, правда, но он держится поодаль. Мы просто идем обычным русским путем, – я старался говорить уверенно, чтобы унять дрожь в голосе. Крепкие руки умело разводили напиток утреннего мужества.
   – Что значит – русским путем? – Володя слегка успокоился и заинтересовался.
   – Предки наши шли в неведомое, поморы и ушкуйники. Ну и что – лопари колдуны и шаманы были сплошь. Ну и что – Куйва на скале и сейды вокруг. У наших – крест на шее и топор в руках. Крестили же лопарей, последних, но крестили. А бесы все – внутри. Нет ничего снаружи, все – внутри.
 
   Володя как-то приободрился героической историей и глотком спирта.
   – Я кофе поставлю, – он осторожно, но настойчиво полез наружу из палатки, мелькнув напоследок своими голыми ступнями с кровавыми потертостями на них.
   А я остался внутри, чтобы подумать. Опять достал карту. Красивая она была и в чем-то неуловимо, по-женски лживая. Расстояния какие-то не те, уже семь дней идем, а волока не видно. Изгиб на реке вот этот был, а следующего не было. Ручья чего-то не заметил, а он большой на карте. Но все равно, красивая она. Зеленые массивы лесов и болот. Голубые извивы рек. География. Давно изученная, написанная, нарисованная. И любой путь теперь – лишь повторение шедших пред тобой.
   Другое дело – внутри. Ничего не ясно. Смутно, и не проясняется. Душа человечья, злоба и радость. Боль. И путь навстречу боли. Любовь. Баба Лена. Кровь всегда морковного цвета. Жесткие пустые глаза и свет улыбки. Карта души.
   Видимо, я задремал. Очнулся от пыхтенья у костра – Володя раздувал огонь.
   Карта лежала рядом. Поверх нее – описание маршрута. Взгляд упал на последний абзац:
   «Село Чальмны Варэ. В переводе с саамского – Глаза леса…»

Куйпога

   «Моя философия в том, что нет никакой философии. Любомудрие умерло за отсутствием необходимости, – он дернул ручку коробки передач, и машина нервно, рывком увеличила скорость. – То есть любовь к мудрости была всегда, а саму мудрость так и не нашли, выплеснули в процессе изысканий. Ты посмотри сама, что делается. Напророчили царство хама, вот оно и пришло. Даже не хама, а жлоба. Жлоб – это ведь такой более искусный, утонченный хам». Они ехали молча, в ночной тишине, по дороге, ведущей за город, на север. За окном мелькали старые, с облезшей краской, дома, сам асфальт был весь в выбоинах и ямах, как брошеное, никому не нужное поле. Внезапно показался огромного размера ярко освещенный предвыборный щит с сияющей мертвенно-синей надписью «Поверь в добро». «Вот-вот, смотри, славный пример, досточтимый. Ничего не нужно делать. Просто в нужный момент подмалевать красками поярче, лампочек разноцветных повесить. Годами друг друга душили, душу ножками топотали, а тут одни с пустыми глазами мозгом поработали, у других, таких же лупатых, релюшка внутри сработала – и все мы опять верим в добро, тьфу», – он выплюнул в окно окурок вместе со слюной и выругался.
   Она сидела рядом, нахохлившаяся и печальная. Ей было грустно – он опять говорил не о том. И стоило ли объяснять давным-давно говоренное, обыденное, как овсяная каша. Стоило ли в сотый раз пытаться найти первопричину, когда все просто – такая здесь жизнь. Ей хотелось радоваться, что наконец свершилось, после долгих сборов, сведений в кучу всех обстоятельств, всех вязких стечений они все-таки вырвались и едут теперь к морю. Большую воду она видела только однажды, в детстве, когда отец взял ее на юг, и с тех пор в памяти остался свежий, щекочущий горло и грудь запах, слепящая глаза пляска солнечных бликов и едкий, как уксус, вкус кумыса.
 
   А он продолжал нудить свое: «Видела, плакат на площади повесили. «Фиерическое шоу». Ублюдки. Писать разучились, а туда же, феерии устраивать. Даже любимое и родное теперь слово «fuck» умудряются в подъездах с двумя ошибками писать. Вообще, утонула речь, язык утонул. Как будто во рту у всех болотная жижа. Да и в головах тоже. Мозги квадратными стали. Вместо мыслей заученные схемы. Мыслевыкидыши. И утопленица – речь». Он был неприятен самому себе со всеми этими неуклюжими рассуждениями, но никак не давали успокоиться, вновь почувствовать ровное течение жизни три пронзительных в своей немудрености вопроса: «Куда едем? Зачем едем? Ищем чего?» И, глупый, все спрашивал и спрашивал себя…
 
   «Хватит, – вдруг попросила она. – Надоело уже. Давай про что-нибудь другое. Посмеши меня как-нибудь. Ты же умеешь меня смешить!»
 
   У них была странная любовь. Она начиналась как чистой воды страсть. Когда он увидел ее впервые, то поразился стремительности, какой-то воздушности всех движений. Окружающие люди, события – все вокруг казалось застывшим, словно погруженным в желейную дремоту. Ему сразу представилось тонкое деревце под напором ветра, как оно гнется к земле почти на изломе, но вдруг выпрямляется при малейшем ослаблении, рассекает сабельным ударом тугую тягомотину, чтобы потом снова клониться, сгибаться из стороны в сторону, отчаянно трепеща листвой, и вновь упрямо и чувственно бросаться навстречу жестокому потоку. «И создал Бог женщину», – подумалось, когда он наблюдал со стороны за силой и изяществом ее походки, красотой тонких, округлых рук и неземным почти, стройным совершенством бедер. Потом, много позже, он понял, что только живая, полная ласковой внимательности ко всему вокруг душа способна так умастить, драгоценным миром покрыть совершенное тело. Потому что полно вокруг было красивых манекенов, пляшущих свои бессмысленные, нелепые танцы и постоянно жующих лоснящимися ртами пирожные по многочисленным кофейням.
   Но потом страсть стала потихоньку стихать, откатываться, как морская вода при отливе, и наступило время прикидок и размышлений о чужих мнениях, полезности и монументальной правильности, и никак не могло родиться долгожданное, дерзкое и бесшабашное доверие.
 
   «Не буду я тебя смешить», – упрямо пробормотал он и снова погрузился в унылые размышления о продажности всего и вся. Благо опыт продаж у него был изрядный. Тяжелым, скользкой тиной покрытым камнем лежала на душе торговля алкоголем, когда цены предварительно повышались на пятнадцать процентов, а потом резко и публично снижались на десять; бодяжный портвейн с хлопьями осадка, распиханный в коробки с сертифицированным пойлом; расселение бичей со всем их вонючим, жалким скарбом по различным, на них же похожим халупам; переклей этикеток с новыми сроками годности на лежалую, прогорклым жиром пахнущую рыбу; склизкая дружба с «нужными» людьми, когда над всем разнообразием отношений плавает маслянистый взгляд хитро прищуренных глазок; странные, нереальные сочетания вожделеющих чиновничьих рук и их же властных ртов, вещающих о совести и доброте. А рядом с ними были молодые девчонки, отдающиеся за коробку бабблгама или за ужин в ресторане, что стоило примерно одинаково; рекламные кампании в газетах, где такие же молодые и бездумные могли за деньги сочинять сказки о чудесных похуданиях и излечениях; яркие, талантливыми красками расцвеченные плакаты о том, что «только у нас, опять в последний раз, одобрено всеми министрами и специалистами, продается столь необходимое вам, жизненно показанное дерьмо в красивой упаковке, с прилагаемым бонусом в виде еще одного, но уже небольшого дерьма». Удивительно, но сначала все это казалось ему свободой, захватывающей игрой раскрепощенной воли и могучего интеллекта, изящным противовесом системе фронтального распределения. И только много позже, когда все многочисленные, не лишенные изящества и стройности схемы стали складываться в такую же систему захлебывающегося счастья безграничного потребления, дешевой радости каждодневного закупа, он почуял неладное. Блистательным венцом его торговой карьеры стали тогда головы лосося. Многоходовая, до мельчайших деталей продуманная афера, где очень многое зависело от дара убеждения себя и других в том, что продать можно абсолютно все, натолкнулась на какую-то преграду. И вроде бы все вокруг были согласны, что дешевые рыбные отходы могут послужить весомым социальным фактором в накормлении сирых и убогих, вроде бы сами голодные, судя по многочисленным маркетинговым исследованиям, были безумно рады поиметь практически даровую похлебку из голов благородных рыб, вроде бы все соответствующие, строго бдящие инстанции выдали одобрения и разрешения, но предел есть даже у свободы предпринимательства. У него вдруг истощились душевные силы, и тогда сразу пропала воля, хитрый ум отказался измышлять новые кротовьи ходы. Он перестал бороться с отступающей, мусор несущей водой и поплыл в ней, словно бездумное бревно, отстранясь и впервые за многие годы сумев увидеть со стороны себя, свои придонные мотивы, чужое суетливое величие, громогласие пустоты и комичность каждодневного подвига во славу вороватости. И когда наступил день лактации пушных зверьков, которые присоединились к слоям населения, отказавшимся потреблять неискренний корм, он взял в руки пустоглазую голову лосося, все еще красивую своими стремительными, рубящими воду очертаниями, и со словами «бедный Йорик» выкинул ее через левое плечо.
 
   «Все на свете продается, кроме любви и голов лосося», – сказал он ей внезапно повеселевшим голосом, и она засмеялась в ответ.
 
   Когда через несколько часов они подъехали к старинной деревне у самого Белого моря, солнце уже высоко стояло над горизонтом. Время белых ночей. Ночи белых ножей. Есть в северном лете какая-то жестокая сила. Она чем-то похожа на щедро украшенное рыбьей кровью резвое лезвие, которое без устали пластует тела, отбрасывает прочь всю нутряную смердь и одного добивается холодной своей силой – чистоты. Ни на минуту не дает солнце закрыть глаза, отдохнуть, накопить новые оправдания. Светло и тихо кругом, лишь изредка вскрикнет в лесу испуганная неприкрытой истиной птица, и ты чувствуешь сначала полную измотанность от своих же вопросов, ты наедине с огромным правдивым зеркалом белесого неба, ты словно стоишь перед могилой убитого Бога, и когда наступает уже предел человеческих сил, вдруг ощущаешь, как с тела, с души словно отваливается пластами чешуя накопившейся за долгие годы грязи, и слезы наворачиваются на глаза от ощущения пусть временной, пусть предсказуемой, но чистоты и ясности. Ты становишься сильным, тебе незачем изворачиваться и лгать, ты пьешь много водки и не хмелеешь, потому что тебя заразил, захватил уже, проник во все поры, в волосы, под ногти бесконечно добрый наркотик – дух Внутреннего моря. И с перехваченным дыханием, как пойманная в сеть рыба, ты поешь во славу его свои спиричуэлсы.
 
   Они остановились у первого попавшегося дома и, постучавшись, вошли внутрь. По высоким ступеням, словно по трапу корабля, забрались в сени, потом, наклонившись перед низкой притолокой, ступили в комнату. У небольшого окна на стуле сидела крепкая старуха с живым внимательным взглядом. Лоб и щеки ее были темными, обветренными, а шея и узкая полоска вокруг лица – белые, незагорелые. «Славный черномордик», – шепнул он, но осекся.
   – Здравствуйте, – старуха кивнула в ответ и быстро оглядела их с ног до головы. – Мы из города, не пустите ли пожить на несколько дней?
   – Ну не знаю, – та смотрела с легкой усмешкой. – А кто такие будете, туристы?
   – Нет, мы так, посмотреть, – он чувствовал себя неловко и поспешил добавить: – Мы заплатим.
   – Ну не знаю, – старуха опять усмехнулась и замолчала.
   – Мне очень хотелось на море. Я никогда не была, только один раз, в детстве, на юге. А тут ведь совсем рядом от нас, и никогда. Вот мы собрались просто и поехали. А остановиться не у кого, не знаем тут никого.
   – Ладно, живите, чего уж там, Ниной Егоровной меня зовут, – старуха уже многое знала о них.
   – А сколько стоить будет, – он попытался свернуть на знакомую стезю.
   – Нисколько не будет. Так живите.
 
   К морю, к морю. Она торопливо собиралась, выкладывала из сумки вещи, которые могли пригодиться. Куртка, резиновые сапоги, теплые носки, комариная мазь. И постоянно, неосознанно, принюхивалась – не донесет ли ветер тот давно забытый, детскими воспоминаниями расцвеченный запах. За окном начинал погромыхивать гром, в доме пахло сушеной рыбой, деревом, какой-то едой. Но того высокого, заставляющего слезы наворачиваться на глаза запаха не было. Она помнила, что на юге он был сильный, пряный, тяжелым потоком несущийся от воды, от галькой покрытого брега, от куч выброшенных на пляж гниющих водорослей. А здесь если и было что-то похожее, то совсем слабое, еле уловимое, призрачное и обманчивое. Какая-то граница, грань между жизнью и смертью, добром и злом, та, которую постоянно ищешь, иногда натыкаешься, но никогда не можешь устоять, удержаться на ней. Он с кислым лицом следил за ее сборами. На улице начал накрапывать дождь, небо затянуло тучами. «Смешно было бы думать, что можешь запрограммировать себе чувства. Да и пошло это как-то – раз к морю, значит, нужно ахать и восторгаться, производить готовый набор телодвижений и ощущений. Трезвее нужно быть, циничнее. А то чуть-чуть разомлеешь, расслабишься, поверишь, как тебя тут же мордой в цветущую клумбу: хотел – на, жри свои вонючие растения», – он был давно наученным, умным зверьком.
   – Собрались? – Нина Егоровна откровенно смеялась над их яркой городской одеждой. – Сядьте, чаю попейте, затем можете на убег сходить за рыбой.
   – Что за убег? – недовольно спросил он.
   – Ловушка такая. Пойдете направо от деревни, сначала по берегу, потом по кечкоре, там увидите. Километров пять до него.
   – Кечкора какая-то. А это что за зверь?
   – Дно морское. Пока куйпога стоит, нужно идти. Потом вода пойдет – не пройдете.
   «Издевается, – решил он про себя, – неужели внятно нельзя объяснить. По-русски. Вроде все здесь русские, не карелы и не чукчи».
   Старуха словно угадала его мысли:
   – Куйпога – это когда вода уходит и стоит далеко. Отлив, по-городскому. Уйдет так, что не видно ее. Все, что в море мертвого было, оставляет. Водоросли, рыбу, может тюленя выбросить. Иногда аж страшно делается – вдруг не вернется. Но возвращается всегда, всегда… – она улыбнулась каким-то своим мыслям.
   Сели за стол. Нина Егоровна взглянула в окно, затем резво вскочила и накинула крючок на входную дверь:
   – Андель, телебейник идет, нахрен его.
   Он фыркнул, она в веселом недоумении широко раскрыла глаза. Старуха же охотно пояснила:
   – Коробейники были, знаете? По дворам ходили, торговали, а глядишь – и украдут чего. Этот же все агитирует, раньше – за одно, теперь – за другое. Вроде слова умные говорит, а смысла за ними никакого. И болтает, болтает: «Теле-теле-теле».
   Вместе посмеялись, успокоились.
   – А вы как, отсюда родом? – спросила она старуху, с удовольствием вслушиваясь в ее вкусную речь.
   – Отсюда, милая, отсюда. Восемьдесят три года, и все отсюда.
   – И как жили? – Они явно нравились друг другу.
   – А как жили. Тяжело жили. Я с семи лет уже нянькой по чужим людям. А потом в море зуйком ходила, здесь в Белом, и на Баренцево ходила. На елах мы тогда рыбачили, с парусами еще.
   – А где тяжелее было, – заинтересовался он, вспомнив внезапно свою службу на севере и зимние шторма, когда слоновьими тушами валялись по берегу разбитые бурей бетонные причалы.
   – Везде тяжело, – усмехнулась старуха. – Первый раз как вышли в Баренцево в волну, так мне ушанку на лицо привязали, чтоб туда блевала. Зато сразу привыкла, со второго раза уже за полного человека брали. Замуж в двадцать лет вышла. Вы-то муж с женой будете?
   Они замялись:
   – Да нет, мы так, думаем…
   Старуха проницательно взглянула на нее, внезапно покрасневшую, затем на него:
   – Был тут у нас в войну один такой. Глупый. Не как все. Ходил все, думал. Как увидит красивую, вроде тебя, так потом на станцию тридцать верст пешком уйдет. Все на поезда смотрел, на женщин проезжающих, искал чего-то… – она посмотрела на часы. – Ладно, идите уже. А то не успеете.
   Они вышли из деревни, пересекли заброшенное поле, поросшее высокой жесткой травой, из которой поднимались оголтелые тучи комаров, и ступили на кечкору. Та простиралась почти до самого горизонта, лишь в еле видимом глазу далеке сверкала кажущаяся узкой полоска воды, за которой угадывались туманные очертания островов. Дно морское оправдывало свое корявое, бородавчатое название – посреди вязкой, чавкающей глины тут и там возвышались скользкие валуны, покрытые зеленой слизистой тиной, лужи мутной стоячей воды составляли аляповатый, тоскливый узор, повсюду валялись обломки раковин, мешали ступать грязнобородые кочки фукуса. На небе царил такой же раздрай. Верхний слой тяжелых, мертвенно-серых облаков не оставлял ни единого просвета. Ниже беспорядочными клочьми неслись белесые обрывки тумана. С двух сторон приближались темно-синие, безнадежные, как арестантские думы, грозовые тучи. Из них с невнятной угрозой погромыхивал гром. «Полная куйпога», – мрачно сказал он, жалея уже, что дал себя втянуть в эту беспросветную авантюру. Она же молчала, только широко раздувала ноздри, все пытаясь поймать тот свободный, вольный запах, о котором мечтала всю дорогу.
   Вдалеке показался убег. Они быстрым шагом дошли до него, достали из ловушки пару десятков мелкой трепещущей камбалешки.
   – Пойдем назад, – он замерз уже под моросящим дожем и с опаской смотрел на приближающиеся отвесные столбы полноценного ливня. – Пойдем!
   – Нет, я хочу купаться, – решительно, со слезой в голосе сказала она.
   – Да где здесь купаться, в лужах, что ли? – он говорил раздражительно и зло. – Тебе же сказали – куйпога. Да и холод собачий, замерзнешь.
   Но она не слушала. Решительно сняла с себя сапоги, одежду повесила на вбитый в глину кол и, оставшись совсем голой, повернулась к нему с внезапной улыбкой: