4]. Это естественно при автономной, самодовлеющей нравственности, не ведущей человека чрез {37} Христа Сына Божия к живому Богообщению, к Источнику сверхъестественных благодатных сил.
   Раз хлыст в своем мистическом созерцании видит в своей сестре «Богородицу», а в брате — «Христа», мы решительно заключаем от этой неправды догматической к неправде самых мистических переживаний хлыста (как не совпадающих с объективной истиной догмата), равно как и о моральных его заблуждениях.
   Стоит нам услышать от представителей русского декадентства, что мораль не имеет значения в христианстве, что последнее аморально, чтобы заключить: 1) о лжи их догматических утверждений и 2) об искажении ими мистического момента. Подтверждением первого пункта служат, например, рассуждения Мережковского об Иисусе Христе Сыне Божием, «своевольно утвердившем свое Божество»; подтверждением второго — рассказ «Месса» г-жи Гиппиус, где отождествлены религиозное и грубо-половое чувства.
   Стоит услышать от православного богослова, что правым исповеданием и мораль{38}ною жизнью исчерпывается существо Христова пути, — и мы вправе будем усомниться в жизненности его догматических верований и целесообразности его нравственной деятельности.
   {39}

Пренебрежение мистикою в школьном богословии

   Остановимся несколько подробнее на этом последнем примере. Он касается очень больного вопроса нашей духовной жизни.
   Конечно, Православная Церковь и всякий живой ее член всегда признавали необходимость мистического элемента, точнее — они жили и живут общением с Богом. Для всех истинных христиан во все времена, вплоть до настоящего, была жива и ощутительна истина: «Святым Духом всяка душа живится»… Но, к сожалению, эти духовные переживания не получили выражения в научном богословии — в системах и трактатах догматических и {40} этических. Правда, мистический элемент здесь не отрицается, но он или отступает на задний план, рассматривается как второ- или третьестепенный, или даже совсем опускается, замалчивается, на первый же план выдвигаются элементы догматический или нравственный.
   Этот недочет ясен не только живым членам Церкви, но и всякому стороннему, но внимательному наблюдателю; ясен он и для современных противников Православной Церкви, которые упрекают ее в «интеллектуализме», сухом, безжизненном, бездушном догматизме и рационализме.
   {41}

Обличение школьного интеллектуализма Гарнаком

   Известный немецкий ученый Гарнак указывает отличительную черту первоначальной христианской общины в «переживании религии». По его словам, каждый отдельный член общины («даже рабы и служанки») переживал Бога, т. е. чувствовал себя в непосредственной личной близости и единении с Богом. Гарнак усматривает опасность для истинного христианства (которого он, правда, не понимает во всей его глубине, но это не мешает ему в данном случае быть тонким и правдивым наблюдателем) в возникновении догматической христологии, независимо от внутренней христианской жизни, содержимой верующими и обязательной к содержанию. {42} «Против этой опасности уже должен был бороться, — по мнению Гарнака, — сам апостол Павел; и на последующие времена одною из постоянных тем для всех серьезных проповедников явилось предостережение о том, чтобы верующие не полагались на «искупление» как на прощение грехов и оправдание, если отсутствует отвращение к греху и последование Христу…» «Конечно, — продолжает Гарнак,—христианство есть религия искупления; но это — нежное понятие, и оно никогда не должно быть удаляемо от сферы личного переживания и внутреннего преобразования». Между тем вера в то, что искупление уже есть совершившийся факт, приводила к тому, что внутреннее переживание сменялось лишь содержанием правого учения о Иисусе Христе и Его деле… Живая вера превратилась, видимо, в подлежащее верованию исповедание, преданность Христу — в христологию, горячая надежда на «царство» — в учение о бессмертии, пророчество—в ученый экзегезис и богословскую науку»…
   «… В Церкви получился навык к «интеллектуализму», т. е. к такому взгляду, что истинная религия состоит прежде всего в {43} «учении»… Вследствие ослабления личного живого переживания религии этика делалась все более несвободной, законодательной и ригористичной».
   Гарнак считает «интеллектуализм» особенностью Православной Церкви. Мы не думаем, чтобы это мнение немецкого богослова было справедливо. Существу православия эта черта совершенно чужда, но она, безусловно, характерна для богословской школьно-ученой мысли.

Мысли о том же у еп. Феофана

   «Научность всякая есть холодило, — читаем мы у еп. Феофана Затворника. — Не исключается из сего даже и богословская наука, хотя она, холодя образом трактования предмета, самым предметом может иной раз и невзначай падать на сердце». «Научность — душевного свойства, а молитва—духовного. Потому они и не в ладах», — заключает преосвященный в полном согласии с положением всех Отцов и, между прочим, Исаака Сирина, который утверждает, что душевное ведение никогда не приводит к духовному, а, напротив, служит препятствием к стяжанию последнего.
   {44}

Критика школьного богословия светскими русскими писателями

   Указанным недостатком школьного богословия отчасти объясняются упреки и нападки на него, между прочим, и некоторых наших декадентствующих писателей. По крайней мере, многое из того, что говорилось ими по адресу нашей богословско-академической науки, оправдывается отмеченным нами, ей присущим изъяном.
   Теперь, когда устами Спасителя, апостолов и отцов утвердили мы истинное соотношение трех элементов христианства — догматического, этического и мистического —и указали пробел в школьном богословии, затенившем мистический элемент (чем {45} нарушается должное соотношение и двух остальных), небезынтересно и небесполезно (и уж во всяком случае, безопасно) обозреть набеги волонтеров декадентствующего богословия на кажущийся неприступным стан регулярных академических сил.
   Цитируя их, я не буду оговаривать неверности и неточности, которые встречаются у них. Я хочу только обратить внимание на то, как и у этих писателей красной нитью проходят указания на тот же недостаток богословия, который отмечен Гарнаком, а еще раньше — Симеоном Новым Богословом, Исааком Сириным и другими отцами Церкви; и совершенно напрасно вменяется последним в вину то, в чем ответственны богословы совсем иной школы. В интеллектуализме, догматизме и рационализме их упрекать нельзя. Чтобы убедиться в этом, стоит припомнить приведенные нами их суждения об истинном познании: оно по существу мистично. Удары критиков попадают в ахиллесову пяту богословия школьного, а не святоотеческого.
   «Есть догматизм, — читаем мы у одного из них, — как такое устроение ума, связан{46}ное с надеждами сердца, из которого произрастают догматы, как из вдохновения произрастает поэзия». Вот об этом-то вдохновении Церкви от IV и приблизительно до VII века, когда было построено догматическое христианство, я и хочу здесь говорить.
   «В 33 года жизни Спасителя воздушные облачные сферы как бы свились над землею, и небо и земля коснулись друг друга осязательно, непосредственно. Но не удовольствовался человек этим. Ему захотелось «одежд». Он вознамерился стать несравненно красивее евангельских лилий, рыбаков Петра и Андрея, Нафанаила и Иоанна; и вот, как Адам, не послушавший Господа, начал шить себе одежды — так, не послушавшись предостережения о лилиях и птицах, христиане между IV и VII веками начали шить полотнища догматов… Растительноехристианство начало превращаться в каменное, по-видимому, более твердое, но не живое... Возьмите «учение о Троице». В Евангелии это чудные речи Спасителя об Отце Небесном и речи Самого Отца Небесного. И в виде голубя Дух Святый сходил на крестящегося Спасителя. Все — картина. {47} Все — умиление. И вот умиленные земные травки склоняются перед Небесной Лилией, в простоте грядущей на ослице: «Осанна Сыну Давидову! благословен Грядый во имя Господне!». Я говорю — небо и земля касались осязательно…
   «Из всего этого человеческого умиления, и слез, и картин, из неясного и бесконечного богатства евангельских слов выстрогали логическим рубанком доску: «Бог есть Дух, поклоняемый во Св. Троице».
   «Да позвольте, для чего мне это знать «как догмат», когда я это читаю в Евангелии; но там я это читаю в богатстве таких подробностей, в таких тенях и полутенях, в звуках такой нежности Сына к Отцу, такой живой органической между ними связи, от которой в доскообразном «догмате» ничего не сохранилось. Ведь это все равно, что вместо Пушкина читать какое-то рассуждение Скабичевского о Пушкине: одно и то же, но только хуже, в нищенском безобразии…
   «В догматизировании, в применении логического начала к нежному и неизъяснимому евангельскому изложению привзошло смертное начало, «неодушевленная гли{48}на» — к юному телу первозданного христианства. Христианство перестало быть умилительно «с догматом», и на него перестали умиляться. Просто — его перестали любить. Вот великий факт, против которого «догматисты» зажгли на западе костры, у нас — срубы, не понимая, что дело не в ереси и не в еретиках, а в том, что самими догматистами введен был в христианство главный и первоначальный яд: срыв момента умиленияи замена его моментом мнимой убедительности, доказательности... Вместо умиления к Писанию стали его исследовать, расчленять, анатомировать, расстригать на строчки («тексты») — и изъяли весь его аромат.
   «Хула на Духа Святого не простится ни в жизни сей, ни в будущей. Вот, проступком против Него и является догматизмкак метод… Отсутствие надежды на Бога, да и не ее одной — «веры, надежды и любви» — вот что сказалось в догматизме христианском. Теперь эти три добродетели только присловие в разговорах. Как и «догмат о Троице» — это какой-то арифметический треугольник, из которого не мерцает ни которое, в сущности, лицо»…
   {49}
   Ту же мысль находим мы у другого критика нашего школьного богословия.
   «Как у хранителя музея египетских древностей к религии древних фараонов, — читаем мы у него, — так и у современных богословов, самых добросовестных, может не быть никакогорелигиозного отношения к самой сущности учения Христова, но может быть поразительный душевный позитивизм».
   «Вообще, нам, профанам, всего поразительнее отсутствие удивления, умиления в богословах, отсутствие всякого художественного волнения. Мы, невежды, даже тексты перевираем, ив этом девственном незнании, в этой богословской нетронутости — вся наша сила. Мы еще простодушны, мы еще удивляемся, умиляемся, у нас еще дух захватывает от некоторых текстов, с которыми гг. богословы обращаются, как безграмотный сторож библиотеки с драгоценными палимпсестами Гомера… Богословы слишком привыкли к христианству. Оно для них серо, как будни. И самое яркое в христианстве, что нас жжет, как огонь, в руках богословов гаснет, становится холодным или, хуже того, чуть-чуть тепленьким пеплом».
   {50}
   «Положение христианства, — по мнению раньше цитированного писателя, — не только не умиротворено, но оно полно решительного отчаяния, уже не от нападок на него, но от равнодушия к нему: потому что внутри его собственных стен сидит несколько Акакиев Акакиевичей, несколько Собакевичей, которые спорят о каких-то мертвых душах и что-то между собою делят».
   Нетрудно видеть, что как у Гарнака, так и у наших, русских писателей основанием для их критики школьного богословия является пренебрежение со стороны последнего мистическим моментом. Правда, писатели эти разумеют под последним вовсе не то, что разумели святые Симеоны, Исааки, Григории и другие таинники Христовы. Глубина этико-религиозных, таинственных переживаний, которыми характеризуется истинно христианский путь, подменена у них сравнительно поверхностными, художественными волнениями с религиозной окраской. Их мистицизм несоизмерим качественно с тем существеннымпроникновением в потусторонний мир, о котором мы {51} знаем из Нового Завета и отцов Церкви. «В первохристианских общинах просвещение и восторг новой жизни, чудо полного обновления переживалось с какою-то даже страшною силой, объективностьюсвоею оно поражало самих христиан не меньше, чем окружающих язычников». Ничего подобного мы не найдем, конечно, у современных декадентствующих мистиков вследствие аморальности их воззрений.
   Причина — подмена живой веры рассудочным богословствованием.
   Чем же объяснить этот подмен живой веры и духовного ведения безжизненным догматизмом? Почему внутреннее, опытное познание сменяется отвлеченными, рассудочными построениями?
   «Три суть на земли: вера, надежда, любы», — говорит ап. Павел, понимая веру в данном случае не как «здравое исповедание», но как оную мысленную силу, «воссиявающую в душе от света благодати», «священнодействующую между Богом и святыми неизреченныя таинства», свидетельством совести возбуждающую великое упование на Бога (св. Исаак Сирин).
   {52}
   В своем существе она такова и есть — исключительно внутренне-духовное, опытное познание, познание, передаваемое другим не в логических формулах, а в образах, аналогичных естественнымвнутренним опытам и состояниям человека (см., например, св. Макария Египетского). Но человеку (а не вере) свойственно формулировать свои опыты, укрепляя в сознании и чувстве логическим процессом то, что изменчиво в нем (т. е. в человеке) по силе и ясности в акте непосредственного религиозного созерцания; отсюда — логическая сторона религии.
   Это-то соотношение составных частей религиозного мироотношения и служит первым источником уклонения от правильного пути к Истине.
   Основные свойства религиозного мироотношения, указанные ап. Павлом, трудны и с трудом достаются (ибо «житиемпознаются тайны»); логическая же сторона легче, и вот веразаменяется правоверием, т. е. правильным мнением, и то, что в религиозном синтезе должно занимать последнее место, естественно (т. е. в согласии с поврежденным {53} естеством человека, которое ищет того, что легче) становится на первое место.
   Представление о правильном движениик Истине (
«не ощутят ли Бога?»
Деян. 17, 27) подменяется представлением о правильном мнении об Истине (православия — правоверием) .
   Так как процесс искания Истины (цель коего — ощущение) не логический, а опытно-критический, то переоценка логического (рационального) элемента убивает процесс искания; на этой переоценке и основан факт вырождения живых религиозных верований: опытучителя подменяется изучением его воззрений.
   Припомним определение догмата, данное нами на основании учения святых подвижников:
   «Догматы суть санкционированные Церковью и указующие верующим путь спасения словесные формулы (выражения) тайн Царствия Божия, чрез деяние и опыт открывающихся христианину в благодатном ощущении и в конкретно-духовном созерцании».
   Поэтому живойпроцесс духовного развития характеризуется соответствием опыта {54} с формулой. Так, например, человек, исповедующий догмат Искупления, должен если не созерцать великих глубин сей Тайны, то, по крайней мере, ощущать на себе, в глубине души своей, спасительное действие ее. Если же человек начинает настаивать на признании для себя формулы, ему еще чуждой, и переносит центр тяжести с сущности на знак, ее выражающий, он впадает в двойной грех: 1) в самообольщениеи 2) в застой.
    Первыйгрех вытекает неизбежно из того, что рационально (мечтательно) принятые догмы дают иллюзиюдействительного обладания обозначаемых ими предметов, и тем самым не может не порождаться самопереоценка: ибо органический рост усвоения той или другой религиозной формулы рождает в человеке новый порядок ощущений с новыми требованиями к себе и к миру, чего не бывает при воображаемо-усвояемой формуле, т. е. при интеллектуальном восприятии.
   Во второйгрех человек впадает опять потому, что иллюзия обладания истиной не дает тех импульсов к ее исканию, какие являются при сознании ее отдаленности. В {55} этом случае человек, формулирующий своими словами действительно (т. е. в опыте) им постигнутое, ближе к Богу (Истине — в смысле ее достижения), чем тот, кто по ошибке принимает чуждую формулировку за свою (хотя бы объективно она была и правильнее). Никео-Цареградский Символ исповедуют премногие-многие, но для многих ли он является выражением их подлинной веры? Ведь вера есть ощущение («обличение») невидимого и потому уверенностьв нем, как бы в видимом. Уверенность же (не по ощущению) в невидимом не дает еще его «обличения», ибо эта уверенность может истекать из других основ, например, традиции, привычки и т. п. В лучшем случае можно быть уверенным по слову другого («вера от слышания»), но чтобы верить действительнопо слову другого, надо усвоить в той или другой мере и порядок ощущенийдругого (переход «веры от слышания» в «веру опыта», обличающую невидимое). Этот переход совершается чрез «боголюбивое деяние». А так как последнее несравненно труднее, чем умственная игра отвлеченными началами, то вселенская {56} формула христианской веры большею частью остается грандиозным древом, но лишенным листвы, в которой укрывались бы птицы, и плодов, которыми бы они питались.
   {57}

Книга 2 Спасение и Вера по православному учению [ 5]

   {59}

Предисловие к изданию 1913 г.

    Соприкасаясь внутренне в разной степени со всеми предшествующими выпусками, книжка «Спасение и вера по православному учению» стоит в наибольшей связи как с выпусками, посвященными выяснению вопроса о Церкви (вып. 16, 17, 19), так и с теми, в которых уясняется путь спасительного опытного Богопознания (вып. 1, 2, 3, 28, 29 и 30). Вместе с тем эта книжка является, в известном смысле, введением к целому ряду следующих выпусков, направленных к одной и той же цели: с разных сторон отграничить Божественную область Единой, Святой, Соборной и Апостольской Церкви (Православной) от сферы католического раскола и протестантского сектантства, ложно мнящих о себе, как о носителях и обладателях подлинной Христианской Истины. Раскрывая православное учение о спасении, этом основном вопросе живого религиозного сознания, предлагаемый выпуск очерчивает часть того круга, внутри коего начертано: Единая Христова Церковь. Круг этот должен смыкаться по мере выхода следующих выпусков, стремящихся каждый со своей стороны ставить{60} вехи вокруг пажити Христовой, на тихих, текущих в жизнь вечную водах которой пасет Свое словесное стадо Пастыреначальник Господь Иисус. Каждый из ближайших выпусков отрицательно, или положительно, или и тем и другим способом будет проводить границу между Церковью Божией и обществами человеческими, самовольно присваивающими себе имя Невесты Христовой, и этим воздвигать ограду кругом Новозаветной Христовой Скинии, чтобы как живущие внутри Ее и укорененные там, так и лишь взыскующие драгоценный бисер — Христа, не сбивались на распутия «вне церковных стен», где блуждают овцы, не знающие должным образом Единого Пастыря — Иисуса, обитающего в Церкви Своей,
«оставившие Его, источник воды живой»
и припадающие запекшимися устами к
«водоемам разбитым, которые не могут держать воды»
(Иер. 2, 13). Ибо едина вера, едино крещение и едина святая, соборная и апостольская Церковь,
«не имеющая пятна или порока»
, сей
«столп и утверждение Истины»
.
   {61}

I. Общее понятие о спасении

   Спасение, говоря общепринятым языком, есть избавление человека от греха, проклятия и смерти. Это определение одинаково может принять и православный, и последователь правового мировоззрения [ 6]. Но весь вопрос в том, что каждый из них считает в спасении наиболее важным и существенным.
   Себялюбец на первом месте поставит, конечно, последствия греха для благополучия человека, т. е. страдания и смерть. Проклятие, отчуждение от Бога тоже представляется ему пагубным, опять-таки потому, что приводит к страданию. Понятно, что спасение он объяснит себе, как избавление от стра{62}дания, причиненного грехом. Далее, так как сущность греха и его нежелательность самого в себе ускользают от сознания себялюбца, то естественно, что и самый способ избавления представляется ему неправильно, односторонне. Не понимая, почему грех ведет к смерти и пр., себялюбец объясняет это себе только внешне — тем, что Бог прогневан и потому наказывает. Поэтому и спасение он понимает только как перемену гнева Божия на милость, представляет себе в виде действия, совершающегося только в Божественном сознании и не касающегося души человека. А раз спасение или, говоря точнее, оправдание есть вышеестественное дело Божественного сознания, то и следствие оправдания — освящение вполне последовательно приписать тому же Божественному решению.
   Конечно, человеческое сознание должно было бы восстать против такого извращения душевной жизни: ведь душа не какое-нибудь вещество, чтобы в ней было возможно такое помимовольное превращение. Но ум нередко не предписывает, а покорно следует чувству и воле — так и здесь. Так как все {63} внимание греховного человека устремлено к тому, чтобы не страдать, чтобы получить безбедную жизнь в самоуслаждении, то он и не думает много о том, каким путем достигается эта возможность вечно благодушествовать. Мало того, помимовольное превращение его души ему было бы еще желательнее. Добра он не любит, труда над собой ради святости он не понимает и боится, жертвовать любезным ему грехом ему тяжело и неприятно. Чего лучше, если без всяких усилий с его стороны, без неприятного напряжения и борьбы с собой его вдруг сделают любящим добро и исполняющим волю Божию и за то блаженствующим? Это и есть то самое, чего нужно его себялюбивой и саможалеющей природе.
   Между тем для православного сознания грех сам по себе, помимо всяких своих гибельных последствий, составляет величайшее зло, и даже он один и является «злом в собственном смысле», как говорит св. Василий Великий, «злом действительным». Все же, что считается злом только «по болезненности ощущения», с точки зрения саможаления — все это для православного {64} «зло только мнимое, имеющее силу добра». Смерть сама по себе не страшна для православного, он боится «смерти, скрывающейся внутри, в сердце», боится «смерти внутренней», потому что только она и есть для него «истинная смерть». Освободить истинного последователя Христова от всех последствий греха, но не освободить от самого греха значит не только не спасти его, но и подвергнуть самой горькой и страшной участи, какую только он может себе вообразить: вечно жить и вечно грешить — это для него хуже геенны. «Если бы, — говорит Климент Александрийский, — мы могли представить, что кто-нибудь предложил гностику (истинному), желает ли он выбрать познание Бога и вечную жизнь, и если бы эти две вещи, которые совершенно тождественны, были разделены, то гностик без малейшего колебания избрал бы познание Бога, признавая, что обладание верой, которая от любви восходит к познанию, желательно само по себе». Истинный христианин предпочел бы быть святым — и страдать, чем вечно блаженствовать — и грешить. Отсюда очевидно, что и в понятии спасения право{65}славный на первое место поставит освобождение от греха самого в себе [Скорее грех и страдание для истинного христианина понятия тождественные, ведь под страданием понимает он…], избавление же от мук и страданий примет в качестве простого следствия, которое, в сущности, ничего не прибавляет к получаемому благу, так оно незначительно сравнительно с благом в собственном смысле. Спасение для православного прежде всего и главным образом есть избавление от греха. Так действительно учат о нем Св. Писание и отцы Церкви.

Учение о спасении Ветхого Завета

   Ветхий Завет был, конечно, временем сени [Тени ( прим. ред.)] и гаданий: светлую пору избавления ветхозаветный человек представлял себе более под видом восстановления царства еврейского в обетованной земле. Однако лучшие люди не забывали, что речь идет прежде всего о царстве Божием, что Господь восстановлял это царство ради Себя Самого (Ис. 48, 11), а не ради благодушия собственно {66} израильтян. Поэтому, описывая будущего Спасителя и будущее царство, пророки не забывали указать, где это нужно было, что Спаситель приведет Свой народ не к чему иному, как к святости, что радость будущего будет сосредоточиваться в возможности быть всегда с Богом, угождать пред лицом Его и приносить Ему жертвы благоприятные.
«Вывел
(Господь)
народ Свой в радости, избранных Своих в веселии. И дал им земли народов, и они наследовали труд иноплеменных (но все это затем), чтобы соблюдали уставы Его и хранили законы Его»
(Пс. 104, 43–45), чтобы утвердить среди них царство добра. Поэтому, прося Господа «ублажить благоволением Сиона и создать стены Иерусалимские», пророк немедленно же, как особенно заметную черту будущего благополучия, указывает в том, что