Страница:
В шестнадцатом ему шрапнельной пулей пробило череп, затылок слева. Он ослеп и оглох. Лежал в астраханском госпитале, в Морозовской больнице. За ним ходила медсестра, которую он не видел и не слышал. Был там хороший хирург. Отец узнавал его по густому перегару, как только тот входил в палату. Этот хирург сделал отцу трепанацию черепа. На следующее утро отец проснулся прозревшим и заорал с перепугу. Прибежал хирург, дохнул знакомым духом, крепко выругал за нервность.
Много позже отец шел по улице Мелитополя. Неожиданно у него возникло странное чувство узнавания к идущей перед ним незнакомой женщине. Он последовал за ней. Та стала оглядываться, потом остановилась:
– Мужчина, Вам чего от меня надо?
– Простите, но я чувствую, что знаю Вас.
Женщина пригляделась и узнала отца. Это была та самая, ни разу им не виденная и не слышанная астраханская медсестра.
После семнадцатого года отец сразу встал на сторону красных. В восемнадцатом был секретарем военно-революционного комитета в Тирасполе. Вернулся в Екатеринослав и воевал во всяких отрядах и отрядиках с гайдамаками, националистами. Одно время отец командовал бронеотрядом, его отряд назывался «Серп». На параде, который они себе устроили, броневики прошли площадь и встали.
Однажды в екатеринославской гостинице «Пальмира» отца и еще одиннадцать человек схватили гайдамаки. Повели расстреливать. Конвой – пьяный в дугу. Отец знал в городе все ходы и выходы. Проходили мимо двора бани. Отец шел последним. Схватил за штык винтовку конвоира – тот потянул на себя. Отец толкнул – конвоир упал. Отец метнулся во двор – на какие-то бочки – через забор и ушел. «Так, – рассказывал, – я быстро взлетел». Сбежало четверо, восьмерых расстреляли.
Екатеринослав все время переходил из рук в руки. В одну из таких перемен гайдамаки шуганули красных, тогда еще в компании с махновцами, из города: «Бежали, как собаки». Отец лежал с пулеметом у моста, отстреливался.
– Сережка, пора бежать, – кричит ему приятель.
– А куда мне спешить: патроны еще не кончились.
Когда Екатеринослав в восемнадцатом году заняли немцы, отца оставили в подполье организовывать и вооружать рабочих. Позарез надо было перевезти через Днепр оружие. Немцы всех на мосту обыскивали. Отец нашел возчика, коренного австрийца, договорился с ним. Отец шел впереди лошади. Его обшарили, ничего не нашли, пропустили. Австриец заговорил с патрулем по-немецки, и его не стали обыскивать.
При немцах отец ночевал в разных местах. Раз он зашел домой, к деду. Достал из карманов два пистолета, положил на буфет. И тут – надо же – немцы с обыском. Они расстреливали всех, у кого находили оружие. Перетряхнули у деда все, а на буфет не взглянули. Когда они ушли, дед сказал:
– Чтоб ты с этими игрушками ко мне не являлся.
В девятнадцатом году красные уходили из Полтавы. У отца была пробита рука, и ему поручили попрятать раненых, которых нельзя было увезти. Он пошел за помощью к В. Г. Короленко, который жил в Полтаве и которому было все равно, какого цвета – белого или красного был человек, нуждающийся в защите. Короленко помог распихать раненых по безопасным местам.
Имя нашего великого правозащитника удивительным образом связано и с судьбой жены Игоря Сергеевича – Полины Григорьевны. Мать Полины – Анна, урожденная Быховская, пережила в детстве такую страшную историю.
Она жила тогда на Украине, в городе Почеп. В дом ее деда ночью пришли двое. Убили деда и бабушку. Уходя, убийцы ударили ломом по голове шестилетнюю плачущую девочку – Анну. Она осталась жива, со вмятиной в голове на всю жизнь.
Был громкий процесс об убийстве семьи Быховских. Анну приводили на опознание. Перед ней выстроили десять мужчин и спросили, кого из них она знает. В ряду подозреваемых стоял их дворник, и девочка показала на него. Дворника и казнили как убийцу.
Владимир Галактионович Короленко в своих статьях яростно протестовал против того, что приговор был вынесен на основании показаний шестилетнего ребенка.
В девятнадцатом году отец служил в 1-й Заднепровской дивизии у Дыбенко. Тогда у Махно с Дыбенко все время шли переговоры: Махно то входил, то выходил из Красной Армии. Махно числился в дивизии Дыбенко третьей бригадой, второй командовал Григорьев. Отец был у Махно комиссаром бригады.
В контрразведке у Махно служил Зиновий Аронович Вальдман, который вполне мог сойти за прототип Левки Задова у Алексея Толстого.
Я ахнул:
– У Махно – контрразведчик еврей!
Игорь Сергеевич отмахнулся:
– Вы меня извините, какие там махновцы антисемиты! Среди них были евреи.
Зиновий Аронович был из очень приличной семьи Вальдманов из Ростова-на-Дону. Его брат был главным инженером Югстали. А сам Зиновий оказался таким авантюристом!
Отцу, когда его направляли к Махно, сказали что Вальдман заслан из ЧК. Они с тех пор дружили до самой отцовой смерти.
В тридцатых годах Вальдман был заместителем Передерия, директора Харьковского мясокомбината. В тридцать седьмом Передерия посадили. Вальдман пришел домой: «Алеша, собери мне чемоданчик». И исчез. Куда – неизвестно. Свои звали жену Вальдмана «Алеша», а его самого «Зоя». Потом Передерия выпустили. Появился и Вальдман. Узнал, что следователь избивал Передерия и интересовался им самим. Звонит следователю:
– Вы мной интересовались?
– Но Вы сейчас мне не нужны.
– А мне хотелось бы с Вами встретиться.
Встретились в ресторане, выпили, потом Вальдман избил следователя до полусмерти: «За то, что бил Передерия».
Не боялся ничего и никого. Году в сорок третьем в Москве милиционер при нем пристал к старушке, продававшей что-то на улице. Зиновий Аронович встрял, милиционер обозвал его жидом. Вальдман его избил и попал в штрафной батальон. Потом воевал в Латышской дивизии. Пришел с войны – весь в орденах.
Он приезжал к нам, когда ему было лет семьдесят. Умывается до пояса – весь налитой, как борец. Брил голову, как Котовский.
Отец говорил, что Махно был очень неплохой мужик. Надо было только успеть первым заговорить с ним. На него сильное влияние имела его жена Галина. Про него много всякого писали: пьяница, развратник. Все это ерунда. Пил, как все. Заедал сырым яйцом. Он умер рано, в эмиграции, во Франции. На ступеньках бистро, спускаясь туда с дочерью. Сначала там бедствовал. Никакого золота, как писали, он не вывез. Потом стал жить лучше: французы приспособили его читать в военной академии курс тактики партизанской войны.
В двадцать девятом году мы с отцом и матерью отдыхали в Бердянске. Там я в первый раз увидел море. Остолбенел, открыв рот, а потом прямо в одежде рванул в море. Меня вытащили отдыхающие. Смеху было! Мы жили в гостинице, где в свое время стояли отец и Махно. Отец показывал столик, за которым они вместе с Махно ели.
В той же гостинице отца и еще четверых большевиков махновцы арестовали после разрыва с красными. Вечером в номер, куда их посадили, пришел отцов земляк, студент-анархист из Екатеринослава: «Братцы, вас утром расстреляют»… И выпустил всех пятерых.
Как в песне про матроса Железняка, они пошли на Мелитополь и вышли к Ногайску. Трое решили идти через город. Там их поймали махновцы и расстреляли. Отец с Дмитрием Захаровичем Минским, таким же комиссаром у Махно, как и отец, прячась в хлебах, пробрались в соседнее село. Нашли в селе матроса-большевика. Он сказал им: «Я сам здесь среди махновцев. Если нас возьмут – расстреляют всех троих. Идите, могу дать два нагана».
Пошли. По дороге встретили повозку с молодым немцем-колонистом. Пригрозили ему наганом, и тот довез их до Мелитополя, где стоял штаб дивизии Дыбенко.
Добрались, а в штаб их не пускают: такие они были оборванцы. Как раз в этот момент выходит из штаба Дыбенко. Увидел их – хохотал до упаду. Отец на него ужасно обиделся.
Дыбенко поставил отца командиром кавалерийского полка в своей дивизии.
Минский потом стал кадровым военным. Погиб командиром дивизии в 43-м году.
Интересно, что отцу выпало спасти знаменитую Асканию-Нову. Мужики хотели ее разграбить и сжечь. Дыбенко приказал не допустить этого. Отец поднял ночью полк и повел на Асканию-Нову. Черным-черно. Отцов конь налетел в темноте на колодец, и отец через голову коня влетел прямо в жерло колодца. Умудрился зацепиться, а то бы – верная смерть. Колодцы там страшенной глубины. Доскакали. Только-только успели расставить вокруг Аскании разъезды – в ночи появились огни, стали подходить мужики. Но пришлось селянам разъезжаться ни с чем.
Мой отец и женился на гражданской войне. Он был ранен в ногу и контужен. На время лечения его назначили комиссаром санитарного поезда. Там он познакомился с медсестрой, моей будущей маменькой, Натальей Степановной, урожденной Томилиной.
Где– то под Брянском она однажды зимой выпала между вагонами: не заметила, что нет переходного мостика. Повезло – упала между рельсами. Стала подниматься – ей по голове сцепкой. Какой-то санитар увидел это, стал стрелять, остановил поезд. К ней прибежали. Отец думал – найдет форшмак. А мать больше всего боялась, что поезд уйдет, и она замерзнет в одном халатике.
После гражданской войны мать с отцом молодоженами приехали в Сумы знакомиться с ее родителями. Отец сомневался, как они его примут:
– Муж у тебя, Наташа, прямо скажем, – с палкой, да еще к тому же – еврей.
Мать отрезала:
– Не примут – повернемся и уйдем.
Но ничего. Бабушка любила его сильнее всех зятьев и пережила отца в пятьдесят седьмом году всего на месяц.
Моя мать по материнской линии была из Пашковых, того самого дома, где «Ленинка».
Дед со стороны матери носил стало быть фамилию Томилин. Станция Томилино, говорили, – их родовое имение. Он кончил Московский университет по юридическому факультету. Удивительно много знал. Считал, что читать надо на языке подлинника – немецком, французском… Написал книжку о канарейках.
Был юрисконсультом табачной фабрики и акцизным инспектором по сахару в Сумах. Терпеть не мог получать зарплату золотыми: «Невозможно унести домой, тяжело».
Он часто бывал на сахарном заводе богатейшего сахарозаводчика Лоренца и очень тому нравился. Лоренц держал для него персональный домик. Завтракали, обедали, ужинали вместе.
Лоренц однажды сказал ему:
– Если Вы не увидите, как сахар уйдет – у Вас будет сто тысяч.
– Нет, я не могу, – ответил дед.
Все отношения после такого предложения остались прежними.
Дед умер в 34-м году. До конца жизни, помню, ходил в чиновничьей фуражке: зеленый верх, черный околыш.
Как ранее уже было сказано, Игорь Косов родился в 21-м году. В 24-м году его отец демобилизовался. В рассказах Игоря Сергеевича разворачивается причудливый калейдоскоп хозяйственных должностей, которые потом отец занимал на Украине. Должностей, я бы сказал, весьма высокого номенклатурного ранга: директор Харьковской нефтебазы, построенной еще Нобелем, гендиректор Богодуховского объединения «Выробныцтво чоботив» (четыре фабрики, один кожевенный заводик), замнаркомторга Украины, а с 35-го года Сергей Ильич был начальником инспекции «Укрнефти». Нефть по двум трубопроводам Грозный – Туапсе и Баку – Батуми шла тогда к Черному морю. Десять танкеров перевозили ее в Одессу, и вся европейская часть Союза снабжалась нефтью отсюда.
У Сергея Ильича была в Одессе под началом нефтегавань, и он с апреля до осени уезжал туда. Был членом Одесского Облисполкома.
В Одессе тогда работал знаменитый скрипичный профессор Столярский. Он вырастил Ойстраха, Бусю Гольдштейна и других скрипичных гениев. У него была своя «Школа имени Столярского». Он говорил: «Школа имени меня». Когда очередная мамаша приводила к нему своего сына, он после прослушивания чаще всего ставил такой диагноз: «Мадам, Ваш сын не имеет надежд на растение».
Столярский, как и Сергей Ильич, был членом Облисполкома. Он славился своей пунктуальностью и всюду появлялся вовремя на своей «Эмке». Вдруг опоздал на одно из заседаний. Был страшно сконфужен: «Я ехал на своем „Мэ“ – так у меня кончилось горачее».
Гроза 37– 38 годов не миновала и Сергея Ильича. В этом – параллельность даже таких штрихов биографий И. Косова и В. Лапаева. Опять в рассказе – живые детали, приметы, знаки времени… Сергей Ильич был исключен из партии с формулировкой: «Неразоружившийся троцкист. Двурушник. Антипартийное поведение на областной партконференции, выразившееся в сколачивании антипартийной группировки».
В этом месте повествования Игорь Сергеевич сложил крестом два пальца: «Пахло…», рассказал, что отца спасло подпольное, еще по Екатеринославу, знакомство с Емельяном Ярославским и так продолжил свои воспоминания:
В Киеве Косовы жили в одном доме с Якирами, Постышевыми, будущей актрисой Эленой Быстрицкой. Их соседками по квартире были две двоюродные сестры Троцкого. В 41-м они не захотели эвакуироваться из Киева: «Немцы же культурная нация. Мы их помним по восемнадцатому году». Обе погибли в Бабьем Яре…
Я с девятого класса решил пойти в Киевскую артиллерийскую спецшколу № 13. Одновременно ходил в танцевальный ансамбль Вирского. Тогда он был любительским, а ныне – Академический ансамбль украинского танца. Потом нам четверым: Боре Сичкину, Боре Каменковичу, Изе Соломяке и мне предложили остаться профессиональными актерами. Двое первых согласились. Сичкин (Буба Касторский из «Неуловимых мстителей») сейчас живет в США, Каменкович стал балетмейстером Киевского театра оперы и балета, а мы с Изей не захотели.
Моя 13– я школа была спарена с 1-м Киевским артучилищем. Это училище было на конной тяге, и нас в школе учили верховой езде. На лошади я ездил, как бог. Снимался даже статистом в «Щорсе». Меня можно узнать со спины там, где отряд поднимается в гору.
В конце школы у нас был конкурс аттестатов в Третье Ленинградское повышенное артиллерийское училище ЛАУ-3. Меня отобрали. Я не сопротивлялся: привлекло «повышенное», хотя, конечно, хотелось остаться при родителях.
Это было Михайловское царских времен артучилище. Курсантов так и звали «михайлоны». ЛАУ-3 готовило кадры для артиллерии большой мощности, 203– и 280-миллиметровых гаубиц и пушек. Нас считали артиллерийской интеллигенцией. Никакой дедовщины и близко не было.
В училище были прекрасные преподаватели, в большинстве – еще царские офицеры. Они проповедовали принцип: «Врать нельзя. Вранье приводит к поражению». Исключительно уважительно относились к нам. Он – полковник, ты – курсант, а с тобой на равных. Не любили, чтобы их боялись. Нас, курсантов, знали и помнили.
В августе 41-го стою я – руки кверху, арестованный в Луге как немецкий шпион. «Косов?» – узнает меня полковник Карбасников, комендант Луги, наш бывший преподаватель.
В 42– м спускаюсь в землянку под Синявиным к начальнику артиллерии корпуса. Темно. Вижу знакомые усы – Лебедев, был у нас полковником в училище. Он воззрился на меня: «Простите, Ваша фамилия не Косов?» Был мне рад.
Однажды, намаявшись на чистке 280-миллиметрового орудия, я сел на место гусеничного и закурил. Курить при пушке – грех смертный. Тут же возникла громадная, потрясающей выправки фигура полковника Градусова, нашего дивизионного командира. Показывает мне четыре пальца, улыбаясь, спрашивает:
– Сколько?
Имелось в виду суток гауптвахты. Я мгновенно ответил:
– Два!
Ему страшно понравилось, он все прощал находчивым:
– Получи «два». Иди – покуришь там. Доложи командиру батареи.
Градусов любил учения по теме «Пожар». Кончалось скверно: спальня полна воды. Раз опять:
– Пожар!
– Где?
– В канцелярии!
Кинулись туда с брандспойтом. Но выскочил капитан Цесарь. Выхватил брандспойт и высунул его в форточку. Цесарь был училищной знаменитостью. Потом, генералом в отставке, директорствовал в кинотеатре.
Меня в училище звали Апулий. Так и зовут с тех пор при встречах выпускники училища и тогдашние преподаватели. Получилось так. Я купил в букинистическом магазине «Золотого осла», голубенького, издания Академии. Положил книгу на полку. Как-то вскоре приходит наша рота из бани. К нам вышел командир батареи Тарасов, руки за спиной: «Косов! Шаг вперед». Шагнул, думаю: «За что бы это?» Тарасов вынул из-за спины руку с голубеньким томиком. «Некоторые курсанты, выходя из своей компетенции, вместо того чтобы изучать уставы и повышать свою боевую подготовку, читают чуждые нам вещи – какого-то Апулия», – сказал он, крепко нажав на «у». Рота повалилась.
На другой день встречаюсь с командиром училища:
– Скажите, Косов, действительно Тарасов упрекал вас за то, что вы читаете Апулея?
– Так точно.
Тот схватился за голову:
– Ну и дурак.
Через неделю вернул книгу мне, посоветовав не держать ее на виду. Тарасов же через неделю перевелся из училища на другое место службы. Он был простой, прямой, служака из красных офицеров. После войны ребята встретились как-то с Васькой Тарасовым на Невском. Без ноги, на протезе. Когда расстались с ним, вспомнили про Апулия – так хохотали…
Нас учили хорошо. Марка училища была очень высокой. У меня есть книга «Приказы Верховного главнокомандующего». Среди отмечаемых там артиллеристов масса знакомых фамилий и много наших преподавателей.
В ЛАУ– 3 было два профиля: огневой и АИР – артиллерийской инструментальной разведки. Я был огневого профиля – «огневик», и все мои приятели были огневики. Между нами и аировцами был вечный дурацкий антагонизм. В классе связи висел плакат: «Рожденный мерить стрелять не может».
В училище я пробыл три года и был выпущен в неполных двадцать лет весной 41-го года.
Тогда формировались первые четыре дивизиона и девять отдельных батарей «катюш». Командиры этих батарей Флеров, Кун, Куйбышев,… почти все погибли. Многие выпускники ЛАУ-3 этого года были направлены в новую для всех нас реактивную артиллерию. Я тоже.
Попал в 439-й отдельный артиллерийский дивизион. Стояли в Алабине, под Москвой. Дивизион еще только должны были сформировать из трех батарей по девять установок. Каждая установка – это боевая машина с восемью спаренными направляющими для шестнадцати реактивных снарядов. В штатной батарее потом было четыре установки. Если бы меня спросили сейчас, я бы сказал, что в батарее должно быть шесть установок. Тогда многие задачи можно было бы решать батареей, не привлекая дивизион.
Командиром дивизиона был капитан Левин. Маленький, с редкой тогда «Красной Звездой». Я у него был командиром взвода управления первой батареи.
В один прекрасный вечер Левин вызывает меня:
– Бери расчет, бери машину – поедешь на Хорошевку, в Первое Московское артучилище. Там тебе дадут указания.
А у нас была пока единственная боевая машина на весь дивизион. Ее пригнали часа за три до этого разговора. Мы не успели даже задрать чехол. Отвечаю:
– Товарищ капитан, куда же я поеду: не знаю, как заряжают, как стреляют…
– Ничего, разберемся.
Мы с ним взяли «летучую мышь», сняли чехол с машины, посмотрели с фонарем, что смогли.
Приезжаю с расчетом на Хорошевку. Было 23.30. Спрашивают:
– Что ж так поздно? Езжай в Софрино, на полигон.
Приехал. Выходит дама на каблуках:
– Давайте ключи от машины.
– Никаких ключей Вам не дам.
Пришел начальник полигона, накричал. Мы загнали машину в гараж. Ночевали на голом полу. Пожевали сухой паек, запили водой.
Утром выехали на полигон, встали на площадку. Предстоят показательные стрельбы. Нам привезли снаряды, по два в ящике. Черные, вороненые – такая прелесть!
Военинженер 1-го ранга Аборенков говорит мне:
– Я тебе буду с вышки белым платком сигналить, а ты стреляй.
Шофер на машине у меня был Смирнов. Здоровый, как лошадь. Голова бритая, шея толще головы. Перед первым залпом я его высадил из машины.
Остался один. Опустил броневой щит над кабиной, вставил ключ, включил рубильник
Аборенков махнул белым платочком – я крутанул маховичок. Над головой полыхнули рев и пламя. Я стал мокрый со страха.
На второй запуск ко мне запросился Смирнов. Я опять крутанул маховичок – и вдруг сгорел предохранитель на пульте управления.
Спешно вставляю второй – сгорел и он. Смирнов зубами зачищает «жучка», вставил – выстрелили. С этим «жучком» машина потом и ушла на фронт.
Пока мы стреляли, стали подъезжать бронированные «паккарды». Прибыли Маленков и Микоян со свитой. Маленков тогда отвечал за формирование частей реактивной артиллерии. Они смотрели с вышки, как мы стреляем.
После стрельб Микоян спрашивает меня:
– Что у Вас было со вторым залпом?
– Сгорели предохранители.
– Где они?
Я достал из кабины, показал.
Ко мне обращается Маленков:
– Где вы ночевали?
– На полу.
Он поворачивается к свите:
– Организовать ночлег.
Снова ко мне:
– Как питаетесь?
– Сухой паек.
– Организовать питание. Организовать досуг.
Когда мы вернулись со стрельб, у меня уже был отдельный кабинет. У всех: у меня и у восьми человек расчета – постели. Нам организовали кино. Крутили американские картины. Я никогда больше такого шикарного репертуара не видел. Нам на команду дали повара, ресторанное питание, а мне – нарзан. Я постреляю, постреляю, попью нарзану. Мы жили так недели две. Последняя стрельба была 17 июня 1941 года.
19 июня нас несколько человек послали в командировку в 5-ю танковую дивизию. Она стояла под Алитусом, в Литве, километрах в двенадцати от германской границы.
– Зачем? С какой-то чепухой.
– Наверное, сгоняли Вас как младшего лейтенанта? – подкинул я сочувственную реплику Игорю Сергеевичу.
– Я, извините, был не «младший»: у меня было уже два «гвоздика».
22 июня обычно открывались летние лагеря. С вечера 21-го и следующим утром все чистились-блистились. Часов в десять выстроились на лагерном стадионе для открытия. Стоим, стоим – ничего не понимаем. Целая дивизия стоит два часа. Потом – команда, и вся дивизия ушла в лес. Все машины, парки, люди расползлись по лесу. Через пару часов на линейке было пусто – только деревянные бортики от палаток. Похоже, немцы не знали про этот лагерь, и все танки уцелели. Семнадцать танков БТ-7 (без гусениц по шоссе они давали до ста километров в час) пошли на Тильзит. Подняли у немцев такую панику… Потом все вернулись назад.
Как и от кого я узнал, что началась война – не помню. Был какой-то ералаш, никаких видимых признаков войны. Я здесь был чужой.
Вечером, где-то в половине шестого, немцы сбросили десант в лес рядом с лагерем. Я, конечно, увязался на прочесывание: «Как это без меня обойдутся».
Мы шли цепью по лесу. Тут я увидел первого живого немца. Он был одет в нашу форму, но его выдала мелочь – парабеллум. Он метров с пятнадцати хотел выстрелить в меня, но я его опередил. Выстрелил четыре раза из пистолета, как в лихорадке. Рукоятка пистолета стала мокрой.
Он схватился за живот, скорчился и упал. Я старался на него не смотреть. Этот немец мне потом долго снился. Недели две толком не спал. Потом как-то ко всему привыкаешь. Помогает нехитрая солдатская философия: либо ты его, либо он тебя.
На второй день войны нам в дивизии сказали:
– Уматывайте-ка вы, ребята.
И мы вернулись в Москву.
Не успел я оказаться в своем дивизионе, как попал в новую историю.
Тогда, в 41-м, хватали кого попало, совали куда попало, делали что хотели.
Тыкали перстом: будешь – и все! Командиру моего дивизиона сказали:
– Дай офицера.
Он не знал куда меня берут. Я тоже не знал.
Меня назначили старшим группы из семи человек и в первых числах июля послали в форт Инно под Финляндией. Стали учить диверсионному делу. А я уже был мастер на все руки. В училище преподавали и взрывное дело. Его вел полковник Латышев. Он не выговаривал букву «р», получалось, например, «б`устве`». Мы его так и звали «полковник Бруствер». Учил хорошо, с практикой. Привязываешь к столбу 200 граммов – ломает, как спичку. Понадобилось бы – я и сейчас смог бы взрывать.
Поставили нам задачу. Между Псковом и станцией Струги-Красные есть шесть железнодорожных мостов, вшивеньких, в один пролет. Они достались немцам целенькие. Нам и поручили их взорвать.
Учили прыгать с парашютом. Теоретически. Потом одели в штаны, пестрые, как из плащ-палатки, с накладными карманами и повезли на «дугласе» так, чтобы оказаться над целью в самое темное время белых ночей, часов в одиннадцать-двенадцать ночи.
Побросали нас и груз метров с двухсот на автоматическом открывании. Я прыгал в первый раз. Впечатление ужасное. Захлебнулся воздухом. Хряпнулся в болото по грудь. Наелся ряски. Додулся в манок до того, что за ушами заболело. Собрались.
Никто еще не воевал, боже мой! До мостов шли ночами. Днем отлеживались.
Мосты немцами не охранялись, и мы их рвали чистенькими. Совсем обнаглели. Идем к последнему, а он охраняется. Часовой помаячит, помаячит, заходит в будку. Потом опять выходит…
Мы дождались, когда он зашел в очередной раз. Я рванул дверь. Часовой стоял у печки и смотрел, как четверо остальных играли за столом в карты. Мелькнула мысль: «Во что?» Выскочил ответ: «В вист!»
И я в часового – шарах из пистолета! Другие мои ребята – из окон. Мы их и постреляли.
Смотрим – мост большой. Целиком подрывать – взрывчатки не хватит. Она была уже на исходе. Решили рвать с одного конца. Меня спустили на веревке под настил заложить заряд. Неудачно привязали веревку – чуть не задушили. Начинаю хрипеть – меня вытащат, вздохну и опять вниз. Впопыхах обрезал как попало бикфордов шнур. Оказался коротким. Стал шнур поджигать. Толстыми такими саперными спичками, обжег палец. Кричу:
Много позже отец шел по улице Мелитополя. Неожиданно у него возникло странное чувство узнавания к идущей перед ним незнакомой женщине. Он последовал за ней. Та стала оглядываться, потом остановилась:
– Мужчина, Вам чего от меня надо?
– Простите, но я чувствую, что знаю Вас.
Женщина пригляделась и узнала отца. Это была та самая, ни разу им не виденная и не слышанная астраханская медсестра.
3
После семнадцатого года отец сразу встал на сторону красных. В восемнадцатом был секретарем военно-революционного комитета в Тирасполе. Вернулся в Екатеринослав и воевал во всяких отрядах и отрядиках с гайдамаками, националистами. Одно время отец командовал бронеотрядом, его отряд назывался «Серп». На параде, который они себе устроили, броневики прошли площадь и встали.
Однажды в екатеринославской гостинице «Пальмира» отца и еще одиннадцать человек схватили гайдамаки. Повели расстреливать. Конвой – пьяный в дугу. Отец знал в городе все ходы и выходы. Проходили мимо двора бани. Отец шел последним. Схватил за штык винтовку конвоира – тот потянул на себя. Отец толкнул – конвоир упал. Отец метнулся во двор – на какие-то бочки – через забор и ушел. «Так, – рассказывал, – я быстро взлетел». Сбежало четверо, восьмерых расстреляли.
Екатеринослав все время переходил из рук в руки. В одну из таких перемен гайдамаки шуганули красных, тогда еще в компании с махновцами, из города: «Бежали, как собаки». Отец лежал с пулеметом у моста, отстреливался.
– Сережка, пора бежать, – кричит ему приятель.
– А куда мне спешить: патроны еще не кончились.
Когда Екатеринослав в восемнадцатом году заняли немцы, отца оставили в подполье организовывать и вооружать рабочих. Позарез надо было перевезти через Днепр оружие. Немцы всех на мосту обыскивали. Отец нашел возчика, коренного австрийца, договорился с ним. Отец шел впереди лошади. Его обшарили, ничего не нашли, пропустили. Австриец заговорил с патрулем по-немецки, и его не стали обыскивать.
При немцах отец ночевал в разных местах. Раз он зашел домой, к деду. Достал из карманов два пистолета, положил на буфет. И тут – надо же – немцы с обыском. Они расстреливали всех, у кого находили оружие. Перетряхнули у деда все, а на буфет не взглянули. Когда они ушли, дед сказал:
– Чтоб ты с этими игрушками ко мне не являлся.
В девятнадцатом году красные уходили из Полтавы. У отца была пробита рука, и ему поручили попрятать раненых, которых нельзя было увезти. Он пошел за помощью к В. Г. Короленко, который жил в Полтаве и которому было все равно, какого цвета – белого или красного был человек, нуждающийся в защите. Короленко помог распихать раненых по безопасным местам.
Имя нашего великого правозащитника удивительным образом связано и с судьбой жены Игоря Сергеевича – Полины Григорьевны. Мать Полины – Анна, урожденная Быховская, пережила в детстве такую страшную историю.
Она жила тогда на Украине, в городе Почеп. В дом ее деда ночью пришли двое. Убили деда и бабушку. Уходя, убийцы ударили ломом по голове шестилетнюю плачущую девочку – Анну. Она осталась жива, со вмятиной в голове на всю жизнь.
Был громкий процесс об убийстве семьи Быховских. Анну приводили на опознание. Перед ней выстроили десять мужчин и спросили, кого из них она знает. В ряду подозреваемых стоял их дворник, и девочка показала на него. Дворника и казнили как убийцу.
Владимир Галактионович Короленко в своих статьях яростно протестовал против того, что приговор был вынесен на основании показаний шестилетнего ребенка.
В девятнадцатом году отец служил в 1-й Заднепровской дивизии у Дыбенко. Тогда у Махно с Дыбенко все время шли переговоры: Махно то входил, то выходил из Красной Армии. Махно числился в дивизии Дыбенко третьей бригадой, второй командовал Григорьев. Отец был у Махно комиссаром бригады.
4
В контрразведке у Махно служил Зиновий Аронович Вальдман, который вполне мог сойти за прототип Левки Задова у Алексея Толстого.
Я ахнул:
– У Махно – контрразведчик еврей!
Игорь Сергеевич отмахнулся:
– Вы меня извините, какие там махновцы антисемиты! Среди них были евреи.
Зиновий Аронович был из очень приличной семьи Вальдманов из Ростова-на-Дону. Его брат был главным инженером Югстали. А сам Зиновий оказался таким авантюристом!
Отцу, когда его направляли к Махно, сказали что Вальдман заслан из ЧК. Они с тех пор дружили до самой отцовой смерти.
В тридцатых годах Вальдман был заместителем Передерия, директора Харьковского мясокомбината. В тридцать седьмом Передерия посадили. Вальдман пришел домой: «Алеша, собери мне чемоданчик». И исчез. Куда – неизвестно. Свои звали жену Вальдмана «Алеша», а его самого «Зоя». Потом Передерия выпустили. Появился и Вальдман. Узнал, что следователь избивал Передерия и интересовался им самим. Звонит следователю:
– Вы мной интересовались?
– Но Вы сейчас мне не нужны.
– А мне хотелось бы с Вами встретиться.
Встретились в ресторане, выпили, потом Вальдман избил следователя до полусмерти: «За то, что бил Передерия».
Не боялся ничего и никого. Году в сорок третьем в Москве милиционер при нем пристал к старушке, продававшей что-то на улице. Зиновий Аронович встрял, милиционер обозвал его жидом. Вальдман его избил и попал в штрафной батальон. Потом воевал в Латышской дивизии. Пришел с войны – весь в орденах.
Он приезжал к нам, когда ему было лет семьдесят. Умывается до пояса – весь налитой, как борец. Брил голову, как Котовский.
Отец говорил, что Махно был очень неплохой мужик. Надо было только успеть первым заговорить с ним. На него сильное влияние имела его жена Галина. Про него много всякого писали: пьяница, развратник. Все это ерунда. Пил, как все. Заедал сырым яйцом. Он умер рано, в эмиграции, во Франции. На ступеньках бистро, спускаясь туда с дочерью. Сначала там бедствовал. Никакого золота, как писали, он не вывез. Потом стал жить лучше: французы приспособили его читать в военной академии курс тактики партизанской войны.
В двадцать девятом году мы с отцом и матерью отдыхали в Бердянске. Там я в первый раз увидел море. Остолбенел, открыв рот, а потом прямо в одежде рванул в море. Меня вытащили отдыхающие. Смеху было! Мы жили в гостинице, где в свое время стояли отец и Махно. Отец показывал столик, за которым они вместе с Махно ели.
В той же гостинице отца и еще четверых большевиков махновцы арестовали после разрыва с красными. Вечером в номер, куда их посадили, пришел отцов земляк, студент-анархист из Екатеринослава: «Братцы, вас утром расстреляют»… И выпустил всех пятерых.
Как в песне про матроса Железняка, они пошли на Мелитополь и вышли к Ногайску. Трое решили идти через город. Там их поймали махновцы и расстреляли. Отец с Дмитрием Захаровичем Минским, таким же комиссаром у Махно, как и отец, прячась в хлебах, пробрались в соседнее село. Нашли в селе матроса-большевика. Он сказал им: «Я сам здесь среди махновцев. Если нас возьмут – расстреляют всех троих. Идите, могу дать два нагана».
Пошли. По дороге встретили повозку с молодым немцем-колонистом. Пригрозили ему наганом, и тот довез их до Мелитополя, где стоял штаб дивизии Дыбенко.
Добрались, а в штаб их не пускают: такие они были оборванцы. Как раз в этот момент выходит из штаба Дыбенко. Увидел их – хохотал до упаду. Отец на него ужасно обиделся.
Дыбенко поставил отца командиром кавалерийского полка в своей дивизии.
Минский потом стал кадровым военным. Погиб командиром дивизии в 43-м году.
Интересно, что отцу выпало спасти знаменитую Асканию-Нову. Мужики хотели ее разграбить и сжечь. Дыбенко приказал не допустить этого. Отец поднял ночью полк и повел на Асканию-Нову. Черным-черно. Отцов конь налетел в темноте на колодец, и отец через голову коня влетел прямо в жерло колодца. Умудрился зацепиться, а то бы – верная смерть. Колодцы там страшенной глубины. Доскакали. Только-только успели расставить вокруг Аскании разъезды – в ночи появились огни, стали подходить мужики. Но пришлось селянам разъезжаться ни с чем.
5
Мой отец и женился на гражданской войне. Он был ранен в ногу и контужен. На время лечения его назначили комиссаром санитарного поезда. Там он познакомился с медсестрой, моей будущей маменькой, Натальей Степановной, урожденной Томилиной.
Где– то под Брянском она однажды зимой выпала между вагонами: не заметила, что нет переходного мостика. Повезло – упала между рельсами. Стала подниматься – ей по голове сцепкой. Какой-то санитар увидел это, стал стрелять, остановил поезд. К ней прибежали. Отец думал – найдет форшмак. А мать больше всего боялась, что поезд уйдет, и она замерзнет в одном халатике.
После гражданской войны мать с отцом молодоженами приехали в Сумы знакомиться с ее родителями. Отец сомневался, как они его примут:
– Муж у тебя, Наташа, прямо скажем, – с палкой, да еще к тому же – еврей.
Мать отрезала:
– Не примут – повернемся и уйдем.
Но ничего. Бабушка любила его сильнее всех зятьев и пережила отца в пятьдесят седьмом году всего на месяц.
Моя мать по материнской линии была из Пашковых, того самого дома, где «Ленинка».
Дед со стороны матери носил стало быть фамилию Томилин. Станция Томилино, говорили, – их родовое имение. Он кончил Московский университет по юридическому факультету. Удивительно много знал. Считал, что читать надо на языке подлинника – немецком, французском… Написал книжку о канарейках.
Был юрисконсультом табачной фабрики и акцизным инспектором по сахару в Сумах. Терпеть не мог получать зарплату золотыми: «Невозможно унести домой, тяжело».
Он часто бывал на сахарном заводе богатейшего сахарозаводчика Лоренца и очень тому нравился. Лоренц держал для него персональный домик. Завтракали, обедали, ужинали вместе.
Лоренц однажды сказал ему:
– Если Вы не увидите, как сахар уйдет – у Вас будет сто тысяч.
– Нет, я не могу, – ответил дед.
Все отношения после такого предложения остались прежними.
Дед умер в 34-м году. До конца жизни, помню, ходил в чиновничьей фуражке: зеленый верх, черный околыш.
6
Как ранее уже было сказано, Игорь Косов родился в 21-м году. В 24-м году его отец демобилизовался. В рассказах Игоря Сергеевича разворачивается причудливый калейдоскоп хозяйственных должностей, которые потом отец занимал на Украине. Должностей, я бы сказал, весьма высокого номенклатурного ранга: директор Харьковской нефтебазы, построенной еще Нобелем, гендиректор Богодуховского объединения «Выробныцтво чоботив» (четыре фабрики, один кожевенный заводик), замнаркомторга Украины, а с 35-го года Сергей Ильич был начальником инспекции «Укрнефти». Нефть по двум трубопроводам Грозный – Туапсе и Баку – Батуми шла тогда к Черному морю. Десять танкеров перевозили ее в Одессу, и вся европейская часть Союза снабжалась нефтью отсюда.
У Сергея Ильича была в Одессе под началом нефтегавань, и он с апреля до осени уезжал туда. Был членом Одесского Облисполкома.
В Одессе тогда работал знаменитый скрипичный профессор Столярский. Он вырастил Ойстраха, Бусю Гольдштейна и других скрипичных гениев. У него была своя «Школа имени Столярского». Он говорил: «Школа имени меня». Когда очередная мамаша приводила к нему своего сына, он после прослушивания чаще всего ставил такой диагноз: «Мадам, Ваш сын не имеет надежд на растение».
Столярский, как и Сергей Ильич, был членом Облисполкома. Он славился своей пунктуальностью и всюду появлялся вовремя на своей «Эмке». Вдруг опоздал на одно из заседаний. Был страшно сконфужен: «Я ехал на своем „Мэ“ – так у меня кончилось горачее».
Гроза 37– 38 годов не миновала и Сергея Ильича. В этом – параллельность даже таких штрихов биографий И. Косова и В. Лапаева. Опять в рассказе – живые детали, приметы, знаки времени… Сергей Ильич был исключен из партии с формулировкой: «Неразоружившийся троцкист. Двурушник. Антипартийное поведение на областной партконференции, выразившееся в сколачивании антипартийной группировки».
В этом месте повествования Игорь Сергеевич сложил крестом два пальца: «Пахло…», рассказал, что отца спасло подпольное, еще по Екатеринославу, знакомство с Емельяном Ярославским и так продолжил свои воспоминания:
В Киеве Косовы жили в одном доме с Якирами, Постышевыми, будущей актрисой Эленой Быстрицкой. Их соседками по квартире были две двоюродные сестры Троцкого. В 41-м они не захотели эвакуироваться из Киева: «Немцы же культурная нация. Мы их помним по восемнадцатому году». Обе погибли в Бабьем Яре…
7
Я с девятого класса решил пойти в Киевскую артиллерийскую спецшколу № 13. Одновременно ходил в танцевальный ансамбль Вирского. Тогда он был любительским, а ныне – Академический ансамбль украинского танца. Потом нам четверым: Боре Сичкину, Боре Каменковичу, Изе Соломяке и мне предложили остаться профессиональными актерами. Двое первых согласились. Сичкин (Буба Касторский из «Неуловимых мстителей») сейчас живет в США, Каменкович стал балетмейстером Киевского театра оперы и балета, а мы с Изей не захотели.
Моя 13– я школа была спарена с 1-м Киевским артучилищем. Это училище было на конной тяге, и нас в школе учили верховой езде. На лошади я ездил, как бог. Снимался даже статистом в «Щорсе». Меня можно узнать со спины там, где отряд поднимается в гору.
В конце школы у нас был конкурс аттестатов в Третье Ленинградское повышенное артиллерийское училище ЛАУ-3. Меня отобрали. Я не сопротивлялся: привлекло «повышенное», хотя, конечно, хотелось остаться при родителях.
Это было Михайловское царских времен артучилище. Курсантов так и звали «михайлоны». ЛАУ-3 готовило кадры для артиллерии большой мощности, 203– и 280-миллиметровых гаубиц и пушек. Нас считали артиллерийской интеллигенцией. Никакой дедовщины и близко не было.
В училище были прекрасные преподаватели, в большинстве – еще царские офицеры. Они проповедовали принцип: «Врать нельзя. Вранье приводит к поражению». Исключительно уважительно относились к нам. Он – полковник, ты – курсант, а с тобой на равных. Не любили, чтобы их боялись. Нас, курсантов, знали и помнили.
В августе 41-го стою я – руки кверху, арестованный в Луге как немецкий шпион. «Косов?» – узнает меня полковник Карбасников, комендант Луги, наш бывший преподаватель.
В 42– м спускаюсь в землянку под Синявиным к начальнику артиллерии корпуса. Темно. Вижу знакомые усы – Лебедев, был у нас полковником в училище. Он воззрился на меня: «Простите, Ваша фамилия не Косов?» Был мне рад.
Однажды, намаявшись на чистке 280-миллиметрового орудия, я сел на место гусеничного и закурил. Курить при пушке – грех смертный. Тут же возникла громадная, потрясающей выправки фигура полковника Градусова, нашего дивизионного командира. Показывает мне четыре пальца, улыбаясь, спрашивает:
– Сколько?
Имелось в виду суток гауптвахты. Я мгновенно ответил:
– Два!
Ему страшно понравилось, он все прощал находчивым:
– Получи «два». Иди – покуришь там. Доложи командиру батареи.
Градусов любил учения по теме «Пожар». Кончалось скверно: спальня полна воды. Раз опять:
– Пожар!
– Где?
– В канцелярии!
Кинулись туда с брандспойтом. Но выскочил капитан Цесарь. Выхватил брандспойт и высунул его в форточку. Цесарь был училищной знаменитостью. Потом, генералом в отставке, директорствовал в кинотеатре.
Меня в училище звали Апулий. Так и зовут с тех пор при встречах выпускники училища и тогдашние преподаватели. Получилось так. Я купил в букинистическом магазине «Золотого осла», голубенького, издания Академии. Положил книгу на полку. Как-то вскоре приходит наша рота из бани. К нам вышел командир батареи Тарасов, руки за спиной: «Косов! Шаг вперед». Шагнул, думаю: «За что бы это?» Тарасов вынул из-за спины руку с голубеньким томиком. «Некоторые курсанты, выходя из своей компетенции, вместо того чтобы изучать уставы и повышать свою боевую подготовку, читают чуждые нам вещи – какого-то Апулия», – сказал он, крепко нажав на «у». Рота повалилась.
На другой день встречаюсь с командиром училища:
– Скажите, Косов, действительно Тарасов упрекал вас за то, что вы читаете Апулея?
– Так точно.
Тот схватился за голову:
– Ну и дурак.
Через неделю вернул книгу мне, посоветовав не держать ее на виду. Тарасов же через неделю перевелся из училища на другое место службы. Он был простой, прямой, служака из красных офицеров. После войны ребята встретились как-то с Васькой Тарасовым на Невском. Без ноги, на протезе. Когда расстались с ним, вспомнили про Апулия – так хохотали…
Нас учили хорошо. Марка училища была очень высокой. У меня есть книга «Приказы Верховного главнокомандующего». Среди отмечаемых там артиллеристов масса знакомых фамилий и много наших преподавателей.
В ЛАУ– 3 было два профиля: огневой и АИР – артиллерийской инструментальной разведки. Я был огневого профиля – «огневик», и все мои приятели были огневики. Между нами и аировцами был вечный дурацкий антагонизм. В классе связи висел плакат: «Рожденный мерить стрелять не может».
В училище я пробыл три года и был выпущен в неполных двадцать лет весной 41-го года.
8
Тогда формировались первые четыре дивизиона и девять отдельных батарей «катюш». Командиры этих батарей Флеров, Кун, Куйбышев,… почти все погибли. Многие выпускники ЛАУ-3 этого года были направлены в новую для всех нас реактивную артиллерию. Я тоже.
Попал в 439-й отдельный артиллерийский дивизион. Стояли в Алабине, под Москвой. Дивизион еще только должны были сформировать из трех батарей по девять установок. Каждая установка – это боевая машина с восемью спаренными направляющими для шестнадцати реактивных снарядов. В штатной батарее потом было четыре установки. Если бы меня спросили сейчас, я бы сказал, что в батарее должно быть шесть установок. Тогда многие задачи можно было бы решать батареей, не привлекая дивизион.
Командиром дивизиона был капитан Левин. Маленький, с редкой тогда «Красной Звездой». Я у него был командиром взвода управления первой батареи.
В один прекрасный вечер Левин вызывает меня:
– Бери расчет, бери машину – поедешь на Хорошевку, в Первое Московское артучилище. Там тебе дадут указания.
А у нас была пока единственная боевая машина на весь дивизион. Ее пригнали часа за три до этого разговора. Мы не успели даже задрать чехол. Отвечаю:
– Товарищ капитан, куда же я поеду: не знаю, как заряжают, как стреляют…
– Ничего, разберемся.
Мы с ним взяли «летучую мышь», сняли чехол с машины, посмотрели с фонарем, что смогли.
Приезжаю с расчетом на Хорошевку. Было 23.30. Спрашивают:
– Что ж так поздно? Езжай в Софрино, на полигон.
Приехал. Выходит дама на каблуках:
– Давайте ключи от машины.
– Никаких ключей Вам не дам.
Пришел начальник полигона, накричал. Мы загнали машину в гараж. Ночевали на голом полу. Пожевали сухой паек, запили водой.
Утром выехали на полигон, встали на площадку. Предстоят показательные стрельбы. Нам привезли снаряды, по два в ящике. Черные, вороненые – такая прелесть!
Военинженер 1-го ранга Аборенков говорит мне:
– Я тебе буду с вышки белым платком сигналить, а ты стреляй.
Шофер на машине у меня был Смирнов. Здоровый, как лошадь. Голова бритая, шея толще головы. Перед первым залпом я его высадил из машины.
Остался один. Опустил броневой щит над кабиной, вставил ключ, включил рубильник
Аборенков махнул белым платочком – я крутанул маховичок. Над головой полыхнули рев и пламя. Я стал мокрый со страха.
На второй запуск ко мне запросился Смирнов. Я опять крутанул маховичок – и вдруг сгорел предохранитель на пульте управления.
Спешно вставляю второй – сгорел и он. Смирнов зубами зачищает «жучка», вставил – выстрелили. С этим «жучком» машина потом и ушла на фронт.
Пока мы стреляли, стали подъезжать бронированные «паккарды». Прибыли Маленков и Микоян со свитой. Маленков тогда отвечал за формирование частей реактивной артиллерии. Они смотрели с вышки, как мы стреляем.
После стрельб Микоян спрашивает меня:
– Что у Вас было со вторым залпом?
– Сгорели предохранители.
– Где они?
Я достал из кабины, показал.
Ко мне обращается Маленков:
– Где вы ночевали?
– На полу.
Он поворачивается к свите:
– Организовать ночлег.
Снова ко мне:
– Как питаетесь?
– Сухой паек.
– Организовать питание. Организовать досуг.
Когда мы вернулись со стрельб, у меня уже был отдельный кабинет. У всех: у меня и у восьми человек расчета – постели. Нам организовали кино. Крутили американские картины. Я никогда больше такого шикарного репертуара не видел. Нам на команду дали повара, ресторанное питание, а мне – нарзан. Я постреляю, постреляю, попью нарзану. Мы жили так недели две. Последняя стрельба была 17 июня 1941 года.
9
19 июня нас несколько человек послали в командировку в 5-ю танковую дивизию. Она стояла под Алитусом, в Литве, километрах в двенадцати от германской границы.
– Зачем? С какой-то чепухой.
– Наверное, сгоняли Вас как младшего лейтенанта? – подкинул я сочувственную реплику Игорю Сергеевичу.
– Я, извините, был не «младший»: у меня было уже два «гвоздика».
22 июня обычно открывались летние лагеря. С вечера 21-го и следующим утром все чистились-блистились. Часов в десять выстроились на лагерном стадионе для открытия. Стоим, стоим – ничего не понимаем. Целая дивизия стоит два часа. Потом – команда, и вся дивизия ушла в лес. Все машины, парки, люди расползлись по лесу. Через пару часов на линейке было пусто – только деревянные бортики от палаток. Похоже, немцы не знали про этот лагерь, и все танки уцелели. Семнадцать танков БТ-7 (без гусениц по шоссе они давали до ста километров в час) пошли на Тильзит. Подняли у немцев такую панику… Потом все вернулись назад.
Как и от кого я узнал, что началась война – не помню. Был какой-то ералаш, никаких видимых признаков войны. Я здесь был чужой.
Вечером, где-то в половине шестого, немцы сбросили десант в лес рядом с лагерем. Я, конечно, увязался на прочесывание: «Как это без меня обойдутся».
Мы шли цепью по лесу. Тут я увидел первого живого немца. Он был одет в нашу форму, но его выдала мелочь – парабеллум. Он метров с пятнадцати хотел выстрелить в меня, но я его опередил. Выстрелил четыре раза из пистолета, как в лихорадке. Рукоятка пистолета стала мокрой.
Он схватился за живот, скорчился и упал. Я старался на него не смотреть. Этот немец мне потом долго снился. Недели две толком не спал. Потом как-то ко всему привыкаешь. Помогает нехитрая солдатская философия: либо ты его, либо он тебя.
На второй день войны нам в дивизии сказали:
– Уматывайте-ка вы, ребята.
И мы вернулись в Москву.
Не успел я оказаться в своем дивизионе, как попал в новую историю.
10
Тогда, в 41-м, хватали кого попало, совали куда попало, делали что хотели.
Тыкали перстом: будешь – и все! Командиру моего дивизиона сказали:
– Дай офицера.
Он не знал куда меня берут. Я тоже не знал.
Меня назначили старшим группы из семи человек и в первых числах июля послали в форт Инно под Финляндией. Стали учить диверсионному делу. А я уже был мастер на все руки. В училище преподавали и взрывное дело. Его вел полковник Латышев. Он не выговаривал букву «р», получалось, например, «б`устве`». Мы его так и звали «полковник Бруствер». Учил хорошо, с практикой. Привязываешь к столбу 200 граммов – ломает, как спичку. Понадобилось бы – я и сейчас смог бы взрывать.
Поставили нам задачу. Между Псковом и станцией Струги-Красные есть шесть железнодорожных мостов, вшивеньких, в один пролет. Они достались немцам целенькие. Нам и поручили их взорвать.
Учили прыгать с парашютом. Теоретически. Потом одели в штаны, пестрые, как из плащ-палатки, с накладными карманами и повезли на «дугласе» так, чтобы оказаться над целью в самое темное время белых ночей, часов в одиннадцать-двенадцать ночи.
Побросали нас и груз метров с двухсот на автоматическом открывании. Я прыгал в первый раз. Впечатление ужасное. Захлебнулся воздухом. Хряпнулся в болото по грудь. Наелся ряски. Додулся в манок до того, что за ушами заболело. Собрались.
Никто еще не воевал, боже мой! До мостов шли ночами. Днем отлеживались.
Мосты немцами не охранялись, и мы их рвали чистенькими. Совсем обнаглели. Идем к последнему, а он охраняется. Часовой помаячит, помаячит, заходит в будку. Потом опять выходит…
Мы дождались, когда он зашел в очередной раз. Я рванул дверь. Часовой стоял у печки и смотрел, как четверо остальных играли за столом в карты. Мелькнула мысль: «Во что?» Выскочил ответ: «В вист!»
И я в часового – шарах из пистолета! Другие мои ребята – из окон. Мы их и постреляли.
Смотрим – мост большой. Целиком подрывать – взрывчатки не хватит. Она была уже на исходе. Решили рвать с одного конца. Меня спустили на веревке под настил заложить заряд. Неудачно привязали веревку – чуть не задушили. Начинаю хрипеть – меня вытащат, вздохну и опять вниз. Впопыхах обрезал как попало бикфордов шнур. Оказался коротким. Стал шнур поджигать. Толстыми такими саперными спичками, обжег палец. Кричу: