Мы и поплелись. До Блажея было километра полтора-два. Привел он нас к себе. Потом пришел Стасис, второй из братьев Яцкявичусов. Вызвали местного врача. Тот смерил температуру. У меня – 38. Обо мне он сказал: «Простуда. Пусть лежит здесь. У этого, – указал на Андрея, – воспаление легких, – на Тольку, – не могу определить. Давайте их в кайшядорскую больницу».
   На следующий день братья послали кайшядорскому коменданту, немцу, большую бутыль самогона, окорок и индюшку. Я сам видел, как сын Стасиса Антукас все это завернул и понес. Еще через день приносит две бумаги по-немецки: «Разрешается гр. такому-то содержать пленного такого-то». Я в бумаге назвался Сидоровым. После этого мы обрели официальный статус.
   Андрея и Анатолия отвезли в больницу. У Анатолия определили тиф. Жена Владаса, второго сына Стасиса, возила им в больницу передачи. Они выписались недели через две-три. Я выздоровел у Блажея за пару дней.
 
3
 
   Братья Яцкявичусы были родом из крестьянской, бедной, в пять человек детей, семьи.
   До первой мировой войны многие уезжали в США. Кто эмигрировал насовсем, кто на заработки. Уехали и братья. Проработали года три у богатого фермера. Блажей мне много рассказывал, как жил в Америке. Что рассказывал – не помню, все протекло.
   Братья вернулись домой перед самой февральской революцией с хорошими деньгами. Местный польский помещик, почуяв, видать, куда идет дело, продал поместье «Утерня» на шестьдесят шесть гектаров пахотной земли, а всего сто пятьдесят-двести гектаров. Только они купили – революция. «Хорошо, что успели купить», – говорили они. При всех переменах властей: и в независимой Литве, и за год советской власти, и сейчас, при немцах, они оставались владельцами «Утерни».
   Полные сил и здоровья, они хотели осваивать свою землю. Но в 18-м году в Прибалтику входят по Брестскому договору немцы. Братья решили эвакуироваться в Россию. Почему – это тогда меня не интересовало. Блажей рассказывал, что из волости уехало человек десять. Приехали они под Камышин. Большую часть литовских беженцев направили в русскую деревню, другую, вместе с братьями, – в деревню немцев Поволжья. Немцы их приняли плохо, народ жадный и педантичный. От тех, кто был в русской деревне, узнали, что там живется лучше. Попросились и они к русским, их перевели. Попали в семью, где их встретили очень тепло: детей брали на руки, принесли молока… Так сдружились – не хотелось уезжать. Когда отправились в 21-м году на родину, плакали и литовцы, и русские.
   С этого времени Блажей и Стасис полюбили русских и не терпели немцев.
   Советский режим они приняли враждебно, хотя «Утерню» у них не успели отобрать.
   Когда пришли немцы, братья к ним отнеслись настороженно.
   Я тогда их понимал как кулаков, и только сейчас стал видеть, насколько все сложнее в жизни. Это были кулаки, которые не принимали советскую власть, ненавидели немцев и любили русских.
   Нам Яроська говорил, что они трудолюбивые, богатые, добрые люди. Так и оказалось. Братья были старые и мудрые, хотели хорошо относится к ближнему, какие-то толстовцы, святые. Они меня любили.
   Яцкявичусы жили и вели хозяйства порознь. Усадьбы стояли по разные стороны озера. Блажей, хоть и был моложе, считался главным в роду. В разговорах и спорах высказывал интересные мысли и аргументы. Меня он прозвал «комиссаром». Стасис был очень молчалив.
   У Блажея, похоже, не лежало сердце к хозяйству и дому. У него был большой дом, много скотины: шесть-семь лошадей, одиннадцать-восемнадцать коров, свиней десятка полтора, много кур, гусей, индюшек. Куры неслись где угодно. В одном месте яйцо, в другом, а то – целая сотня. Я там привык пить сырые яйца. Блажей держал тяга – племенного борова. За случку давали 50 марок. Потом тяга этого по старости резали. Вшестером, связавши ему руки-ноги. Я помогал. Боров потянул 36 пудов.
   А жил Блажей, как бедняк-крестьянин, обстановка в доме была самая бедняцкая. Он поздно женился, лет шестидесяти. В то время у него было трое детей от трех до семи лет, жене – лет тридцать. Она меня поразила: ходила согнувшись, плоская, неряшливая. Все спали на нарах.
   – Какие там простыни? Накрывались лоскутным одеялом.
   Стасис жил богаче и чище: там, видимо, за порядком следила сноха. У него было два взрослых сына: Антукас лет двадцати двух и Владас – под тридцать. Антукас в свое время окончил каунасскую гимназию и теперь служил переводчиком у кайшядорского коменданта.
   Был Яроська – член сельсовета. Фронт прошел – стал никем. Был Антукас никем, стал большим человеком – переводчиком у коменданта.
   Мы жили у Яцкявичусов до лета 42-го года. Работали вроде батраков. Хотя какие из нас батраки: мы были городскими жителями. Я ходил за скотиной, чистил скотный двор, летом косил сено.
   Ко мне Яцкявичусы относились хорошо. Я был для них свой, как сын. Ели, жили вместе. На стол ставилась громадная миска, и из нее хлебала вся семья, я и еще два батрака. Мне не нравились постные дни, которые они соблюдали: ели тогда только картошку, забеленную молоком, и хлеба – сколько хочешь, нарезанного крупными ломтями.
   Любимая еда на пасху была «скиландис». Его готовят так. В ноябре резали две-три свиньи. Лучшее мясо – вдоль позвоночника, под салом, режут на куски. Недели две замачивают в чесночном рассоле с какими-то травами в большом деревянном корыте. Этими кусками туго-натуго набивают свиные желудки, зашивают и держат на чердаке под прессом до пасхи. Получается жесткое-жесткое мясо сизого цвета, очень вкусное.
 
4
 
   Жизнь была однообразная, день за днем вспоминать бессмысленно. Сильное впечатление от бань, под католическое рождество и на пасху. В бане три полка. Я на второй еще залезал, на третий не мог. У них многие могли лежать и на третьем. Распаришься – и в прорубь. Поплаваешь, остынешь – опять в баню, и так несколько раз.
   Мы жили у Яцкявичусов совершенно свободно. Ходили на вечеринки. Не зная языка, мы сначала держались больше в тени. Не танцевали. И я сидел.
   А потом у меня появилась Катря. Она сама пригласила меня танцевать. Я с ней и затанцевал. Катря была батрачкой у одного богатого литовца – деревенская, неграмотная девушка, очень хорошенькая.
   Когда я ловил на озере рыбу, она прибегала ко мне. И мы с ней уходили в кусты бредняка…
   Виктор скосил на меня свой ястребиный глаз, чертеж его морщин стал еще замысловатей. Он долго разминал папиросу, закурил…
   На вечеринки стал ходить саванорис, литовский доброволец в немецкую армию. Приехал на побывку, ходил в немецкой форме. Катря передала мне, что саванорис грозился: «Если „комиссар“, то-есть я, придет еще раз – я его расстреляю». Мы втроем, я, Андрей, Анатолий, подстерегли в темноте этого саванориса. Он не понимал по-русски, мы – по-литовски. Андрей говорил:
   – Кокнем.
   Я был против:
   – Тогда придется уходить.
   Мы его отпустили, дав понять: «Будешь грозиться – прикончим». И тот уехал.
   Я быстро овладел литовским языком. У литовцев, особенно на востоке, рядом с Белоруссией, в языке есть нечто общее с нашим.
   «Значит» у них «знучане», «вода» – «вандас». На западе Литвы язык отличается сильнее.
   Сродство языков балто-славянской группы уже и раньше отмечалось в Викторовом рассказе.
   Его дважды арестовывали литовцы. Команда «руки вверх», воспринятая, естественно, на слух – сначала Виктором, потом мной в его пересказе – звучала то как «ранкай вершум», то как «ранкаю вершун». Попытка найти лингвистически грамотную транскрипцию этой формулы ни к чему не привела. Пришлось махнуть рукой и писать, как слышится, благо формула весьма понятна русскому уху: «ранкай» – чем не «руки», а «вершум!» – ясно, что «вверх!»
 
5
 
   Тогда примерно половина литовцев была за советскую власть, половина – против. Блажей, хоть и не любил советской власти, но считал, что немцам Россию не удержать. В Литве было полное самоуправление. Малые немецкие гарнизоны стояли только в уездных городах. Сами литовцы арестовывали просоветских активистов. При мне арестовали Яроську как члена сельсовета, потом выпустили.
   Яроська рассказывал мне, что во время нашего отступления он нашел на дороге машину. В ней, откинувшись, лежал генерал. В руке револьвер, голова пробита. Видимо, застрелился. Яроська генерала похоронил, взял документы и одежду. Ходил потом в его шинели и жестких, высоких – генеральских сапогах.
   Я посмотрел эти документы. Они были на генерал-майора Павлова. командира нашей 23-й пехотной дивизии. Я потом искал упоминания о судьбе этой дивизии во всех военных мемуарах – нигде не нашел.
   После войны, в 47 году, я ездил к Яцкевичам. Жил у них неделю. Антукас уже работал на шахтах в Воркуте. Мне рассказали, что Яроську убили бандиты из «лесных братьев» как советского активиста. Хутор сожгли вместе с женой.
   В Кайшядарском уезде из банды полковника литовской армии Мишкаса к 47-му году осталось лишь четверо из трехсот. При мне его и поймали. Я тогда познакомился с солдатом из войск МВД, которые добивали эту банду. Он рассказывал, что население сообщало, где бандиты скрываются. Устроили засаду. На нее вышли все четверо. Двух убили, двое, раненных, как в воду канули. Один из местных подсказал: «Посмотрите в баньке». Там их и нашли, они спрятались в двойном потолке бани. Мишкас был с перебитыми ногами. Я его видел: Мишкас лежал на телеге, весь обросший бородой, бледный.
   Я после той поездки привозил Катрю в Москву. Она неделю жила у тети Вари, которая выкормила меня своим молоком. Катря уговаривала меня ехать в Литву, я ее звал в Калинин. Она не хотела, плакала.
   И мы разъехались. Наверное, – к лучшему. Мы были разные люди.
 
6
 
   Летом 42 года, где-то в июне месяце, литовцы стали забирать всех пленных, которые жили по хуторам. Антукас потом объяснял: был такой приказ Кайшядорского коменданта.
   Сначала пришли за мной. Андрей с Анатолием жили в двухстах метрах, за озером, но уже это считалось – другая губерния. Им сообщили, что меня забирают. Они прибежали, простились, расцеловались. Я им сказал: «Ждите меня». Надеялся, что Андрей с Анатолием останутся, а я сбегу и приду к ним. Но их тоже взяли через несколько дней.
   Литовский полицейский с карабином (винтовок им не давали) привез меня в Кайшядары. Когда набралось человек тридцать, нас отвезли в Каунас. Там нас заключили в тот же самый форт № 8, в котором я уже побывал прошлой осенью.
 
7
 
   В форте мне стали рассказывать страсти о том, как пережили зиму. Страшный голод. Кормили так: два раза в день баланда из мороженой, гнилой картошки и двести граммов хлеба. Началось людоедство. Валялись трупы с вырезанными ягодицами и мускулами на руках.
   Умершие стаскивались на «угол» – площадку 30х40 метров в конце форта. Площадка была заставлена штабелями трупов. Каждый штабель был накрыт брезентом. Их хоронили весной, перед нашим приездом.
   В июне кормили так же – водой со свекольными листьями и мороженой картошкой. Я быстро оголодал после Яцкевичей. По краю казематного холма росли тополя. Один засох и упал. Кора уже отставала, под ней были личинки короедов. Их быстро собрали и зашкварили на жестянке. Очень жирные и приятные.
   Думаю: надо бежать.
   Нас гоняли на работу – выгружать баржи с лесом на Немане. Команду человек в двадцать водили два немца-охранника. От форта до пристани – километра два, сначала поверху вдоль железной дороги, потом сквозь железнодорожный тоннель метров сто длиной. Я ходил на работу дней десять. Присмотрел место при выходе из тоннеля, где кусты подходили метров на двадцать к нашему пути. Думаю, если проскочу эти двадцать метров – немцы не успеют отреагировать.
   Так и сделал. В один из дней метнулся из колонны и проскочил в кусты. Там рос густой орешник на зеленой горке. За мной поднялась стрельба. Я поднялся на горку – смотрю. Команда постояла-постояла, и ее погнали вправо, через железную дорогу, к пристани.
   Я спустился к полотну, к выходу из тоннеля: в нем поезда сбавляли скорость. Дождался товарного поезда, вскочил на ходу и через час подъезжал к Кайшядарам. Перед Кайшядарами спрыгнул из тамбура и, не прошло и часу, – был у Блажея.
   Узнал, что дня через три после меня Андрея и Анатолия забрала жосельская полиция. Их послали в другой лагерь, в Вильно, поскольку Стасис жил в другой губернии.
 
8
 
   Я остался у Блажея. Помогал ему работать, но уже на нелегальном положении. Километрах в семи от Яцкевичей была русская деревня Зеленый Борок, Жалис Борок по-литовски. В ней я познакомился с русским мужиком Агафоном. Работал у него: чистил шкуры, валял валенки. Агафон хорошо заплатил немецкими марками и дал еще два мешка ржи. Из этой ржи Яроська сварил мне двадцать литров самогона. На самогон я купил себе литовский пиджак.
   Вскоре у нас появился Федя Богатырев. Он тоже откуда-то бежал и ему сказали: «Иди к Яцкевичам». Он был рязанец, года с шестнадцатого-семнадцатого, по виду – типичный русский, с рыжеватой бородкой. Натура решительная, жесткая, сильный патриот. Он потому и бежал, что тянуло на родину.
   Некоторое время мы помогали Блажею убирать сено. Потом пошли слухи, что в районе Свенцян действует партизанский отряд Маркова. Мы с Федей договорились пробираться к нему.
   Везде было много брошенного оружия. Мы сделали из винтовки обрез. А потом учинили хамство: перед уходом обворовали Блажея. Меня и сейчас это мучает: может быть, надо было придти к нему и обо всем рассказать. Но Федя нажал: «Брось ты жалеть этого кулака». Вечером, когда все уснули, мы влезли в погреб, взяли мыла кусков восемь-десять, килограммов десять сала – они только что зарезали свинью, оделись, я – в костюм Антукаса. Взяли килограмма четыре мыльного камня. Это такой минерал, который добавляют в солод вместо дрожжей, когда гонят самогонку. Много класть нельзя: ядовито, от этого даже умирали. Блажей камнем приторговывал, с камнем по деревням ходили спекулянты. Мы решили идти не ночами-лесами, а смело как спекулянты мыльным камнем. Там была, по сути дела, уже Белоруссия, жили и белорусы, и поляки. Меня принимали за поляка.
   Пошли. Сначала все было очень удачно. Меняли сало и камень на хлеб. Постучишься вечером на хуторе – дают в окошко. Жители боялись: по лесам ходили и бандиты, и партизаны.
   Уже километрах в ста пятидесяти от Кайшядар близ деревни Трис Гигутис – Три Кукушки мы зашли на хутор. Хозяин – белорус был очень в тревожном состоянии: «Ничего мне не надо». Предложил поесть. Мы едим, он все смотрит в окно. Шоссе было метрах в трехстах от хутора, от шоссе – проселок к хутору. Вдруг он говорит: «Едут, уходите». Глянули: от шоссе скачут трое на лошадях. Мы метнулись во двор – за двором густая рожь, лес метрах в восьмистах. Мы – нет, чтобы залечь – побежали по ржи к лесу. Конные от хутора увидали. Один погнал прямо на нас, двое – обрезать от леса. На меня наскочил верховой, ударил по голове рукояткой нагана. Я потерял на мгновение сознание и упал. Тут же взяли Федю. Он только и успел выбросить улику – обрез.
   Это была литовская полиция. Нас привели на хутор. Полицейские набросились на хозяина: «Ты говорил – никого нет». Здорово его избили, он был весь в крови. Заставили запрячь лошадь и повезли всех троих в Старые Свенцяны. Что было потом с этим белорусом – не знаю. Пока нас везли, он рассказывал, как было дело. Здесь была уже партизанская зона, и полиция была настороже. Кто-то сообщил, что к хутору прошли двое подозрительных. Полицейские – к хутору, спрашивают у него:
   – Есть кто у тебя?
   – Никого нет.
   Еще он нам сказал: «Вам, дуракам, надо было залечь…»
 
9
 
   Привезли нас литовцы в Свенцяны и посадили обоих в маленькую комнатенку уездной каталажки. Кормили. Наверное, неплохо, иначе запомнилось бы. Сохранились традиции сметоновского режима, когда все было просто. К заключенным даже пускали родственников.
   Через несколько дней нас переправили в Вильно, в центральную тюрьму Лукишки. Там было два корпуса. Политическим ведали немцы, криминальным – литовцы. Нас ввели сбоку, в политический: кафельный пол, наверх металлическая лестница, обтянутая сеткой, чтобы нельзя было с нее кинуться. Железные подковки на сапогах у немцев стучат по лестнице. Этот стук бил по мозгам все время, что я сидел в Лукишках. Одели в тюремную одежду. Посадили в одиночную камеру № 197.
   Потом, когда мои показания проверяли уже наши, мне следователь сказал: «На столике есть Ваши инициалы В. Л.»
   Какова судьба Феди – не знаю.
   Я сидел в Лукишках четыре с половиной месяца. Это был самый страшный период моего плена.
   Кормежка была прескуднейшая. Утром – сто граммов хлеба, намазанного повидлом или маргарином, и кружка бурды – кофе. В обед – баланда из свекольных стеблей, с песком, сто граммов хлеба, каша – ложка перловки. В ужин – гороховый суп, хлеба не давали.
   Два раза возили на легковой машине на допрос в гестапо. Я там рассказал все – как было. Все, кроме обреза и воровства у Яцкевичей. Говорил: «Бежал, чтобы пробраться домой». Следователь все записывал. Не били, все очень корректно.
   Режим в тюрьме был такой. В восемь утра – подъем. Откидную кровать и такой же стол поднимали и запирали к стене. Оставалась только табуретка, но садиться на нее не разрешалось. Весь день ходишь. Камера 3х4 метра. Я и сейчас, как разволнуюсь, хожу. До двенадцати часов в нашем политическом корпусе – тишина. В открытую форточку из криминального корпуса слышны мат, пение.
   Дело в том, что из Лукишек ежедневно увозили в Понары на старые карьеры – расстреливать. За смертниками утром, до двенадцати, приезжала машина.
   Черная машина останавливается во дворе. На крыле, нога за ногу, сидит эсэсовец и следит, чтобы не выглядывали в окна. Чуть заметит – стреляет из пистолета. Мы краем глаза из угла окна, через высокий подоконник смотрим. В гробовой тишине издалека слышно цоканье подковок на лестнице. Потом слышишь стук подковок по цементному полу коридора,… приближаются к твоей двери,… прошли… Заскрипел замок – не тебя.
   Машина уходит на Понары, и в нашем корпусе возникает шумок жизни.
   В ноябре шаги остановились у моей двери. Открывается дверь: «Выходи».
   Все… Никто и знать не будет… Я сам идти не могу. Пошел по стене, конвоир поддерживает. И страх, и полная апатия, безразличие: все равно. Приводят в канцелярию: «Одевайся». В свое, как и тех смертников. Но выводят не во двор, а на улицу.
 
10
 
   На улице я сел: не могу идти. Полулежа приткнулся к цинковой водосточной трубе. Проходит народ, глянет, отводит глаза. Немец что-то мне говорит, вежливо, не пинает, пытается поднять. У меня, с одной стороны, – полная изможденность, с другой – понял, что не расстреляют.
   Минут через пятнадцать немец остановил подводу. Меня погрузили и повезли. Часа через полтора приехал. На воротах вижу: «Шталаг». Ну, все понятно. Лагерь – значит, ты уже не в одиночку, а с людьми.
   Меня окружили: человека привезли с Лукишек.
   Настроение в лагерях стало меняться. Война продолжается. Совсем не то отношение со стороны начальства, не то что в 41-м году.
   Полицай принес баланды. Пришел врач, повел взвешиваться. Вместе с баландой я потянул 42 килограмма. Сейчас вешу 57 килограммов. Если бы в таком состоянии я попал в восьмой каунасский форт – все! Погиб бы. Когда я сидел в форте, то был, хоть и сухой, но натуристый, сильный.
   Это был распределительный лагерь. В нем не работали. Весь день сидели, лежали. Жили в бараке человек на двести, деревянном здании серо-зеленого цвета. Посредине барака коридор, по обе стороны – комнаты по двадцать человек, двухъярусные нары в два ряда, длинный стол.
   Я пытаюсь уточнять:
   – Виктор, важны детали: как спали, чем накрывались, чем подтирались…
   Он изумленно таращится:
   – Бог с тобой! Чем подтирались?! Кто бумажкой, кто листком, кто просто пальцем. В сортире все стены были так и эдак расписаны…
   Кормили и здесь неважно, но гораздо лучше, чем в тюрьме. Меня подкармливали, потому что прибыл из Лукишек. Ребята старались налить баланды побольше и погуще. Полицейские и переводчики говорили поварам: «Дайте ему побольше кусок». Я стал наливаться силой.
   Сразу стал расспрашивать про Андрея. Его помнили: «Был. Черный. Кличка – Цыган. Увезли с этапом в Германию».
   Пробыл я в этом шталаге с неделю. В конце ноября стало известно, что нас везут в Германию.
   Биография Виктора Лапаева подошла здесь к очередному резкому перелому. Впереди у него – чужая страна и новый способ использования его рабочей силы. До сих пор это были случайные экспромты тыловых властей, на которых свалилось непомерное количество даровых рабов. В Германии его ждет рационально организованная система утилизации любых объемов производительного человеческого материала.
   Оставив В. Лапаева у этого порога, мы не нанесем особого ущерба непрерывности его сюжетной линии.
   Вернемся к Игорю Косову, дивизион которого после тяжелых осенне-зимних боев 41-го года под Калинином отведен в город для ремонта. Как мы помним, наш герой только что встал после ранения, опираясь на «шикарную палку красного дерева с набалдашником слоновой кости», которую добыли для него вездесущие хлопцы из его разведвзвода.

ГЛАВА IV
ЖЕРНОВА ВОЙНЫ

И. С. Косов
 
1
 
   В первых числах марта 42-го года меня, командира 1-й батареи Левченко, 2-й – Буянова, 3-й – Агафонова и других послали в Москву. Я был тогда начальником взвода разведки дивизиона, с декабря 41-го – старшим лейтенантом. В Москве формировались части реактивной артиллерии. Нас направили в 48-й полк: Левченко – командиром 268-го дивизиона, меня к нему – командиром 1-й батареи. Дивизионы имели тогда свои номера на случай независимых действий.
   Наш командир полка Кулыгин был прямо из тюрьмы. Погиб потом под Сталинградом. Он пожелал познакомиться с новым командиром батареи. Являюсь. Он спрашивает, что я кончил. Отвечаю:
   – Третье Ленинградское артиллерийское училище.
   – О, нам повезло, – вдруг сказал он, – уже второй командир батареи из третьего ЛАУ.
   Первые два дня в Москве мы ночевали в гостинице «Балчуг». Талоны на питание дали в ресторан «Метрополь». Я их добыл у знакомого адъютанта в штабе реактивной артиллерии.
   Пошли в ресторан. Входим – Буянов, Левченко и я. Я – в финском лыжном костюме желтого цвета, костюм весь в саже после ночевок у костров. Меховые сапоги до паха. С отмороженным ухом до плеча. Сбоку висит пистолет, еще и маузер в деревянной кобуре. Палка с набалдашником, хожу циркулем.
   В «Метрополе» тогда стояли английские летчики-инструктора. Когда мы вошли, все головы повернулись к нам.
   Мои орлы любили выпить. Взяли на талоны графин водки. Налили водки в фужеры – шарахнули разом. Англичане поперхнулись и перестали жевать. Я тогда не пил еще водку. Говорю им:
   – Ребята, вы хоть в рюмки наливайте.
   – Да сиди ты, – отвечают, – тебя не спрашивают.
   Потом нас направили в 1-е артучилище на Хорошевском шоссе, оттуда в первый же вечер – на Ярославский вокзал. Пешком. Доковылял на трех ногах… И поездом – на Лосиноостровскую. Наш дивизион стоял в школе. Стали получать технику. Я за ней ездил на завод «Компрессор». Все четыре мои боевые установки были на машинах «форд-мармон-хэррингтон»: V-образный двигатель, сто пять лошадиных сил, автоматическая раздаточная коробка. Получили транспортные английские машины «бэдфорды». Руль – справа, тогда это никому не мешало. У «бэдфордов» сзади один баллон двойной ширины. Такие прочные машины, захочешь сломать – не сломаешь. Англичане любят прочное и добротное.
   Получили технику, разобрались с ней, и полк выступил своим ходом на Западный фронт под Елец. Был март-апрель. Снег уже стаял. Грязь повсюду несуразная, жуткая. Даже наши машины перегревались. В каждой батарее был гусеничный трактор с прицепом. Идешь по шоссе – они отстают. Попадаешь на объезд – они догоняют, отцепляют прицеп и по очереди выдергивают машины из грязи. Потом, когда верхняя корка чернозема подсохла, она волной прогибалась под машинами.
 
2
 
   До начала летнего немецкого наступления 42-го года мы все время улучшали позиции. Ковырялись за всякие высотки. Война беспрерывная, по мелочам. То одна дивизия берет две-три высоты и требует дивизион, то другая. А когда дивизион «катюш» кому-то придают, то «хозяин» выжимает дивизион до конца. Чаще всего мы поддерживали 185-ю стрелковую бригаду Петухова. У него была слабенькая артиллерия: 76-миллиметровая противотанковая батарея и три 122-миллиметровых батареи. Это, конечно, мало. Бригада входила в 48-ю армию, зам командующего которой был А. В. Горбатов – прямо из лагеря. После войны он написал прекрасную книгу «Годы и войны».
   Мы долго стояли на Зуше. В июле я стал заместителем командира дивизиона. Командир меня попусту не тревожил: я хорошо стрелял. В жару я лежал под штабной машиной и читал.
   Зуша течет здесь по дну довольно обширной долины. По обе стороны реки – высоты. Мы на этой стороне, немцы – на другой. В один из дней я сидел на наблюдательном пункте на высотке. Дивизион – в пойме реки, внизу подо мной и ближе к немцам, что бывает редко. Немцы контратаковали пехоту Петухова, мы ее поддерживали. Я дал уже тринадцать залпов.
   Дивизион стоял на самом берегу, а если смотреть по карте – то прямо в реке: Зуша сместилась здесь относительно карты. Немцы меня засекают, бьют по мне, берут по карте поправку, чтобы ударить по самому берегу, и попадают по макушке высотки на своем берегу. Вдобавок, у немцев были не гаубицы с навесной, гаубичной, траекторией, а пушки – с настильной, и стреляли они с закрытой позиции.