Страница:
— Вот они, наши спасители, — сказал Павлин.
— Ага, спасители. Мудаки и мерзавцы, — сказала Хендерсон. — Прикинь, сколько они рубят бабок.
Глаз был пронзительно электрически-синий, а из центра зрачка вырывался спиральный завиток золотистой пыли, который как бы раскручивался вовне. Зрелище было почти гипнотическим.
А снизу, под глазом, шли буквы. Бегущей строкой. Мне показалось, я видела фразу: «Если вы смогли это прочесть…», — но уже через секунду буквы слились в сплошную подсвеченную полосу.
— Что там написано? — спросила я.
— Ты что, не можешь прочесть? — сказала Хендерсон.
— Не могу.
В машине вдруг стало тихо. Очень тихо.
— Что там написано?
Мне ответила девочка. Тапело:
— Если вы смогли это прочесть, значит, вы ещё живы.
Тогда мне казалось, что эти подробности очень важны…
Слова ускользали, как будто прячась от лучика света, такие нервные и испуганные. Ну где же? Где? Я же помню, что я записала ответ врача.
Я постаралась припомнить сам разговор.
Откуда я позвонила? Кажется, я была на работе. Вот только не помню где. В общем, где-то. После последнего раза в больнице я себя чувствовала абсолютно разбитой. Потому что устала оцепенело таращиться на экран монитора — весь день и всю ночь — в безумной надежде на то, что моя дочка хоть как-то проявит себя. Я все ждала и ждала, но видела только несчастную девочку, которая бродит, как будто вслепую, по своей абсолютно пустой белой комнате или просто лежит в барокамере.
И мягкая жидкость окутывает её всю.
Я ничем не могла ей помочь, и мне пришлось с этим смириться. В конце концов. Мне оставалось лишь ждать, и ожидание растянулось на целую вечность, и я сбежала оттуда. Погрузилась в работу. Наверняка это была очередная пустая статейка. Какой-нибудь репортаж. Но откуда? О чем? Я тогда не могла ни о чем думать, в голове все плыло, но я как-то сумела найти телефон, который работал. В то время болезнь ещё не захватила всю телефонную сеть, но линии были уже заражены — помехами, шипением и треском, призраками голосов. Но я все равно старалась звонить каждый день, чтобы узнать, как там Анджела. Шепоты и шумы на линии. Или множество разных людей, и все говорят одновременно. Тут уж как повезёт. Но иногда сигнал проходил без помех. Бесприютный звонок, заблудившийся в проводах. Я позвонила в больницу.
И что мне сказали?
Что сказал врач в тот раз, прежде чем линия сдохла? Я ещё раз пролистала тетрадку туда-сюда. Оно должно где-то быть. Я же все записала. Я помню, как я записывала. Я не могла этого не записать.
Состояние: стабильное.
Да, наверное, это оно. Или нет? Неожиданно пустая страница, и только эти два слова. Посередине. Подчёркнутые.
— Что с вами?
— Что?
Эта девочка, Тапело. Она спрашивала, что со мной.
— С вами все в порядке? А то у вас такой вид…
— Слушай, оставь ты меня в покое.
Состояние: стабильное. Мы въехали в какой-то туннель. Лампы — полосы света под потолком, словно натянутые струны. Указывали дорогу, мерцали искрящейся красотой. Впереди, сквозь сумрак и золотистый свет, летела птица, и все это великолепие обжигало глаза. До слез.
Мы приехали поздно. Не для работы — за работу мы примемся глубокой ночью; в последний раз, когда мы говорили с Кингсли, он дал очень чёткие указания на этот счёт. И ещё он договорился со своей старинной подругой, что мы остановимся у неё. Это была пожилая женщина. Леди Ирис, как назвал её Кингсли. И сказал, чтобы мы ехали прямо к ней.
Павлин остановился, чтобы спросить дорогу. Молодой человек, к которому он обратился, отвечал как-то медленно и неуверенно, как будто боялся собственной речи. Пока они там разбирались, девочка, Тапело, вышла из машины.
Даже «до свидания» не сказала.
— Корова убогая, — высказалась Хендерсон.
Дом стоял чуть на отшибе, на вершине холма. Большой старомодный дом, построенный задолго до своих современных блочных соседей Каменный особняк со стенами, чёрными от глубоко въевшейся грязи.
Как я поняла, было около восьми вечера. Мы опоздали часа на два. Кингсли почему-то хотел — и настойчиво повторил несколько раз, — чтобы мы приехали ранним вечером. Но у меня теперь плохо со временем. Часы я давно не ношу, и дни делятся на какие-то смутные, размытые периоды: примерно, около, где-то, ближе к полудню, ранний вечер, ближе к ночи и т.д. И только приём лекарства придаёт нашей жизни хотя бы какую-то упорядоченность.
Нас встретил мужчина, Эдвард, вроде как слуга леди Ирис. Мы припозднились, но он ничего не сказал по этому поводу. В прихожей стояли большие антикварные напольные часы: без стрелок. Эдвард сказал, очень вежливо, что хозяйка дома уже отошла ко сну и что она пообщается с нами утром. Все это было так странно и непривычно, но меня радовало уже то, что сегодня у меня будет отдельная комната.
Где я сейчас и сижу. Я более или менее пришла в себя, собралась с мыслями. Очень скоро мы выйдем на поиски очередной ценности. Сейчас мне спокойнее, чем было вчера. С болезнью — временное затишье, и я могу писать дальше. Хотя сомнения все-таки одолевают. Остаётся надеяться, что сегодня проколов не будет. У Павлина есть любимая фраза, что мозги иногда следует отключать. Я попробую.
Это такой странный дом. Электричества нет — только свечи. Шорохи, тени. Что-то скребётся за стенами. Я пишу, сидя за антикварным туалетным столиком. Прямо передо мной — пустая деревянная рама с крошечными углублениями в уголках, где раньше крепилось зеркало. Ещё одна рама без зеркала — резная, из чёрного дерева — висит на стене. Точно такие же пустые рамы были в прихожей и в тихих, сумрачных коридорах, освещённых свечами. Пустые рамы и выделявшиеся более насыщенным цветом прямоугольные участки обоев.
Официальные распоряжения на этот счёт были вполне однозначны: не смотреть на себя ни во время приступов болезни, ни после, когда проявляются её последствия. Потому что иначе безумие охватит твоё отражение. Большинство людей просто переворачивают зеркала «лицом» к стене или чем-нибудь их завешивают. Но в этом доме все зеркала убрали.
Мне вдруг очень живо представилось, как наша таинственная хозяйка, леди Ирис, поручает своему верному Эдварду снять все зеркала. Может быть, они хранятся в какой-нибудь дальней комнате — в ожидании, пока не пройдёт эпидемия или пока не найдут лекарство.
Мне представляется тёмный подвал, заставленный отражениями.
Я все думала про наш разговор с Кингсли, когда он впервые упомянул о том, что у него есть для меня работа. Предложение, как он это назвал. Мы сидели за маленьким столиком у него в саду и пили чай, который нам принесла служанка. Я только-только закончила с интервью. Это была наша последняя встреча. Дело было весной, то есть не то чтобы очень давно, но и не скажешь, что совсем недавно. Анджела ещё не болела, во всяком случае, её болезнь пока себя не проявляла; шум нарастал исподволь, незаметно. Недопонятая фраза, неверно истолкованный знак, тихий звон в ухе. Я приходила в этот дом теней дважды в неделю, чтобы взять серию интервью у Кингсли, записать на компакте его приключения; каждую ночь я проигрывала эти записи и никак не могла понять, почему у меня не получается различить некоторые слова.
Эта работа давно уже вышла за рамки редакционного задания. В журнале мне охотно разрешили взяться за этот проект — собрать материал для одной из статей по необычным хобби, — но теперь у меня появилась идея, пока ещё очень нечёткая, что из истории Кингсли можно сделать целую книгу.
Интересный человек, интересная жизнь.
Он рассказал о себе очень много, показал мне свою коллекцию викторианских диковин, но я все равно не могла бы сказать, что я знаю этого человека; тусклый налёт непреходящей печали у него на лице, холодная боль в глазах. И когда мы сидели в саду, в мягких вечерних сумерках, и Кингсли в последний раз попросил меня выключить «эту бесовскую машину», он повернулся и посмотрел мне в глаза.
— Моя дорогая Марлин, — сказал он, — скоро я уже не смогу вот так смотреть тебе прямо в глаза.
Я спросила, что это значит, но он лишь улыбнулся в ответ. Редкий случай. Потому что он почти никогда не улыбался.
Из открытых окон доносилась музыка; это клавиши механического пианино наигрывали свою призрачную мелодию. Кингсли поднялся и протянул мне руку. Ему было уже много лет, но годы не отняли у него изящества: это был импозантный красивый старик в льняном костюме, с напомаженными волосами и своей неизменной тростью из красного дерева. Он сказал:
— Я растратил всю жизнь в поисках редких вещей. Но это всего лишь кусочки сна, и не более того.
И так, рука об руку, мы пошли прогуляться по саду. Краешек заходящего солнца уже коснулся верхушек деревьев; краски дня потускнели ещё на чуть-чуть.
Кингсли живёт в большом доме, вернее, в поместье, неподалёку от Оксфорда. Огромный ухоженный сад постепенно сливается с окружающим лесом, безо всяких заборов и меток, и в какой-то момент, когда мы с Кингсли проходили по узким тропинкам среди деревьев, я вдруг осознала, что уже не понимаю, где мы. Это был лабиринт, но не распланированный и построенный человеком; как будто сама природа, свернувшись хитрой спиралью, создала эти запутанные тропинки. Кингсли решительно шёл вперёд, сворачивая то туда, то сюда, как мне казалось, почти наугад, и вот наконец мы с ним вышли на маленькую, затенённую поляну.
И там, в круге деревьев, ветви которых сплелись у нас над головой, стояла какая чёрная каменная штуковина. Высотой где-то по пояс, очень старая, вся обвитая цветущей лозой.
Церковная купель.
Тусклый, унылый свет скопился под лиственным пологом. Где-то в листве ворковал дикий голубь — в остальном было тихо. Кингсли сделал мне знак, чтобы я подошла поближе. Купель была накрыта деревянным щитом, который я убрала по молчаливому знаку Кингсли. Я заглянула в каменную чашу.
Там была налита вода, и вода светилась. Бледно-лиловым. На поверхности подрагивала картинка, как будто вода — это экран, и на неё проецируют фильм. Что это? Очередная диковина из знаменитой коллекции Кингсли? Какое-нибудь хитроумное оптическое приспособление, созданное для забавы и обучения, типа тех волшебных фонарей, которые Кингсли показывал мне сегодня?
Постепенно размытый образ обрёл чёткость. Это было лицо. Лицо старика, увиденное как будто мельком; старик широко раскрыл рот, словно чтобы набрать больше воздуха, пока его не утянуло обратно под воду. На его месте возникло другое лицо. Потом ещё. И ещё. Они появлялись одно за другим, все — не похожие друг на друга: они на миг поднимались к поверхности, молча хватая ртом воздух, а потом погружались обратно в лиловую глубину. А когда я наклонилась поближе, чтобы лучше разглядеть эти лица, я увидела себя. Своё собственное лицо. Под водой. На глаза навернулись слезы. Упали в воду. Я сама толком не поняла, почему я расплакалась. Я слегка отстранилась, но вода не отпустила моё отражение. Она поймала меня, заворожила, отобрала. И пока я смотрела, оцепенев от ужаса, в трансе, похожем на сон, моё отражение ушло под воду. Мне вдруг стало нечем дышать. У меня что-то забрали…
Кингсли тихонечко кашлянул. Шагнул вперёд, мне навстречу, и без единого слова опустил руку в воду. Он вздрогнул, а потом вынул руку. И в руке у него что-то было. Свет блеснул серебром, отразившись от этого маленького треугольничка. Это был осколок зеркала. И он светился бледно-лиловым светом.
— Ничто не теряется навсегда. Отражения не могут сбежать. — Кингсли говорил спокойно и тихо, но в каждом его слове сквозила все та же затаённая печаль. — Представляешь, Марлин? Лица всех, кто смотрелся в это зеркало, навсегда остаются там, живые, захваченные в отражении. — Прикрыв глаза, он медленно провёл в воздухе рукой, державшей зеркальный осколок. Туда-сюда. — Я в первый раз посмотрелся в него, в это зеркало, уже очень давно. Я тогда был молодым. И я постоянно хожу сюда и смотрю в это зеркало снова и снова. Я видел множество лиц. Незнакомых. И ни разу не видел своего молодого лица. Да, ни разу. — Он уронил кусок зеркала в воду. — Но мы по-прежнему ждём…
Мне показалось, что стало заметно темнее. Молчаливые деревья как будто склонились ещё ближе к нам, источая запахи зелени. Кингсли взял меня за руку.
— У меня есть для тебя предложение, — сказал он. — Может, оно тебя заинтересует.
Пока мы шли по запутанным тропкам обратно в сад, Кингсли рассказывал мне, в чем состоит его предложение. А когда мы уже подходили к дому, до нас сквозь листву донеслись одинокие звуки печального механического пианино.
Так легко ошибиться.
Принять слишком много или, наоборот, слишком мало; принять сколько нужно, но не в то время. Принять сколько нужно, а потом загрузить восприятие на полную мощность, когда ощущения вырываются из-под контроля. В общем, все очень сложно.
Мы собрались на кухне, все трое, и Павлин раздал капсулы. Каждому — по одной. Я сидела, вертела свою в руке.
Жёлтая оболочка, крошечный синий глаз.
Кем бы я стала, не будь «Просвета»? Я бы наверняка не смогла писать. Я бы не понимала элементарных слов, их звучания и значения. Мир переполнился бы шумом, и я потерялась бы в нем целиком.
— Пусть нам будет хорошо, — сказала Хендерсон. Она запила свою капсулу глотком холодной воды. А потом наблюдала за тем, как Павлин повторяет это нехитрое заклинание. Как было необходимо.
— Пусть нам будет хорошо. Только так, и никак иначе.
И он проглотил свою дозу.
Я все думала о той аварии на шоссе. О грузовике с порошком. Вспоминала подробности, снова и снова. У меня был лёгкий приступ, хотя я с утра приняла лекарство. А потом я увидела это красивое облако пыли. И мне вдруг захотелось выйти из машины, пробежать сквозь золотистую взвесь, вдохнуть порошок полной грудью. Много и сразу. И что бы тогда со мной было?
Врачи, наблюдавшие за моей дочкой, рассказывали, что происходит в случае передозировки. Они говорили, что в этом случае между тобой и миром образуется пелена. Чернота. Непроницаемая завеса. И ты перестаёшь воспринимать окружающий мир: не видишь, не слышишь, не осязаешь, не чувствуешь вкуса. Тело как бы закрывается и становится невосприимчивым к внешним воздействиям. Так говорили врачи. И, собственно, именно это они и сделали с Анджелой. Ближе к концу. Окружили её темнотой. И теперь я хочу того же? Для себя?
Павлин и Хендерсон смотрели на меня.
И я сделала то, что должна была сделать. Сделала то, что положено. Потому что такие правила. Только я уже не могла вспомнить, что это такое, когда тебе хорошо.
— Ну что, сразу войдём? — спросил Павлин.
— Нет, — сказала Хендерсон. — Чуть попозже. И ты, Марлин, сегодня никуда не лезешь. Хватит с нас прошлой ночи. Ты слышишь?
Я кивнула, и мы разделились. Павлин с Хендерсон ушли вместе. Я слышала, как они спорят, в какой бар пойти. Хорошо все же побыть одной. Я решила пройтись по улицам. Просто так. Никто на меня не смотрел, то есть смотрели, но не в упор, никто не смотрел друг на друга по-настоящему. Я прислушивалась к разговорам прохожих; это были разговоры-воспоминания, разговоры-цитаты, а не разговоры-творения, которые здесь и сейчас.
— Мы с женой хотим пригласить тебя в гости на ужин. Завтра вечером сможешь?
— С большим удовольствием.
— Нет, это для нас удовольствие.
— У вас такая приятная семья.
Острый дефицит эмоций. Все телефонные будки уже были закрыты на ночь.
Из дорожных знаков и указателей в городе были только самые основные, где-то с полдюжины символов. НАЛЕВО, НАПРАВО, СТОЙТЕ, ИДИТЕ, ДА. НЕТ. Лишь немногие магазины имели собственные имена. По большей части они назывались без всяких затей: МЯСО, или БУЛОЧНАЯ, или даже ПРОДУКТЫ. Я насчитала несколько магазинов, которые назывались просто МАГАЗИН. Все это делалось для безопасности: минимум информации.
Часы на башенке городской ратуши были закрыты брезентом. В тёмном дверном проёме стояла молодая женщина. Она пела. Это был немелодичный речитатив, холодный плач. А потом я прошла мимо киоска с надписью ЛЕКАРСТВО. Перед киоском была небольшая очередь. Люди пришли за вечерней дозой. Они протягивали продавцу свои карточки, тот ставил на них печать и выдавал каждому по одной капсуле.
На крыше киоска мерцал синий глаз.
Я купила себе поесть: что-то мягкое и зеленое. Уличный торговец выдавил эту пасту на кусок теста. Спросил, какой добавить ароматизатор. Я выбрала «Пикантный», и продавец брызнул на пасту тонкой струйкой жидкого соуса.
Я пошла дальше, держа в руке купленную еду. Все здания в городе были похожи. Их строили по одному образцу, используя одни материалы: серая сталь, желтовато-коричневые каменные блоки. Синее неотражающее стекло. Я слышала про это новое изобретение, но раньше не видела, и сейчас я постоянно ловила себя на том, что, проходя мимо домов, заглядываю в синие окна.
Какие-то заведения ещё работали, но их было мало. Бары, кафе, все в таком роде. ПАБ, КАФЕ, РЮМОЧНАЯ. В одном баре, прямо у окна, выходившего на улицу, сидела молодая пара. Девчонка и парень. Они играли в шахматы. И не разговаривали друг с другом. Может быть, это были манекены. Или даже роботы. А потом, на одной сумрачной улице, я нашла место, у которого было своё название. Настоящее название.
Меня потянуло туда.
Музей хрупких вещей.
Высокое узкое здание. Единственное освещённое здание на всей улице. Странно. Уже так поздно, а музей был открыт. В окне — пустота. Чистое, белое пространство. Которое тускло поблёскивало и как бы переливалось бесцветными искорками. Я подошла поближе. Сперва я не видела ничего, но потом — медленно, постепенно — все-таки разглядела, что это было.
Тоненькая паутинка.
Шёлковая паутинка, растянутая во все окно. От края до края, от пола до потолка. Сложное переплетение почти невидимых нитей. Маленький электрический вентилятор на задней стенке создавал ветер, отчего вся конструкция легонько подрагивала; кое-где нити уже порвались. И там, на одном из таких мест разрыва, был сам создатель узора.
Крошечный механический паучок очень тонкой работы. Стеклянный. Его прозрачное тельце было заполнено наполовину какой-то серебристой жидкостью. Теперь он проворно пополз по паутинке к другому месту, которое требовало починки.
Конечно, мне захотелось пойти посмотреть, что там ещё.
Музей занимал четыре этажа, и самые интересные экспонаты располагались на верхнем этаже. Мне так сказала женщина за конторкой. — Самые хрупкие вещи у нас наверху. — У неё был ровный, взвешенный голос, тихий и хорошо поставленный. — Поэтому, будьте добры, вы там осторожнее, на четвёртом.
Я купила билет и пошла наверх, мимо скульптур из папиросной бумаги, пластмассовых зверюшек, подвешенных на водяных струях, мимо маятника изо льда. Экспонатов было немало. Облако, составленное из бабочек, опустилось на ветку дерева, и на секунду там образовалась красивая композиция из цветов с трепетными лепестками-крылышками. Я видела много чего интересного. Последний вздох умирающего человека, пойманный в стеклянную банку. Я слушала музыку, которую создавали капли воды, падающие на ксилофон. Её можно было услышать, только склонившись к самому инструменту. Мелодия показалась знакомой, но я не смогла вспомнить её названия. На третьем этаже мне понравился необычный портрет: лицо молоденькой девушки, сотворённое из пламени газовой горелки.
Она улыбалась, это дитя огня.
Я на секунду закрыла глаза, а когда снова открыла, лица уже не было.
Состояние стабильное.
А в тот же день, поздно вечером, почти ночью, как я узнала уже потом, моя Анджела умерла. Она умерла. Меня как будто накрыло холодной волной; такой холодной, такой мучительно медленной. Волной, проникшей в меня и сомкнувшейся у меня на сердце. И я поддалась, поддалась этому холоду. Я должна была быть рядом с ней. Почему меня не было рядом? Только этот пронзительный холод…
Ей было всего девять лет. Она умерла.
— Ой, это вы, — сказала она. — Хендерсон, правильно?
— Нет. Хендерсон — это другая. А я Марлин.
— Марлин, ага.
— Любишь читать? — спросила я.
— Это сильно. Это действительно сильно.
Я огляделась. Все четыре стены были сплошь завешены книжными полками. Книги стояли вплотную друг к другу. Очень старые книги, почти все — в твёрдых матерчатых переплётах, хотя попадались и современные издания в мягкой обложке. Кроме нас с Тапело, в зале был ещё мужчина, служитель музея, который сидел в уголке. И, кажется, спал.
Я подошла к ближайшей полке и провела пальцем по корешкам. Интересно. Я взяла одну книгу и сразу — другую. Глянула на обложки. Прошлась вдоль полок, вынимая книги наугад.
— Они без названий.
— Да, — сказала Тапело. — Уже без названий.
— Что значит — уже без названий?
— А вы внутрь загляните.
Я открыла книгу, которую держала в руках.
— Пожалуйста, осторожнее, — сказал служитель музея, сонно кивнув головой.
Вроде бы самая обыкновенная книга, только на странице пропущено несколько строчек.
— Прочтите мне, что там написано, — попросила Тапело. — Вслух.
И я начала читать.
— Средь бела дня, в окружении призраков, трепещущих на ветру, хотя листья были неподвижны…
Я запомнила эти слова. Сейчас, когда я пишу, они вспоминаются сразу. Но тогда, когда я прочла их вслух, мне вдруг стало холодно. Зябко. Мне пришлось оторваться от книги.
— Я не понимаю.
— Ага, — сказала Тапело. — Странное ощущение, правда?
Я опустила глаза на страницу. Сперва я думала, мне показалось. Но нет. Те слова, которые я только что прочитала… они исчезли.
— Что здесь происходит?
— Давайте, — сказала Тапело, — читайте дальше.
Я посмотрела на девушку. Наши взгляды встретились. В её глазах была нежность.
— Читайте.
Я опять опустила глаза на страницу…
— Чуждые всем человеческим устремлениям, в погоне за лунным лучом.
И одно за другим, у меня на глазах — тронутые моим взглядом, произнесённые моим языком, — слова исчезали с листа.
Что меня больше всего удивило, так это то, что за время нашего путешествия я повидала уже столько странностей и, надо думать, повидаю ещё немало, но эти книги, слова, исчезающие со страницы… это меня пробрало. Почему-то. Может быть, потому, что я до сих пор зарабатывала на жизнь, работая со словами. Или же потому, что я всегда очень любила книги, много лет собирала библиотеку, читала книги и перечитывала самые любимые. Сказки, которые мне читал папа; сказки, которые я, в свою очередь, читала Анджеле до того, как её поразила болезнь; очень часто бывало, что я очень долго читала ей ту же самую сказку, вечер за вечером.
— Ага, спасители. Мудаки и мерзавцы, — сказала Хендерсон. — Прикинь, сколько они рубят бабок.
Глаз был пронзительно электрически-синий, а из центра зрачка вырывался спиральный завиток золотистой пыли, который как бы раскручивался вовне. Зрелище было почти гипнотическим.
А снизу, под глазом, шли буквы. Бегущей строкой. Мне показалось, я видела фразу: «Если вы смогли это прочесть…», — но уже через секунду буквы слились в сплошную подсвеченную полосу.
— Что там написано? — спросила я.
— Ты что, не можешь прочесть? — сказала Хендерсон.
— Не могу.
В машине вдруг стало тихо. Очень тихо.
— Что там написано?
Мне ответила девочка. Тапело:
— Если вы смогли это прочесть, значит, вы ещё живы.
* * *
Я просматривала свои ранние записи: те куски, которые я начинала, а потом бросала. Сидела в машине, подсвечивала страницы фонариком, который дала мне Тапело, и пыталась найти, где я описывала свой последний телефонный звонок в больницу. Где-то ближе к началу. В самом начале этого путешествия, ещё до того, как я встретила Павлина и Хендерсон, я провела столько долгих ночей в гостиничных номерах: не спала до утра, сидела — писала. Просто писала. Вспоминая все до мельчайших подробностей. Насколько это вообще получалось — вспомнить.Тогда мне казалось, что эти подробности очень важны…
Слова ускользали, как будто прячась от лучика света, такие нервные и испуганные. Ну где же? Где? Я же помню, что я записала ответ врача.
Я постаралась припомнить сам разговор.
Откуда я позвонила? Кажется, я была на работе. Вот только не помню где. В общем, где-то. После последнего раза в больнице я себя чувствовала абсолютно разбитой. Потому что устала оцепенело таращиться на экран монитора — весь день и всю ночь — в безумной надежде на то, что моя дочка хоть как-то проявит себя. Я все ждала и ждала, но видела только несчастную девочку, которая бродит, как будто вслепую, по своей абсолютно пустой белой комнате или просто лежит в барокамере.
И мягкая жидкость окутывает её всю.
Я ничем не могла ей помочь, и мне пришлось с этим смириться. В конце концов. Мне оставалось лишь ждать, и ожидание растянулось на целую вечность, и я сбежала оттуда. Погрузилась в работу. Наверняка это была очередная пустая статейка. Какой-нибудь репортаж. Но откуда? О чем? Я тогда не могла ни о чем думать, в голове все плыло, но я как-то сумела найти телефон, который работал. В то время болезнь ещё не захватила всю телефонную сеть, но линии были уже заражены — помехами, шипением и треском, призраками голосов. Но я все равно старалась звонить каждый день, чтобы узнать, как там Анджела. Шепоты и шумы на линии. Или множество разных людей, и все говорят одновременно. Тут уж как повезёт. Но иногда сигнал проходил без помех. Бесприютный звонок, заблудившийся в проводах. Я позвонила в больницу.
И что мне сказали?
Что сказал врач в тот раз, прежде чем линия сдохла? Я ещё раз пролистала тетрадку туда-сюда. Оно должно где-то быть. Я же все записала. Я помню, как я записывала. Я не могла этого не записать.
Состояние: стабильное.
Да, наверное, это оно. Или нет? Неожиданно пустая страница, и только эти два слова. Посередине. Подчёркнутые.
— Что с вами?
— Что?
Эта девочка, Тапело. Она спрашивала, что со мной.
— С вами все в порядке? А то у вас такой вид…
— Слушай, оставь ты меня в покое.
Состояние: стабильное. Мы въехали в какой-то туннель. Лампы — полосы света под потолком, словно натянутые струны. Указывали дорогу, мерцали искрящейся красотой. Впереди, сквозь сумрак и золотистый свет, летела птица, и все это великолепие обжигало глаза. До слез.
* * *
В новом городе, как мне показалось, была своя особенная атмосфера. Свой собственный климат. Павлин ошибся: там не было никаких стен, никаких кордонов. Просто когда мы въехали в город, стало заметно теплее. И чем ближе к центру, тем тише. Спокойнее, безмятежнее. Небо как будто спустилось ближе к земле, не давая ночному теплу ускользнуть с зелёных бульваров.Мы приехали поздно. Не для работы — за работу мы примемся глубокой ночью; в последний раз, когда мы говорили с Кингсли, он дал очень чёткие указания на этот счёт. И ещё он договорился со своей старинной подругой, что мы остановимся у неё. Это была пожилая женщина. Леди Ирис, как назвал её Кингсли. И сказал, чтобы мы ехали прямо к ней.
Павлин остановился, чтобы спросить дорогу. Молодой человек, к которому он обратился, отвечал как-то медленно и неуверенно, как будто боялся собственной речи. Пока они там разбирались, девочка, Тапело, вышла из машины.
Даже «до свидания» не сказала.
— Корова убогая, — высказалась Хендерсон.
Дом стоял чуть на отшибе, на вершине холма. Большой старомодный дом, построенный задолго до своих современных блочных соседей Каменный особняк со стенами, чёрными от глубоко въевшейся грязи.
Как я поняла, было около восьми вечера. Мы опоздали часа на два. Кингсли почему-то хотел — и настойчиво повторил несколько раз, — чтобы мы приехали ранним вечером. Но у меня теперь плохо со временем. Часы я давно не ношу, и дни делятся на какие-то смутные, размытые периоды: примерно, около, где-то, ближе к полудню, ранний вечер, ближе к ночи и т.д. И только приём лекарства придаёт нашей жизни хотя бы какую-то упорядоченность.
Нас встретил мужчина, Эдвард, вроде как слуга леди Ирис. Мы припозднились, но он ничего не сказал по этому поводу. В прихожей стояли большие антикварные напольные часы: без стрелок. Эдвард сказал, очень вежливо, что хозяйка дома уже отошла ко сну и что она пообщается с нами утром. Все это было так странно и непривычно, но меня радовало уже то, что сегодня у меня будет отдельная комната.
Где я сейчас и сижу. Я более или менее пришла в себя, собралась с мыслями. Очень скоро мы выйдем на поиски очередной ценности. Сейчас мне спокойнее, чем было вчера. С болезнью — временное затишье, и я могу писать дальше. Хотя сомнения все-таки одолевают. Остаётся надеяться, что сегодня проколов не будет. У Павлина есть любимая фраза, что мозги иногда следует отключать. Я попробую.
Это такой странный дом. Электричества нет — только свечи. Шорохи, тени. Что-то скребётся за стенами. Я пишу, сидя за антикварным туалетным столиком. Прямо передо мной — пустая деревянная рама с крошечными углублениями в уголках, где раньше крепилось зеркало. Ещё одна рама без зеркала — резная, из чёрного дерева — висит на стене. Точно такие же пустые рамы были в прихожей и в тихих, сумрачных коридорах, освещённых свечами. Пустые рамы и выделявшиеся более насыщенным цветом прямоугольные участки обоев.
Официальные распоряжения на этот счёт были вполне однозначны: не смотреть на себя ни во время приступов болезни, ни после, когда проявляются её последствия. Потому что иначе безумие охватит твоё отражение. Большинство людей просто переворачивают зеркала «лицом» к стене или чем-нибудь их завешивают. Но в этом доме все зеркала убрали.
Мне вдруг очень живо представилось, как наша таинственная хозяйка, леди Ирис, поручает своему верному Эдварду снять все зеркала. Может быть, они хранятся в какой-нибудь дальней комнате — в ожидании, пока не пройдёт эпидемия или пока не найдут лекарство.
Мне представляется тёмный подвал, заставленный отражениями.
* * *
Отражения. Духи с той стороны стекла. Образы, выражения. Внешний облик. Лицо. Да, лицо: этот странный объект, который мы каждый день пристально изучали на предмет складок, морщинок, отметин неумолимого времени, красоты и уродства. Теперь мы их спрятали. Мы от них отвернулись. Когда я в последний раз смотрела на себя в зеркало?Я все думала про наш разговор с Кингсли, когда он впервые упомянул о том, что у него есть для меня работа. Предложение, как он это назвал. Мы сидели за маленьким столиком у него в саду и пили чай, который нам принесла служанка. Я только-только закончила с интервью. Это была наша последняя встреча. Дело было весной, то есть не то чтобы очень давно, но и не скажешь, что совсем недавно. Анджела ещё не болела, во всяком случае, её болезнь пока себя не проявляла; шум нарастал исподволь, незаметно. Недопонятая фраза, неверно истолкованный знак, тихий звон в ухе. Я приходила в этот дом теней дважды в неделю, чтобы взять серию интервью у Кингсли, записать на компакте его приключения; каждую ночь я проигрывала эти записи и никак не могла понять, почему у меня не получается различить некоторые слова.
Эта работа давно уже вышла за рамки редакционного задания. В журнале мне охотно разрешили взяться за этот проект — собрать материал для одной из статей по необычным хобби, — но теперь у меня появилась идея, пока ещё очень нечёткая, что из истории Кингсли можно сделать целую книгу.
Интересный человек, интересная жизнь.
Он рассказал о себе очень много, показал мне свою коллекцию викторианских диковин, но я все равно не могла бы сказать, что я знаю этого человека; тусклый налёт непреходящей печали у него на лице, холодная боль в глазах. И когда мы сидели в саду, в мягких вечерних сумерках, и Кингсли в последний раз попросил меня выключить «эту бесовскую машину», он повернулся и посмотрел мне в глаза.
— Моя дорогая Марлин, — сказал он, — скоро я уже не смогу вот так смотреть тебе прямо в глаза.
Я спросила, что это значит, но он лишь улыбнулся в ответ. Редкий случай. Потому что он почти никогда не улыбался.
Из открытых окон доносилась музыка; это клавиши механического пианино наигрывали свою призрачную мелодию. Кингсли поднялся и протянул мне руку. Ему было уже много лет, но годы не отняли у него изящества: это был импозантный красивый старик в льняном костюме, с напомаженными волосами и своей неизменной тростью из красного дерева. Он сказал:
— Я растратил всю жизнь в поисках редких вещей. Но это всего лишь кусочки сна, и не более того.
И так, рука об руку, мы пошли прогуляться по саду. Краешек заходящего солнца уже коснулся верхушек деревьев; краски дня потускнели ещё на чуть-чуть.
Кингсли живёт в большом доме, вернее, в поместье, неподалёку от Оксфорда. Огромный ухоженный сад постепенно сливается с окружающим лесом, безо всяких заборов и меток, и в какой-то момент, когда мы с Кингсли проходили по узким тропинкам среди деревьев, я вдруг осознала, что уже не понимаю, где мы. Это был лабиринт, но не распланированный и построенный человеком; как будто сама природа, свернувшись хитрой спиралью, создала эти запутанные тропинки. Кингсли решительно шёл вперёд, сворачивая то туда, то сюда, как мне казалось, почти наугад, и вот наконец мы с ним вышли на маленькую, затенённую поляну.
И там, в круге деревьев, ветви которых сплелись у нас над головой, стояла какая чёрная каменная штуковина. Высотой где-то по пояс, очень старая, вся обвитая цветущей лозой.
Церковная купель.
Тусклый, унылый свет скопился под лиственным пологом. Где-то в листве ворковал дикий голубь — в остальном было тихо. Кингсли сделал мне знак, чтобы я подошла поближе. Купель была накрыта деревянным щитом, который я убрала по молчаливому знаку Кингсли. Я заглянула в каменную чашу.
Там была налита вода, и вода светилась. Бледно-лиловым. На поверхности подрагивала картинка, как будто вода — это экран, и на неё проецируют фильм. Что это? Очередная диковина из знаменитой коллекции Кингсли? Какое-нибудь хитроумное оптическое приспособление, созданное для забавы и обучения, типа тех волшебных фонарей, которые Кингсли показывал мне сегодня?
Постепенно размытый образ обрёл чёткость. Это было лицо. Лицо старика, увиденное как будто мельком; старик широко раскрыл рот, словно чтобы набрать больше воздуха, пока его не утянуло обратно под воду. На его месте возникло другое лицо. Потом ещё. И ещё. Они появлялись одно за другим, все — не похожие друг на друга: они на миг поднимались к поверхности, молча хватая ртом воздух, а потом погружались обратно в лиловую глубину. А когда я наклонилась поближе, чтобы лучше разглядеть эти лица, я увидела себя. Своё собственное лицо. Под водой. На глаза навернулись слезы. Упали в воду. Я сама толком не поняла, почему я расплакалась. Я слегка отстранилась, но вода не отпустила моё отражение. Она поймала меня, заворожила, отобрала. И пока я смотрела, оцепенев от ужаса, в трансе, похожем на сон, моё отражение ушло под воду. Мне вдруг стало нечем дышать. У меня что-то забрали…
Кингсли тихонечко кашлянул. Шагнул вперёд, мне навстречу, и без единого слова опустил руку в воду. Он вздрогнул, а потом вынул руку. И в руке у него что-то было. Свет блеснул серебром, отразившись от этого маленького треугольничка. Это был осколок зеркала. И он светился бледно-лиловым светом.
— Ничто не теряется навсегда. Отражения не могут сбежать. — Кингсли говорил спокойно и тихо, но в каждом его слове сквозила все та же затаённая печаль. — Представляешь, Марлин? Лица всех, кто смотрелся в это зеркало, навсегда остаются там, живые, захваченные в отражении. — Прикрыв глаза, он медленно провёл в воздухе рукой, державшей зеркальный осколок. Туда-сюда. — Я в первый раз посмотрелся в него, в это зеркало, уже очень давно. Я тогда был молодым. И я постоянно хожу сюда и смотрю в это зеркало снова и снова. Я видел множество лиц. Незнакомых. И ни разу не видел своего молодого лица. Да, ни разу. — Он уронил кусок зеркала в воду. — Но мы по-прежнему ждём…
Мне показалось, что стало заметно темнее. Молчаливые деревья как будто склонились ещё ближе к нам, источая запахи зелени. Кингсли взял меня за руку.
— У меня есть для тебя предложение, — сказал он. — Может, оно тебя заинтересует.
Пока мы шли по запутанным тропкам обратно в сад, Кингсли рассказывал мне, в чем состоит его предложение. А когда мы уже подходили к дому, до нас сквозь листву донеслись одинокие звуки печального механического пианино.
* * *
Перед самым выходом из дома мы все приняли порошок. На самом деле вечернюю дозу следовало принимать перед сном: чтобы не снились кошмары. Первый приём — утром, как только проснёшься. Второй — в середине дня. Третий — на ночь. Вот такой распорядок. Но Хендерсон настояла, чтобы мы приняли порошок перед выходом. Как я понимаю, чтобы снять синдром вечернего отупения и застраховаться на случай всяких неожиданностей. Тем более если учесть, куда мы идём и за чем.Так легко ошибиться.
Принять слишком много или, наоборот, слишком мало; принять сколько нужно, но не в то время. Принять сколько нужно, а потом загрузить восприятие на полную мощность, когда ощущения вырываются из-под контроля. В общем, все очень сложно.
Мы собрались на кухне, все трое, и Павлин раздал капсулы. Каждому — по одной. Я сидела, вертела свою в руке.
Жёлтая оболочка, крошечный синий глаз.
Кем бы я стала, не будь «Просвета»? Я бы наверняка не смогла писать. Я бы не понимала элементарных слов, их звучания и значения. Мир переполнился бы шумом, и я потерялась бы в нем целиком.
— Пусть нам будет хорошо, — сказала Хендерсон. Она запила свою капсулу глотком холодной воды. А потом наблюдала за тем, как Павлин повторяет это нехитрое заклинание. Как было необходимо.
— Пусть нам будет хорошо. Только так, и никак иначе.
И он проглотил свою дозу.
Я все думала о той аварии на шоссе. О грузовике с порошком. Вспоминала подробности, снова и снова. У меня был лёгкий приступ, хотя я с утра приняла лекарство. А потом я увидела это красивое облако пыли. И мне вдруг захотелось выйти из машины, пробежать сквозь золотистую взвесь, вдохнуть порошок полной грудью. Много и сразу. И что бы тогда со мной было?
Врачи, наблюдавшие за моей дочкой, рассказывали, что происходит в случае передозировки. Они говорили, что в этом случае между тобой и миром образуется пелена. Чернота. Непроницаемая завеса. И ты перестаёшь воспринимать окружающий мир: не видишь, не слышишь, не осязаешь, не чувствуешь вкуса. Тело как бы закрывается и становится невосприимчивым к внешним воздействиям. Так говорили врачи. И, собственно, именно это они и сделали с Анджелой. Ближе к концу. Окружили её темнотой. И теперь я хочу того же? Для себя?
Павлин и Хендерсон смотрели на меня.
И я сделала то, что должна была сделать. Сделала то, что положено. Потому что такие правила. Только я уже не могла вспомнить, что это такое, когда тебе хорошо.
* * *
Следуя инструкциям Кингсли, мы сразу нашли турагентство. Оно располагалось в унылом здании, чистеньком и совершенно невыразительном, как и все дома на той улице. Все одинаковые. Над дверью висела вывеска: ПУТЕШЕСТВИЯ. Одно слово, ярко-красными буквами. В большом окне на первом этаже висели поблекшие плакаты: белое здание отеля, тропический пляж, одинокий бассейн. Над плакатами — ещё одна надпись. «Тебе куда?» Пол в витрине был посыпан песком, а на песке были разбросаны окурки, смятые пакетики из-под чипсов и фотографии на тему семейного отдыха. Ещё там был большой надувной мяч и детское ведёрко с совочком. И штатив, на котором стояла старенькая фотокамера. Внутри было темно. Окна на втором этаже занавешены плотными шторами.— Ну что, сразу войдём? — спросил Павлин.
— Нет, — сказала Хендерсон. — Чуть попозже. И ты, Марлин, сегодня никуда не лезешь. Хватит с нас прошлой ночи. Ты слышишь?
Я кивнула, и мы разделились. Павлин с Хендерсон ушли вместе. Я слышала, как они спорят, в какой бар пойти. Хорошо все же побыть одной. Я решила пройтись по улицам. Просто так. Никто на меня не смотрел, то есть смотрели, но не в упор, никто не смотрел друг на друга по-настоящему. Я прислушивалась к разговорам прохожих; это были разговоры-воспоминания, разговоры-цитаты, а не разговоры-творения, которые здесь и сейчас.
— Мы с женой хотим пригласить тебя в гости на ужин. Завтра вечером сможешь?
— С большим удовольствием.
— Нет, это для нас удовольствие.
— У вас такая приятная семья.
Острый дефицит эмоций. Все телефонные будки уже были закрыты на ночь.
Из дорожных знаков и указателей в городе были только самые основные, где-то с полдюжины символов. НАЛЕВО, НАПРАВО, СТОЙТЕ, ИДИТЕ, ДА. НЕТ. Лишь немногие магазины имели собственные имена. По большей части они назывались без всяких затей: МЯСО, или БУЛОЧНАЯ, или даже ПРОДУКТЫ. Я насчитала несколько магазинов, которые назывались просто МАГАЗИН. Все это делалось для безопасности: минимум информации.
Часы на башенке городской ратуши были закрыты брезентом. В тёмном дверном проёме стояла молодая женщина. Она пела. Это был немелодичный речитатив, холодный плач. А потом я прошла мимо киоска с надписью ЛЕКАРСТВО. Перед киоском была небольшая очередь. Люди пришли за вечерней дозой. Они протягивали продавцу свои карточки, тот ставил на них печать и выдавал каждому по одной капсуле.
На крыше киоска мерцал синий глаз.
Я купила себе поесть: что-то мягкое и зеленое. Уличный торговец выдавил эту пасту на кусок теста. Спросил, какой добавить ароматизатор. Я выбрала «Пикантный», и продавец брызнул на пасту тонкой струйкой жидкого соуса.
Я пошла дальше, держа в руке купленную еду. Все здания в городе были похожи. Их строили по одному образцу, используя одни материалы: серая сталь, желтовато-коричневые каменные блоки. Синее неотражающее стекло. Я слышала про это новое изобретение, но раньше не видела, и сейчас я постоянно ловила себя на том, что, проходя мимо домов, заглядываю в синие окна.
Какие-то заведения ещё работали, но их было мало. Бары, кафе, все в таком роде. ПАБ, КАФЕ, РЮМОЧНАЯ. В одном баре, прямо у окна, выходившего на улицу, сидела молодая пара. Девчонка и парень. Они играли в шахматы. И не разговаривали друг с другом. Может быть, это были манекены. Или даже роботы. А потом, на одной сумрачной улице, я нашла место, у которого было своё название. Настоящее название.
Меня потянуло туда.
Музей хрупких вещей.
Высокое узкое здание. Единственное освещённое здание на всей улице. Странно. Уже так поздно, а музей был открыт. В окне — пустота. Чистое, белое пространство. Которое тускло поблёскивало и как бы переливалось бесцветными искорками. Я подошла поближе. Сперва я не видела ничего, но потом — медленно, постепенно — все-таки разглядела, что это было.
Тоненькая паутинка.
Шёлковая паутинка, растянутая во все окно. От края до края, от пола до потолка. Сложное переплетение почти невидимых нитей. Маленький электрический вентилятор на задней стенке создавал ветер, отчего вся конструкция легонько подрагивала; кое-где нити уже порвались. И там, на одном из таких мест разрыва, был сам создатель узора.
Крошечный механический паучок очень тонкой работы. Стеклянный. Его прозрачное тельце было заполнено наполовину какой-то серебристой жидкостью. Теперь он проворно пополз по паутинке к другому месту, которое требовало починки.
Конечно, мне захотелось пойти посмотреть, что там ещё.
Музей занимал четыре этажа, и самые интересные экспонаты располагались на верхнем этаже. Мне так сказала женщина за конторкой. — Самые хрупкие вещи у нас наверху. — У неё был ровный, взвешенный голос, тихий и хорошо поставленный. — Поэтому, будьте добры, вы там осторожнее, на четвёртом.
Я купила билет и пошла наверх, мимо скульптур из папиросной бумаги, пластмассовых зверюшек, подвешенных на водяных струях, мимо маятника изо льда. Экспонатов было немало. Облако, составленное из бабочек, опустилось на ветку дерева, и на секунду там образовалась красивая композиция из цветов с трепетными лепестками-крылышками. Я видела много чего интересного. Последний вздох умирающего человека, пойманный в стеклянную банку. Я слушала музыку, которую создавали капли воды, падающие на ксилофон. Её можно было услышать, только склонившись к самому инструменту. Мелодия показалась знакомой, но я не смогла вспомнить её названия. На третьем этаже мне понравился необычный портрет: лицо молоденькой девушки, сотворённое из пламени газовой горелки.
Она улыбалась, это дитя огня.
Я на секунду закрыла глаза, а когда снова открыла, лица уже не было.
* * *
Состояние стабильное. И что это значит? Почему врач так сказал? Это действительно так? Или, может, у них что-то не так с оборудованием? Или врач говорил неправду? Но зачем ему врать? Состояние стабильное. Что скрывалось за этим словом? Стабильный. Такое слово. И что оно значит? Стабильный, то есть устойчивый. Находящийся в равновесии, на самом краешке. На грани падения. Падение. Состояние стабильное. Я позвонила на следующий день. Во всяком случае, пыталась звонить. С того же самого телефона, теперь я вспомнила. Но на этот раз связи не было.Состояние стабильное.
А в тот же день, поздно вечером, почти ночью, как я узнала уже потом, моя Анджела умерла. Она умерла. Меня как будто накрыло холодной волной; такой холодной, такой мучительно медленной. Волной, проникшей в меня и сомкнувшейся у меня на сердце. И я поддалась, поддалась этому холоду. Я должна была быть рядом с ней. Почему меня не было рядом? Только этот пронзительный холод…
Ей было всего девять лет. Она умерла.
* * *
Весь четвёртый этаж занимал один зал. Огромное, хорошо освещённое помещение, заставленное книгами. И там была Тапело. Та девчонка, которую мы подвозили. Сидела — читала книгу.— Ой, это вы, — сказала она. — Хендерсон, правильно?
— Нет. Хендерсон — это другая. А я Марлин.
— Марлин, ага.
— Любишь читать? — спросила я.
— Это сильно. Это действительно сильно.
Я огляделась. Все четыре стены были сплошь завешены книжными полками. Книги стояли вплотную друг к другу. Очень старые книги, почти все — в твёрдых матерчатых переплётах, хотя попадались и современные издания в мягкой обложке. Кроме нас с Тапело, в зале был ещё мужчина, служитель музея, который сидел в уголке. И, кажется, спал.
Я подошла к ближайшей полке и провела пальцем по корешкам. Интересно. Я взяла одну книгу и сразу — другую. Глянула на обложки. Прошлась вдоль полок, вынимая книги наугад.
— Они без названий.
— Да, — сказала Тапело. — Уже без названий.
— Что значит — уже без названий?
— А вы внутрь загляните.
Я открыла книгу, которую держала в руках.
— Пожалуйста, осторожнее, — сказал служитель музея, сонно кивнув головой.
Вроде бы самая обыкновенная книга, только на странице пропущено несколько строчек.
— Прочтите мне, что там написано, — попросила Тапело. — Вслух.
И я начала читать.
— Средь бела дня, в окружении призраков, трепещущих на ветру, хотя листья были неподвижны…
Я запомнила эти слова. Сейчас, когда я пишу, они вспоминаются сразу. Но тогда, когда я прочла их вслух, мне вдруг стало холодно. Зябко. Мне пришлось оторваться от книги.
— Я не понимаю.
— Ага, — сказала Тапело. — Странное ощущение, правда?
Я опустила глаза на страницу. Сперва я думала, мне показалось. Но нет. Те слова, которые я только что прочитала… они исчезли.
— Что здесь происходит?
— Давайте, — сказала Тапело, — читайте дальше.
Я посмотрела на девушку. Наши взгляды встретились. В её глазах была нежность.
— Читайте.
Я опять опустила глаза на страницу…
— Чуждые всем человеческим устремлениям, в погоне за лунным лучом.
И одно за другим, у меня на глазах — тронутые моим взглядом, произнесённые моим языком, — слова исчезали с листа.
Что меня больше всего удивило, так это то, что за время нашего путешествия я повидала уже столько странностей и, надо думать, повидаю ещё немало, но эти книги, слова, исчезающие со страницы… это меня пробрало. Почему-то. Может быть, потому, что я до сих пор зарабатывала на жизнь, работая со словами. Или же потому, что я всегда очень любила книги, много лет собирала библиотеку, читала книги и перечитывала самые любимые. Сказки, которые мне читал папа; сказки, которые я, в свою очередь, читала Анджеле до того, как её поразила болезнь; очень часто бывало, что я очень долго читала ей ту же самую сказку, вечер за вечером.