Горд я нашей молодежью: как смела и как умна!
Просвещением и знаньем словно светится она.
………………………………………………………
По вершинам, по долинам зашумят потоки вод.
Грянут битвы за свободу, сотрясая небосвод.
Пусть народ наш твердо верит всей измученной душой:
Заблестят кинжалы скоро, близок день борьбы святой.
И с оправою пустою пусть не носит он кольца:
Настоящие алмазы – наши верные сердца!
 
   Такое стихотворение могло быть написано лишь после того, как автор подышал воздухом Петербурга.
   Уже не за горами отъезд. Друзья спешат показать Тукая врачу и, собрав нужную сумму, отправить его на юг. Зная, что Тукай не хочет и слышать о докторах, заготавливают заранее кучу доводов. Но все их доводы оказались ни к чему: не дослушав их, поэт охотно соглашается. Впрочем, это и неудивительно. Он понял: начинается новая эпоха в жизни родной страны, и в нем с новой силой пробуждается желание жить.
   На другой день Ш. Мухаммедьяров привел известного в Петербурге университетского врача Александра Робертовича Поля, предварительно рассказав, к кому он его ведет. Поль очень внимательно и долго осматривал Тукая. По-детски наивные вопросы и разговоры, весь вид пациента настолько его растрогали, что он даже отказался от гонорара.
   Но Поль допустил одну ошибку. Нет, диагноз он поставил точный: «Последняя стадия туберкулеза… Дышит лишь четвертью легких». Самому Тукаю, однако, он сказал: «У тебя просто слабость. Съездишь в хороший санаторий, подлечишься месяца два кряду, и все пройдет». Габдулле, который всегда старался не обращать внимания на свои болезни, только того и надо было. Махнув рукой на советы друзей поехать в Швейцарию или в Крым, он цепляется за свой прежний план: Уфа, Троицк, кумыс.
   Человек сорок приказчиков и торговцев, не решаясь беспокоить поэта, задумали устроить в его честь прощальный вечер. Помимо самого Тукая, были приглашены Муса Битов, Лотфи Исхаков и несколько учителей. Из «молодых» присутствовали К. Бакир, Ш. Мухаммедьяров и К. Сагит. Они-то больше всего опасались, как бы не вышло по арабской пословице «Гораздо лучше знать о Мугайдп понаслышке, нежели видеть его самого». Действительно, не ахти как образованные приказчики, буфетчики, торговцы соберутся в надежде встретиться с человеком внушительной внешности, услышать мудрые изречения, которые должны так и сыпаться с его уст. А увидят худощавого, похожего на мальчишку поэта, который, не считаясь с условностями, молча просидит весь вечер с таким видом, будто он организован вовсе не в его честь. Разочарование обманутых устроителей, раскошелившихся на угощение, отразится на их лицах, вечер потеряет интерес. И долго еще потом будут пожимать плечами: «А говорили, мол, Тукан, Тукай…»
   Но, к великому удивлению К. Бакира, получилось иначе. Оказалось, что эти полуграмотные люди знают Тукая куда лучше, чем могли подумать К. Бакир и его товарищи! У каждого из них есть дочь или сын. Л самые любимые книги, самые любимые стихи, которые дети читают в школе, принадлежат Тукаю. Один из присутствовавших на вечере рассказал, что когда его десятилетний сын услышал о приезде поэта, то сказал матери:
   – Он был маленьким Апушем, таким же, как я, а потом стал большим, большим Тукаем.
   Вечер закончился вручением поэту адреса, в который был вложен конверт с пятьюдесятью рублями.
   В день отъезда к Тукаю пришла делегация из пяти учеников во главе с учителем. Девочки пожелали любимому поэту счастливого пути и вручили букет цветов, мальчики подарили бронзовый письменный прибор, на подставке которого восседала охотничья собака, а крышка чернильницы имела вид охотничьей сумки.
   Подарок был не без значения. Выбиравшие его знали, что Тукай в хорошем настроении любил повторять строчку из поэмы «Сенной базар, или Новый Кисекбаш»: «Эх, хвосты кривые, разве вам догнать!»
   Поэт был тронут этим Необычным визитом. После ухода детей пододвинул стол к кровати и долго забавлялся чернильницей.
   2 мая поздно вечером Тукан вместе с К. Бакиром выехал на Николаевский вокзал. Там их ждало человек тридцать провожающих: С. Баязитов, Л. Исхаков, студенты, молодежь, учителя, приказчики. Каждый старался подойти к поэту поближе, сказать ему теплое слово, пожелать счастливого пути.
   Поезд вот-вот отправится. Тукай и Кабир заходят в вагон. Бакир провожает поэта до Москвы. Вагон трогается. Провожающие машут руками, шляпами, фуражками. Поезд набирает скорость. На душе у Тукая светло, во грустно.

6

   Уфа встретила Тукая принаряженной. В густой листве спрятались приземистые деревянные дома. Тепло. Воздух свежий, чистый. Много цветов.
   «Хотя Уфа значительно менее благоустроена, чем Казань, но по красоте природы во многом превосходит другие города. Прежде всего она – на горе. Значит, и зимой, и летом воздух свеж. Расположена на берегу реки Белой, воспетой в наших песнях. Можно сказать, что в городе больше деревьев, чем зданий. Как это важно летом! Кажется, что даже само население Уфы чисто и свежо. В городе на каждом углу молочные магазины, охраняющие здоровье народа. Во всех магазинах много людей. Пивные встречаются редко».
   Трудно сказать, что чувствовал поэт, оказавшись в своей прежней уфимской «резиденции», на книжном складе. Во второй приезд Тукай провел здесь больше недели, и, думается, что, равнодушный к комфорту, он чувствовал себя неплохо.
   Больше недели! Но ведь главной целью его приезда было лечение, кумыс. Тукай писал К. Бакиру: «Кумыс продается только в одном месте. Публика тут.же все выпивает. Но все-таки мне удается достать одну-две бутылки».
   Странно: в первый приезд у Тукая не было причин спешить, тем не менее, удрученный царящей в Уфе тишиной, он поспешил уехать через три-четыре дня. А теперь, когда его ждет казахская степь с кумысом, парным молоком, свежим мясом и чистым воздухом, он не торопится и Троицк. День за днем проводит на душном книжном складе. Все это действительно странно, но не будем забывать, что у Тукая, человека эмоционального, планы меняются с удивительной быстротой. Он понимает, что нужно незамедлительно отправиться в Троицк. Но сердце его противится отъезду – снова дорога, неизвестные люди. А в Уфе, как ни говори, у него уже есть друзья, н главное – тут Маджит Гафури. Вот он и живет, каждый день откладывая отъезд на завтра.
   О том, как прошла эта педеля, мы знаем мало. Известно лишь, что большую часть времени поэт провел вместе с Гафури: ходили в сад, где торговали кумысом, распивали его, сидя на зеленой траве, вели неторопливые беседы. Иногда отправлялись в парк, раскинувшийся вдоль Белой, и с крутого откоса смотрели, как движутся по реке баржи, буксиры, плоты. Задумчиво глядели на широкую долину на противоположном берегу, на дома, казавшиеся отсюда спичечными коробками, и синевшие вдали леса.
   Наконец, поэт на Уфимском вокзале. В памяти одного из современников, пришедших его проводить, он запечатлелся таким: в широкополой темной шляпе, в застегнутом на все пуговицы рыжеватом пальто с бархатным воротником, толстой тростью в руке и засунутыми в карманы экземплярами журналов «Сатирикон» и «Будильник». Стоя на платформе, он напевал по-казахски: «Ласточка ласточке дает корм, а родственник родственнику – совет».
   Перед отходом выяснилось, что поезд, на который куплен билет, не останавливается на станции Полетаевка, где поэт должен был сделать пересадку. Тукай попал в Челябинск. Он не разрешил дать телеграмму, но друзья вопреки его наказу все же это сделали. В Челябинске поэта встретили, накормили и после короткого отдыха отправили на пролетке в Полетаевку.
   «Путь наш был приятен. По сторонам – лес. День ясный. Без ветра. Солнечный, теплый. Два немецких вояжера на тройке, по договоренности с моим товарищем в Троицке, поджидали, оказывается, нас в лесу….Поиграв на гармони, пососав монпансье, мы поднялись на тарантасы. Тройка впереди, мы сзади. Пыль столбом. И хотя мы только на паре, но нисколько не отстаем от тройки, и этим поневоле привлекаем внимание попадавшихся навстречу мужиков. Ехали так весело, что даже не заметили, как добрались до Полетаевки».
   Ночью поэт сел в поезд, утром прибыл в Троицк и остановился в доме муллы Габдрахмана Рахманкулова.
   «Прожив в Троицке несколько дней, я уехал в степь, за двадцать пять километров от города. Там казахи, нанятые хазретом, пасли его скот и доили сотню его кобылиц. Рядом с двумя казахскими юртами в степи специально для меня поставили третий шатер. Так я, бедняга, убежав от городского смрада, заводского зловония и нездоровой духоты, измученный пересадками с коляски на пароход, с парохода на поезд, оказался, наконец, в блаженной тишине, и покой принял меня в свои объятья. Вот она – степь, вот она – казахская земля. Промолвив „бисмиллахи“ (с именем аллаха. – И.Н.), я первым делом сбросил с себя одежду. Сухой степной воздух. Молоко. Сливки. Только что созревший молодой кумыс. Свежая убоина. Все просто, естественно, бесхитростно.
 
ЕЙ-БОГУ
Ей-богу, ей-богу, ей-богу,
Счастливец, ей-богу, в степи человек!
Земля зелена, всюду птицы щебечут, —
А воздух, ей-богу, хоть мажьте на хлеб!
И белое облако, словно кочевник,
Средь неба, ей-богу, легло на ночлег!
А ветер чуть тронет, трава заиграет,
Бурля, закипает, ей-богу, вся степь!
 
   Вот строки, которые я написал на бумаге в первый же день пребывания в степи».
   Но такое настроение длилось недолго. Если, по его собственным словам, «страсть к борьбе» не позволила ему спокойно пожить в Училе, рядом с Казанью, то трудно себе представить, чтобы поэт мог долго блаженствовать в голой степи среди трех казахских юрт.
   11 июля он пишет, что ему «скучно, тоскливо, что-то гнетет». И все же он проводит в юрте почти два с половиной месяца. Очень уж хочется жить, а для этого нужно вылечиться, набраться сил. Об этих месяцах жизни Тукая мы знаем немного. Известно, что его навещали, что он также несколько раз ездил в Троицк в гости.
   Казалось бы, за два с половиной месяца можно написать много, тем более что из писем Тукая ясно: он ехал с намерением и поработать. Но работа не ладится. «Пока не приеду в Троицк и не обоснуюсь там, я, наверное, писать не смогу: состояние неважное, чувствую себя неустроенным. Тело неспокойно – неспокойна душа, а неспокойна душа – нет спокойствия в мыслях. Поэтому и не берусь. Даст аллах, напишу еще».
   По приезде в степь Тукай закончил первую часть путевых заметок и отправил ее в Казань. Затем он приступил ко второй, довольно объемистой части. Пять глав, опубликованных в пятнадцатом номере журнала «Ялт-юлт», были присланы в редакцию по почте. Остальные четыре Тукай привез с собой: они увидели свет в сентябрьском номере. Опубликованный в августе фельетон «Ныне пора ягодная» тоже, вероятно, написан в степи.
   В письме к А. Урманчиеву Тукай просил: «Пришлите, пожалуйста, мою тетрадь в черном переплете, которую я оставил в корзине. В ней есть стихи, которых почти достаточно для сборника „Пища духовная“.
   По всей вероятности, Тукай хотел еще раз пересмотреть написанное, кое-что исправить, добавить новые стихи и подготовить к печати отдельной книгой. Очевидно, черная тетрадь попала в его руки, и он успел сделать то, что хотел. И все же написано за эти два с половиной месяца сравнительно мало.
   В конце июля, почувствовав, что здоровье его немного окрепло, Тукай отправляется в обратный путь.

Глава седьмая
Последние страницы

1

   Хотя жить Тукаю осталось всего лишь год, он смотрит в будущее с надеждой. В стихотворении «Сознание» поэт, вспоминая 1905 год, утверждает, что те, кого пробудил гром революции, несмотря на ошибки, сражались не зря:
 
Друзья, как бы ни было там – навеки развеялась тьма.
За дело! Нам ясность нужна: глаз ясность п ясность ума.
 
   В морозном январе 1913 года он пишет прекрасное стихотворение «Гению». Обращаясь к поэту, Тукай говорит:
 
Ты блеск увидел позади, но это золото – не свет,
А золото – оно мертво, ведь в нем тепла живого нет.
Оно – обман, оно всегда соблазном сокращает путь, —
А вдруг продашься ты, а вдруг назад решишься повернуть!
Нет, гений, не смотри назад, твой идеал тебя зовет.
А он достанется тому, кто твердо движется вперед.
 
   Не могли не измениться и его взгляды на сущность поэзии, ее роль в жизни общества. А это, в свою очередь, сказывается на тематике и на форме его стихов. До последних лет у него было немного стихотворений, темой и сюжетом которых была бы жизнь крестьянина. Теперь же, в одном 1912 году он написал: «Сельское медресе», «Больной в деревне», «Картофель и просвещение», «Буран», «Неожиданно», «Казань и Заказанье», «Чего же не хватает сельскому люду?»
   Начиная с 1911 года социальные противоречия в России, прежде лишь называвшиеся, обозначавшиеся, занимают центральное место в творчестве поэта. Взять хотя бы стихотворение «Дача», которое Тукай опубликовал с припиской «В память о путешествии по Волге». У нас нет сведений о том, как оно написано. Тем не менее это можно легко себе представить.
   Поэт не раз выходил, чтобы полюбоваться берегами, на верхнюю палубу, где «узенькие» дамочки, развалившись в плетеных креслах, кокетливо обмахивались веерами и любезничали с кавалерами. Один из них привлек его внимание.
   «Расфрантился как! Знать, немало шкур снял с людей». Медленно и надменно прохаживался господин по палубе, не обращая ни на кого внимания, прямой, словно аршин проглотил.
   На одной из пристаней господин в сопровождении носильщиков, сохраняя все ту же спесивую, горделивую осанку, сходит на берег и садится в фаэтон.
   И воображение поэта рисует картину прибытия господина на дачу в голодную, обездоленную деревню, где его особняк стоит напротив развалившихся почерневших изб, как райская обитель против адских котлов.
   В стихотворении «Слова Толстого», написанном за пять дней до смерти, Тукай говорит:
 
Знаешь ты, отчего и еда у богатых вкусней?
Соль и перец, что в ней, – слезы бедных, несчастных людей.
 
   Поэт опасался, что цензор может вымарать эти строки. В одном из писем к Сунчаляю он сообщил: «Наиболее острые вещи, которые не могут быть напечатаны здесь, я думаю посылать туда» (то есть в Париж. – И. Н.).
   Тукай давно был не в ладах с цензурой. Он знал, что многие его строки не будут пропущены в печать. К ним, по всей вероятности, принадлежат стихи, найденные среди рукописей и опубликованные лишь после Октябрьской революции. И в частности, такие, где горечь Тукая и его гнев обращены против народного долготерпения, освященного религией.
   Вот стихотворение «Чего же не хватает сельскому люду?»:
 
Хоть и казенные леса – деревьев в них не счесть,
Хоть и казенное винцо – для всех в лабазах есть!
Да, как аллаха ни хвали, он выше всех похвал:
Нам благодать он даровал и подать даровал.
 
   В стихотворении «Гнет» поэт развивает эту же мысль:
 
Никогда, нуждой подавлен, ты свободно не вздохнешь,
Будешь вечно сокрушаться, но не станет свет хорош.
Только гнет тебя заставил в бога веровать, бедняк,
Но не веришь ты, что завтра с голодухи не умрешь.
 
   Социальные мотивы иногда возникают в стихах Тукая, казалось бы, чисто лирических, пейзажных. Так, описание бурана, застигшего путника в дороге, неожиданно заканчивается следующими строками:
 
Я ворчу, луна смеется надо мною свысока, —
Так богач с балкона смотрит на страданья бедняка.
 
   Но чисто пейзажные, лирические стихотворения, написанные Тукаем после 1911 года, можно сосчитать на пальцах одной руки. Перелом в поэзии Тукая был продиктован всей логикой его духовного развития. Саз Тукая, подобно лире Некрасова и Никитина, выражает отныне жалобы и чаяния народных низов. По-видимому, сам Тукай сознавал начавшийся перелом. Не случайно в 1911 году в письме к Сунчаляю он защищает Никитина. Говорит о его незаурядном таланте, развитие которого сдерживалось, по его мысли, отсутствием систематического образования.
   Открытая гражданственность поэзии Тукая вызывала недоумение, а порой и возмущение его прежних почитателей. На том основании, что Тукай писал о «некрасивых», «непоэтических» вещах, кое-кто заговорил, что стихи Тукая вообще вряд ли являются поэзией. Как это ни кажется теперь странным, первым публично высказался в этом смысле Галимджан Ибрагимов.

2

   Среднего роста, сухощавый, в 1907 году Галимджан Ибрагимов чем-то напоминал молодого Горького. Поверх тужурки – черная накидка, начищенные до блеска высокие сапоги, в руках толстая трость. Длинные темные волосы ниспадают до плеч.
   Будущий писатель приехал в Казань с мыслью поступить в университет. Но для этого сначала надо было сдать экзамены на аттестат зрелости. С присущей ему энергией он берется за учебу. Увлекается Белинским, охотно читает Писарева и зарабатывает на жизнь репетиторством.
   В «Эль-ислахе» Ибрагимов опубликовал свой первый рассказ «Изгнание шакирда Заки из медресе». Продолжая писать рассказы, он все больше внимания уделяет литературной критике, причем большинство его критических статей посвящено поэзии.
   Оживление татарской литературы после революции 1905 года имело, как мы уже говорили, и свою оборотную сторону: в литературу хлынуло много малоталантливых людей. Деклараций и поучений публиковалось больше чем достаточно, а вот художественных произведений создавалось немного. Критически оценивая татарскую поэзию тех лет, Ибрагимов пытается выработать высокие критерии художественности, чем немало способствует дальнейшему развитию национальной литературы. Но в пылу отрицания он порой выплескивает вместе с водой и ребенка. Взяв за образец Белинского, двадцатитрехлетний Ибрагимов зачастую воспринимает его слишком односторонне и тут же прилагает мысли, высказанные за семьдесят лет до того, к современной литературе. Белинский писал: «Поэт или пересоздает жизнь по собственному идеалу, зависящему от образа его воззрения на вещи, от его отношений к миру, к веку и народу, в котором он живет, или воспроизводит ее во всей ее наготе и истине, оставаясь верен всем подробностям, краскам и оттенкам ее действительности. Поэтому поэзию можно разделить на два, так сказать, отдела – на идеальную и реальную»9. То, что великий критик именует идеальной поэзией, не сводится к романтизму, но он занимает в этом понятии первое место.
   Упрощенно трактуя уроки русского критика, молодой Ибрагимов делит на две части и татарскую литературу, причем лирика у него целиком подпадает под понятие поэзии идеальной, а эпические произведения он относит к реальной поэзии. Мало того, говоря о поэзии в собственном смысле, то есть о стихах, молодой критик имеет в виду только лирику, построенную на принципах романтизма.
   Если с точки зрения этих критериев Ибрагимов вначале, хоть и с оговорками, зачислял Габдуллу Тукая наряду с романтиками Дердмэндом и С. Рамиевым в истинные поэты, то впоследствии чуть ли не на каждую книгу Тукая он откликался рецензией, где преобладали отрицательные оценки. И чем сильней укреплялся Тукай на гражданственных, реалистических позициях, тем резче становилась эта оценка. В 1911 году в своей обзорной статье критик сравнил Тукая с «потухшей свечой». А в книге «Татарские поэты», которая вышла через месяц после смерти Тукая, он прямо поставил вопрос: «Поэт ли Тукай или нет?» И хотя не решился с той же прямотой на него ответить, достаточно ясно дал понять, что таковым Тукая не считает.
   Выход книги «Татарские поэты» произвел ошеломляющее впечатление. Хотя ей было посвящено и несколько серьезных рецензий, а автор одной из них, Дж. Валиди, соблюдая объективность, доказывал, что Тукай – поэт истинный, но иной, своеобразный, – большинство газет и сатирических журналов обрушилось на Ибрагимова с поношениями: «Он мстит мертвому!», «Набрался храбрости после смерти поэта», «Растоптал могилу покойного!», «Эта книга черным пятном ляжет на биографию Г. Ибрагимова».
   В течение двух лет Ибрагимов молча внимал этим нападкам и наконец в ответной статье «Последний привет» попытался объясниться.
   Из этой статьи вытекает, что до 1910 года отношения Тукая и Ибрагимова были вполне уважительными, даже дружескими, а затем прервались, чтобы обернуться враждой. Единственное объяснение этому Ибрагимов находит в нетерпимости Тукая к критике, которой он подверг его стихи и в особенности поэму «Мяубике». А свое критическое отношение к поэзии Тукая объясняет боязнью, что сплошные восхваления, которыми встречала его стихи печать, могли помешать творческому росту поэта. Предположим, что так это и было, но как тогда понять его слова, сказанные через десять лет, в 1922 году, после Октябрьской революции и гражданской войны, в которых Ибрагимов принимал самое активное участие. Литератору, который покритиковал его книгу «Татарские поэты», он заявил тогда: «Каким было мое мнение десять-двенадцать лет назад об этих трех писателях, таким оно и осталось сегодня». То есть истинными поэтами он признавал по-прежнему Дердмэнда и Рамиева, но не Тукая.
   Конечно, самолюбие Тукая, категоричность Ибрагимова подливали масло в огонь. Но причины их расхождения не личные, а принципиальные, проистекавшие из различного понимания сущности и назначения поэзии.
   В книге «Татарские поэты» Ибрагимов писал: «Стих порожден не языком или разумом и памятью, а духом человека, сердцем его, фантазией и чувствами». «Поэт – если он в подлинном смысле поэт, – несомненно, раб чувств. Ему как поэту мало дела до холодного рассудка и сухой логики». «Поэзия и поэт – оба должны пользоваться неограниченной свободой». «Поэт – если он поэт в настоящем смысле этого слова – не может довольствоваться царящей на этой земле мелкой, простой жизнью».
   Лишь два предмета он находит достойными внимания поэзии: любовь и природа. Потому-то, утверждает критик, «каждый поэт, преклоняясь перед красотой, воспевает красоту природы», каждый поэт имеет свою Зулейху и поклоняется ей, черпает в ней вдохновение для своих стихов.
   Ибрагимов берет «шаблон» романтизма и прикладывает его к творчеству трех поэтов. С. Рамиев – «ортодоксальный» представитель романтизма в татарской поэзии, в его стихотворениях можно найти все те качества, которые хочет видеть наш критик. Следовательно, перед нами настоящий поэт. Подходит!
   Тот же «шаблон» кладется на творчество Дердмэнда. Ему тоже присуще большинство упомянутых качеств. Вдобавок стихи у него тонкие, изящные, изысканные. Снова подходит!
   Очередь за Тукаем. И так пробует наш критик и эдак. Нет, не влезает, не накладывается, и там выпирает, и тут. Вместо пламенных чувств и переживаний у Тукая – мораль и увещевания (Ибрагимов приводит примеры в основном из начального периода творчества Тукая). В них не найдешь красивых описаний природы. А начнет говорить о любви, встречаются отдельные удачные строки, но самой любви-то и нет. Вроде начинает серьезно, а потом все сводит к шутке.
   Это бы еще полбеды. Тукаю, по мнению критика, присущи куда большие недостатки. Истинный поэт должен, по Белинскому, открывать читателю новый мир чувств и мыслей, пересоздавать жизнь по своему идеалу. А Тукай? «Что думает народ в данный период, что он чувствует, о чем пописывает, то же самое думает и чувствует Тукай. Свои впечатления, свои мысли и чувства народ может найти у Тукаева. А это с точки зрения поэтических способностей и сил не столь уж похвально». Можно ли найти лучшую цитату, чтобы обвинить Ибрагимова в приверженности к «чистому искусству»?!
   Справедливости ради надо, однако, сказать: Ибрагимов в своем творчестве отнюдь пе был сторонником «искусства для искусства». Употребив слово «народ», он явно имел в виду не трудящихся, а «пишущую братию» («…о чем пописывает»), мнение которой якобы довлело над Тукаем. Все дело в том, что Ибрагимов, как было сказано, подходил к поэзии с меркой романтизма.
   Тукай, сумевший разглядеть поэзию в валенках, онучах и лаптях, воспевавший картофель, действительно был реалистом, хотя стал им не сразу. В последний период его реализм впитал в себя и некоторые положительные качества романтизма, поднялся на новую, более высокую ступень. Нельзя не согласиться со следующими словами из рецензии Дж. Валиди на книгу «Татарские поэты»: «Тукаев творил свои стихи не для Аполлона и его поклонников на земле. Он творил вместе с народом, для народа и из сердца народного… Поэтому он никогда не сможет стать идолом для нескольких десятков приверженцев искусства для искусства. Он будет светить народным массам, насчитывающим тысячи, сотни тысяч людей».
   Как отвечал Ибрагимову Тукай?
   Не претендуя на роль теоретика, он в отличие от Ибрагимова не аргументировал, не обосновывал свою позицию доводами логики, а старался в фельетонах довести доводы критика и его манеру выражаться до абсурда, чтобы выявить их несостоятельность и представить противника в смешном виде.
   Так, в очерке «Возвращение в Казань» он замечает: «Довольно, кончаю писать стихи. Ибо давно уже один „критик“, вероятно, в поисках жира для своих волос, сравнил меня с угаснувшей свечой. Кончилось, видимо, бросовое масло в конторе покойного Махмут-бая!»
   В сатирическом стихотворении «Критик», напечатанном в журнале «Ялт-юлт» рядом с карикатурой, изображавшей руку Габди (псевдоним Г. Ибрагимова. – И.Н.), которая держит лошадь за хвост, поэт говорит, что критики ему не дают покоя. Особенно один из них.