Страница:
Лицо Валерия также опровергало все то, о чем шушукались бесчисленные дворцовые кумушки, когда принц проходил мимо них своей торопливой, неуверенной походкой. Его узкое вытянутое лицо напоминало лики мучеников-митрианцев на старинных гобеленах: длинные жесткие волосы цвета выгоревшей соломы, блеклые, туманные, чуть навыкате глаза, тонкий безвольный рот и прямой заостренный нос. Весь облик шамарского принца говорил о натуре нервной, неуравновешенной, способной на непредсказуемые поступки.
Валерий перехватил взгляд Троцеро и отвел глаза: он не выносил, когда его разглядывали вот так, бесцеремонно и оценивающе, точно опасался нелестных суждений, что может вынести о нем другой человек.
– Вы, кажется, говорили о королеве, граф? – спросил он, лишь бы прервать затянувшееся молчание.
Троцеро замялся, прежде чем ответить, и колебания его не ускользнули от принца. Он насторожился, сам не зная, что опасается услышать.
– Все дело в том, Валерий, что твоя мать намеренно отказывалась позировать резчикам и живописцам, и, поверь, у нее были на то причины.
– Причины – но какие же? – Валерий был поражен. – Чего она могла бояться? Ей грозила опасность? – И, словно осознав, что подобный взрыв эмоций может вызвать недоумение пуантенца, понизил голос и пояснил уже спокойно: – Я слишком мало знаю о своих родителях, граф, и всегда страдал от этого. Мне кажется, в их жизни была какая-то тайна. Но Митра призвал их в свои чертоги, когда я был еще слишком мал, чтобы что-то понимать, и лишь смутные подозрения терзают мою душу с тех пор, не находя выхода. После же их кончины мне не с кем было поговорить об этом – в Тарантии не слишком-то охочи до подобных разговоров. Даже король никогда не вспоминает сестру, словно ее и не было на свете… – Губы его скривила горькая усмешка, но затем он неуверенно взглянул на Троцеро. – Сказать по правде, граф, именно поэтому я решился отнять у вас столько времени сегодня: я надеялся, может быть, вы сумеете развеять мрак тайны над этой историей. Вы ведь были дружны с ними обоими… Говорят, отец умер у вас на руках… Расскажите все, что вы помните о них, и клянусь Митрой, граф, я не забуду вашей доброты! На лицо Троцеро легла тень.
– Это старая печальная история, Валерий. И я боюсь, после того, как ты выслушаешь ее, ты не будешь говорить о доброте с моей стороны. Прошло почти тридцать зим, но до сих пор я порой не сплю ночами, вспоминая то, что давно пора предать забвению.
Не в силах больше сдерживаться, Валерий вскочил с места, и его огромная тень от пламени камина заметалась по выцветшим шпалерам.
– Я хочу знать правду, граф, какой бы она ни была! При этих словах его Троцеро как-то разом обмяк, плечи его поникли, но в глазах читалась печальная решимость.
– Хорошо. Я всегда знал, что рано или поздно час этот придет, хотя и надеялся, что не доживу до него – однако дал клятву светлому Митре, что расскажу тебе все, как было, ничего не утаивая. Даже если после этого ты навсегда перестанешь считать меня своим другом… Однако запасись терпением, мой принц, ибо слушать придется долго.
Слегка встревоженный столь мрачным началом, Валерий вновь опустился в кресло. Смутные опасения таились в душе его, и отчасти, сам не зная почему, он уже не Рад был, что затеял весь этот разговор, – однако возбуждение при мысли, что нашелся наконец человек, готовый отдернуть для него завесу прошлого, оказалось сильнее, и он приготовился внимать пуантенцу.
«Ты, конечно, знаешь, Валерий, – начал Троцеро неспешно, считая, как видно, что, подобно летописцам прошлого, должен вернуться к самому началу времен, дабы достойно описать настоящее, – …что Пуантен – совсем небольшая провинция. С юга она граничит с Зингарой и Аргосом, с севера – с Таураном и Боссонскими Топями, с запада же ее омывают воды реки Хорот, что разделяют Шамар и Центральную Аквилонию. Я унаследовал престол Пуантена после смерти отца, герцога Антуания Тулушского, который умер от ран в Год Вепря, восьмидесятый от Восшествия Митры. В наследство мне достался разоренный край, изможденный бесконечными войнами с Аквилонией, раздираемый дворянскими распрями, где постоянный недород обрекал крестьян на нищету, а отсутствие единой веры, – ибо северные земли поклонялись Митре, а южные приносили жертвы Асуре, – грозило обернуться кровавой резней.
Я родился слабым младенцем, настолько хилым, что не мог даже сосать грудь кормилицы, – меня поили из рожка разведенным козьим молоком; и по жестокому закону, который свято соблюдался в наших краях, должен был быть брошен в лесу на съедение волкам, ибо в Пуантене исстари превыше всего почиталась крепость и сила воинов, и немощным и больным там не было места. Однако отец мой в ту пору был уже слишком стар и боялся не дождаться новых наследников, и потому я уцелел, – хотя впоследствии не раз вынужден был доказывать свое право на Тулушский престол.
С младых ногтей меня приучали рассчитывать только на себя и достигать цели, не считаясь со средствами. Отец скончался, когда мне было восемь зим, и все отрочество мое омрачено было зловонием дворцовых интриг, ибо вскоре моя мать, ставшая регентшей Пуантена, приблизила к себе коварного маркграфа Алоизо, выходца из Зингары. Тот жаждал моей смерти, чтобы затем, женившись на матери, сделаться правителем края, – мать же моя, женщина властолюбивая и холодная, также видела в сыне лишь преграду на пути к трону, и хотя сама не подняла бы руку на единственного отпрыска, однако и не помышляла защитить меня от козней фаворита, так что уцелел я лишь чудом и милостью Митры. Никогда не забуду, однако, как каждую ночь ложился спать с чувством, что уже не увижу света дня… Единственным спасением были поездки в Аквилонию с посольством, куда я отправлялся так часто, как только мог, и там, при дворе, встретил я девушку, к которой привязался со всем пылом юности, и которая, к моей радости, отвечала мне взаимностью. То была юная принцесса Мелани, дочь короля Хагена. О любви нашей, однако, вскорости донесли государю, – боюсь, и здесь не обошлось без Алоизо, – и Хаген, которому наш союз казался нежеланным и опасным, поспешил отправить дочь в отдаленную провинцию Аквилонии. Мы оба были безутешны, и, несмотря на все пылкие клятвы, что она мне давала, сердце мое разрывалось от боли.
И все же Митра даровал мне стойкость. Через восемь зим я достиг возраста мужчины и занял престол, принадлежащий мне по праву. Для этого, однако, прежде пришлось отравить ненавистного Алоизо – все вокруг сочли, что его покарал Пресветлый, – но я и по сей день не раскаиваюсь в этом поступке. Одна лишь мать обвиняла меня в убийстве, – но ее я повелел заточить в горный монастырь, ибо в те дни сердце мое не ведало жалости. Опираясь на военачальников, что были преданы моему отцу, железной дланью я навел порядок в стране – искоренил скверну культа Асуры, заставил вассалов почитать своего сюзерена, заключал мир с Аргосом и Зингарой. Положение в стране понемногу стало выправляться, наладилась торговля с соседями, и лишь могущественная Аквилония терзала мое маленькое королевство, как хищная пантера терзает оленя. Монарх Хаген не желал мира, – мир для него был возможен лишь в тот день, когда он прибьет свой щит на вратах Тулуша.
Но, слава Митре, – прости, что я говорю так о твоем предке, – Хаген почил в бозе, и Аквилония разделилась натрое. Это было на руку Пуантену, ибо каждой из провинций в отдельности нам не стоило труда противостоять, – до тех пор, пока они бы не объединились.
В ту пору наместником Шамара был твой отец, Орантис Антуйский, достойный нобиль, отважный, честный и справедливый. Его государство было первым из аквилонской триады, с кем мы заключили перемирие. Я стал частенько гостить в аквилонской столице и наконец удостоился чести быть представленным королеве Фредегонде. Когда я, после почтительного поклона, поднял глаза на супругу светлейшего герцога, то обомлел – передо мной стояла Мелани, моя Мелани, которая после вступления в брак и коронации приняла, как велит обычай, новое имя, данное ей жрецами Митры.
Она тоже узнала меня, но не подала виду. Потом я, улучив момент, встретился с ней в тайной комнате Шамарского дворца – ее слезы и объятья лучше всяких слов доказали, что она по-прежнему любит меня. Однако Хаген устроил ее брак с Антуйским герцогом, и у нее не достало сил противиться воле отца, хотя о чувствах в этом союзе – прости за откровенность, Валерий, – не могло быть и речи. Я был в отчаянии, сердце мое разрывалось на части – я был без ума от Мелани-Фредегонды, но долг гостеприимства и политические соображения заставляли меня подавлять мою страсть и стараться держаться подальше от королевы Шамара.
Но мы продолжали тайно встречаться, не в силах погасить жар сердец. Мелани, ибо для меня она навсегда останется Мелани, безраздельно царствовала в моей душе. Но мы оба понимали, что так дальше продолжаться не может – наша тайна могла открыться в любой момент, и тогда… страшно подумать, что могло бы случиться тогда. В один вечер Мелани была возбуждена более обычного. В ответ на мои расспросы она призналась, вся в слезах, что согрешила перед Митрой и передо мной, обратившись к колдуну, о котором ей рассказал брат, маркграф Серьен Гандерландский, гостивший в ту пору в Шамаре. Маркграф возглавлял полусветское, полумитрианское сообщество, чьей целью было истреблять клевретов Тьмы на просторах солнечной Аквилонии. Мелани, чьи сердечные порывы порой оказывались сильнее всех доводов рассудка, тайком пробралась к колдуну и предупредила его о готовящейся над ним расправе. В благодарность, тот научил ее неким заклинаниям, что должны были избавить ее от наваждения любви ко мне. Бедняжка полагала, что тем самым она отдала свою душу Сету, но она не в силах была более разрываться между мной и законным супругом.
Прознав о ее „вероломстве“, как назвал это Серьен, охотник за колдунами пришел в ярость и в сердцах рассказал Орантису Антуйскому, что жена его якобы вступила в сношение с силами Тьмы. Герцог, разумеется, не поверил нелепым обвинениям, разразился грандиозный скандал, и разгневанный Серьен удалился в свое королевство. Не минуло и двух лун, как он скончался от разрыва сердца. Поговаривали, впрочем, что не обошлось там без чернокнижия. Возможно, это отомстил непримиримому маркграфу один из тех, кого он преследовал с таким ожесточением…
Однако отъезд Серьена Гандерландского не принес нам облегчения. Не знаю, помогли ли заклятья колдуна, или это сама жизнь сыграла с нами злую шутку, однако Мелани резко охладела ко мне. Она избегала моего общества, подолгу не выходила из своих покоев и, как я впоследствии узнал, не на шутку увлеклась черной магией.
Сердце мое разрывалось на части, хотя рассудком я понимал, что разрыв наш необходим, ибо моя с Мелани любовь не имеет права на существование. Никто из нас – и тебе, Валерий, известно это не хуже, чем кому бы то ни было – по долгу рождения не волен жить сообразно своим желаниям. И все же томление безответной страсти испепеляло душу, и порой мне казалось, я лишаюсь рассудка.
Я уехал из Шамара… правильнее будет сказать – я бежал оттуда, как дикий зверь. Восемь лун я провел в добровольном заточении, никому не показываясь на глаза. Все государственные дела вели за меня доверенные вельможи. Вскоре я узнал, что у королевы родился сын, его назвали Валерий, и поверь мне, мой принц, я искренне желал счастья этой достойной семье и, Митра свидетель, сделал все, чтобы не мешать этому счастью. И наконец, спустя год или два, отважился вновь посетить Шамар, дабы удостовериться, что полностью излечился от пагубной страсти.
Когда я вновь предстал пред светлые очи королевы, то понял, что прошедшие зимы лишь укрепили мою любовь. Мне удалось увидеться с Фредегондой наедине, однако не о любви был наш разговор. В порыве откровенности она поведала мне вещи, которые мой разум и по сей день не в силах вместить в себя. Я дал королеве клятву, что никогда, покуда смерть не вырвет ее из подлунного мира, не открою ее тайну ни одной живой душе, и потому, мой принц, я ничего не скажу тебе об этом. Ты скажешь, что твоя мать погибла. Что ж, пусть это так, но я не присутствовал при ее смерти, а посему не вправе нарушить данное ей обещание, ибо в час своей кончины она не дала мне позволения сломать печать молчания, наложенную на мои уста. Скажу только то, что после той ночи я совсем помешался с горя и одно время даже помышлял убить Орантиса Антуйского, в надежде, что после его гибели мы сможем соединиться с моей возлюбленной. В порыве отчаяния я рассказал ей о своих планах, но она запретила мне даже думать об этом, пригрозив, что если я решусь на такое злодейство, она отомстит мне страшной карой. В ту пору, все лучшие силы Аквилонии объединились, чтобы дать отпор воинственным киммерийцам, посягнувшим на наши северные границы, и защитить форт Венариум, недавно возведенный нашими доблестными пионерами. Мы должны были встретиться там с герцогом, и я хотел после штурма вызвать его на дуэль, дабы кровью его или своей разомкнуть порочный круг.
Но мне не дано было привести свой замысел в исполнение, ибо отец твой пал, защищая Венариум. А перед той страшной ночью герцог поделился со мной своей горестью: он потерял или у него похитили фамильный оберег – изображение Пресветлого. Этот талисман, который, как ты знаешь, выкован был еще при валузийском короле Кулле, дарует своему владельцу неуязвимость в бою, – его не может поразить металл, будь то железо, бронза или медь, или даже золото, серебро и платина. Злые языки говорили, что всем своим многочисленным победам на поле брани Орантис Антуйский обязан магии амулета. Я не верю этому: герцог был отважен, как тауранский тур, которому неведомо чувство страха. Его ничуть не пугало то, что придется идти завтра в бой без защиты талисмана, – и все же, с той самой минуты, как он обнаружил пропажу, его терзали дурные предчувствия. А ты сам знаешь, Валерий, как суеверны бывают воины… И оказалось, страхи его были не напрасны. Твой отец, принц, пал от арбалетной стрелы, которая пробила его сердце.
Ты прав, он испустил последнее дыхание у меня на руках. И потому мне известны вещи, которые я не открыл никому, но с того давнего дня они ни на миг не перестают терзать меня. Прежде всего, герцог был убит выстрелом в спину, а зная его, как знал я, нельзя допустить и мысли, чтобы сей отважный воин повернулся спиной к неприятелю. Во-вторых, само оружие – арбалет. Никто никогда не слыхал, чтобы киммерийцы пользовались ими; всем, кто когда-либо сталкивался с этими воинственными племенами, известно, что они предпочитают мечи и луки. И наконец, сама стрела. Мало того, что наконечник болта был из обсидиана, а не из меди, что само по себе, по меньшей мере, необычно, но еще и оперение было трехцветным – черным, пурпурным и зеленым. Черный же, по древнему обычаю, означает исполненную месть.
Все это наводит на мысль, что кто-то заранее задумал убийство твоего отца, Валерий, и хладнокровно осуществил его, пользуясь сумятицей сражения. И этот кто-то не знал, что у Орантиса нет амулета, иначе зачем утруждать себя в прилаживании обсидианового наконечника на арбалетный болт, когда проще воспользоваться обычной стрелой.
Много позже я перерыл бесчисленное количество манускриптов по геральдике, пытаясь отыскать того, на чьем щите сочетались бы зелень с пурпуром, но тщетно – они не принадлежали ни одному из аквилонских Домов. Мои надежды отыскать убийцу не увенчались успехом, и мне оставалось лишь возносить молитвы Богу Солнечной Справедливости, дабы тот достойно покарал злодея.
Но более всего, мой принц, меня печалит то, что твоя достойная мать, сохрани Митра ее душу, захлебываясь в бурных водах Тайбора, должно быть, до последнего мгновения проклинала мое имя, ибо была уверена, что именно я повинен в смерти герцога. Ибо, когда я предстал перед ее светлые очи, весь в дорожной пыли, еще не смыв кровь венарийского побоища, дабы сообщить о кончине ее доблестного супруга, она первым делом устремилась к потайному кипарисовому ларцу, дабы удостовериться в справедливости моих слов. Но – о, ужас! – талисман был на месте. Она показала мне эту удивительную вещицу – золотой солнечный диск, окаймленный попеременно искривленными и прямыми лучами. После чего, задыхаясь от гнева, вскричала, что должно быть, герцог, проведав о моих грязных замыслах, умышленно не стал брать с собой священную реликвию, ища смерти на поле битвы. Да простит меня Митра, большей нелепости трудно было и вообразить, но кому под силу спорить с разъяренной женщиной…
Она велела мне убираться прочь и больше никогда не осквернять ее взор своим присутствием. А когда я покинул Антуйский Дом, в вечерней темноте меня поджидали пятеро… Я принял неравный бой, в каждый удар клинка вкладывая всю ярость, боль и отчаяние, которыми была наполнена моя душа. Я убил всех, хотя порой и жалею о том. Лучше мне было пасть тогда на пыльные камни мостовой. Ведь до сих пор истина сокрыта от меня, но одно я знаю точно – проклинать следует не меня, но того подлого предателя, чья черная рука лишила герцога его святыни и спустила предательскую стрелу боевого арбалета…»
Последние слова отзвучали в сумраке гостиной, замерли, опустившись в полумрак, мягко и раздумчиво, подобно кружащимся осенним листьям, ложащимся на пожелтевший мох. Граф Пуантенский замер, ожидая реакции принца на свой рассказ, ожидая принять хулу и попреки стойко и с достоинством… однако Валерий Шамарский молчал, а когда наконец поднял голову, в глазах его читалась неподдельная мука.
– Прошу вас, граф… Оставьте меня одного. – Голос его был почти неузнаваем.
Троцеро согласно кивнул, с усталостью, порожденной не только нынешней ночью, но бесконечной чередой подобных ночей, мучительных и бессонных, полных страданий и запоздалых сожалений..
– Я понимаю твои чувства, мой принц. Вспомни, о чем предупреждал тебя, прежде чем начать рассказ. Увы, я оказался прав. И теперь моя откровенность уничтожит нашу приязнь, как ржа разъедает железо, ибо, я вижу, ты также счел, что я повинен в гибели твоих родителей. Клянусь тебе, принц, Митрой Пресветлым клянусь, что это не так. И никто, Валерий, слышишь – никто не вправе судить меня, даже ты, ибо вся моя жизнь после этого стала бесконечным искуплением вины перед Фредегондой и Орантисом.
Граф облачился в подшлемник, и гордой походкой, расправив плечи, прошествовал к двери. Перед тем как уйти, он обернулся в последний раз.
– Там, на карнавале, ты спрашивал, почему я присоединил Пуантен к Аквилонии, нарушив заветы предков и пойдя вопреки воле двора и вассалов… Так знай же, принц: я это сделал потому, что поклялся твоей матери – она, как никто другой, желала процветания нашей державе. И именно потому вручила, после смерти мужа, свой скипетр Вилеру, отказавшись ради блага Аквилонии от благ и привилегий сана. Возможно, она чувствовала, что жить ей осталось недолго… Как бы то ни было, разве мог я сделать меньше, когда пример Мелани стоял у меня перед глазами?! И теперь я говорю тебе прощай, мой принц. Совесть моя чиста, ибо я открыл тебе все…
Дверь бесшумно затворилась за графом, и Валерий в бессилии рухнул на кресло, подтягивая к себе кувшин с медовухой.
Единственной мечтой его сейчас было утонуть в хмельном забытьи, стереть из памяти воспоминания, что, сам того не ведая, растревожил пуантенский вельможа. Вещи, почти забытые за давностью лет, – Митра! сколько ему было тогда? Семь? Восемь зим? – медленно всплывали на поверхность сознания, подобно мутным пластам болотного ила.
«Нуми, пойдем охотиться на верволъфа… Пойдем, Нуми, мы же рыцари и должны совершить подвиг… Пойдем, Нуми…»
Валерий поднял кубок, надеясь, что последние капли драгоценной влаги упадут в его иссушенное, несмотря на второй кувшин вина, горло. Но потир был сух, как солончаки Хаурана, и Валерий в ярости грохнул тяжелой серебряной посудиной о стену. Кубок зазвенел и, отскочив, покатился по мозаичному полу. Дверь осторожно отворилась, и внутрь просунулось усатое лицо стражника:
– Все в порядке, мой господин?
– Все в порядке! – рявкнул принц. – Разве ты не видишь, ублюдок Нергала – все в порядке! Пошел вон, пока я не расшиб твою дурацкую башку!
На лице караульного отразилось неподдельное изумление – Валерий был известен как человек выдержанный и вежливый со всеми, до последних челядинцев. Что ж, У господина, видно, плохое настроение. И он аккуратно притворил дверь, стараясь, чтобы она не скрипнула ненароком.
Валерий подошел к окну. Снаружи светало – серые предрассветные сумерки затопили Охотничий двор, где теплились еще останки ночного пиршества. Принц окинул взором темный силуэт замка, высокие дымоходы, разрезающие просыпающееся небо, и ощутил слепую безысходность от того, что не мог как все наслаждаться бесхитростными радостями бытия, словно что-то в нем перегорело, сломалось – и он вынужден всей жизнью своей замаливать тот грех, который совершил так давно, что память уже не могла удержать всех деталей…
«Нуми, пойдем охотиться на вервольфа… Пойдем, Нуми, ну что ты боишься… Пойдем, Нуми… Мы возьмем мечи и кинжалы, и остроги, и рогатины, а еще мы возьмем… Но это тайна, Нуми, поклянись, что никому не скажешь…»
Валерий обхватил голову руками и зарыдал.
«А если вервольф нас укусит?»
«Не укусит, мы защитимся от него».
«Как?»
«А мы возьмем у моего отца волшебный талисман. Тот, кто его носит, с тем ничего не может случиться. Потому что он волшебный…»
«Как же ты возьмешь талисман, Валь? Он наверняка прячет его в потайном месте!»
«Не беспокойся, Нуми. Я видел, как матушка доставала его из ларца. Мы возьмем его потихоньку, а потом положим на место. Никто ничего не заметит…»
Никто ничего не заметит.
Никто.
Вот уже двадцать пять зим..
ОБРАЗ ТАЛИСМАНА
Валерий перехватил взгляд Троцеро и отвел глаза: он не выносил, когда его разглядывали вот так, бесцеремонно и оценивающе, точно опасался нелестных суждений, что может вынести о нем другой человек.
– Вы, кажется, говорили о королеве, граф? – спросил он, лишь бы прервать затянувшееся молчание.
Троцеро замялся, прежде чем ответить, и колебания его не ускользнули от принца. Он насторожился, сам не зная, что опасается услышать.
– Все дело в том, Валерий, что твоя мать намеренно отказывалась позировать резчикам и живописцам, и, поверь, у нее были на то причины.
– Причины – но какие же? – Валерий был поражен. – Чего она могла бояться? Ей грозила опасность? – И, словно осознав, что подобный взрыв эмоций может вызвать недоумение пуантенца, понизил голос и пояснил уже спокойно: – Я слишком мало знаю о своих родителях, граф, и всегда страдал от этого. Мне кажется, в их жизни была какая-то тайна. Но Митра призвал их в свои чертоги, когда я был еще слишком мал, чтобы что-то понимать, и лишь смутные подозрения терзают мою душу с тех пор, не находя выхода. После же их кончины мне не с кем было поговорить об этом – в Тарантии не слишком-то охочи до подобных разговоров. Даже король никогда не вспоминает сестру, словно ее и не было на свете… – Губы его скривила горькая усмешка, но затем он неуверенно взглянул на Троцеро. – Сказать по правде, граф, именно поэтому я решился отнять у вас столько времени сегодня: я надеялся, может быть, вы сумеете развеять мрак тайны над этой историей. Вы ведь были дружны с ними обоими… Говорят, отец умер у вас на руках… Расскажите все, что вы помните о них, и клянусь Митрой, граф, я не забуду вашей доброты! На лицо Троцеро легла тень.
– Это старая печальная история, Валерий. И я боюсь, после того, как ты выслушаешь ее, ты не будешь говорить о доброте с моей стороны. Прошло почти тридцать зим, но до сих пор я порой не сплю ночами, вспоминая то, что давно пора предать забвению.
Не в силах больше сдерживаться, Валерий вскочил с места, и его огромная тень от пламени камина заметалась по выцветшим шпалерам.
– Я хочу знать правду, граф, какой бы она ни была! При этих словах его Троцеро как-то разом обмяк, плечи его поникли, но в глазах читалась печальная решимость.
– Хорошо. Я всегда знал, что рано или поздно час этот придет, хотя и надеялся, что не доживу до него – однако дал клятву светлому Митре, что расскажу тебе все, как было, ничего не утаивая. Даже если после этого ты навсегда перестанешь считать меня своим другом… Однако запасись терпением, мой принц, ибо слушать придется долго.
Слегка встревоженный столь мрачным началом, Валерий вновь опустился в кресло. Смутные опасения таились в душе его, и отчасти, сам не зная почему, он уже не Рад был, что затеял весь этот разговор, – однако возбуждение при мысли, что нашелся наконец человек, готовый отдернуть для него завесу прошлого, оказалось сильнее, и он приготовился внимать пуантенцу.
«Ты, конечно, знаешь, Валерий, – начал Троцеро неспешно, считая, как видно, что, подобно летописцам прошлого, должен вернуться к самому началу времен, дабы достойно описать настоящее, – …что Пуантен – совсем небольшая провинция. С юга она граничит с Зингарой и Аргосом, с севера – с Таураном и Боссонскими Топями, с запада же ее омывают воды реки Хорот, что разделяют Шамар и Центральную Аквилонию. Я унаследовал престол Пуантена после смерти отца, герцога Антуания Тулушского, который умер от ран в Год Вепря, восьмидесятый от Восшествия Митры. В наследство мне достался разоренный край, изможденный бесконечными войнами с Аквилонией, раздираемый дворянскими распрями, где постоянный недород обрекал крестьян на нищету, а отсутствие единой веры, – ибо северные земли поклонялись Митре, а южные приносили жертвы Асуре, – грозило обернуться кровавой резней.
Я родился слабым младенцем, настолько хилым, что не мог даже сосать грудь кормилицы, – меня поили из рожка разведенным козьим молоком; и по жестокому закону, который свято соблюдался в наших краях, должен был быть брошен в лесу на съедение волкам, ибо в Пуантене исстари превыше всего почиталась крепость и сила воинов, и немощным и больным там не было места. Однако отец мой в ту пору был уже слишком стар и боялся не дождаться новых наследников, и потому я уцелел, – хотя впоследствии не раз вынужден был доказывать свое право на Тулушский престол.
С младых ногтей меня приучали рассчитывать только на себя и достигать цели, не считаясь со средствами. Отец скончался, когда мне было восемь зим, и все отрочество мое омрачено было зловонием дворцовых интриг, ибо вскоре моя мать, ставшая регентшей Пуантена, приблизила к себе коварного маркграфа Алоизо, выходца из Зингары. Тот жаждал моей смерти, чтобы затем, женившись на матери, сделаться правителем края, – мать же моя, женщина властолюбивая и холодная, также видела в сыне лишь преграду на пути к трону, и хотя сама не подняла бы руку на единственного отпрыска, однако и не помышляла защитить меня от козней фаворита, так что уцелел я лишь чудом и милостью Митры. Никогда не забуду, однако, как каждую ночь ложился спать с чувством, что уже не увижу света дня… Единственным спасением были поездки в Аквилонию с посольством, куда я отправлялся так часто, как только мог, и там, при дворе, встретил я девушку, к которой привязался со всем пылом юности, и которая, к моей радости, отвечала мне взаимностью. То была юная принцесса Мелани, дочь короля Хагена. О любви нашей, однако, вскорости донесли государю, – боюсь, и здесь не обошлось без Алоизо, – и Хаген, которому наш союз казался нежеланным и опасным, поспешил отправить дочь в отдаленную провинцию Аквилонии. Мы оба были безутешны, и, несмотря на все пылкие клятвы, что она мне давала, сердце мое разрывалось от боли.
И все же Митра даровал мне стойкость. Через восемь зим я достиг возраста мужчины и занял престол, принадлежащий мне по праву. Для этого, однако, прежде пришлось отравить ненавистного Алоизо – все вокруг сочли, что его покарал Пресветлый, – но я и по сей день не раскаиваюсь в этом поступке. Одна лишь мать обвиняла меня в убийстве, – но ее я повелел заточить в горный монастырь, ибо в те дни сердце мое не ведало жалости. Опираясь на военачальников, что были преданы моему отцу, железной дланью я навел порядок в стране – искоренил скверну культа Асуры, заставил вассалов почитать своего сюзерена, заключал мир с Аргосом и Зингарой. Положение в стране понемногу стало выправляться, наладилась торговля с соседями, и лишь могущественная Аквилония терзала мое маленькое королевство, как хищная пантера терзает оленя. Монарх Хаген не желал мира, – мир для него был возможен лишь в тот день, когда он прибьет свой щит на вратах Тулуша.
Но, слава Митре, – прости, что я говорю так о твоем предке, – Хаген почил в бозе, и Аквилония разделилась натрое. Это было на руку Пуантену, ибо каждой из провинций в отдельности нам не стоило труда противостоять, – до тех пор, пока они бы не объединились.
В ту пору наместником Шамара был твой отец, Орантис Антуйский, достойный нобиль, отважный, честный и справедливый. Его государство было первым из аквилонской триады, с кем мы заключили перемирие. Я стал частенько гостить в аквилонской столице и наконец удостоился чести быть представленным королеве Фредегонде. Когда я, после почтительного поклона, поднял глаза на супругу светлейшего герцога, то обомлел – передо мной стояла Мелани, моя Мелани, которая после вступления в брак и коронации приняла, как велит обычай, новое имя, данное ей жрецами Митры.
Она тоже узнала меня, но не подала виду. Потом я, улучив момент, встретился с ней в тайной комнате Шамарского дворца – ее слезы и объятья лучше всяких слов доказали, что она по-прежнему любит меня. Однако Хаген устроил ее брак с Антуйским герцогом, и у нее не достало сил противиться воле отца, хотя о чувствах в этом союзе – прости за откровенность, Валерий, – не могло быть и речи. Я был в отчаянии, сердце мое разрывалось на части – я был без ума от Мелани-Фредегонды, но долг гостеприимства и политические соображения заставляли меня подавлять мою страсть и стараться держаться подальше от королевы Шамара.
Но мы продолжали тайно встречаться, не в силах погасить жар сердец. Мелани, ибо для меня она навсегда останется Мелани, безраздельно царствовала в моей душе. Но мы оба понимали, что так дальше продолжаться не может – наша тайна могла открыться в любой момент, и тогда… страшно подумать, что могло бы случиться тогда. В один вечер Мелани была возбуждена более обычного. В ответ на мои расспросы она призналась, вся в слезах, что согрешила перед Митрой и передо мной, обратившись к колдуну, о котором ей рассказал брат, маркграф Серьен Гандерландский, гостивший в ту пору в Шамаре. Маркграф возглавлял полусветское, полумитрианское сообщество, чьей целью было истреблять клевретов Тьмы на просторах солнечной Аквилонии. Мелани, чьи сердечные порывы порой оказывались сильнее всех доводов рассудка, тайком пробралась к колдуну и предупредила его о готовящейся над ним расправе. В благодарность, тот научил ее неким заклинаниям, что должны были избавить ее от наваждения любви ко мне. Бедняжка полагала, что тем самым она отдала свою душу Сету, но она не в силах была более разрываться между мной и законным супругом.
Прознав о ее „вероломстве“, как назвал это Серьен, охотник за колдунами пришел в ярость и в сердцах рассказал Орантису Антуйскому, что жена его якобы вступила в сношение с силами Тьмы. Герцог, разумеется, не поверил нелепым обвинениям, разразился грандиозный скандал, и разгневанный Серьен удалился в свое королевство. Не минуло и двух лун, как он скончался от разрыва сердца. Поговаривали, впрочем, что не обошлось там без чернокнижия. Возможно, это отомстил непримиримому маркграфу один из тех, кого он преследовал с таким ожесточением…
Однако отъезд Серьена Гандерландского не принес нам облегчения. Не знаю, помогли ли заклятья колдуна, или это сама жизнь сыграла с нами злую шутку, однако Мелани резко охладела ко мне. Она избегала моего общества, подолгу не выходила из своих покоев и, как я впоследствии узнал, не на шутку увлеклась черной магией.
Сердце мое разрывалось на части, хотя рассудком я понимал, что разрыв наш необходим, ибо моя с Мелани любовь не имеет права на существование. Никто из нас – и тебе, Валерий, известно это не хуже, чем кому бы то ни было – по долгу рождения не волен жить сообразно своим желаниям. И все же томление безответной страсти испепеляло душу, и порой мне казалось, я лишаюсь рассудка.
Я уехал из Шамара… правильнее будет сказать – я бежал оттуда, как дикий зверь. Восемь лун я провел в добровольном заточении, никому не показываясь на глаза. Все государственные дела вели за меня доверенные вельможи. Вскоре я узнал, что у королевы родился сын, его назвали Валерий, и поверь мне, мой принц, я искренне желал счастья этой достойной семье и, Митра свидетель, сделал все, чтобы не мешать этому счастью. И наконец, спустя год или два, отважился вновь посетить Шамар, дабы удостовериться, что полностью излечился от пагубной страсти.
Когда я вновь предстал пред светлые очи королевы, то понял, что прошедшие зимы лишь укрепили мою любовь. Мне удалось увидеться с Фредегондой наедине, однако не о любви был наш разговор. В порыве откровенности она поведала мне вещи, которые мой разум и по сей день не в силах вместить в себя. Я дал королеве клятву, что никогда, покуда смерть не вырвет ее из подлунного мира, не открою ее тайну ни одной живой душе, и потому, мой принц, я ничего не скажу тебе об этом. Ты скажешь, что твоя мать погибла. Что ж, пусть это так, но я не присутствовал при ее смерти, а посему не вправе нарушить данное ей обещание, ибо в час своей кончины она не дала мне позволения сломать печать молчания, наложенную на мои уста. Скажу только то, что после той ночи я совсем помешался с горя и одно время даже помышлял убить Орантиса Антуйского, в надежде, что после его гибели мы сможем соединиться с моей возлюбленной. В порыве отчаяния я рассказал ей о своих планах, но она запретила мне даже думать об этом, пригрозив, что если я решусь на такое злодейство, она отомстит мне страшной карой. В ту пору, все лучшие силы Аквилонии объединились, чтобы дать отпор воинственным киммерийцам, посягнувшим на наши северные границы, и защитить форт Венариум, недавно возведенный нашими доблестными пионерами. Мы должны были встретиться там с герцогом, и я хотел после штурма вызвать его на дуэль, дабы кровью его или своей разомкнуть порочный круг.
Но мне не дано было привести свой замысел в исполнение, ибо отец твой пал, защищая Венариум. А перед той страшной ночью герцог поделился со мной своей горестью: он потерял или у него похитили фамильный оберег – изображение Пресветлого. Этот талисман, который, как ты знаешь, выкован был еще при валузийском короле Кулле, дарует своему владельцу неуязвимость в бою, – его не может поразить металл, будь то железо, бронза или медь, или даже золото, серебро и платина. Злые языки говорили, что всем своим многочисленным победам на поле брани Орантис Антуйский обязан магии амулета. Я не верю этому: герцог был отважен, как тауранский тур, которому неведомо чувство страха. Его ничуть не пугало то, что придется идти завтра в бой без защиты талисмана, – и все же, с той самой минуты, как он обнаружил пропажу, его терзали дурные предчувствия. А ты сам знаешь, Валерий, как суеверны бывают воины… И оказалось, страхи его были не напрасны. Твой отец, принц, пал от арбалетной стрелы, которая пробила его сердце.
Ты прав, он испустил последнее дыхание у меня на руках. И потому мне известны вещи, которые я не открыл никому, но с того давнего дня они ни на миг не перестают терзать меня. Прежде всего, герцог был убит выстрелом в спину, а зная его, как знал я, нельзя допустить и мысли, чтобы сей отважный воин повернулся спиной к неприятелю. Во-вторых, само оружие – арбалет. Никто никогда не слыхал, чтобы киммерийцы пользовались ими; всем, кто когда-либо сталкивался с этими воинственными племенами, известно, что они предпочитают мечи и луки. И наконец, сама стрела. Мало того, что наконечник болта был из обсидиана, а не из меди, что само по себе, по меньшей мере, необычно, но еще и оперение было трехцветным – черным, пурпурным и зеленым. Черный же, по древнему обычаю, означает исполненную месть.
Все это наводит на мысль, что кто-то заранее задумал убийство твоего отца, Валерий, и хладнокровно осуществил его, пользуясь сумятицей сражения. И этот кто-то не знал, что у Орантиса нет амулета, иначе зачем утруждать себя в прилаживании обсидианового наконечника на арбалетный болт, когда проще воспользоваться обычной стрелой.
Много позже я перерыл бесчисленное количество манускриптов по геральдике, пытаясь отыскать того, на чьем щите сочетались бы зелень с пурпуром, но тщетно – они не принадлежали ни одному из аквилонских Домов. Мои надежды отыскать убийцу не увенчались успехом, и мне оставалось лишь возносить молитвы Богу Солнечной Справедливости, дабы тот достойно покарал злодея.
Но более всего, мой принц, меня печалит то, что твоя достойная мать, сохрани Митра ее душу, захлебываясь в бурных водах Тайбора, должно быть, до последнего мгновения проклинала мое имя, ибо была уверена, что именно я повинен в смерти герцога. Ибо, когда я предстал перед ее светлые очи, весь в дорожной пыли, еще не смыв кровь венарийского побоища, дабы сообщить о кончине ее доблестного супруга, она первым делом устремилась к потайному кипарисовому ларцу, дабы удостовериться в справедливости моих слов. Но – о, ужас! – талисман был на месте. Она показала мне эту удивительную вещицу – золотой солнечный диск, окаймленный попеременно искривленными и прямыми лучами. После чего, задыхаясь от гнева, вскричала, что должно быть, герцог, проведав о моих грязных замыслах, умышленно не стал брать с собой священную реликвию, ища смерти на поле битвы. Да простит меня Митра, большей нелепости трудно было и вообразить, но кому под силу спорить с разъяренной женщиной…
Она велела мне убираться прочь и больше никогда не осквернять ее взор своим присутствием. А когда я покинул Антуйский Дом, в вечерней темноте меня поджидали пятеро… Я принял неравный бой, в каждый удар клинка вкладывая всю ярость, боль и отчаяние, которыми была наполнена моя душа. Я убил всех, хотя порой и жалею о том. Лучше мне было пасть тогда на пыльные камни мостовой. Ведь до сих пор истина сокрыта от меня, но одно я знаю точно – проклинать следует не меня, но того подлого предателя, чья черная рука лишила герцога его святыни и спустила предательскую стрелу боевого арбалета…»
Последние слова отзвучали в сумраке гостиной, замерли, опустившись в полумрак, мягко и раздумчиво, подобно кружащимся осенним листьям, ложащимся на пожелтевший мох. Граф Пуантенский замер, ожидая реакции принца на свой рассказ, ожидая принять хулу и попреки стойко и с достоинством… однако Валерий Шамарский молчал, а когда наконец поднял голову, в глазах его читалась неподдельная мука.
– Прошу вас, граф… Оставьте меня одного. – Голос его был почти неузнаваем.
Троцеро согласно кивнул, с усталостью, порожденной не только нынешней ночью, но бесконечной чередой подобных ночей, мучительных и бессонных, полных страданий и запоздалых сожалений..
– Я понимаю твои чувства, мой принц. Вспомни, о чем предупреждал тебя, прежде чем начать рассказ. Увы, я оказался прав. И теперь моя откровенность уничтожит нашу приязнь, как ржа разъедает железо, ибо, я вижу, ты также счел, что я повинен в гибели твоих родителей. Клянусь тебе, принц, Митрой Пресветлым клянусь, что это не так. И никто, Валерий, слышишь – никто не вправе судить меня, даже ты, ибо вся моя жизнь после этого стала бесконечным искуплением вины перед Фредегондой и Орантисом.
Граф облачился в подшлемник, и гордой походкой, расправив плечи, прошествовал к двери. Перед тем как уйти, он обернулся в последний раз.
– Там, на карнавале, ты спрашивал, почему я присоединил Пуантен к Аквилонии, нарушив заветы предков и пойдя вопреки воле двора и вассалов… Так знай же, принц: я это сделал потому, что поклялся твоей матери – она, как никто другой, желала процветания нашей державе. И именно потому вручила, после смерти мужа, свой скипетр Вилеру, отказавшись ради блага Аквилонии от благ и привилегий сана. Возможно, она чувствовала, что жить ей осталось недолго… Как бы то ни было, разве мог я сделать меньше, когда пример Мелани стоял у меня перед глазами?! И теперь я говорю тебе прощай, мой принц. Совесть моя чиста, ибо я открыл тебе все…
Дверь бесшумно затворилась за графом, и Валерий в бессилии рухнул на кресло, подтягивая к себе кувшин с медовухой.
Единственной мечтой его сейчас было утонуть в хмельном забытьи, стереть из памяти воспоминания, что, сам того не ведая, растревожил пуантенский вельможа. Вещи, почти забытые за давностью лет, – Митра! сколько ему было тогда? Семь? Восемь зим? – медленно всплывали на поверхность сознания, подобно мутным пластам болотного ила.
«Нуми, пойдем охотиться на верволъфа… Пойдем, Нуми, мы же рыцари и должны совершить подвиг… Пойдем, Нуми…»
Валерий поднял кубок, надеясь, что последние капли драгоценной влаги упадут в его иссушенное, несмотря на второй кувшин вина, горло. Но потир был сух, как солончаки Хаурана, и Валерий в ярости грохнул тяжелой серебряной посудиной о стену. Кубок зазвенел и, отскочив, покатился по мозаичному полу. Дверь осторожно отворилась, и внутрь просунулось усатое лицо стражника:
– Все в порядке, мой господин?
– Все в порядке! – рявкнул принц. – Разве ты не видишь, ублюдок Нергала – все в порядке! Пошел вон, пока я не расшиб твою дурацкую башку!
На лице караульного отразилось неподдельное изумление – Валерий был известен как человек выдержанный и вежливый со всеми, до последних челядинцев. Что ж, У господина, видно, плохое настроение. И он аккуратно притворил дверь, стараясь, чтобы она не скрипнула ненароком.
Валерий подошел к окну. Снаружи светало – серые предрассветные сумерки затопили Охотничий двор, где теплились еще останки ночного пиршества. Принц окинул взором темный силуэт замка, высокие дымоходы, разрезающие просыпающееся небо, и ощутил слепую безысходность от того, что не мог как все наслаждаться бесхитростными радостями бытия, словно что-то в нем перегорело, сломалось – и он вынужден всей жизнью своей замаливать тот грех, который совершил так давно, что память уже не могла удержать всех деталей…
«Нуми, пойдем охотиться на вервольфа… Пойдем, Нуми, ну что ты боишься… Пойдем, Нуми… Мы возьмем мечи и кинжалы, и остроги, и рогатины, а еще мы возьмем… Но это тайна, Нуми, поклянись, что никому не скажешь…»
Валерий обхватил голову руками и зарыдал.
«А если вервольф нас укусит?»
«Не укусит, мы защитимся от него».
«Как?»
«А мы возьмем у моего отца волшебный талисман. Тот, кто его носит, с тем ничего не может случиться. Потому что он волшебный…»
«Как же ты возьмешь талисман, Валь? Он наверняка прячет его в потайном месте!»
«Не беспокойся, Нуми. Я видел, как матушка доставала его из ларца. Мы возьмем его потихоньку, а потом положим на место. Никто ничего не заметит…»
Никто ничего не заметит.
Никто.
Вот уже двадцать пять зим..
ОБРАЗ ТАЛИСМАНА
Весной, когда разливается бурный Тайбор, вода покрывает луговые поймы и так щедро насыщает влагой плодородную почву, что уже через несколько лун дремучие заросли огромных, в рост человека, трав расписывают шамарские просторы всеми мыслимыми оттенками зеленого. В это время года, кажется, нет других цветов – куда ни брось зрак, салатные, фисташковые, смарагдовые и малахитовые оттенки зелени даруют отдохновение глазу, укрепляют веру в вечное блаженство.
Лишь алые всполохи фламинго, в изобилии гнездящихся тут, да переливчатое оперенье диких селезней нарушают одноцветие этого благословенного края. Когда поднимается ветер и по былью пробегают волны, чудится, будто перед тобой бескрайнее муравное море, что катит свои зеленые душистые валы туда, где за зыбкую черту окоема нисходит под вечер багровая колесница Митры.
Герцог Антуйский со своей супругой Фредегондой любили проводить лето в Валензе, в родовом поместье, предпочитая тишь этого отдаленного уголка Шамара бесконечной столичной суете. Царственная чета развлекалась охотой, верховыми прогулками, но это быстро наскучило взбалмошной прелестнице, и она захотела выстроить в глухой части придворцового парка настоящую деревушку с мельницей, сыроварней, голубятней и овчарней. Вскоре все было готово, и вот уже черепичные крыши уютных домиков, увитых плющом, умиротворяли небесный взор владычицы Шамара. Она полюбила приезжать сюда, чтобы погладить чистых беленьких барашков, украшенных бантиками и колокольчиками, задумчиво понаблюдать за вращением тяжелого колеса водяной мельницы, перекинуться несколькими словами с румяными подстриженными крестьянами, вывезенными на лето для княжеской потехи из окрестных сел, и вкусить прочих прелестей бесхитростной и такой приятной сельской жизни.
Валерий, а в ту пору просто Валь – ему едва минуло восемь зим – постоянно бегал в деревушку, которую его мать нарекла Пайсония, что на шамарском патуа означало «тишайший уголок», вместе со своим кузеном Нуми, сыном Серьена Гандерландского и Госвинты, гостившим в летней резиденции Антуйского Дома. Частенько за ними увязывался и Жамес, придворный ювелир и художник, чудаковатый, вечно растрепанный старик, который все время что-то рисовал угольком на тонких сосновых дощечках; в ответ же на расспросы юных принцев шумно вздыхал, сопел и сетовал на то, что капризная королева принуждает его расписывать одну из стен гостевой залы живописными ландшафтами и видами деревушки и от того-де ему приходится рисовать игрушечные домики Пайсонии, вместо того чтобы заниматься настоящим делом. Под «настоящим делом» Жамес подразумевал работу с золотом или драгоценными камнями – и тут ему воистину не было равных, – водить же разбухшей кистью по сырой штукатурке ему было невыносимо скучно.
Как-то раз Валерий и Нумедидес застали жителей деревни в странном состоянии – женщины уголками платков украдкой вытирали слезы, мужчины угрюмо молчали, а на все попытки что-то прояснить лишь отнекивались да чертили в воздухе знаки, отгоняющие демонов. Вечером, по дороге во дворец, Жамес объяснил юным принцам, в чем причина столь непривычного поведения всегда радушных селян. Оказывается, как по секрету рассказал ему Нирк-хлебопек, по ночам в деревню повадился вервольф – огромный волк-оборотень. Бесшумно он проникал в овины и бессовестно задирал скот, а нынче ночью обнаглел до того, что утащил малолетнюю Малику, дочь Виланиса-мельника. Крестьяне бессильны что-либо сделать: считается, что зверя не берут ни стрелы, ни рогатины, но скорее всего они просто дрожат за свою шкуру, предпочитая каждую ночь трястись в темноте своих игрушечных домиков, сложенных из легкого, пористого камня и покрытых декоративной черепицей, и гадать, кого нечисть унесет на этот раз. А во дворец пожаловаться страшатся – как бы их за то, что привадили нежить, не погнали из сытной, хлебной деревеньки, в голод и нужду.
Лишь алые всполохи фламинго, в изобилии гнездящихся тут, да переливчатое оперенье диких селезней нарушают одноцветие этого благословенного края. Когда поднимается ветер и по былью пробегают волны, чудится, будто перед тобой бескрайнее муравное море, что катит свои зеленые душистые валы туда, где за зыбкую черту окоема нисходит под вечер багровая колесница Митры.
Герцог Антуйский со своей супругой Фредегондой любили проводить лето в Валензе, в родовом поместье, предпочитая тишь этого отдаленного уголка Шамара бесконечной столичной суете. Царственная чета развлекалась охотой, верховыми прогулками, но это быстро наскучило взбалмошной прелестнице, и она захотела выстроить в глухой части придворцового парка настоящую деревушку с мельницей, сыроварней, голубятней и овчарней. Вскоре все было готово, и вот уже черепичные крыши уютных домиков, увитых плющом, умиротворяли небесный взор владычицы Шамара. Она полюбила приезжать сюда, чтобы погладить чистых беленьких барашков, украшенных бантиками и колокольчиками, задумчиво понаблюдать за вращением тяжелого колеса водяной мельницы, перекинуться несколькими словами с румяными подстриженными крестьянами, вывезенными на лето для княжеской потехи из окрестных сел, и вкусить прочих прелестей бесхитростной и такой приятной сельской жизни.
Валерий, а в ту пору просто Валь – ему едва минуло восемь зим – постоянно бегал в деревушку, которую его мать нарекла Пайсония, что на шамарском патуа означало «тишайший уголок», вместе со своим кузеном Нуми, сыном Серьена Гандерландского и Госвинты, гостившим в летней резиденции Антуйского Дома. Частенько за ними увязывался и Жамес, придворный ювелир и художник, чудаковатый, вечно растрепанный старик, который все время что-то рисовал угольком на тонких сосновых дощечках; в ответ же на расспросы юных принцев шумно вздыхал, сопел и сетовал на то, что капризная королева принуждает его расписывать одну из стен гостевой залы живописными ландшафтами и видами деревушки и от того-де ему приходится рисовать игрушечные домики Пайсонии, вместо того чтобы заниматься настоящим делом. Под «настоящим делом» Жамес подразумевал работу с золотом или драгоценными камнями – и тут ему воистину не было равных, – водить же разбухшей кистью по сырой штукатурке ему было невыносимо скучно.
Как-то раз Валерий и Нумедидес застали жителей деревни в странном состоянии – женщины уголками платков украдкой вытирали слезы, мужчины угрюмо молчали, а на все попытки что-то прояснить лишь отнекивались да чертили в воздухе знаки, отгоняющие демонов. Вечером, по дороге во дворец, Жамес объяснил юным принцам, в чем причина столь непривычного поведения всегда радушных селян. Оказывается, как по секрету рассказал ему Нирк-хлебопек, по ночам в деревню повадился вервольф – огромный волк-оборотень. Бесшумно он проникал в овины и бессовестно задирал скот, а нынче ночью обнаглел до того, что утащил малолетнюю Малику, дочь Виланиса-мельника. Крестьяне бессильны что-либо сделать: считается, что зверя не берут ни стрелы, ни рогатины, но скорее всего они просто дрожат за свою шкуру, предпочитая каждую ночь трястись в темноте своих игрушечных домиков, сложенных из легкого, пористого камня и покрытых декоративной черепицей, и гадать, кого нечисть унесет на этот раз. А во дворец пожаловаться страшатся – как бы их за то, что привадили нежить, не погнали из сытной, хлебной деревеньки, в голод и нужду.