Страница:
Впрочем, на Поле Куру благополучно приканчивали себе подобных не только знатные кшатрии или вольнонаемные бойцы низших каст. Благочестивые брахманы-дваждырожденные выхвалялись знанием всех четырех видов воинской науки никак не менее, а то и поболее прочих.
За примерами далеко бы ходить не пришлось, да и не собирался я за ними ходить, за примерами.
Воюют — и ладно, пусть их… не часто выпадает подобное зрелище, чего уж судьбу гневить.
Погрузившись в раздумья, я не заметил, что уже некоторое время смотрю на муравьиное побоище пристальней, чем следовало бы. А насекомые, прекратив свару, послушно выстраивались в боевые порядки: черные — остроносым клином «краунча», то бишь «журавлем», широко распластав крылья-фланги, а рыжие сбивались в несокрушимую «телегу», подравнивая ряды. Вот теперь они точно напоминали войска на рассвете самого первого дня Великой Битвы, и вместо обученных слонов к муравьям уже спешили огромные жуки-рогачи, мелькая в траве перламутром спинок.
В голове у меня почти сразу забубнил чуточку гнусавый голос Словоблуда, как бубнил он в дни моей юности, вбивая в сознание разгильдяя Громовержца основы Дханур-Веды, Знания Лука:
— Один слон, одна колесница, пятеро пехотинцев и трое всадников составляют ПАТТИ, утроенное ПАТТИ составляет СЕНАМУКХУ, утроенная СЕНАМУКХА составляет ГУЛЬМУ, утроенная ГУЛЬМА — ГАНУ, утроенная ГАНА — ВАХИНИ, утроенная ВАХИНИ — ПРИТАНУ, утроенная ПРИТАНА — ЧАМУ, утроенная ЧАМА — АНИКИНИ, а десять АНИКИНИ составляют АКШАУХИНИ, и это есть самая крупная войсковая единица…
Помню, я тогда слушал Словоблуда вполуха, в полной уверенности: никогда, даже потрать я на это остаток отпущенной мне вечности, не запомню все Словоблудовы премудрости. Потому что премудростей войны втрое больше, чем любовных хитростей у красавиц апсар, а хитростей этих вдесятеро по отношению к лотосам в лесных озерах Пхалаки, где я сейчас сидел и ждал Арджуну… К счастью, я оказался не прав.
Запомнил. Еще как запомнил. Назубок.
Недооценил упрямство Словоблуда и свою бурную долю, оказавшуюся лучшим учителем.
Муравьи с радостью разбежались, едва я ослабил внимание, даже не подумав возобновить драку, жуки уползли в кусты, а спорхнувшая с ветки птица каравайка выяснила, что роскошное пиршество откладывается, обиженно щелкнула на меня клювом и улетела прочь. Эх ты, пичуга, тебе и невдомек, что, захоти я точно воссоздать начало Великой Битвы, мне пришлось бы опустошить все муравейники в округе, и не только в округе: ведь за спиной моего сына и его единоутробных братьев стояло семь АКШАУХИНИ войска, а позади кауравов — целых одиннадцать. Ты считать умеешь, пернатая?! Без малого половина крора [20]народу!
Эта цифра потрясла меня на какой-то миг, и потрясла еще раз, когда я вспомнил, что к сегодняшнему дню численность войск уменьшилась более чем вчетверо.
Да в Преисподней у Ямы и в райских мирах должны с ног сбиваться! Лба утереть, должно быть, некогда! Поди, достойно размести такую уйму народа согласно личному тапасу каждого, просчитай срок отдыха или искупления, озаботься точностью следующего воплощения… Пралая, конец света!
Только где она, Пралая? Как не бывало! Тишина и благолепие! Куда ж они все деваются, тысячи и тысячи освобожденных душ?!
Слону под хвост?
На его месте я бы тоже не очень спешил являть себя миру.
Довольно-таки захудалый представитель буйного племени ракшасов-людоедов: шерсть слиплась колтуном, частокол желтых клыков изрядно выщерблен, глазки подзаплыли, блестят в уголках белесым гноем. Да и росточку бедняга был, мягко говоря, невеликого — всего раза в полтора повыше меня, когда я пребываю в обычном состоянии.
Как сейчас, например.
Приплясывая враскорячку и отменно бурча животом, ракшас направился было ко мне, но на полдороге передумал и стал обходить кругом. Двигался этот позор своего рода как положено, посолонь, слева направо, и подобное изъявление нижайшего почтения плохо сочеталось с клыками и грозным видом.
А какие рожи он корчил — умора!
Я еле сдержался, чтобы не расхохотаться.
— Как тебя зовут, несчастный? — наконец проревел ракшас и закашлялся, заперхал, клокоча мохнатым горлом.
— Каламбхук [21], — ответил я, вспомнив незамысловатую дравидскую байку.
Слюна обильно закапала из вислогубого рта прямо ему на грудь.
— Каламбхук, Каламбхук, я тебя съем!
— Не ешь меня, страшный ракшас, я тебе песенку спою!
Он подошел поближе, и шутка мало-помалу начала мне надоедать. Тем паче что пахло от ракшаса на редкость гнусно. Даже на таком расстоянии. Если предки лесных пакостников и впрямь родились из стоп Брахмы (сам Брахма ужасно обижался на подобные домыслы), то эти стопы, очевидно, предварительно не мыли месяца два, не меньше.
— А ты чего, гандхарв? — искренне изумился ракшас.
И шмыгнул расплющенным носом.
— От гандхарва слышу! И вообще: почему ты здесь, а не на Поле Куру, где дармовой еды навалом?! Лень ноги трудить?!
Выражение его морды могло растрогать даже скалу.
— Ишь, сказанул — на Поле Куру… Вот сам и вали туда, умник! Днем там битва, сунешься, сразу хвост подпалят или слонищем почем зря наедут! Слонищи у них страховидные, нашего брата ой как не любят! А ночью…
Ракшас совсем расстроился, бросил ходить вокруг да около — и присел напротив, на поваленном дереве.
— Что ночью-то? — подбодрил я его. Арджуна опаздывал, и присутствие доходяги-ракшаса скрашивало мне время ожидания.
— Что, что… ничего! Дерутся они ночью! Ты, говорят, сам ледащий да золотушный, как героев бить, так тебя не допросишься, а жрешь много! Пузо, говорят, у тебя бездонное! И по шее, по шее!
— Кто ж тебе, ледащему, по шее дает?
— Дык наши ж и дают, братья-ракшасы! Которые поздоровее… а они, считай, все поздоровее! Болел я в детстве, на простокваше, будь она неладна, вырос — а им, бессовестным, начихать! Упыри еще эти, преты-клыкачи — притиснешь в сторонке мертвячка обглоданного, увлечешься над косточкой, над берцовой, а сучий сын прет у тебя из ляжки, уже кус мясца выгрыз! И урчит, зараза, косится…
Ракшас заскучал и принялся ковыряться в зубах веткой акации.
— Лучше я тебя съем, — подытожил он. — Ты, я вижу, человек тихий, душевный, такого есть — одно удовольствие и польза желудку! Брахман небось? Дваждырожденный? Маманя-покойница мне говаривала: кушай, сынок, брахманов, благочестие в брюхе лучше чирья в ухе! Давай, давай, сымай одежку, чего время зря тянуть… а песни петь я сам стану.
Он подумал и добавил:
— Потом. На сытый желудок и поется веселей.
Стук колес, донесшийся с северо-востока, заставил его подпрыгнуть. Ракшас замотал головой, пытаясь высмотреть источник звука — а когда высмотрел, не сразу понял: радоваться ему или огорчаться.
— Двое — это, с одной стороны, хорошо, — пробормотал людоед, задумчиво сплевывая на голову банановой змейке, опоздавшей юркнуть в гущу олеандра. — Двое, и опять же лошадушки, когда сытые и не запаленные — это и коптить-вялить про запас нелишне… а с другой стороны, ежели двое да наподдадут, и опять же конь копытом!.. Четыре коня восемью копытами…
— Шестнадцатью, дубина!
— Чего?
— Четыре коня шестнадцатью копытами. — Я перестал слушать его ворчание и встал навстречу сыну.
Ракшас грустно переваривал сказанное.
Судя по всему, от обещанного количества копыт у него началась изжога.
Мой сын.
Мой единственный сын.
Мой единственный смертный сын.
Мальчик мой, что ж ты так плохо выглядишь?
Богини не рожали мне детей. И апсары тоже не рожали. Тайком я пробирался во владения Водоворота, в резервацию к женщинам мятежного рода гигантов-данавов, рискуя, что меня заметят свои, — тщетно. Сомнительный миг удовольствия, зарница на закате, и все… все. Я взял в жены Шачи, втайне надеясь, что дочь демона-убийцы Пуломана родит Индре наследника, — надежда растаяла быстрей утренней дымки над озером. Угрюмый призрак бесплодия будил меня по ночам, я избегал апсар и всерьез подумывал бросить престол и предаться аскезе…
Именно тогда я, обезумев, стал волочиться за супругами святых подвижников и едва не стал скопцом.
Вылечила же Могучего, уже считавшего себя Бессильным, обезьяна. Ласковая самка из дебрей Кишкиндхи, которую тогда еще никто льстиво не именовал Рикшараджей, Царицей Чащи, Слезой Брахмы. Да и не искала маленькая Рикша почета или славы: просто была тихо счастлива, когда я месяцами пропадал в ее логове, нянча младенца и не откликаясь даже на призывы Миродержцев.
Он умер почти век тому назад, мой Валин-Волосач, могучий ублюдок с сердцем Бога, душой святого и мохнатой мордой зверя. Его называли царем обезьян — и это была правда. Его называли Ревнителем Обетов — и это тоже была правда. Его называли Победителем Десятиглавца, неуязвимого ракшаса, ужаса богов и демонов… Он жил и умер, мой сын от бескорыстной обитательницы Кишкиндхи, а я узнал, что могу иметь потомство.
От обезьян.
И еще — от людей.
На миг мне показалось, что я смотрюсь в зеркало — до того мы были похожи. Видимо, настал день, когда боги моргают, у меня все валилось из рук с самого утра, и именно в этот проклятый день судьба уготовила Индре встречу с Серебряным Арджуной. Отцу с сыном, Миродержцу с наследником Лунной династии, вот мы и встретились. Еще когда юный Арджуна пять лет прогостил у меня, в Обители Тридцати Трех, все вокруг замечали наше сходство: и брови, сросшиеся на переносице, и миндалевидный разрез глаз, и орлиный нос, не говоря уже о летящей походке или порывистости движений. Но если я всегда проходил мимо Калы-Времени…
Арджуна выглядел сейчас, как должен выглядеть мужчина-кшатрий, заканчивая четвертый десяток. То есть почти на десять лет моложе своего реального возраста — на Поле Куру у него сражались и погибали взрослые сыновья, а вне битвы ждали невестки с маленькими внуками. Точно так же он будет смотреться, удвоив этот срок: не божественное родство, но собственный Жар-тапас Обезьянознаменного сохранит ему силы и ясность рассудка. К таким первые признаки дряхления подбираются лишь после сотого дня рождения — и то…
Я должен был видеть перед собой знаменитого воина без возраста, способного пробыть весь день на солнцепеке, не снимая доспеха, великоколесничного бойца, в одиночку останавливавшего целые армии, героя, чьим именем клялись от Двуречья Ямуны-Ганги до отрогов Восточных Гхат.
Я его и видел.
И еще видел, что незримый червь выгрызает моего сына изнутри, прокладывает в мякоти чужой души извилистые ходы, набивает брюхо краденым, и Обезьянознаменный это прекрасно знает.
Сейчас мы были похожи, как никогда.
Спрыгнув с колесницы, Арджуна кинулся ко мне. Сочная трава хрустела под боевыми сандалиями, брызжа соком во все стороны. Мне показалось, что на какой-то короткий миг герой стал мальчишкой, шестилетним огольцом, и вот сейчас самый сильный в Трехмирье отец подбросит сына к облакам, вслушается в ошалелый от счастья визг и улыбнется, отшвырнув прочь заботы и горести…
Я никогда не подбрасывал Арджуну в небо.
Я ВОЗВОДИЛ его на небо, в Обитель Тридцати Трех. И хотя я даже тогда (равно как и сейчас) был в силах подбросить сына вверх — согласитесь, негоже бросать взрослого мужчину, прославленного героя, имеющего собственных детей, да еще в присутствии богов и гандхарвов-панегиристов.
Я прозевал его детство.
Кала-Время ревнивей апсар…
Поэтому сейчас я мог только стоять и смотреть.
В облаке пряных ароматов он припал к моим ногам, обнял колени и так замер. Лишь сопение ракшаса нарушало тишину, да еще пестрая куропатка-чакора, у которой при виде яда тускнеют бусины глаз, свиристела в колючих зарослях.
Лес Пхалака ждал.
— Ладно, — наконец сказал я, улыбаясь, как если бы действительно секунду назад бросал в воздух восторженного шестилетка. — Не маленький уже… Ну вставай, вставай, как я с тобой разговаривать стану, с почтительным? А уйти, так ты мне в ноги клещом вцепился! Вставай, мальчик, папа разрешает…
Росту мы тоже были одинакового.
— Горе мне! — С подобным заявлением людоеда я был абсолютно согласен.
— Горе мне, несчастному! Глаза мои бельмастые — вырву и растопчу вас, проклятые! В ослеплении посмел я грубыми словами оскорбить самого Владыку Тридцати Трех, и теперь готов принять мучительную смерть от руки Индры или его могучего сына! Но смилуйтесь, господа мои, не велите казнить, велите слово молвить!
Подобные высказывания я уже однажды где-то слышал, только не припомню, от кого. Впрочем, не важно. Надо отдать должное моему другу-ракшасу, пострадавшему от страховидных слонищ, — соображал он быстро. Не зря, видать, до сих пор небо коптил. Сопоставить колесницу под стягом Обезьяны, идущую по лесу, аки по мраморным плитам, с нашим сходством — и сделать правильные выводы…
Простокваша в детстве, несомненно, пошла на пользу. И речь достойна царедворца: «В ослеплении посмел я…» Заранее выучил, что ли, на случай встречи?
Готовился?
— Это еще кто? — раздраженно спросил Арджуна, сдвигая густые брови.
— Местный, — я усмехнулся, но лицо сына по-прежнему оставалось сумрачным.
Странно. Раньше он был отходчивей и уравновешенней — если только дело не касалось соперничества в воинском искусстве.
Ракшас же воспринял вопрос Арджуны как руководство к действию и разразился рыданиями.
У меня самого слезы на глаза навернулись — до того жалостно!
— Ведь я не просто зверь лесной, пугало достойных людей! — Вопия, он бил себя кулаками в грудь, и вопли от этого выходили гулкими, как рычание большого гонга. — Я — брахмаракшас [22]Вошкаманда, проклятый сто лет тому назад аскетом Вишвамитрой за принуждение к мужеложству! Молил я разгневанного аскета о смягчении кары, и сжалился надо мной мудрец…
«Вот это ты врешь, приятель», — подумал я. Аскет Вишвамитра, чье имя на благородном языке означало «Всеобщий Друг», был притчей во языцех, и все знали, что Друг скорее вдоль и поперек распроклянет тебя за косой взгляд, чем смягчит проклятие хоть на половинку трути [23]!
По лицу Арджуны было видно, что наши мысли сходятся.
Еще бы: Всеобщий Друг, милейший аскет Вишвамитра, о котором я расскажу как-нибудь в другой раз, числился в списке предков моего сына и до сих пор пребывал в добром здравии! Так что когда Друг объявлялся как гром с ясного неба, желая погостить на досуге во дворце Арджуны, — всем, и слугам, и хозяевам, приходилось ходить на цыпочках и приклеивать к губам улыбочку, если они не хотели схлопотать сотню лет в козлином облике!..
— И сказал мудрец, — орал меж тем ракшас, надрываясь, — что, как только узрю я Владыку Индру и сына его. Серебряного Арджуну, стоящих рядом, — снимут они с меня бремя проклятия! И стану я смиренным брахманом, который живет в благоустроенной обители близ реки, имеет трех… нет, четырех прекрасных жен, детей в изобилии, многих коров и обширные духовные заслуги! Смилуйтесь, могучие, освободите!
— Врешь небось? — спросил Арджуна, поворачиваясь к заплаканному людоеду.
Похоже, в первую минуту ракшас хотел кивнуть.
Вместо этого он, не вставая с колен, шустро пополз к нам.
— Да разве посмел бы я, Витязь…
Глаза моего сына полыхнули серебряным огнем.
Сперва я не понял, в чем дело. Количеством прозвищ Арджуна вполне мог соперничать со мной. Его звали собственно Арджуной, то есть Сребрецом или Серебряным, за цвет кожи и металл гневного взгляда. Его звали Белоконным, и это не требовало пояснений. Его звали Обезьянознаменным за изображение обезьяны на стяге, которое умело рычать во время боя, — и никто никогда не додумался обратить внимание, что Арджуна похож не только на меня, но и на обезьяну — символ… нет, об этом я больше не хочу говорить.
Также Арджуна был известен как Густоволосый, Богатырь, Пхальгуна (потому что родился под созвездием с тем же названием), Савьясачин-Левша, Победоносец, Носящий Диадему…
Не устали? Я, например, устал.
Поэтому добавлю лишь: любимым прозвищем моего сына было — Витязь. На южном наречии — Бибхатс, что значит «Аскет боя» или «Тот, кто сражается честно». Достаточно было назвать Арджуну Витязем, и он выполнял любую просьбу…
Додумать я не успел.
Арджуна сорвал с пояса ришти, железный бумеранг, и короткий взвизг рассек пряную тишину Пхалаки. Замолчала куропатка, на полувсхлипе осекся ракшас, мечтающий о благоустроенной обители близ реки и множестве коров… осекся, захлебнулся — и только спустя долгую-долгую минуту густая кровь с бульканьем полилась из перерубленного горла людоеда.
Грудой меха и вялой плоти ракшас осел на траву, скорчился, обхватил сам себя костенеющими лапами и замер. Даже агония не заставила его вздрогнуть.
Обжигающая волна ринулась от Арджуны к мертвому телу, поток Жара-тапаса хлынул через поляну, и я ощутил, как прилив накрывает ракшаса с головой, ворочает подобно гальке в пене прибоя, всасывается…
Тело вытянулось на траве, один-единственный раз дернулось и окоченело. Сразу.
Отсюда мне было видно, что ракшас улыбается.
— Возродится брахманом, — уверенно сказал мой сын. — Обители не обещаю, коров тоже, но брахманом — наверняка.
Я молчал. И чувствовал, как утренний чужак вновь просыпается и поднимается во мне в полный рост.
«…дык наши ж и дают, братья-ракшасы! Которые поздоровее… а они, считай, все поздоровее! Болел я, в детстве, на простокваше, будь она неладна, вырос — а им, бессовестным, начихать! Упыри еще эти…»
И бумеранг-ришти в горле.
— Зачем?
Вопрос вырвался помимо моей воли.
Арджуна удивленно обернулся ко мне, и почему-то сейчас мы были совершенно непохожи друг на друга.
Ни капельки.
— Он назвал меня Витязем, — как нечто само собой разумеющееся ответил мой сын. — Вчера я поклялся убить любого, кто назовет меня Витязем. Отныне Серебряный Арджуна считает себя недостойным подобного прозвища.
Я смотрел на него, словно видел впервые.
Я и чужак во мне смотрели на Серебряного Арджуну.
Моргая.
— Ведь этот бедняга не был вчера на Поле Куру! — Слова давались с трудом. — Он не слышал твоей клятвы! Даже если ты отдал ему посмертно часть своего тапаса — нельзя же так! Ведь это он людоед, а не ты!
— Я поклялся.
Это было все, что ответил мой взрослый сын.
Тихая ненависть пронзила меня с головы до ног. Чистая, как расплавленное серебро, жгучая, как вожделение к невозможному, чуждая Индре, Локапале Востока, как мечта о множестве коров чужда рыжему муравью.
— Любого? — переспросил я.
Память о ракшасе клокотала в горле.
— Любого.
— Даже меня?
— Нет, — еле слышно отозвался бывший Витязь, бледнея. — Тебя — нет.
— Почему? Потому что я — Индра? Твой отец?!
— Нет.
Он помолчал и закончил, глядя в землю:
— Потому что не смогу.
И я решил не уточнять, что он имеет в виду.
Глава V
— Ты хотел видеть меня? — спросил я. — Зачем? Во втором «зачем?» отчетливо чувствовался привкус первого.
Сладко-солоноватый привкус.
— Битва идет к концу, — как-то невпопад ответил Арджуна, и меня поразил звук его голоса, обычно похожего на зычный гул боевой раковины.
Словно литавра дала трещину и на удар отозвалась сиплым пришепетыванием, вестником скорой смерти.
— Великая Битва идет к концу, отец. Никто не верит, что прошло всего две недели. Кажется, что вечность. Бессмысленная вечность, во время которой мы только и делали, что резали друг друга. Я спрашивал у братьев, у союзников — они не помнят начала.
— Начала? Что ж тут помнить? Две армии сошлись на Поле Куру…
— Я не об этом, отец.
— Тогда о чем? Ты имеешь в виду корни вашей вражды?
— Нет. Ты даже не представляешь, отец, как трудно мне сейчас говорить. Перебивай как можно реже, пожалуйста, и пойми — это не обида и не дерзость. Я потому назначил тебе встречу в Пхалаке, что ближе к Курукшетре я вообще не сумел бы вымолвить ни слова. Меня пожирает изнутри второй Арджуна, и он, этот второй, — не твой сын. Он лишил меня прозвища, которое я не хочу больше произносить и слышать, он толкает меня на страшные поступки, их нельзя простить — но я прощаю самому себе. Зажмурясь. Временами мне кажется, что я схожу с ума. Что Обезьянознаменный Арджуна — единственный, кто помнит начало.
Арджуна отвернулся. Сделал шаг, другой, присел на поваленное дерево, где незадолго до него сидел золотушный людоед, прежде чем отправиться в вечное путешествие смертных.
Горсть алмазов, запутавшись в густых кудрях моего сына, сверкала диадемой.
Лишь сейчас я заметил, что Носящий Диадему сегодня забыл надеть свое обычное украшение.
Забыл? Или не захотел?!
— До самого первого рассвета битвы, отец, я не понимал, на что иду. Гордость ослепляла меня. Но когда мы встали на Курукшетре друг против друга, когда до бойни оставались считанные минуты, я велел своему вознице вывезти колесницу на полосу пока еще ничейной земли и там остановиться… Надеюсь, отец, ты еще помнишь, кто взялся быть возницей у твоего Арджуны?
Напоминание оказалось излишним. Уж кто-кто, а Индра прекрасно это помнил. Потому что поводья колесницы Обезьянознаменного крепко держал Кришна Джанардана, Черный Баламут — главное земное воплощение братца Вишну.
Аватара из аватар.
Изредка мне думалось, что Черный Баламут излишне крепко держит эти поводья — но до личного вмешательства пока не доходило.
Негоже Индре громыхать попусту на земле…
— Мы выехали вперед, отец, и я увидел их: двоюродных братьев, друзей, наставников, шуринов и свекров, дядек, пестовавших меня в детстве… Я услышал плач их вдов. Грядущий плач. Если бы кто-нибудь сказал мне за день до этого, что я способен уронить свой лук Гандиву — я убил бы негодяя на месте.
Он помолчал.
Скорбно шуршали ладони-листья удумбары — священного фикуса, из древесины которого делают трон для возведения кшатрия на царство, и капли одна за другой осыпались на простоволосую голову моего сына.
— Я выронил лук, отец. Впервые в жизни. Все волосы на моем теле встали дыбом, слабость сковала члены, и я велел Кришне ехать прочь. Совсем прочь, подальше от Поля Куру. Потому что нет такой причины, ради которой я стану убивать родичей. Или пусть он тогда отвезет меня к передовому полку наших соперников, чтобы они прикончили Арджуну. Клянусь, сказал я, что с радостью приму смерть, не сопротивляясь.
— И кто же уговорил тебя вступить в битву?
— Мой возница, — не поднимая головы, глухо ответил Арджуна.
— Черный Баламут?!
— Да. Мой двоюродный брат по материнской линии.
— Каким же образом он смог заставить сражаться отвратившегося от битвы?!
— Он спел мне Песнь Господа.
И я почувствовал озноб.
— Песнь кого?
— Песнь Господа.
— И кто же он, этот новоявленный Господь?!
— Кришна. Черный Баламут.
По возможности, всем сердцем.
Тем же, кто возлюбит Господа сердечно, безо всяких иных усилий, светят райские миры, кружка сладкой суры и миска толокняной мантхи с молоком ежедневно.
Единственное, что смутило меня поначалу, это стихотворный размер Песни. Вместо обычных двустиший Господь изъяснялся редко употребляемым строем ГРИШТУБХ — укороченными четверостишиями с весьма своеобразным ритмом ударений внутри строки.
Хвала певцу из певцов, князю моих гандхарвов! Выучил, негодник…
Сперва я хотел успокоить Арджуну. Черный Баламут меня интересовал в последнюю очередь — после сегодняшних забот пусть хоть Индрой назовется, не то что Господом! Но мало-помалу, пока я размышлял, слушая краем уха злополучную Песнь, меня стала обуревать дремота. Перед внутренним взором проносились смутные видения: кукушка в гирляндах гнусаво верещала голосом Словоблуда, земляные черви вольно резвились в остатках змеиной трапезы Гаруды, звезды моргали с лилового небосвода, Свастика Локапал дергалась на Трехмирье, агонизируя, начиная загибать края в противоположную сторону, образуя «мертвецкое коло»…
За примерами далеко бы ходить не пришлось, да и не собирался я за ними ходить, за примерами.
Воюют — и ладно, пусть их… не часто выпадает подобное зрелище, чего уж судьбу гневить.
Погрузившись в раздумья, я не заметил, что уже некоторое время смотрю на муравьиное побоище пристальней, чем следовало бы. А насекомые, прекратив свару, послушно выстраивались в боевые порядки: черные — остроносым клином «краунча», то бишь «журавлем», широко распластав крылья-фланги, а рыжие сбивались в несокрушимую «телегу», подравнивая ряды. Вот теперь они точно напоминали войска на рассвете самого первого дня Великой Битвы, и вместо обученных слонов к муравьям уже спешили огромные жуки-рогачи, мелькая в траве перламутром спинок.
В голове у меня почти сразу забубнил чуточку гнусавый голос Словоблуда, как бубнил он в дни моей юности, вбивая в сознание разгильдяя Громовержца основы Дханур-Веды, Знания Лука:
— Один слон, одна колесница, пятеро пехотинцев и трое всадников составляют ПАТТИ, утроенное ПАТТИ составляет СЕНАМУКХУ, утроенная СЕНАМУКХА составляет ГУЛЬМУ, утроенная ГУЛЬМА — ГАНУ, утроенная ГАНА — ВАХИНИ, утроенная ВАХИНИ — ПРИТАНУ, утроенная ПРИТАНА — ЧАМУ, утроенная ЧАМА — АНИКИНИ, а десять АНИКИНИ составляют АКШАУХИНИ, и это есть самая крупная войсковая единица…
Помню, я тогда слушал Словоблуда вполуха, в полной уверенности: никогда, даже потрать я на это остаток отпущенной мне вечности, не запомню все Словоблудовы премудрости. Потому что премудростей войны втрое больше, чем любовных хитростей у красавиц апсар, а хитростей этих вдесятеро по отношению к лотосам в лесных озерах Пхалаки, где я сейчас сидел и ждал Арджуну… К счастью, я оказался не прав.
Запомнил. Еще как запомнил. Назубок.
Недооценил упрямство Словоблуда и свою бурную долю, оказавшуюся лучшим учителем.
Муравьи с радостью разбежались, едва я ослабил внимание, даже не подумав возобновить драку, жуки уползли в кусты, а спорхнувшая с ветки птица каравайка выяснила, что роскошное пиршество откладывается, обиженно щелкнула на меня клювом и улетела прочь. Эх ты, пичуга, тебе и невдомек, что, захоти я точно воссоздать начало Великой Битвы, мне пришлось бы опустошить все муравейники в округе, и не только в округе: ведь за спиной моего сына и его единоутробных братьев стояло семь АКШАУХИНИ войска, а позади кауравов — целых одиннадцать. Ты считать умеешь, пернатая?! Без малого половина крора [20]народу!
Эта цифра потрясла меня на какой-то миг, и потрясла еще раз, когда я вспомнил, что к сегодняшнему дню численность войск уменьшилась более чем вчетверо.
Да в Преисподней у Ямы и в райских мирах должны с ног сбиваться! Лба утереть, должно быть, некогда! Поди, достойно размести такую уйму народа согласно личному тапасу каждого, просчитай срок отдыха или искупления, озаботься точностью следующего воплощения… Пралая, конец света!
Только где она, Пралая? Как не бывало! Тишина и благолепие! Куда ж они все деваются, тысячи и тысячи освобожденных душ?!
Слону под хвост?
2
Похоже, он наблюдал за мной с самого начала, едва я появился в Пхалаке — и лишь сейчас решил выбраться из чащи.На его месте я бы тоже не очень спешил являть себя миру.
Довольно-таки захудалый представитель буйного племени ракшасов-людоедов: шерсть слиплась колтуном, частокол желтых клыков изрядно выщерблен, глазки подзаплыли, блестят в уголках белесым гноем. Да и росточку бедняга был, мягко говоря, невеликого — всего раза в полтора повыше меня, когда я пребываю в обычном состоянии.
Как сейчас, например.
Приплясывая враскорячку и отменно бурча животом, ракшас направился было ко мне, но на полдороге передумал и стал обходить кругом. Двигался этот позор своего рода как положено, посолонь, слева направо, и подобное изъявление нижайшего почтения плохо сочеталось с клыками и грозным видом.
А какие рожи он корчил — умора!
Я еле сдержался, чтобы не расхохотаться.
— Как тебя зовут, несчастный? — наконец проревел ракшас и закашлялся, заперхал, клокоча мохнатым горлом.
— Каламбхук [21], — ответил я, вспомнив незамысловатую дравидскую байку.
Слюна обильно закапала из вислогубого рта прямо ему на грудь.
— Каламбхук, Каламбхук, я тебя съем!
— Не ешь меня, страшный ракшас, я тебе песенку спою!
Он подошел поближе, и шутка мало-помалу начала мне надоедать. Тем паче что пахло от ракшаса на редкость гнусно. Даже на таком расстоянии. Если предки лесных пакостников и впрямь родились из стоп Брахмы (сам Брахма ужасно обижался на подобные домыслы), то эти стопы, очевидно, предварительно не мыли месяца два, не меньше.
— А ты чего, гандхарв? — искренне изумился ракшас.
И шмыгнул расплющенным носом.
— От гандхарва слышу! И вообще: почему ты здесь, а не на Поле Куру, где дармовой еды навалом?! Лень ноги трудить?!
Выражение его морды могло растрогать даже скалу.
— Ишь, сказанул — на Поле Куру… Вот сам и вали туда, умник! Днем там битва, сунешься, сразу хвост подпалят или слонищем почем зря наедут! Слонищи у них страховидные, нашего брата ой как не любят! А ночью…
Ракшас совсем расстроился, бросил ходить вокруг да около — и присел напротив, на поваленном дереве.
— Что ночью-то? — подбодрил я его. Арджуна опаздывал, и присутствие доходяги-ракшаса скрашивало мне время ожидания.
— Что, что… ничего! Дерутся они ночью! Ты, говорят, сам ледащий да золотушный, как героев бить, так тебя не допросишься, а жрешь много! Пузо, говорят, у тебя бездонное! И по шее, по шее!
— Кто ж тебе, ледащему, по шее дает?
— Дык наши ж и дают, братья-ракшасы! Которые поздоровее… а они, считай, все поздоровее! Болел я в детстве, на простокваше, будь она неладна, вырос — а им, бессовестным, начихать! Упыри еще эти, преты-клыкачи — притиснешь в сторонке мертвячка обглоданного, увлечешься над косточкой, над берцовой, а сучий сын прет у тебя из ляжки, уже кус мясца выгрыз! И урчит, зараза, косится…
Ракшас заскучал и принялся ковыряться в зубах веткой акации.
— Лучше я тебя съем, — подытожил он. — Ты, я вижу, человек тихий, душевный, такого есть — одно удовольствие и польза желудку! Брахман небось? Дваждырожденный? Маманя-покойница мне говаривала: кушай, сынок, брахманов, благочестие в брюхе лучше чирья в ухе! Давай, давай, сымай одежку, чего время зря тянуть… а песни петь я сам стану.
Он подумал и добавил:
— Потом. На сытый желудок и поется веселей.
Стук колес, донесшийся с северо-востока, заставил его подпрыгнуть. Ракшас замотал головой, пытаясь высмотреть источник звука — а когда высмотрел, не сразу понял: радоваться ему или огорчаться.
— Двое — это, с одной стороны, хорошо, — пробормотал людоед, задумчиво сплевывая на голову банановой змейке, опоздавшей юркнуть в гущу олеандра. — Двое, и опять же лошадушки, когда сытые и не запаленные — это и коптить-вялить про запас нелишне… а с другой стороны, ежели двое да наподдадут, и опять же конь копытом!.. Четыре коня восемью копытами…
— Шестнадцатью, дубина!
— Чего?
— Четыре коня шестнадцатью копытами. — Я перестал слушать его ворчание и встал навстречу сыну.
Ракшас грустно переваривал сказанное.
Судя по всему, от обещанного количества копыт у него началась изжога.
3
Колесница Арджуны шла по лесной тропе ходко, как по мощеной дороге. Разумеется, у Матали она бы вообще не касалась колесами земли — но это у Матали, синеглазого конюшего… И все равно неплохо. Весьма. Почти незаметно, что возница полностью сосредоточен на ездовых мантрах, взгляд рассеян, плывет туманом, лишь губы еле-еле шевелятся, полные, чувственные губы, женщины от такого рта небось до сих пор без ума…Мой сын.
Мой единственный сын.
Мой единственный смертный сын.
Мальчик мой, что ж ты так плохо выглядишь?
Богини не рожали мне детей. И апсары тоже не рожали. Тайком я пробирался во владения Водоворота, в резервацию к женщинам мятежного рода гигантов-данавов, рискуя, что меня заметят свои, — тщетно. Сомнительный миг удовольствия, зарница на закате, и все… все. Я взял в жены Шачи, втайне надеясь, что дочь демона-убийцы Пуломана родит Индре наследника, — надежда растаяла быстрей утренней дымки над озером. Угрюмый призрак бесплодия будил меня по ночам, я избегал апсар и всерьез подумывал бросить престол и предаться аскезе…
Именно тогда я, обезумев, стал волочиться за супругами святых подвижников и едва не стал скопцом.
Вылечила же Могучего, уже считавшего себя Бессильным, обезьяна. Ласковая самка из дебрей Кишкиндхи, которую тогда еще никто льстиво не именовал Рикшараджей, Царицей Чащи, Слезой Брахмы. Да и не искала маленькая Рикша почета или славы: просто была тихо счастлива, когда я месяцами пропадал в ее логове, нянча младенца и не откликаясь даже на призывы Миродержцев.
Он умер почти век тому назад, мой Валин-Волосач, могучий ублюдок с сердцем Бога, душой святого и мохнатой мордой зверя. Его называли царем обезьян — и это была правда. Его называли Ревнителем Обетов — и это тоже была правда. Его называли Победителем Десятиглавца, неуязвимого ракшаса, ужаса богов и демонов… Он жил и умер, мой сын от бескорыстной обитательницы Кишкиндхи, а я узнал, что могу иметь потомство.
От обезьян.
И еще — от людей.
На миг мне показалось, что я смотрюсь в зеркало — до того мы были похожи. Видимо, настал день, когда боги моргают, у меня все валилось из рук с самого утра, и именно в этот проклятый день судьба уготовила Индре встречу с Серебряным Арджуной. Отцу с сыном, Миродержцу с наследником Лунной династии, вот мы и встретились. Еще когда юный Арджуна пять лет прогостил у меня, в Обители Тридцати Трех, все вокруг замечали наше сходство: и брови, сросшиеся на переносице, и миндалевидный разрез глаз, и орлиный нос, не говоря уже о летящей походке или порывистости движений. Но если я всегда проходил мимо Калы-Времени…
Арджуна выглядел сейчас, как должен выглядеть мужчина-кшатрий, заканчивая четвертый десяток. То есть почти на десять лет моложе своего реального возраста — на Поле Куру у него сражались и погибали взрослые сыновья, а вне битвы ждали невестки с маленькими внуками. Точно так же он будет смотреться, удвоив этот срок: не божественное родство, но собственный Жар-тапас Обезьянознаменного сохранит ему силы и ясность рассудка. К таким первые признаки дряхления подбираются лишь после сотого дня рождения — и то…
Я должен был видеть перед собой знаменитого воина без возраста, способного пробыть весь день на солнцепеке, не снимая доспеха, великоколесничного бойца, в одиночку останавливавшего целые армии, героя, чьим именем клялись от Двуречья Ямуны-Ганги до отрогов Восточных Гхат.
Я его и видел.
И еще видел, что незримый червь выгрызает моего сына изнутри, прокладывает в мякоти чужой души извилистые ходы, набивает брюхо краденым, и Обезьянознаменный это прекрасно знает.
Сейчас мы были похожи, как никогда.
Спрыгнув с колесницы, Арджуна кинулся ко мне. Сочная трава хрустела под боевыми сандалиями, брызжа соком во все стороны. Мне показалось, что на какой-то короткий миг герой стал мальчишкой, шестилетним огольцом, и вот сейчас самый сильный в Трехмирье отец подбросит сына к облакам, вслушается в ошалелый от счастья визг и улыбнется, отшвырнув прочь заботы и горести…
Я никогда не подбрасывал Арджуну в небо.
Я ВОЗВОДИЛ его на небо, в Обитель Тридцати Трех. И хотя я даже тогда (равно как и сейчас) был в силах подбросить сына вверх — согласитесь, негоже бросать взрослого мужчину, прославленного героя, имеющего собственных детей, да еще в присутствии богов и гандхарвов-панегиристов.
Я прозевал его детство.
Кала-Время ревнивей апсар…
Поэтому сейчас я мог только стоять и смотреть.
В облаке пряных ароматов он припал к моим ногам, обнял колени и так замер. Лишь сопение ракшаса нарушало тишину, да еще пестрая куропатка-чакора, у которой при виде яда тускнеют бусины глаз, свиристела в колючих зарослях.
Лес Пхалака ждал.
— Ладно, — наконец сказал я, улыбаясь, как если бы действительно секунду назад бросал в воздух восторженного шестилетка. — Не маленький уже… Ну вставай, вставай, как я с тобой разговаривать стану, с почтительным? А уйти, так ты мне в ноги клещом вцепился! Вставай, мальчик, папа разрешает…
Росту мы тоже были одинакового.
4
И тут забытый ракшас с оглушительным воем бухнулся в ноги нам обоим.— Горе мне! — С подобным заявлением людоеда я был абсолютно согласен.
— Горе мне, несчастному! Глаза мои бельмастые — вырву и растопчу вас, проклятые! В ослеплении посмел я грубыми словами оскорбить самого Владыку Тридцати Трех, и теперь готов принять мучительную смерть от руки Индры или его могучего сына! Но смилуйтесь, господа мои, не велите казнить, велите слово молвить!
Подобные высказывания я уже однажды где-то слышал, только не припомню, от кого. Впрочем, не важно. Надо отдать должное моему другу-ракшасу, пострадавшему от страховидных слонищ, — соображал он быстро. Не зря, видать, до сих пор небо коптил. Сопоставить колесницу под стягом Обезьяны, идущую по лесу, аки по мраморным плитам, с нашим сходством — и сделать правильные выводы…
Простокваша в детстве, несомненно, пошла на пользу. И речь достойна царедворца: «В ослеплении посмел я…» Заранее выучил, что ли, на случай встречи?
Готовился?
— Это еще кто? — раздраженно спросил Арджуна, сдвигая густые брови.
— Местный, — я усмехнулся, но лицо сына по-прежнему оставалось сумрачным.
Странно. Раньше он был отходчивей и уравновешенней — если только дело не касалось соперничества в воинском искусстве.
Ракшас же воспринял вопрос Арджуны как руководство к действию и разразился рыданиями.
У меня самого слезы на глаза навернулись — до того жалостно!
— Ведь я не просто зверь лесной, пугало достойных людей! — Вопия, он бил себя кулаками в грудь, и вопли от этого выходили гулкими, как рычание большого гонга. — Я — брахмаракшас [22]Вошкаманда, проклятый сто лет тому назад аскетом Вишвамитрой за принуждение к мужеложству! Молил я разгневанного аскета о смягчении кары, и сжалился надо мной мудрец…
«Вот это ты врешь, приятель», — подумал я. Аскет Вишвамитра, чье имя на благородном языке означало «Всеобщий Друг», был притчей во языцех, и все знали, что Друг скорее вдоль и поперек распроклянет тебя за косой взгляд, чем смягчит проклятие хоть на половинку трути [23]!
По лицу Арджуны было видно, что наши мысли сходятся.
Еще бы: Всеобщий Друг, милейший аскет Вишвамитра, о котором я расскажу как-нибудь в другой раз, числился в списке предков моего сына и до сих пор пребывал в добром здравии! Так что когда Друг объявлялся как гром с ясного неба, желая погостить на досуге во дворце Арджуны, — всем, и слугам, и хозяевам, приходилось ходить на цыпочках и приклеивать к губам улыбочку, если они не хотели схлопотать сотню лет в козлином облике!..
— И сказал мудрец, — орал меж тем ракшас, надрываясь, — что, как только узрю я Владыку Индру и сына его. Серебряного Арджуну, стоящих рядом, — снимут они с меня бремя проклятия! И стану я смиренным брахманом, который живет в благоустроенной обители близ реки, имеет трех… нет, четырех прекрасных жен, детей в изобилии, многих коров и обширные духовные заслуги! Смилуйтесь, могучие, освободите!
— Врешь небось? — спросил Арджуна, поворачиваясь к заплаканному людоеду.
Похоже, в первую минуту ракшас хотел кивнуть.
Вместо этого он, не вставая с колен, шустро пополз к нам.
— Да разве посмел бы я, Витязь…
Глаза моего сына полыхнули серебряным огнем.
Сперва я не понял, в чем дело. Количеством прозвищ Арджуна вполне мог соперничать со мной. Его звали собственно Арджуной, то есть Сребрецом или Серебряным, за цвет кожи и металл гневного взгляда. Его звали Белоконным, и это не требовало пояснений. Его звали Обезьянознаменным за изображение обезьяны на стяге, которое умело рычать во время боя, — и никто никогда не додумался обратить внимание, что Арджуна похож не только на меня, но и на обезьяну — символ… нет, об этом я больше не хочу говорить.
Также Арджуна был известен как Густоволосый, Богатырь, Пхальгуна (потому что родился под созвездием с тем же названием), Савьясачин-Левша, Победоносец, Носящий Диадему…
Не устали? Я, например, устал.
Поэтому добавлю лишь: любимым прозвищем моего сына было — Витязь. На южном наречии — Бибхатс, что значит «Аскет боя» или «Тот, кто сражается честно». Достаточно было назвать Арджуну Витязем, и он выполнял любую просьбу…
Додумать я не успел.
Арджуна сорвал с пояса ришти, железный бумеранг, и короткий взвизг рассек пряную тишину Пхалаки. Замолчала куропатка, на полувсхлипе осекся ракшас, мечтающий о благоустроенной обители близ реки и множестве коров… осекся, захлебнулся — и только спустя долгую-долгую минуту густая кровь с бульканьем полилась из перерубленного горла людоеда.
Грудой меха и вялой плоти ракшас осел на траву, скорчился, обхватил сам себя костенеющими лапами и замер. Даже агония не заставила его вздрогнуть.
Обжигающая волна ринулась от Арджуны к мертвому телу, поток Жара-тапаса хлынул через поляну, и я ощутил, как прилив накрывает ракшаса с головой, ворочает подобно гальке в пене прибоя, всасывается…
Тело вытянулось на траве, один-единственный раз дернулось и окоченело. Сразу.
Отсюда мне было видно, что ракшас улыбается.
— Возродится брахманом, — уверенно сказал мой сын. — Обители не обещаю, коров тоже, но брахманом — наверняка.
Я молчал. И чувствовал, как утренний чужак вновь просыпается и поднимается во мне в полный рост.
«…дык наши ж и дают, братья-ракшасы! Которые поздоровее… а они, считай, все поздоровее! Болел я, в детстве, на простокваше, будь она неладна, вырос — а им, бессовестным, начихать! Упыри еще эти…»
И бумеранг-ришти в горле.
— Зачем?
Вопрос вырвался помимо моей воли.
Арджуна удивленно обернулся ко мне, и почему-то сейчас мы были совершенно непохожи друг на друга.
Ни капельки.
— Он назвал меня Витязем, — как нечто само собой разумеющееся ответил мой сын. — Вчера я поклялся убить любого, кто назовет меня Витязем. Отныне Серебряный Арджуна считает себя недостойным подобного прозвища.
Я смотрел на него, словно видел впервые.
Я и чужак во мне смотрели на Серебряного Арджуну.
Моргая.
— Ведь этот бедняга не был вчера на Поле Куру! — Слова давались с трудом. — Он не слышал твоей клятвы! Даже если ты отдал ему посмертно часть своего тапаса — нельзя же так! Ведь это он людоед, а не ты!
— Я поклялся.
Это было все, что ответил мой взрослый сын.
Тихая ненависть пронзила меня с головы до ног. Чистая, как расплавленное серебро, жгучая, как вожделение к невозможному, чуждая Индре, Локапале Востока, как мечта о множестве коров чужда рыжему муравью.
— Любого? — переспросил я.
Память о ракшасе клокотала в горле.
— Любого.
— Даже меня?
— Нет, — еле слышно отозвался бывший Витязь, бледнея. — Тебя — нет.
— Почему? Потому что я — Индра? Твой отец?!
— Нет.
Он помолчал и закончил, глядя в землю:
— Потому что не смогу.
И я решил не уточнять, что он имеет в виду.
Глава V
ПЕСНЬ ГОСПОДА
1
Летний дождь, слепой, как крот, и любопытный, как незамужняя девица, вприпрыжку пробежался по кронам деревьев. Свалился на поляну, щелкнул по носу матерого дикобраза, который сунулся было из-за кустов, весело сплясал на трупе бедняги-ракшаса и скакнул к Арджуне. Холодные пальчики с робостью тронули металл доспеха, оставляя после себя россыпь медленно гаснущих алмазов, — и дождь внезапно застеснялся, сник и в солнечных брызгах удрал прочь.— Ты хотел видеть меня? — спросил я. — Зачем? Во втором «зачем?» отчетливо чувствовался привкус первого.
Сладко-солоноватый привкус.
— Битва идет к концу, — как-то невпопад ответил Арджуна, и меня поразил звук его голоса, обычно похожего на зычный гул боевой раковины.
Словно литавра дала трещину и на удар отозвалась сиплым пришепетыванием, вестником скорой смерти.
— Великая Битва идет к концу, отец. Никто не верит, что прошло всего две недели. Кажется, что вечность. Бессмысленная вечность, во время которой мы только и делали, что резали друг друга. Я спрашивал у братьев, у союзников — они не помнят начала.
— Начала? Что ж тут помнить? Две армии сошлись на Поле Куру…
— Я не об этом, отец.
— Тогда о чем? Ты имеешь в виду корни вашей вражды?
— Нет. Ты даже не представляешь, отец, как трудно мне сейчас говорить. Перебивай как можно реже, пожалуйста, и пойми — это не обида и не дерзость. Я потому назначил тебе встречу в Пхалаке, что ближе к Курукшетре я вообще не сумел бы вымолвить ни слова. Меня пожирает изнутри второй Арджуна, и он, этот второй, — не твой сын. Он лишил меня прозвища, которое я не хочу больше произносить и слышать, он толкает меня на страшные поступки, их нельзя простить — но я прощаю самому себе. Зажмурясь. Временами мне кажется, что я схожу с ума. Что Обезьянознаменный Арджуна — единственный, кто помнит начало.
Арджуна отвернулся. Сделал шаг, другой, присел на поваленное дерево, где незадолго до него сидел золотушный людоед, прежде чем отправиться в вечное путешествие смертных.
Горсть алмазов, запутавшись в густых кудрях моего сына, сверкала диадемой.
Лишь сейчас я заметил, что Носящий Диадему сегодня забыл надеть свое обычное украшение.
Забыл? Или не захотел?!
— До самого первого рассвета битвы, отец, я не понимал, на что иду. Гордость ослепляла меня. Но когда мы встали на Курукшетре друг против друга, когда до бойни оставались считанные минуты, я велел своему вознице вывезти колесницу на полосу пока еще ничейной земли и там остановиться… Надеюсь, отец, ты еще помнишь, кто взялся быть возницей у твоего Арджуны?
Напоминание оказалось излишним. Уж кто-кто, а Индра прекрасно это помнил. Потому что поводья колесницы Обезьянознаменного крепко держал Кришна Джанардана, Черный Баламут — главное земное воплощение братца Вишну.
Аватара из аватар.
Изредка мне думалось, что Черный Баламут излишне крепко держит эти поводья — но до личного вмешательства пока не доходило.
Негоже Индре громыхать попусту на земле…
— Мы выехали вперед, отец, и я увидел их: двоюродных братьев, друзей, наставников, шуринов и свекров, дядек, пестовавших меня в детстве… Я услышал плач их вдов. Грядущий плач. Если бы кто-нибудь сказал мне за день до этого, что я способен уронить свой лук Гандиву — я убил бы негодяя на месте.
Он помолчал.
Скорбно шуршали ладони-листья удумбары — священного фикуса, из древесины которого делают трон для возведения кшатрия на царство, и капли одна за другой осыпались на простоволосую голову моего сына.
— Я выронил лук, отец. Впервые в жизни. Все волосы на моем теле встали дыбом, слабость сковала члены, и я велел Кришне ехать прочь. Совсем прочь, подальше от Поля Куру. Потому что нет такой причины, ради которой я стану убивать родичей. Или пусть он тогда отвезет меня к передовому полку наших соперников, чтобы они прикончили Арджуну. Клянусь, сказал я, что с радостью приму смерть, не сопротивляясь.
— И кто же уговорил тебя вступить в битву?
— Мой возница, — не поднимая головы, глухо ответил Арджуна.
— Черный Баламут?!
— Да. Мой двоюродный брат по материнской линии.
— Каким же образом он смог заставить сражаться отвратившегося от битвы?!
— Он спел мне Песнь Господа.
И я почувствовал озноб.
— Песнь кого?
— Песнь Господа.
— И кто же он, этот новоявленный Господь?!
— Кришна. Черный Баламут.
2
За последующий час я вытянул из Арджуны если не все, то многое. В основном эта самая Песнь Господа была полна маловразумительных нравоучений, сводившихся к одному: Черный Баламут есмь Благой Господь, вмещающий в себя все мироздание целиком, за что его надо любить.По возможности, всем сердцем.
Тем же, кто возлюбит Господа сердечно, безо всяких иных усилий, светят райские миры, кружка сладкой суры и миска толокняной мантхи с молоком ежедневно.
Единственное, что смутило меня поначалу, это стихотворный размер Песни. Вместо обычных двустиший Господь изъяснялся редко употребляемым строем ГРИШТУБХ — укороченными четверостишиями с весьма своеобразным ритмом ударений внутри строки.
Хвала певцу из певцов, князю моих гандхарвов! Выучил, негодник…
Сперва я хотел успокоить Арджуну. Черный Баламут меня интересовал в последнюю очередь — после сегодняшних забот пусть хоть Индрой назовется, не то что Господом! Но мало-помалу, пока я размышлял, слушая краем уха злополучную Песнь, меня стала обуревать дремота. Перед внутренним взором проносились смутные видения: кукушка в гирляндах гнусаво верещала голосом Словоблуда, земляные черви вольно резвились в остатках змеиной трапезы Гаруды, звезды моргали с лилового небосвода, Свастика Локапал дергалась на Трехмирье, агонизируя, начиная загибать края в противоположную сторону, образуя «мертвецкое коло»…