Наверное, я закричал.
Потому что огненная пасть, заря убийственной Пралаи, вновь метнулась мне в лицо, просияв из пекторали краденого доспеха, — и на этот раз я точно знал, что родился, вырос и умру червем.
Крик вырвался из моей груди в тот миг, когда кружка суры и миска толокна с молоком показались мне, Индре-Громовержцу, несбыточным раем.
Арджуна смотрел на меня и молчал.
— И ты тоже? — наконец спросил мой сын почти сочувственно.
«Что — тоже?» — хотел переспросить я, но вместо этого сжал ладонями виски и заставил дыхание наполниться грозой. Ледяная волна пронеслась по сознанию, заглядывая во все закоулки, выдувая пыль и прах…
Чужак во мне одобрительно улыбнулся и с наслаждением вздохнул полной грудью.
— Ты уверен, что Черный Баламут спел Песнь одному тебе? — Я повернулся к Арджуне, и под моим взглядом он попятился.
— Не уверен, отец. Теперь — не уверен.
— Песнь достаточно услышать? И райские миры обеспечены?
— Не совсем, отец. Ее надо повторять вслух. Каждый день. Как можно чаще. Повторять и любить Господа Кришну. Ибо Он сказал: «Даже бессмысленное декламирование Песни приравнивается к высочайшему жертвенному обряду, и любящий Меня глупец рано или поздно прозреет».
Он хотел добавить что-то еще, но не мог. Герой и воин, гордец из гордецов, сын Индры заставлял повернуться костенеющий язык, а дар речи никак не возвращался, ускользал…
Жилы на лбу Арджуны набухли, кровь бросилась в лицо, в огромных глазах вновь заплескался серебряный прилив — и слова прозвучали.
— После того, как вчера я предательски убил Карну-Секача, я ни разу еще не декламировал Песнь.
И, глядя на него, я понял: это был величайший подвиг в жизни Обезьянознаменного.
Мышиный оленек с разгону вылетел на поляну. Сверкнул пятнисто-полосатой шкуркой, шумно понюхал воздух и, мгновенно успокоившись, принялся хрустеть свежей травой. Судьба обделила зверька статью и рогами, сделав похожим скорее на крупную белку и с такими же выступающими из-под верхней губы резцами. Зеленая пена мигом образовалась на оленьих губах, временами он косился в нашу сторону — но уходить не спешил.
Видимо, Индра-Громовержец и Серебряный Арджуна казались глупому оленю самыми безобидными в Трехмирье существами.
Глупому — или умному оленю?!
Глядя на него, я вдруг представил невообразимые толпы людей. Море голов, колышущееся море, гораздо больше той немереной толпы, что собралась на Поле Куру, — и Песнь Господа звучала набатом из слюнявых ртов, потому что глупец рано или поздно прозреет, а если просто любить и ничего больше не делать, то рай сам придет к тебе и скажет:
«Бери миску и будь счастлив!»
Дваждырожденными называли не одних брахманов-жрецов. Любой — будь он воин-кшатрий или вайшья-труженик, — если только он получил образование, считался родившимся дважды. Если же он при этом честно выполнял свой долг — за жизнь накапливалось достаточно Жара-тапаса, чтобы душа умершего могла передохнуть в райских мирах и отправиться на следующее перерождение. Про аскетов-подвижников я и не говорю — их пренебрежение собственной плотью иногда заставляло содрогаться богов…
Для Песни достаточно было просто родиться и выучиться говорить.
— Я видел Его истинный облик, отец…
Сперва я не расслышал.
— Что?
— В конце Песни Он сказал, что все, кого я убью на Поле Куру, уже убиты Им, так что я могу не беспокоиться. Грех — на Нем. И по моей просьбе Он показал мне свой истинный облик.
— Какой?..
— Мне было страшно, отец. Мне страшно до сих пор.
Я приблизился к сыну и обеими ладонями сжал его виски, крепко, до боли, как незадолго до того сжимал свои. Резко дохнул в лицо Арджуне, и он закрыл глаза, морщась от острого аромата грозы.
В светлых волосах отставного Витязя отчетливо блестели нити драгоценного металла.
— Дыши глубже и ни о чем не думай…
Собрав Жар-тапас Трехмирья вокруг нас в тугой кокон, я заботливо подоткнул его со всех сторон, как ребенок закутывается в одеяло, спасаясь от ночных, кошмаров… Мы стали единым целым, сплелись теснее, чем мать с зародышем внутри, только я не был матерью, я был Индрой, и минутой позже глубоко во мне зазвучал плач покинутого младенца, испуганный голос моего сына, рождая грезы о бывшем не со мной:
Секундой дольше — и я раздавил бы голову сына, как спелый плод.
Но дыхание мое все еще пахло грозой.
— Кто Ты?!
Разве что забывали добавлять: «Поведай, о ликом ужасный!..» — потому что мы не были людьми и плохо умели ужасаться.
— Я возвращаюсь на Курукшетру, отец. — Арджуна бережно отстранил мои руки и направился к колеснице.
При виде хозяина четверка его белых коней прекратила жевать и, как по команде, уставилась на Арджуну. Он потрепал ближайшего по холке и принялся возиться с упряжью.
Я, думая о своем, последовал за ним.
Колесница Арджуны была обычной, легкой, с тремя дышлами: к двум боковым припрягалось по одному коню, и к переднему — двое. Обезьяна на знамени тихонько зарычала, приветствуя Индру, я кивнул и погладил древко стяга.
— Обруч на тривене [24]скоро даст трещину, — машинально сказал я Арджуне. — Вели перед боем заменить. Не ровен час — лопнет…
Серые глаза моего сына вдруг наполнились сапфировым блеском, и мне почудилось: утро. Обитель, и Матали изумленно глядит на своего Владыку.
Сговорились они, что ли?!
— Ты… отец, ты…
— Что — я?! Опять моргаю?! Или рога прорастают?!
— Ты никогда раньше не разбирался в колесничном деле, отец! Говорил: на это есть возницы…
— А откуда тогда я знаю, что обруч твоей тривены продержится еще в лучшем случае день?!
Арджуна пожал плечами и прыгнул в «гнездо».
— Ты вернешься и продолжишь сражаться? — бросил я ему в спину. — После всего — ты продолжишь?!
— Я кшатрий, отец, — просто ответил мой взрослый сын. — Я не могу иначе.
Он медлил, молчал, потряхивал поводьями, и я наконец понял: Арджуна ждет, чтобы я, как старший, позволил ему удалиться.
— Да сопутствует тебе удача, мальчик…
Он кивнул, и грохот колес спугнул мышиного оленька.
— Ты кшатрий, — тихо сказал я. — Ты — кшатрий. А я — Индра. И я тоже не могу иначе. Теперь — не могу.
Если б я еще сам понимал, что имею в виду…
Прежде чем покинуть Пхалаку, я должен был сделать последнее.
Вскинув руку к небу, я заставил синь над головой нахмуриться, и почти сразу ветвистая молния о девяти зубцах ударила в забытый всеми труп ракшаса.
Иного погребального костра я не мог ему предоставить.
«Возродится брахманом, — вспомнил я слова Арджуны. — Обители не обещаю, коров тоже, но брахманом — наверняка».
— Будет и Обитель, — вслух добавил я. — Обещаю. И легконогий ветер пробежался по ветвям, стряхивая наземь редкие слезы.
Влага шипела, падая на пепелище.
Отрыжка не мучит?!
С другой стороны: ну не мог же он ВСЕМ им спеть Песнь Господа! Горло вздуется! Хотя… хотя ВСЕМ ее петь и не было нужды.
Война — долг кшатрия.
Но если допустить, что в оскаленной пасти самозваного Господа рядами исчезают как раз без вести пропавшие души, которых обыскались в моих мирах и в Преисподней у милейшего Ямы…
Единственное слово приходило мне на ум: невозможно! Для меня и Ямы, для Шивы и Брахмы, для Упендры и его смертной аватары — невозможно!
«Но куда же тогда все эти душеньки деваются?» — в сотый раз задал я себе вопрос.
Ответ был где-то рядом, прыгал на одной ножке и, дразнясь, показывал язык. Но в руки не давался. Все-таки гнилое это дело для Владыки Богов — загадки распутывать! Наш кураж — брови хмурить, молниями громыхать да с врагами молодецкими играми тешиться, зато думать…
Со Словоблудом, что ли, посоветоваться?
Однако на душе было мерзко. Возвращаться в Обитель не хотелось, и видеть никого не хотелось, в том числе и Наставника — потом, потом! Как там сказал Словоблуд? Взрослею? Значит, взрослею! Действительно, хорош Владыка: чуть припекло — сразу за советом бежит! А самому — слабо. Могучий?!.
Будем учиться думать. Прямо сейчас.
Так. Случившийся кавардак краем связан с Великой Битвой на Поле Куру. Приняли, пошли дальше. Внешне все младенцу понятно: двоюродные братья со товарищи, Пандавы и Кауравы, рвут по-братски друг другу глотки за престол Лунной династии. Яснее некуда. Если забыть, что поначалу никто не хотел этой войны! Сплошные переговоры, уступки, посольства табунами… И, если мне не изменяет память, в мутной водичке изрядно преуспел наш друг Черный Баламут. И вашим, и нашим, и себя не обделил. Правда, Господом вроде бы не назывался… Эх, проморгал я свару во Втором мире! После драки машу кулаками! А тогда — ставки заключали: какому послу чего ответят, кто сколько войск соберет, кто воеводой станет…
Вот смеху будет: явлюсь я сейчас на Курукшетру в блеске и славе, пришибу ваджрой самозванца Баламута на глазах обеих армий — а оно возьмет и ничего не изменится! Ну просто ничегошеньки! Зато потом завалится в Обитель братец Вишну, Опекун Мира, злой до чрезвычайности, верхом на Проглоте…
Кто тогда в дураках останется? Отгадайте с трех раз!
Упустили время-времечко! Повернуть бы вспять лет на тридцать-сорок, а то и на все сто, повернуть, разобраться лично, с чего началось, кто стоял за углом, кто рвался в первые ряды… Ведь это не просто тысячи тысяч смертных воинов ложатся сейчас пластом на Поле Куру! Обернуться, пойти против течения, достучаться! Ах время, Кала-Время!..
— Ты звал меня?
Я вздрогнул, выкарабкиваясь из болота раздумий, и поспешно обернулся.
Не сожженный ли ракшас, торопясь в брахманы, решил возродиться раньше срока?!
На этот раз я узнал ее сразу. Голубоглазая Кала-Время в бледно-желтом сари. С треснувшим кувшином — только не на голове, как в Обители, а на плече.
— Ты звал меня, Владыка? — грустная, едва заметная улыбка тронула ее губы.
— Да… наверное, — видимо, забывшись, последние мысли я произнес вслух. — Как ты здесь оказалась?
— Я живу здесь, Владыка.
— В Пхалаке?!
— И в Пхалаке тоже. Разве могла покорная служанка не откликнуться на зов Миродержца Востока?
По-моему, улыбка Калы сделалась лукавой, но утверждать не возьмусь. О, эти бесчисленные оттенки и полутона женских улыбок!..
— Пойдем, Владыка. Моя хижина совсем рядом. Ты устал и расстроен, не надо быть богиней, чтобы увидеть это. Отдохни и не откажись разделить со мной трапезу.
— Не откажусь, Кала…
И тропинка повела нас прочь от Поля Куру, оставляя за спиной битву, смерть, тайну исчезающих душ и… моего сына.
Что ж, Арджуна — мужчина. Каких мало. Каких вообще нет.
Не Обезьянознаменному держаться за край отцовского дхоти.
Пусть сам о себе заботится.
По дороге (а шли мы действительно недолго) я обратил внимание на изменения, которые за полдня, с момента утренней встречи, произошли с Калой. Заметил потому, что сама Кала усердно пыталась их скрыть. Во-первых, походка женщины стала тяжелее и скованней, самую малость, что всегда выпирает больше, нежели откровенная хромота, кроме того, на обнаженных руках и левом плече проступили пятна, подобные тем, что появляются у беременных. Апсары в тягости вечно прятались по закуткам, пока не подходил срок разрешения от бремени…
Во-вторых — кувшин.
Капли из него падали на землю заметно реже, чем утром.
Я ожидал увидеть что угодно, но не классический ашрам [25]. Хижина была в форме пчелиного улья, стены из переплетенного лианами бамбука, полусферическая крыша выложена пальмовыми листьями в десяток слоев, приоткрытая дверь, порожек укреплен глиной… Вокруг — покосившаяся ограда: три горизонтальных ряда брусьев вставлены в гнезда столбов. Сверху — массивная балка. Сама она эту громадину тащила, что ли?!
Обойдя маленький огород, я заглянул за хижину. Нет. Крытый хлев и корова с теленком отсутствовали.
Ощутив странное удовлетворение, я проследовал за Калой в ее обитель.
Внутри оказалось темно, но неожиданно сухо и уютно. Неказистая на вид крыша на самом деле вполне надежно защищала от вновь начавшегося дождя, пол устилали мягкие оленьи шкуры, ароматы трав, которые сушились под потолком, смешивались со свежестью капели, так что дышалось в хижине легко. В углу еле тлел очаг, сложенный из плоских камней, дальше я разглядел аккуратную поленницу дров из дерева ямала: при сгорании ямала почти не дает дыма — только легкий пряный запах.
Приятно и практично.
Кала наконец опустила на пол свой кувшин (как я смог убедиться, он был по-прежнему полон) и разом оказалась в углу, где была расставлена посуда для омовений.
— Позволь предложить тебе, господин…
— Не позволю, Кала. Ни «почетной воды», ни других почестей. Ты пригласила меня под свой кров, я благодарен тебе и устал. Ополосну руки и удовлетворюсь на этом.
Хвала Золотому Яйцу, на Калу не напал столбняк, как на утреннюю апсару.
Когда с омовением было покончено. Кала присела у очага и извлекла дощечки-шами для добывания огня, поскольку очаг успел погаснуть.
— Позволь сберечь твое время, Кала, — я усмехнулся получившемуся каламбуру. — Конечно, в древесине шами таится наш общий приятель Агни, но тебе придется долго ублажать Всенародного [26]…
И я махнул рукой в сторону очага.
Разжечь огонь? Детская забава. Сейчас из моего среднего пальца ударит тонкий лучик — игрушечная молния Индры, — и дрова в очаге моментально вспыхнут жарким веселым пламенем…
Я так отчетливо представил себе этот костер, что не сразу понял: огонь существует исключительно в моем воображении.
Рука слегка дрожала. Я сосредоточился, вызывая легкий зуд в кончиках пальцев. Сейчас, сейчас…
Дыхание перехватило, в мозгу ударили мягкие молоточки — и все.
Да что же это творится?! Я рассердился не на шутку. Зажмурился, представил себе извергающийся из моей десницы огненный перун — усилия должно было хватить, чтобы испепелить половину Пхалаки! — и тут голова у меня пошла кругом, перед глазами вспыхнул фейерверк… и мир вокруг Индры померк, неудержимо проваливаясь в бездну первозданного хаоса.
«Надорвался», — безнадежно мелькнуло вдали, чтобы погаснуть уже навсегда.
И даже не потому, что хор гандхарвов отнюдь не спешил приветствовать очухавшегося Владыку.
Лежал я в тепле, с мокрой повязкой на лбу («Уксус, — подсказал резкий запах. — Яблочный…»), и в черепе бурлил Предвечный океан. Продрать глаза удалось с третьей попытки, и почти сразу выяснилось, что в хижине стало заметно темнее.
Вечер?
Ночь?!
Сколько ж это я провалялся?!
Пламя в очаге весело потрескивало, разгоняя навалившиеся сумерки, но ответа не давало.
Надо понимать, огонь Кала развела обычным способом — с помощью прадедовских, зато надежных (в отличие от перунов Индры!) дощечек-шами.
На огне, в закопченном горшке, аппетитно булькало густое варево, распространяя по хижине дразнящий аромат.
Ноги Могучего были заботливо укутаны теплой шкурой горного козла-тара, голова Сокрушителя Твердынь покоилась на глиняном изголовье, уксус холодил лоб Стосильного — однако полностью насладиться покоем Громовержцу не удалось. В первую очередь мешало першение в горле, а также зуд в носу. Словно, пока я валялся без сознания, в ноздрю заполз и теперь копошился под переносицей… — а вот и не угадали! Никакой не червяк! Слизняк ко мне в нос забрался, вот кто!
И ползал там.
Внезапный спазм свел лицевые мышцы и шею — и я оглушительно чихнул, при этом часть «слизняка» чуть ли не со свистом вылетела из носа и шмякнулась на козлиную шкуру.
«Насморк! — с изумлением понял я, утираясь тряпицей, вовремя поданной Калой. — Суры и асуры, насморк!»
На всякий случай я еще раз попробовал вызвать огонь, хотя заранее предчувствовал поражение. И точно: мигом накатила знакомая дурнота, и я спешно прекратил свои попытки.
— Что со мной, Кала?
Я едва узнал собственный голос, более всего смахивавший на скрип немазаной телеги.
— Не знаю, Владыка, — печально отозвалась Кала-Время. — От болезней тела я постараюсь тебя избавить, а насчет всего остального…
Потому что огненная пасть, заря убийственной Пралаи, вновь метнулась мне в лицо, просияв из пекторали краденого доспеха, — и на этот раз я точно знал, что родился, вырос и умру червем.
Крик вырвался из моей груди в тот миг, когда кружка суры и миска толокна с молоком показались мне, Индре-Громовержцу, несбыточным раем.
Арджуна смотрел на меня и молчал.
— И ты тоже? — наконец спросил мой сын почти сочувственно.
«Что — тоже?» — хотел переспросить я, но вместо этого сжал ладонями виски и заставил дыхание наполниться грозой. Ледяная волна пронеслась по сознанию, заглядывая во все закоулки, выдувая пыль и прах…
Чужак во мне одобрительно улыбнулся и с наслаждением вздохнул полной грудью.
— Ты уверен, что Черный Баламут спел Песнь одному тебе? — Я повернулся к Арджуне, и под моим взглядом он попятился.
— Не уверен, отец. Теперь — не уверен.
— Песнь достаточно услышать? И райские миры обеспечены?
— Не совсем, отец. Ее надо повторять вслух. Каждый день. Как можно чаще. Повторять и любить Господа Кришну. Ибо Он сказал: «Даже бессмысленное декламирование Песни приравнивается к высочайшему жертвенному обряду, и любящий Меня глупец рано или поздно прозреет».
Он хотел добавить что-то еще, но не мог. Герой и воин, гордец из гордецов, сын Индры заставлял повернуться костенеющий язык, а дар речи никак не возвращался, ускользал…
Жилы на лбу Арджуны набухли, кровь бросилась в лицо, в огромных глазах вновь заплескался серебряный прилив — и слова прозвучали.
— После того, как вчера я предательски убил Карну-Секача, я ни разу еще не декламировал Песнь.
И, глядя на него, я понял: это был величайший подвиг в жизни Обезьянознаменного.
Мышиный оленек с разгону вылетел на поляну. Сверкнул пятнисто-полосатой шкуркой, шумно понюхал воздух и, мгновенно успокоившись, принялся хрустеть свежей травой. Судьба обделила зверька статью и рогами, сделав похожим скорее на крупную белку и с такими же выступающими из-под верхней губы резцами. Зеленая пена мигом образовалась на оленьих губах, временами он косился в нашу сторону — но уходить не спешил.
Видимо, Индра-Громовержец и Серебряный Арджуна казались глупому оленю самыми безобидными в Трехмирье существами.
Глупому — или умному оленю?!
Глядя на него, я вдруг представил невообразимые толпы людей. Море голов, колышущееся море, гораздо больше той немереной толпы, что собралась на Поле Куру, — и Песнь Господа звучала набатом из слюнявых ртов, потому что глупец рано или поздно прозреет, а если просто любить и ничего больше не делать, то рай сам придет к тебе и скажет:
«Бери миску и будь счастлив!»
Дваждырожденными называли не одних брахманов-жрецов. Любой — будь он воин-кшатрий или вайшья-труженик, — если только он получил образование, считался родившимся дважды. Если же он при этом честно выполнял свой долг — за жизнь накапливалось достаточно Жара-тапаса, чтобы душа умершего могла передохнуть в райских мирах и отправиться на следующее перерождение. Про аскетов-подвижников я и не говорю — их пренебрежение собственной плотью иногда заставляло содрогаться богов…
Для Песни достаточно было просто родиться и выучиться говорить.
— Я видел Его истинный облик, отец…
Сперва я не расслышал.
— Что?
— В конце Песни Он сказал, что все, кого я убью на Поле Куру, уже убиты Им, так что я могу не беспокоиться. Грех — на Нем. И по моей просьбе Он показал мне свой истинный облик.
— Какой?..
— Мне было страшно, отец. Мне страшно до сих пор.
Я приблизился к сыну и обеими ладонями сжал его виски, крепко, до боли, как незадолго до того сжимал свои. Резко дохнул в лицо Арджуне, и он закрыл глаза, морщась от острого аромата грозы.
В светлых волосах отставного Витязя отчетливо блестели нити драгоценного металла.
— Дыши глубже и ни о чем не думай…
Собрав Жар-тапас Трехмирья вокруг нас в тугой кокон, я заботливо подоткнул его со всех сторон, как ребенок закутывается в одеяло, спасаясь от ночных, кошмаров… Мы стали единым целым, сплелись теснее, чем мать с зародышем внутри, только я не был матерью, я был Индрой, и минутой позже глубоко во мне зазвучал плач покинутого младенца, испуганный голос моего сына, рождая грезы о бывшем не со мной:
…Руки не хотели разжиматься, окоченев на мягких висках.
Образ ужасен Твой тысячеликий,
тысячерукий, бесчисленноглазый,
страшно сверкают клыки в твоей пасти.
Видя Тебя, все трепещет, я — тоже.
Пасти оскалив, глазами пылая,
Ты головой упираешься в небо,
вижу Тебя — и дрожит во мне сердце,
стойкость, спокойствие прочь отлетают.
Внутрь Твоей пасти, оскаленной страшно,
воины спешно рядами вступают,
многие там меж клыками застряли —
головы их размозженные вижу.
Ты их, облизывая, пожираешь
огненной пастью — весь люд этот разом.
Кто Ты?! — поведай, о ликом ужасный!..
Секундой дольше — и я раздавил бы голову сына, как спелый плод.
Но дыхание мое все еще пахло грозой.
3
Жаль, что сейчас у меня не хватило бы сил на повторное создание Свастики Локапал. Миродержцам стоило бы рассмотреть то, что видел я, то, что уже видели трое из нас, — огненную пасть, в зев которой мы кричали:— Кто Ты?!
Разве что забывали добавлять: «Поведай, о ликом ужасный!..» — потому что мы не были людьми и плохо умели ужасаться.
— Я возвращаюсь на Курукшетру, отец. — Арджуна бережно отстранил мои руки и направился к колеснице.
При виде хозяина четверка его белых коней прекратила жевать и, как по команде, уставилась на Арджуну. Он потрепал ближайшего по холке и принялся возиться с упряжью.
Я, думая о своем, последовал за ним.
Колесница Арджуны была обычной, легкой, с тремя дышлами: к двум боковым припрягалось по одному коню, и к переднему — двое. Обезьяна на знамени тихонько зарычала, приветствуя Индру, я кивнул и погладил древко стяга.
— Обруч на тривене [24]скоро даст трещину, — машинально сказал я Арджуне. — Вели перед боем заменить. Не ровен час — лопнет…
Серые глаза моего сына вдруг наполнились сапфировым блеском, и мне почудилось: утро. Обитель, и Матали изумленно глядит на своего Владыку.
Сговорились они, что ли?!
— Ты… отец, ты…
— Что — я?! Опять моргаю?! Или рога прорастают?!
— Ты никогда раньше не разбирался в колесничном деле, отец! Говорил: на это есть возницы…
— А откуда тогда я знаю, что обруч твоей тривены продержится еще в лучшем случае день?!
Арджуна пожал плечами и прыгнул в «гнездо».
— Ты вернешься и продолжишь сражаться? — бросил я ему в спину. — После всего — ты продолжишь?!
— Я кшатрий, отец, — просто ответил мой взрослый сын. — Я не могу иначе.
Он медлил, молчал, потряхивал поводьями, и я наконец понял: Арджуна ждет, чтобы я, как старший, позволил ему удалиться.
— Да сопутствует тебе удача, мальчик…
Он кивнул, и грохот колес спугнул мышиного оленька.
— Ты кшатрий, — тихо сказал я. — Ты — кшатрий. А я — Индра. И я тоже не могу иначе. Теперь — не могу.
Если б я еще сам понимал, что имею в виду…
Прежде чем покинуть Пхалаку, я должен был сделать последнее.
Вскинув руку к небу, я заставил синь над головой нахмуриться, и почти сразу ветвистая молния о девяти зубцах ударила в забытый всеми труп ракшаса.
Иного погребального костра я не мог ему предоставить.
«Возродится брахманом, — вспомнил я слова Арджуны. — Обители не обещаю, коров тоже, но брахманом — наверняка».
— Будет и Обитель, — вслух добавил я. — Обещаю. И легконогий ветер пробежался по ветвям, стряхивая наземь редкие слезы.
Влага шипела, падая на пепелище.
4
Рядами, значит, вступают? С песнями, надо полагать, с приветственными криками?! Колесницы борт о борт, слоны бок о бок, обозы, видимо, бык о бык?! И как прикажете это понимать? Так, что всемилостивый и любвеобильный Господь Кришна имеет честь вкушать те тысячи и миллионы воинов, что погибли и продолжают гибнуть сейчас на Курукшетре?!
Внутрь Твоей пасти, оскаленной страшно,
воины спешно рядами вступают…
Отрыжка не мучит?!
С другой стороны: ну не мог же он ВСЕМ им спеть Песнь Господа! Горло вздуется! Хотя… хотя ВСЕМ ее петь и не было нужды.
Война — долг кшатрия.
Но если допустить, что в оскаленной пасти самозваного Господа рядами исчезают как раз без вести пропавшие души, которых обыскались в моих мирах и в Преисподней у милейшего Ямы…
Единственное слово приходило мне на ум: невозможно! Для меня и Ямы, для Шивы и Брахмы, для Упендры и его смертной аватары — невозможно!
«Но куда же тогда все эти душеньки деваются?» — в сотый раз задал я себе вопрос.
Ответ был где-то рядом, прыгал на одной ножке и, дразнясь, показывал язык. Но в руки не давался. Все-таки гнилое это дело для Владыки Богов — загадки распутывать! Наш кураж — брови хмурить, молниями громыхать да с врагами молодецкими играми тешиться, зато думать…
Со Словоблудом, что ли, посоветоваться?
Однако на душе было мерзко. Возвращаться в Обитель не хотелось, и видеть никого не хотелось, в том числе и Наставника — потом, потом! Как там сказал Словоблуд? Взрослею? Значит, взрослею! Действительно, хорош Владыка: чуть припекло — сразу за советом бежит! А самому — слабо. Могучий?!.
Будем учиться думать. Прямо сейчас.
Так. Случившийся кавардак краем связан с Великой Битвой на Поле Куру. Приняли, пошли дальше. Внешне все младенцу понятно: двоюродные братья со товарищи, Пандавы и Кауравы, рвут по-братски друг другу глотки за престол Лунной династии. Яснее некуда. Если забыть, что поначалу никто не хотел этой войны! Сплошные переговоры, уступки, посольства табунами… И, если мне не изменяет память, в мутной водичке изрядно преуспел наш друг Черный Баламут. И вашим, и нашим, и себя не обделил. Правда, Господом вроде бы не назывался… Эх, проморгал я свару во Втором мире! После драки машу кулаками! А тогда — ставки заключали: какому послу чего ответят, кто сколько войск соберет, кто воеводой станет…
Вот смеху будет: явлюсь я сейчас на Курукшетру в блеске и славе, пришибу ваджрой самозванца Баламута на глазах обеих армий — а оно возьмет и ничего не изменится! Ну просто ничегошеньки! Зато потом завалится в Обитель братец Вишну, Опекун Мира, злой до чрезвычайности, верхом на Проглоте…
Кто тогда в дураках останется? Отгадайте с трех раз!
Упустили время-времечко! Повернуть бы вспять лет на тридцать-сорок, а то и на все сто, повернуть, разобраться лично, с чего началось, кто стоял за углом, кто рвался в первые ряды… Ведь это не просто тысячи тысяч смертных воинов ложатся сейчас пластом на Поле Куру! Обернуться, пойти против течения, достучаться! Ах время, Кала-Время!..
— Ты звал меня?
Я вздрогнул, выкарабкиваясь из болота раздумий, и поспешно обернулся.
Не сожженный ли ракшас, торопясь в брахманы, решил возродиться раньше срока?!
На этот раз я узнал ее сразу. Голубоглазая Кала-Время в бледно-желтом сари. С треснувшим кувшином — только не на голове, как в Обители, а на плече.
— Ты звал меня, Владыка? — грустная, едва заметная улыбка тронула ее губы.
— Да… наверное, — видимо, забывшись, последние мысли я произнес вслух. — Как ты здесь оказалась?
— Я живу здесь, Владыка.
— В Пхалаке?!
— И в Пхалаке тоже. Разве могла покорная служанка не откликнуться на зов Миродержца Востока?
По-моему, улыбка Калы сделалась лукавой, но утверждать не возьмусь. О, эти бесчисленные оттенки и полутона женских улыбок!..
— Пойдем, Владыка. Моя хижина совсем рядом. Ты устал и расстроен, не надо быть богиней, чтобы увидеть это. Отдохни и не откажись разделить со мной трапезу.
— Не откажусь, Кала…
И тропинка повела нас прочь от Поля Куру, оставляя за спиной битву, смерть, тайну исчезающих душ и… моего сына.
Что ж, Арджуна — мужчина. Каких мало. Каких вообще нет.
Не Обезьянознаменному держаться за край отцовского дхоти.
Пусть сам о себе заботится.
По дороге (а шли мы действительно недолго) я обратил внимание на изменения, которые за полдня, с момента утренней встречи, произошли с Калой. Заметил потому, что сама Кала усердно пыталась их скрыть. Во-первых, походка женщины стала тяжелее и скованней, самую малость, что всегда выпирает больше, нежели откровенная хромота, кроме того, на обнаженных руках и левом плече проступили пятна, подобные тем, что появляются у беременных. Апсары в тягости вечно прятались по закуткам, пока не подходил срок разрешения от бремени…
Во-вторых — кувшин.
Капли из него падали на землю заметно реже, чем утром.
Я ожидал увидеть что угодно, но не классический ашрам [25]. Хижина была в форме пчелиного улья, стены из переплетенного лианами бамбука, полусферическая крыша выложена пальмовыми листьями в десяток слоев, приоткрытая дверь, порожек укреплен глиной… Вокруг — покосившаяся ограда: три горизонтальных ряда брусьев вставлены в гнезда столбов. Сверху — массивная балка. Сама она эту громадину тащила, что ли?!
Обойдя маленький огород, я заглянул за хижину. Нет. Крытый хлев и корова с теленком отсутствовали.
Ощутив странное удовлетворение, я проследовал за Калой в ее обитель.
Внутри оказалось темно, но неожиданно сухо и уютно. Неказистая на вид крыша на самом деле вполне надежно защищала от вновь начавшегося дождя, пол устилали мягкие оленьи шкуры, ароматы трав, которые сушились под потолком, смешивались со свежестью капели, так что дышалось в хижине легко. В углу еле тлел очаг, сложенный из плоских камней, дальше я разглядел аккуратную поленницу дров из дерева ямала: при сгорании ямала почти не дает дыма — только легкий пряный запах.
Приятно и практично.
Кала наконец опустила на пол свой кувшин (как я смог убедиться, он был по-прежнему полон) и разом оказалась в углу, где была расставлена посуда для омовений.
— Позволь предложить тебе, господин…
— Не позволю, Кала. Ни «почетной воды», ни других почестей. Ты пригласила меня под свой кров, я благодарен тебе и устал. Ополосну руки и удовлетворюсь на этом.
Хвала Золотому Яйцу, на Калу не напал столбняк, как на утреннюю апсару.
Когда с омовением было покончено. Кала присела у очага и извлекла дощечки-шами для добывания огня, поскольку очаг успел погаснуть.
— Позволь сберечь твое время, Кала, — я усмехнулся получившемуся каламбуру. — Конечно, в древесине шами таится наш общий приятель Агни, но тебе придется долго ублажать Всенародного [26]…
И я махнул рукой в сторону очага.
Разжечь огонь? Детская забава. Сейчас из моего среднего пальца ударит тонкий лучик — игрушечная молния Индры, — и дрова в очаге моментально вспыхнут жарким веселым пламенем…
Я так отчетливо представил себе этот костер, что не сразу понял: огонь существует исключительно в моем воображении.
Рука слегка дрожала. Я сосредоточился, вызывая легкий зуд в кончиках пальцев. Сейчас, сейчас…
Дыхание перехватило, в мозгу ударили мягкие молоточки — и все.
Да что же это творится?! Я рассердился не на шутку. Зажмурился, представил себе извергающийся из моей десницы огненный перун — усилия должно было хватить, чтобы испепелить половину Пхалаки! — и тут голова у меня пошла кругом, перед глазами вспыхнул фейерверк… и мир вокруг Индры померк, неудержимо проваливаясь в бездну первозданного хаоса.
«Надорвался», — безнадежно мелькнуло вдали, чтобы погаснуть уже навсегда.
5
Пробуждение было странным.И даже не потому, что хор гандхарвов отнюдь не спешил приветствовать очухавшегося Владыку.
Лежал я в тепле, с мокрой повязкой на лбу («Уксус, — подсказал резкий запах. — Яблочный…»), и в черепе бурлил Предвечный океан. Продрать глаза удалось с третьей попытки, и почти сразу выяснилось, что в хижине стало заметно темнее.
Вечер?
Ночь?!
Сколько ж это я провалялся?!
Пламя в очаге весело потрескивало, разгоняя навалившиеся сумерки, но ответа не давало.
Надо понимать, огонь Кала развела обычным способом — с помощью прадедовских, зато надежных (в отличие от перунов Индры!) дощечек-шами.
На огне, в закопченном горшке, аппетитно булькало густое варево, распространяя по хижине дразнящий аромат.
Ноги Могучего были заботливо укутаны теплой шкурой горного козла-тара, голова Сокрушителя Твердынь покоилась на глиняном изголовье, уксус холодил лоб Стосильного — однако полностью насладиться покоем Громовержцу не удалось. В первую очередь мешало першение в горле, а также зуд в носу. Словно, пока я валялся без сознания, в ноздрю заполз и теперь копошился под переносицей… — а вот и не угадали! Никакой не червяк! Слизняк ко мне в нос забрался, вот кто!
И ползал там.
Внезапный спазм свел лицевые мышцы и шею — и я оглушительно чихнул, при этом часть «слизняка» чуть ли не со свистом вылетела из носа и шмякнулась на козлиную шкуру.
«Насморк! — с изумлением понял я, утираясь тряпицей, вовремя поданной Калой. — Суры и асуры, насморк!»
На всякий случай я еще раз попробовал вызвать огонь, хотя заранее предчувствовал поражение. И точно: мигом накатила знакомая дурнота, и я спешно прекратил свои попытки.
— Что со мной, Кала?
Я едва узнал собственный голос, более всего смахивавший на скрип немазаной телеги.
— Не знаю, Владыка, — печально отозвалась Кала-Время. — От болезней тела я постараюсь тебя избавить, а насчет всего остального…
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента