Страница:
Правил самолично Ермолай Прокофьич. А вы с Княгиней, как баре, развалились позади, сдвинув в сторону купеческие тюки (видать, с мануфактурой) и накинув на ноги припасенную купцом волчью полость.
Век бы ехал: сани легко скользят по лесной дороге, вокруг нетронутая, первозданная тишина — только мерное звяканье колокольцев да приглушенный стук копыт по укатанному снегу; по сторонам, не слишком торопясь, убегают назад придавленные снежными шапками темные ели. Есть некое очарование в унылом зимнем однообразии замершей природы, неспешной езде…
Но век — не получалось. И даже до деревни, тоже крещенной не по-людски — Большие Барсуки, — тоже не получалось.
— До места я вас не довезу, — предупредил купец еще там, в Кус-Кренделе. — Мне сегодня в Зиморачье поспеть надобно. До развилки дотрюхаем — а это уже, шиш лесной, считай, полдороги. Там я вам тропочку укажу: выйдете по ней на заимку, передохнете, ежели захотите, чайку попьете; а дальше до Больших Барсуков, куда там тропа — дорога! Не заблудитесь. Возвращаться станете, на той же заимке ночуйте, а поутру путь вам опять к развилке — я назад катить стану, подберу.
Считай, часа через три, как посветлеет, проезжать буду. Только в жданки мне играть недосуг: не поспеете — на своих двоих до Кус-Кренделя топать придется!
— И на том спасибо, купец, — криво усмехнулась Княгиня.
Как рублем подарила.
Фальшивым.
Ты ведь уже успел шепнуть ей, с чего это вдруг купец в благодетели записался.
Про три с полтиной рублика долга. Впрочем, мог ведь и вовсе не подвозить. Сами дойдут. Никуда их деньжата и так не денутся; а денутся — тоже не велика беда.
Видать, что-то еще Ермолай Прокофьичу от ссыльных нужно, не только Филатов гиблый трояк. Ладно, время придет — сам скажет…
— Что, купец, так вот по лесам один и разъезжаешь? — поинтересовалась Княгиня, нарушая монотонное однообразие езды и выдергивая тебя из полудремы.
— Ежели товару чуть, как сейчас, то один и езжу, — наполовину обернувшись, благодушно подтвердил Ермолай Прокофьич. — Чего зазря людей гонять, коли и сам управляюсь? Вот ежели сурьезный груз случается — тады другой разговор…
— Ну так посылал бы приказчика. Чего ж сам-то? — Тебе тоже стало интересно.
— Когда все, считай, сговорено, можно и приказчика, — согласился-возразил купец.
— А когда еще сам наперед не знаешь, в чем твой барыш будет, вот опять же как сейчас, — тогда уж лучше самолично!
Тебе показалось: в ответе прятался какой-то намек. Какой?
На что?
«А когда еще сам наперед не знаешь, в чем твой барыш будет, вот опять же как сейчас…» — И не страшно, самому-то? Не ровен час, лихие людишки…
Ермолай Прокофьич хохотал со знанием дела: громко и искренне.
Отсмеявшись, обернулся к ссыльным:
— Это у вас, шиш лесной, в городах-столицах — не ровен час! А у меня родня-кумовья, почитай, в каждой берлоге лапу сосет… Ермолай Прокофьича, шиш лесной, на сто верст кругом всяк знает! Да и пристав с урядником в гости наведываются, рябиновки отведать… — Он многозначительно подмигнул. — Случись со мной што — куда тем «лихим людишкам» деваться — в трясину? на елку?! под лед?! Не бывает у нас такого. Скорей уж по пьянке пришибут, чем вот так, в лесу, на дороге… Да и ружье у меня имеется: саксонской работы, осечек не дает! — И купец продемонстрировал ссыльным действительно весьма приличную двустволку-"вертикалку" с воронеными стволами и серебряной насечкой. — Так што не страшно, господа ссылочные, не страшно! И вашего брата беглого я не боюсь: только дурак тут озоровать станет, сами понимать должны, не хлюсты сопливые… А вот и развилка. Тпр-р-ру! — Ермолай Прокофьич натянул вожжи, и «тыгдынцы» послушно встали. — Вон, глядите: тропочка, што я сказывал. За час до заимки доберетесь. А оттуда до Больших Барсуков по дороге — почитай, часа три. Дорога одна, не ошибетесь. Речку по льду перейдете. В селе поповский дом ищите, он близ церковки — издалека видно. Урядник у батюшки гостит. Ну, бывайте! Заутра сюда же выходите — подберу.
Купец залихватски хлестнул меринов вожжами. Звякнули бубенцы, и вот уже — нет упряжки, только облачко снежной пыли искрится в морозном воздухе, медленно оседает на колею.
— Ну, пошли, Княгиня?
Женщина не ответила; просто первой двинулась вперед по едва заметной тропке, проваливаясь в снег по колено.
Ты в два шага догнал ее, так же молча отстранил; пошел впереди.
Возражать Княгиня не стала.
До заимки добирались хоть и больше обещанного купцом часа, но вышли много раньше полудня. Женщина дважды останавливалась, синела лицом, гоня из глотки паклю удушья; тяжело, с надрывом, кашляла, потом еще минут пять стояла привалившись к ближайшему дереву — копила силы. Однако любые попытки помочь Княгиня решительно отвергала, так что в конце концов ты сдался и лишь время от времени останавливался, поджидая отставшую спутницу.
В просевшей от старости избушке обнаружился изрядный запас сухарей (Мыши! куда вы смотрите?!), полотняный мешочек с чаем, спички, соль, стайка жестяных кружек вокруг закопченного котелка; да еще давно не точенный топор. Топор оказался как нельзя кстати: вскоре в раздолбанной каменке весело заплясало рыжее пламя.
Озябшие руки сами собой потянулись к огню, а снег в котелке быстро стал водой, готовясь стать кипятком.
Чай — крепкий, горчащий, пересыпанный местными травами — пили долго, со вкусом.
Княгиня раскраснелась, вроде бы даже малость повеселела, и грудная жаба-царевна смилостивилась над ней, не мучала больше.
Пока, во всяком случае.
Оставлять теплое место у печки и снова плестись куда-то по морозу хотелось меньше всего. Однако пришлось. Такая уж она, доля ссыльного: вроде и на воле, вроде и срок оттрубил — ан нет, топай через лес за семь верст киселя хлебать!
Потому как не отметишься вовремя у урядника — загремишь обратно на каторгу за неповиновение и нарушение «Предписаний, до ссыльно-поселенцев относящихся…»; если попытку побега шить не станут.
Купец не соврал: почти у самой заимки начиналась широкая просека. Идти по ней было легче, чем по тропе; согретые чаем да каменкой, вы прибавили ходу. Когда лес наконец поредел, расступился и вы вышли на берег замерзшей реки, смеркаться еще и не думало.
— Как мыслишь. Княгиня, по светлому до сей заимки обернемся?
— Не знаю, Друц. Если будем здесь стоять да прикидывать — заночуем в сугробе.
Пошли.
Морозы в последние дни держались исправно — значит, шли без опаски ухнуть под лед. Благодаря толстому слою снега бродни не скользили, так что до другого берега добрались быстро.
Вот и село.
Большие Барсуки действительно оказались куда поболе того же Кус-Кренделя, и люди здесь жили побогаче. Тем не менее поповский домишко был заметен издалека, и не только по причине близости к церковке: высоченной хороминой и здесь, окромя батюшки, никто не мог похвастаться. То есть позволить себе могли бы, есть на белом свете и Ермолай Прокофьичи, и всяко-разно! Однако народишко предпочитал достраиваться вширь, а не вверх. Один поп, видать, захотел быть поближе к Господу; с чердака войти в царствие небесное!
Ну что ж, батюшка — он из духовного сословия, ему положено…
— Не люблю попов, — на ходу процедила сквозь зубы Княгиня.
— А кто ж из наших ихнего брата любит? — Ухмылка разодрала твои промерзшие губы.
— Что, небось и к уряднику тоже на шею не кинешься?!
Она остановилась.
Обернулась.
— А ведь прав ты, Бритый, — бросила вполголоса, назвав по кличке, что делала редко. — Злобы во мне накопилось. Я и раньше была — не подарок, а после каторги… Того и гляди — ядом плеваться начну! — Помолчала. — Да сама, аспид глупый, от того яда и подохну, — добавила чуть слышно.
Ты ничего не сказал.
Дверь открыл парнишка лет четырнадцати, в чистой белой рубахе и портках черного сукна.
Прямые волосы разделял аккуратный пробор; ровно посередине.
— День добрый! Господин урядник у вас гостит? — упредив вопросы, поздоровалась-спросила Княгиня.
— Истинная правда, у нас. С батюшкой моим обедать изволят. А вы кто будете?
— Скажи господину уряднику: ссыльные, которым он велел явиться, пришли.
Отмечаться.
Еще некоторое время пришлось разглядывать захлопнувшуюся перед носом дверь, переминаясь с ноги на ногу и прихлопывая в ладоши — морозец давал себя знать.
Зима уж на исходе, вот и лютует напоследок.
— Заходите. Господин урядник вас примет. Вот только веничком снег с обувки обтрусите…
Надо же: господин урядник вас примет! Ровно товарищ министра или глава Е. И. В.
Собственной канцелярии! Чем мельче бугор, тем больше гонору, дело известное. Ну и пусть выкобенивается — его право, не наше.
— Желаем здравствовать, ваше благолепие! Желаем здравствовать, ваша строгость!
Как заведено, первым поздоровались с лицом духовным. Да будь у попа в гостях хоть обер-полицмейстер или полный генерал — все равно с батюшкой первым здороваться, уважение выказывать. Вот ведь устроились, жеребячья порода!
Впрочем, любому добропорядочному обывателю на это плевать. Это им, ссыльным, волей-неволей все до буквы соблюдать приходится, чтобы забот не огрести.
Да, и на божницу перекреститься, это правильно!
— А-а, явились! — от стола обернулся к вошедшим урядник; и лихо подкрутил обвисший было прокуренный ус. Было видно: ихняя строгость зело пьян — но не до беспамятства покамест, говорить сможет.
Восседавший во главе стола дородный батюшка выглядел куда трезвее — как-никак, в единоборстве с «зеленым змием» отец духовный привык выходить победителем. Рубаха на груди расстегнута, и из-под окладистой, как и положено всякому уважающему себя попу, бородищи поблескивал изрядных размеров наперсный крест. А вот кудри поповские были щегольски собраны на затылке в новомодный «жгут».
«Впрочем, — подумалось невпопад, — это когда в острог сажали, такое в диковинку было; а сейчас даже до этой глухомани докатилось…» — Заходите, рабы Божьи, заходите, просим к столу, — прогудел батюшка, не побрезговал. — Вы ж теперь аки дети малые, безгрешные — почитай, заново на свет народились. Твоя строгость, вонми гласу моления моего: за такое и выпить не грех, за жизнь новую!
— Знаю я таких, козлищ безгрешных, — проворчал урядник, однако проворчал не зло, скорее для порядку. — Эй, Егорша! — обратился он к застывшему в дверях поповичу.
— Принеси-ка мою планшетку с бумагами: прибытие отметить надо.
— Во здравие и отметим! — хохотнул поп, наливая водку еще в два чайных стакана, немедленно извлеченных… прямо из воздусей, что ли? Силен, батя…
Водка была прозрачней младенческой слезы. Небось казенного завода, красноголовая, матушка, не Филатова сивуха!
Двое скинули котомки м армяки в угол; подсели к столу.
— Ну што ж, дети мои: во искупление да за жизнь новую, правильную! Аминь! — провозгласил батюшка и лихо опрокинул стакан, как показалось, прямо в глотку.
Водка действительно оказалась хороша. Сразу заметно потеплело.
— Закусывайте, господа раскаявшиеся, — подначил урядник. — Дармовой харч брюха не пучит…
Закусить и впрямь было чем: соленые груздочки, черная колбаса кольцами, моченая брусника, налимья печенка, поджаристый, еще горячий, подовой хлеб…
— Премного благодарствуем! — Даже Княгиня, похоже, чуть смягчилась в своей нелюбви к «жеребячьей породе».
— Реку в строгости: што, не станете более богопротивным промыслом колдовским заниматься? — осведомился хозяин дома, смачно хрустя горстью квашеной капусты.
В бороду падали капли рассола и клюквенная кровь.
— Раскаялись, батюшка, — поднял ты на попа свои честные глаза. — Полны желания загладить.
— Ну-ну, — хмыкнул урядник, листая бумаги, извлеченные из принесенного Егоршей планшета. — Та-а-ак… значит, Друц-Вишневский Дуфуня и… Альтшму… Альшту…
— Альтшуллер. Альтшуллер Рашель, господин Урядник.
— Эк тебя! Это вы, значит?
— Так точно, ваша строгость, мы и есть. Урядник нашарил в планшетке, доставленной поповичем, чернильный карандаш, старательно послюнявил его и, сосредоточенно сопя, что-то пометил в своих бумагах.
— Вот, эта… содержание вам от казны положено. По… да, точно: по семи рублев двадцати копеек на брата.
— А на сестру? — хохотнул поп. Нет, он все-таки был более пьян, чем показалось вначале.
— Извольте расписаться. Тут и в углу.
В ведомости стояла сумма едва ли не вдвое большая названной урядником. Но ни ты, ни Княгиня спорить не стали: подписали молча. Правды все равно не добьешься, а вдруг добьешься — врага наживешь. Стоит ли связываться из-за жалких семи целковых?
Урядник это лучше вас понимает.
Ему семью кормить, а вы — голь перекатная, и так не сдохнете.
— А вот и денежки! Получите сполна. И смотрите мне: за старое возьметесь — сгною!
— Да ладно тебе, Кондратыч! — прогудел поп, вновь с дивной ловкостью наполняя стаканы. — Не видишь, што ль: отвратились оне от диавола, встав на путь исправления! Пусть же и другие грешники за ними воспоследуют, к вящей славе Господней! За то и причастимся. Аминь!
В голове вновь зашумело, пусть не так сильно, как вчера, и ты понял: если вы тут еще задержитесь, до заимки не поспеете. А ночевать у попа вряд ли оставят. Косой взгляд на Княгиню — и та, все прекрасно поняв, кивнула. Вот только зажевать чуток — и…
— Благодарствуем за угощение, батюшка; и вам также, ваша строгость, за заботу — однако пора и честь знать!
— Ин ладно, дети мои… С Богом! — махнул рукой поп и, мигом забыв о ссыльных, потянулся за колбасой.
— Режим поселения знаете? — бросил вдогонку урядник, когда вы уже стояли в дверях.
— Назубок, ваша строгость!
— Ну, смотрите у меня…
Бегут облака по небу: веселые, безгрешные.
А смотрят-то — с земли.
Быстро смеркалось. Просеке, казалось, не будет конца. Лес плыл перед глазами, мелькал черно-белым забором с многочисленными проломами… Сколько вы уже идете?
Два часа? Три? Пять? А что, если в сумерках вы промахнулись мимо избушки и теперь бредете в никуда? Чтобы через неделю-месяц случайный охотник отгонял собак от ваших окоченевших, смерзшихся в ледышку тел?!
Ай, дадывэс день суббота, а пэтайся, ай, да ли, дэвла куркоро!.. И хором, вприсядку: ай, дадывэс день суббота!.. (Ай, этот день, ай, день суббота, а завтра будет воскресенье, боже мой!.. (ром.)) — Очнись, Друц! Глаза открой, дерево ходячее! Говорила же: не люблю попов!.. это все от его проклятой водки… Да посмотри ты вперед, дубина! Друц!!!
Ты с усилием разлепил тяжелые, свинцовые веки.
Пригляделся.
Теплый охристый огонек… вон мерцает. Потянуло дымом, махоркой, запахом жареного мяса.
— Дошли, Друц. Заимка!
— Заимка? А почему огонь горит? — не понял ты. Голова кружилась, плыла.
— Потому что люди там, — как ребенку, пояснила тебе Княгиня.
VI. РАШКА-КНЯГИНЯ ИЛИ БУБНОВЫЙ МАРЬЯЖ
…Почему-то сразу вспомнился барак.
Стылая игральная доска, разделенная дощатымц нарами на клетки, согретая теплом многих тел и чахлой каменки; доска, на которой заканчивались недоигранные партии. Более сорока женщин — молодки, старухи, совсем девочки, красавицы, уродины, стервы, мямли, фартовые и случайные… всякие. Таких, как ты было мало — трое; остальные давили срок за разное. Отравила стрихнином постылого мужа; бросила самодельную бомбу под колеса губернаторского экипажа; застрелила из браунинга троих гимназистов, своих воспитанников, признана вменяемой, но на суде отказалась сообщить причины…
Тебя, как барачную старосту, дважды пытались «взять на перо» и трижды — склонить к сожительству.
И то и другое частично удалось, а вот какова была эта часть — вспоминать не хочется.
Зато выжила. Выжила; хоть и была замкнута сама в себе до конца каторги. Отсечена от мира, от Ленки-крестницы гербовой печатью приговора, печатью и рядом — витиеватой, с завитушками, подписью епархиального обер-старца при окружном суде:
«о. Алексий; сим удостоверяю, ныне, присно и до окончания назначенного срока, аминь».
Забудь, Княгиня.
Забудь, пожалуйста.
Это не барак; это заимка на полпути от Кус-Кренделя к Большим Барсукам, это не каторжанки там, внутри, это лосятники из ближних сел, ночь коротают.
Это охотники в дыму.
Уйми стерву память.
— А меня, братцы, близ Глухариной падины едва объездчик не нагреб! Я лося сшиб, только свежевать — тут он по мне пулей из ельника как саданет… Мы с ним давно друг дружку любим, то я его в зыбуны заведу да покину, то он меня! А третьего месяца докопался, гадюка, что лишнего лося я взял, обещал донести да штраф стянуть.
— Эх, Тимошка, зря ты с начальством грызешься! Ин власть, не тебе, сыромясому, чета…
— Помолчь, махоря! Начальство-кончальство… уловлю сам-на-сам близ речки, как крест свят, в пороги с камнем брошу! А что? Мне все едино: объездчик, лесничий!
Ежели душа требует, не прощу!
— Хвалился тетеря сову схарчить… Слышь, Вералец, подкинь-ка смолья в каменку, да щепы не жалей!
— Дымно, батя…
— Што дымно, то пусто, а што зябко, то гнусно! Уразумел?
— Уразумел, батя…
Двоих новоприбывших вроде бы и не заметили.
Вроде бы.
Вошли, кивнув обществу, скинули армячишки на замызганный пол, сели ближе к огню.
Ин ладно, пущай их сидят. Потеснимся; на нары не лезут, и то славно. С понятием людишки. Даже головы, обритые по-каторжному, вопросов не вызвали.
Пока.
Успеется, ночь длинная.
Пусть спасибо скажут, что собак отозвали, дали порог перешагнуть.
— Дык гляди, Тимошка: пока ты объездчика в пороги с камнем, он тебя из ельника пулей… Замириться бы вам, што ли?
— Ты, махоря, гри, да думай! Мне?! Замириться? С гадюкой сей?!
— Не беленись, Тимофей, худой мир лучше доброй ссоры!
Было видно не вглядываясь, слышно не вслушиваясь: лихой Тимошка из тех, кто лишь на людях горласт. Мелкий, худосочный, лицо клювасто по-петушиному, под левым глазом синяя жилка вовсю бьется. Охотник важно надувался, отчего становился похожим на детскую забавку, красный леденчик на палочке; взвизгивал снегом под лыжей, норовя доказать свой гонор, заставить всех увериться — он, Тимофей-лосятник, грозен да непреклонен, поперек дороги и не думай!
Получалось плохо.
Общество подначивало да хмыкало в рукава.
Наконец Тимошка понял, что его разыгрывают, и обиженно умолк.
— Эй, беглый! — Тот лосятник, что предлагал Тимошке замириться с объездчиком, перевел мутный взгляд на молчаливого Друца. — Што ж ты по февральскому сузему бежать вздумал? Да еще без припасу: ни харчей, ни ружьишка, одну бабу за собой тянешь? Женка али так, баловство?
Ты молча слушала, как Пиковый Валет потягивается, прежде чем ответить, как хрустит у него даже не спина — все тело хрустит, будто у отжившей свое елки-сухостойки.
Сочувствия не было.
Сама такая.
— Не беглый я, дядя. Ссыльный, на поселении. Обоих в Кус-Крендель определили; сейчас вот к уряднику ходили, отметиться…
Женка ты ему, не женка — об этом Друц благоразумно умолчал.
— Шавит, махоря, — уверенно определил с верхних нар Тимошка, не способный долго молчать-обижаться. — По роже варнацкой вижу: шавит и не подавится. Как есть беглый. Братцы, вяжи обоих, за поимку денег дадут!
Предложение Тимошки было встречено общим равнодушием. Да и сам-то он отнюдь не спешил лезть вниз вязать «беглых».
Так сказал, для разговору.
Мутноглазый лосятник (по всему видать, старший в ватаге) покопался в бороде; выдернул волос, прикусил желтыми, лошадиными зубами.
— Спать пора, — рассудил он. — К завтрему рано подыматься. А вы…
Он строго посмотрел на тебя, Княгиня, почему-то именно на тебя, и ты сразу поняла: мутноглазый знает. И по какой статье срок давили, и что вприкуску имели, и кто здесь Дама, а кто — Валет.
Умен оказался; зорок.
Не чета дураку Тимошке.
— А вы вот чего… Ворожить вздумаете — стрелю. Крест святой, стрелю. И в сугробе закопаю; без панихиды. Уразумели?
Ты молча кивнула.
Помнишь, Княгиня? Тебе тогда даже стало интересно: а не начать ли «ворожить»?!
Как встарь; без оглядки. И пусть мутноглазый посмотрит: как легче умирать магу в законе, после каторжной отсидки, — от его смешной пули или от своей родной доли?!
Интерес мелькнул и угас.
Сны бродили в дыму, обходя тебя десятой дорогой. Ты так и спала: без снов.
Шумно, деловито; по-быстрому.
Спустя полчаса поднялся и Друц. Долго кряхтел, хрустел телом; матерился полушепотом, вставляя чудные ромские слова. Ты слушала, купаясь в дреме, — да, Рашка, ты слушала, стараясь не позволить себе войти в смысл незнакомой речи.
Слишком дорогая покупка вышла бы; проще у самого Валета спросить, проще, да не надобно.
Спи. Есть еще время.
— Пойду дровишек расстараюсь…
Хлопнула дверь. С обидой взвизгнул снег под тяжелыми шагами; минута — и шаги затихли в отдалении. Ты знала: такое с Друцем бывает. Найдет предлог, утащится куда-нибудь и станет в небо смотреть. В темное, светлое, затянутое тучами или подмигивающее желтым глазом солнца… Ему небо нужно, Дуфуне Друц-Вишневскому.
Хоть иногда. Позарез. Такая ему планида по жизни вышла…
Ты знала, потому что сама была такой.
Ну, почти такой.
Спи.
Слышишь — визг снежный, шаги… опять хлопает дверь.
— Давай, дура баба, подвинься!.. Сделаемся по-быстрому…
Чужие, жесткие руки наскоро ощупали. Исчезли. Что Княгиня, разучилась дергаться впустую? Разучилась. Не пошевелилась даже. Только позволила дреме удрать в угол да ресницами чуток шевельнула. Чтоб видеть. Вон он, Тимошка-охотник, болтун пропащий: тулуп на нары, подпер дверь поленом, губы облизал и опять к тебе.
Сел рядом.
Не торопится, хотя и говорил: по-быстрому, дескать.
— Я, дура баба, ватаге слегонца нашавил: забыл, мол, кисет! Догоню, мол… Ну давай, скидывай, что там у тебя, — не самому ж мне морочиться?! Я — мужик справный, благодарить потом будешь… Давай, давай, вижу же, что не спишь!
Стало смешно. Небось первый парень на деревне. Как пройдет с гармошкой, в малиновой рубахе — девки рядами валятся, молодки ночами плачут! И здесь орел: мимо не прошел, вернулся осчастливить старушечку…
— Ты што, прикидываться вздумала? Аль ворожишь? Так ты это дело брось, вашему брату-ссылочному, из мажьего семени, тихо жить надобно! Иначе аминь и концы в воду! Ну давай, не тяни!
Рука сунулась под одежку, в тепло; нащупала, сдавила грудь.
Отпустила.
— Гляди-ка: титька совсем девчачья! Молодцом! А может, и впрямь дать дураку? Он ведь так и просидит, дожидаючись, чтоб сама… Силой брать не приучен, что ли?
Выходит, что не приучен. Не доводилось силой. Когда у тебя в последний раз стоящий мужик был, Княгиня? Что, и не вспомнить? Или просто вспоминать не хочется? Сама ведь была — то мужиком, то бабой, то сразу всеми… А здесь парень первый сорт, не снимая лыж, лосиху облюбит!
То, что поначалу было смешно, стало противно. До горькой слюны; до холодка в паху.
— Пошел вон, мразь, — сказала ты и отвернулась.
Тишина.
Небось переваривает; небось от изумления аж взопрел.
— Што?! Да я тебя, падина! да я!.. Упал сверху; опрокинул на спину, придавил неожиданно тяжелым телом. Завозился, обрывая крючки.
— Ага! Ага, вона где…
Вспомнилась Марфа Посадница, пугало барачное. Вот так же, во вторую ночь: навалилась сверху, обслюнявила, сдавила горло… Вот так же. И сейчас будет, как тогда, после чего Бубновой Даме под уважительный шепоток товарок: «Княгиня!..» выделили наутро место в углу, подальше от дверных щелей с вечными сквозняками.
Скучно.
А может, все-таки…
Нет.
— Ага! Ну, дура ба… ах-х-ха!
Колено попало туда, куда нужно. В самый сок. Задохнулся, Тимошка-гармошка?
Скрючился весенней гадюкой? Больно ухарю Тимошке? Потерпи, сейчас еще больнее будет.
Я права?
Права.
Даже ладонь отбила.
— Х-хы!.. Ну… ну… Мужика! По яйцам?! В рожу?! Падина валежная! Ведьма!
Уже встала.
Уже хотела отойти в сторонку: дать отдышаться и проводить добрым словом. Уже… не вышло. Откуда-то накатило: обида, ярость, злоба — все вперемешку.
Век бы ехал: сани легко скользят по лесной дороге, вокруг нетронутая, первозданная тишина — только мерное звяканье колокольцев да приглушенный стук копыт по укатанному снегу; по сторонам, не слишком торопясь, убегают назад придавленные снежными шапками темные ели. Есть некое очарование в унылом зимнем однообразии замершей природы, неспешной езде…
Но век — не получалось. И даже до деревни, тоже крещенной не по-людски — Большие Барсуки, — тоже не получалось.
— До места я вас не довезу, — предупредил купец еще там, в Кус-Кренделе. — Мне сегодня в Зиморачье поспеть надобно. До развилки дотрюхаем — а это уже, шиш лесной, считай, полдороги. Там я вам тропочку укажу: выйдете по ней на заимку, передохнете, ежели захотите, чайку попьете; а дальше до Больших Барсуков, куда там тропа — дорога! Не заблудитесь. Возвращаться станете, на той же заимке ночуйте, а поутру путь вам опять к развилке — я назад катить стану, подберу.
Считай, часа через три, как посветлеет, проезжать буду. Только в жданки мне играть недосуг: не поспеете — на своих двоих до Кус-Кренделя топать придется!
— И на том спасибо, купец, — криво усмехнулась Княгиня.
Как рублем подарила.
Фальшивым.
Ты ведь уже успел шепнуть ей, с чего это вдруг купец в благодетели записался.
Про три с полтиной рублика долга. Впрочем, мог ведь и вовсе не подвозить. Сами дойдут. Никуда их деньжата и так не денутся; а денутся — тоже не велика беда.
Видать, что-то еще Ермолай Прокофьичу от ссыльных нужно, не только Филатов гиблый трояк. Ладно, время придет — сам скажет…
— Что, купец, так вот по лесам один и разъезжаешь? — поинтересовалась Княгиня, нарушая монотонное однообразие езды и выдергивая тебя из полудремы.
— Ежели товару чуть, как сейчас, то один и езжу, — наполовину обернувшись, благодушно подтвердил Ермолай Прокофьич. — Чего зазря людей гонять, коли и сам управляюсь? Вот ежели сурьезный груз случается — тады другой разговор…
— Ну так посылал бы приказчика. Чего ж сам-то? — Тебе тоже стало интересно.
— Когда все, считай, сговорено, можно и приказчика, — согласился-возразил купец.
— А когда еще сам наперед не знаешь, в чем твой барыш будет, вот опять же как сейчас, — тогда уж лучше самолично!
Тебе показалось: в ответе прятался какой-то намек. Какой?
На что?
«А когда еще сам наперед не знаешь, в чем твой барыш будет, вот опять же как сейчас…» — И не страшно, самому-то? Не ровен час, лихие людишки…
Ермолай Прокофьич хохотал со знанием дела: громко и искренне.
Отсмеявшись, обернулся к ссыльным:
— Это у вас, шиш лесной, в городах-столицах — не ровен час! А у меня родня-кумовья, почитай, в каждой берлоге лапу сосет… Ермолай Прокофьича, шиш лесной, на сто верст кругом всяк знает! Да и пристав с урядником в гости наведываются, рябиновки отведать… — Он многозначительно подмигнул. — Случись со мной што — куда тем «лихим людишкам» деваться — в трясину? на елку?! под лед?! Не бывает у нас такого. Скорей уж по пьянке пришибут, чем вот так, в лесу, на дороге… Да и ружье у меня имеется: саксонской работы, осечек не дает! — И купец продемонстрировал ссыльным действительно весьма приличную двустволку-"вертикалку" с воронеными стволами и серебряной насечкой. — Так што не страшно, господа ссылочные, не страшно! И вашего брата беглого я не боюсь: только дурак тут озоровать станет, сами понимать должны, не хлюсты сопливые… А вот и развилка. Тпр-р-ру! — Ермолай Прокофьич натянул вожжи, и «тыгдынцы» послушно встали. — Вон, глядите: тропочка, што я сказывал. За час до заимки доберетесь. А оттуда до Больших Барсуков по дороге — почитай, часа три. Дорога одна, не ошибетесь. Речку по льду перейдете. В селе поповский дом ищите, он близ церковки — издалека видно. Урядник у батюшки гостит. Ну, бывайте! Заутра сюда же выходите — подберу.
Купец залихватски хлестнул меринов вожжами. Звякнули бубенцы, и вот уже — нет упряжки, только облачко снежной пыли искрится в морозном воздухе, медленно оседает на колею.
— Ну, пошли, Княгиня?
Женщина не ответила; просто первой двинулась вперед по едва заметной тропке, проваливаясь в снег по колено.
Ты в два шага догнал ее, так же молча отстранил; пошел впереди.
Возражать Княгиня не стала.
До заимки добирались хоть и больше обещанного купцом часа, но вышли много раньше полудня. Женщина дважды останавливалась, синела лицом, гоня из глотки паклю удушья; тяжело, с надрывом, кашляла, потом еще минут пять стояла привалившись к ближайшему дереву — копила силы. Однако любые попытки помочь Княгиня решительно отвергала, так что в конце концов ты сдался и лишь время от времени останавливался, поджидая отставшую спутницу.
В просевшей от старости избушке обнаружился изрядный запас сухарей (Мыши! куда вы смотрите?!), полотняный мешочек с чаем, спички, соль, стайка жестяных кружек вокруг закопченного котелка; да еще давно не точенный топор. Топор оказался как нельзя кстати: вскоре в раздолбанной каменке весело заплясало рыжее пламя.
Озябшие руки сами собой потянулись к огню, а снег в котелке быстро стал водой, готовясь стать кипятком.
Чай — крепкий, горчащий, пересыпанный местными травами — пили долго, со вкусом.
Княгиня раскраснелась, вроде бы даже малость повеселела, и грудная жаба-царевна смилостивилась над ней, не мучала больше.
Пока, во всяком случае.
Оставлять теплое место у печки и снова плестись куда-то по морозу хотелось меньше всего. Однако пришлось. Такая уж она, доля ссыльного: вроде и на воле, вроде и срок оттрубил — ан нет, топай через лес за семь верст киселя хлебать!
Потому как не отметишься вовремя у урядника — загремишь обратно на каторгу за неповиновение и нарушение «Предписаний, до ссыльно-поселенцев относящихся…»; если попытку побега шить не станут.
Купец не соврал: почти у самой заимки начиналась широкая просека. Идти по ней было легче, чем по тропе; согретые чаем да каменкой, вы прибавили ходу. Когда лес наконец поредел, расступился и вы вышли на берег замерзшей реки, смеркаться еще и не думало.
— Как мыслишь. Княгиня, по светлому до сей заимки обернемся?
— Не знаю, Друц. Если будем здесь стоять да прикидывать — заночуем в сугробе.
Пошли.
Морозы в последние дни держались исправно — значит, шли без опаски ухнуть под лед. Благодаря толстому слою снега бродни не скользили, так что до другого берега добрались быстро.
Вот и село.
Большие Барсуки действительно оказались куда поболе того же Кус-Кренделя, и люди здесь жили побогаче. Тем не менее поповский домишко был заметен издалека, и не только по причине близости к церковке: высоченной хороминой и здесь, окромя батюшки, никто не мог похвастаться. То есть позволить себе могли бы, есть на белом свете и Ермолай Прокофьичи, и всяко-разно! Однако народишко предпочитал достраиваться вширь, а не вверх. Один поп, видать, захотел быть поближе к Господу; с чердака войти в царствие небесное!
Ну что ж, батюшка — он из духовного сословия, ему положено…
— Не люблю попов, — на ходу процедила сквозь зубы Княгиня.
— А кто ж из наших ихнего брата любит? — Ухмылка разодрала твои промерзшие губы.
— Что, небось и к уряднику тоже на шею не кинешься?!
Она остановилась.
Обернулась.
— А ведь прав ты, Бритый, — бросила вполголоса, назвав по кличке, что делала редко. — Злобы во мне накопилось. Я и раньше была — не подарок, а после каторги… Того и гляди — ядом плеваться начну! — Помолчала. — Да сама, аспид глупый, от того яда и подохну, — добавила чуть слышно.
Ты ничего не сказал.
Дверь открыл парнишка лет четырнадцати, в чистой белой рубахе и портках черного сукна.
Прямые волосы разделял аккуратный пробор; ровно посередине.
— День добрый! Господин урядник у вас гостит? — упредив вопросы, поздоровалась-спросила Княгиня.
— Истинная правда, у нас. С батюшкой моим обедать изволят. А вы кто будете?
— Скажи господину уряднику: ссыльные, которым он велел явиться, пришли.
Отмечаться.
Еще некоторое время пришлось разглядывать захлопнувшуюся перед носом дверь, переминаясь с ноги на ногу и прихлопывая в ладоши — морозец давал себя знать.
Зима уж на исходе, вот и лютует напоследок.
— Заходите. Господин урядник вас примет. Вот только веничком снег с обувки обтрусите…
Надо же: господин урядник вас примет! Ровно товарищ министра или глава Е. И. В.
Собственной канцелярии! Чем мельче бугор, тем больше гонору, дело известное. Ну и пусть выкобенивается — его право, не наше.
— Желаем здравствовать, ваше благолепие! Желаем здравствовать, ваша строгость!
Как заведено, первым поздоровались с лицом духовным. Да будь у попа в гостях хоть обер-полицмейстер или полный генерал — все равно с батюшкой первым здороваться, уважение выказывать. Вот ведь устроились, жеребячья порода!
Впрочем, любому добропорядочному обывателю на это плевать. Это им, ссыльным, волей-неволей все до буквы соблюдать приходится, чтобы забот не огрести.
Да, и на божницу перекреститься, это правильно!
— А-а, явились! — от стола обернулся к вошедшим урядник; и лихо подкрутил обвисший было прокуренный ус. Было видно: ихняя строгость зело пьян — но не до беспамятства покамест, говорить сможет.
Восседавший во главе стола дородный батюшка выглядел куда трезвее — как-никак, в единоборстве с «зеленым змием» отец духовный привык выходить победителем. Рубаха на груди расстегнута, и из-под окладистой, как и положено всякому уважающему себя попу, бородищи поблескивал изрядных размеров наперсный крест. А вот кудри поповские были щегольски собраны на затылке в новомодный «жгут».
«Впрочем, — подумалось невпопад, — это когда в острог сажали, такое в диковинку было; а сейчас даже до этой глухомани докатилось…» — Заходите, рабы Божьи, заходите, просим к столу, — прогудел батюшка, не побрезговал. — Вы ж теперь аки дети малые, безгрешные — почитай, заново на свет народились. Твоя строгость, вонми гласу моления моего: за такое и выпить не грех, за жизнь новую!
— Знаю я таких, козлищ безгрешных, — проворчал урядник, однако проворчал не зло, скорее для порядку. — Эй, Егорша! — обратился он к застывшему в дверях поповичу.
— Принеси-ка мою планшетку с бумагами: прибытие отметить надо.
— Во здравие и отметим! — хохотнул поп, наливая водку еще в два чайных стакана, немедленно извлеченных… прямо из воздусей, что ли? Силен, батя…
Водка была прозрачней младенческой слезы. Небось казенного завода, красноголовая, матушка, не Филатова сивуха!
Двое скинули котомки м армяки в угол; подсели к столу.
— Ну што ж, дети мои: во искупление да за жизнь новую, правильную! Аминь! — провозгласил батюшка и лихо опрокинул стакан, как показалось, прямо в глотку.
Водка действительно оказалась хороша. Сразу заметно потеплело.
— Закусывайте, господа раскаявшиеся, — подначил урядник. — Дармовой харч брюха не пучит…
Закусить и впрямь было чем: соленые груздочки, черная колбаса кольцами, моченая брусника, налимья печенка, поджаристый, еще горячий, подовой хлеб…
— Премного благодарствуем! — Даже Княгиня, похоже, чуть смягчилась в своей нелюбви к «жеребячьей породе».
— Реку в строгости: што, не станете более богопротивным промыслом колдовским заниматься? — осведомился хозяин дома, смачно хрустя горстью квашеной капусты.
В бороду падали капли рассола и клюквенная кровь.
— Раскаялись, батюшка, — поднял ты на попа свои честные глаза. — Полны желания загладить.
— Ну-ну, — хмыкнул урядник, листая бумаги, извлеченные из принесенного Егоршей планшета. — Та-а-ак… значит, Друц-Вишневский Дуфуня и… Альтшму… Альшту…
— Альтшуллер. Альтшуллер Рашель, господин Урядник.
— Эк тебя! Это вы, значит?
— Так точно, ваша строгость, мы и есть. Урядник нашарил в планшетке, доставленной поповичем, чернильный карандаш, старательно послюнявил его и, сосредоточенно сопя, что-то пометил в своих бумагах.
— Вот, эта… содержание вам от казны положено. По… да, точно: по семи рублев двадцати копеек на брата.
— А на сестру? — хохотнул поп. Нет, он все-таки был более пьян, чем показалось вначале.
— Извольте расписаться. Тут и в углу.
В ведомости стояла сумма едва ли не вдвое большая названной урядником. Но ни ты, ни Княгиня спорить не стали: подписали молча. Правды все равно не добьешься, а вдруг добьешься — врага наживешь. Стоит ли связываться из-за жалких семи целковых?
Урядник это лучше вас понимает.
Ему семью кормить, а вы — голь перекатная, и так не сдохнете.
— А вот и денежки! Получите сполна. И смотрите мне: за старое возьметесь — сгною!
— Да ладно тебе, Кондратыч! — прогудел поп, вновь с дивной ловкостью наполняя стаканы. — Не видишь, што ль: отвратились оне от диавола, встав на путь исправления! Пусть же и другие грешники за ними воспоследуют, к вящей славе Господней! За то и причастимся. Аминь!
В голове вновь зашумело, пусть не так сильно, как вчера, и ты понял: если вы тут еще задержитесь, до заимки не поспеете. А ночевать у попа вряд ли оставят. Косой взгляд на Княгиню — и та, все прекрасно поняв, кивнула. Вот только зажевать чуток — и…
— Благодарствуем за угощение, батюшка; и вам также, ваша строгость, за заботу — однако пора и честь знать!
— Ин ладно, дети мои… С Богом! — махнул рукой поп и, мигом забыв о ссыльных, потянулся за колбасой.
— Режим поселения знаете? — бросил вдогонку урядник, когда вы уже стояли в дверях.
— Назубок, ваша строгость!
— Ну, смотрите у меня…
ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ
Если внимательно заглянуть батюшке в его хитрые, слегка пьяные глазки, то можно увидеть:…облака. Бегут по небу светлые кудряшки, торопятся. Ветер отщипывает с краешку, спешит наиграться пенным обрывком, пока тот вовсе не истаял от томления. Рыжая верхушка сосны растопырилась поперек дороги, стращает иголками: берегись! Расшибу! Прочь!.. Да кто ей, старой, поверит?Бегут облака по небу: веселые, безгрешные.
А смотрят-то — с земли.
***
Поначалу идти было легко. Разгоряченные водкой, подкрепившиеся, согретые, вы уже не слишком обращали внимание на лютующий мороз. Споро перешли речку, переговариваясь о каких-то пустяках — даже Княгиня оттаяла после поповской трапезы. Выбрели на знакомую просеку. И тут все пошло наперекосяк. Княгиню вновь скрутил приступ удушья, пришлось пережидать, пока он пройдет. А когда, наконец, тронулись дальше, нежданно-негаданно навалилась усталость: начало клонить в сон, разом заныла спина, ноги принялись выписывать замысловатые кренделя… Княгиня, похоже, чувствовала себя не лучше, держась из последних сил.Быстро смеркалось. Просеке, казалось, не будет конца. Лес плыл перед глазами, мелькал черно-белым забором с многочисленными проломами… Сколько вы уже идете?
Два часа? Три? Пять? А что, если в сумерках вы промахнулись мимо избушки и теперь бредете в никуда? Чтобы через неделю-месяц случайный охотник отгонял собак от ваших окоченевших, смерзшихся в ледышку тел?!
Ай, дадывэс день суббота, а пэтайся, ай, да ли, дэвла куркоро!.. И хором, вприсядку: ай, дадывэс день суббота!.. (Ай, этот день, ай, день суббота, а завтра будет воскресенье, боже мой!.. (ром.)) — Очнись, Друц! Глаза открой, дерево ходячее! Говорила же: не люблю попов!.. это все от его проклятой водки… Да посмотри ты вперед, дубина! Друц!!!
Ты с усилием разлепил тяжелые, свинцовые веки.
Пригляделся.
Теплый охристый огонек… вон мерцает. Потянуло дымом, махоркой, запахом жареного мяса.
— Дошли, Друц. Заимка!
— Заимка? А почему огонь горит? — не понял ты. Голова кружилась, плыла.
— Потому что люди там, — как ребенку, пояснила тебе Княгиня.
VI. РАШКА-КНЯГИНЯ ИЛИ БУБНОВЫЙ МАРЬЯЖ
Воздай им по делам их, по злым поступкам их; по делам рук их воздай им; отдай им заслуженное ими…
Псалтирь, псалом 27
…Почему-то сразу вспомнился барак.
Стылая игральная доска, разделенная дощатымц нарами на клетки, согретая теплом многих тел и чахлой каменки; доска, на которой заканчивались недоигранные партии. Более сорока женщин — молодки, старухи, совсем девочки, красавицы, уродины, стервы, мямли, фартовые и случайные… всякие. Таких, как ты было мало — трое; остальные давили срок за разное. Отравила стрихнином постылого мужа; бросила самодельную бомбу под колеса губернаторского экипажа; застрелила из браунинга троих гимназистов, своих воспитанников, признана вменяемой, но на суде отказалась сообщить причины…
Тебя, как барачную старосту, дважды пытались «взять на перо» и трижды — склонить к сожительству.
И то и другое частично удалось, а вот какова была эта часть — вспоминать не хочется.
Зато выжила. Выжила; хоть и была замкнута сама в себе до конца каторги. Отсечена от мира, от Ленки-крестницы гербовой печатью приговора, печатью и рядом — витиеватой, с завитушками, подписью епархиального обер-старца при окружном суде:
«о. Алексий; сим удостоверяю, ныне, присно и до окончания назначенного срока, аминь».
Забудь, Княгиня.
Забудь, пожалуйста.
Это не барак; это заимка на полпути от Кус-Кренделя к Большим Барсукам, это не каторжанки там, внутри, это лосятники из ближних сел, ночь коротают.
Это охотники в дыму.
Уйми стерву память.
— А меня, братцы, близ Глухариной падины едва объездчик не нагреб! Я лося сшиб, только свежевать — тут он по мне пулей из ельника как саданет… Мы с ним давно друг дружку любим, то я его в зыбуны заведу да покину, то он меня! А третьего месяца докопался, гадюка, что лишнего лося я взял, обещал донести да штраф стянуть.
— Эх, Тимошка, зря ты с начальством грызешься! Ин власть, не тебе, сыромясому, чета…
— Помолчь, махоря! Начальство-кончальство… уловлю сам-на-сам близ речки, как крест свят, в пороги с камнем брошу! А что? Мне все едино: объездчик, лесничий!
Ежели душа требует, не прощу!
— Хвалился тетеря сову схарчить… Слышь, Вералец, подкинь-ка смолья в каменку, да щепы не жалей!
— Дымно, батя…
— Што дымно, то пусто, а што зябко, то гнусно! Уразумел?
— Уразумел, батя…
Двоих новоприбывших вроде бы и не заметили.
Вроде бы.
Вошли, кивнув обществу, скинули армячишки на замызганный пол, сели ближе к огню.
Ин ладно, пущай их сидят. Потеснимся; на нары не лезут, и то славно. С понятием людишки. Даже головы, обритые по-каторжному, вопросов не вызвали.
Пока.
Успеется, ночь длинная.
Пусть спасибо скажут, что собак отозвали, дали порог перешагнуть.
— Дык гляди, Тимошка: пока ты объездчика в пороги с камнем, он тебя из ельника пулей… Замириться бы вам, што ли?
— Ты, махоря, гри, да думай! Мне?! Замириться? С гадюкой сей?!
— Не беленись, Тимофей, худой мир лучше доброй ссоры!
Было видно не вглядываясь, слышно не вслушиваясь: лихой Тимошка из тех, кто лишь на людях горласт. Мелкий, худосочный, лицо клювасто по-петушиному, под левым глазом синяя жилка вовсю бьется. Охотник важно надувался, отчего становился похожим на детскую забавку, красный леденчик на палочке; взвизгивал снегом под лыжей, норовя доказать свой гонор, заставить всех увериться — он, Тимофей-лосятник, грозен да непреклонен, поперек дороги и не думай!
Получалось плохо.
Общество подначивало да хмыкало в рукава.
Наконец Тимошка понял, что его разыгрывают, и обиженно умолк.
— Эй, беглый! — Тот лосятник, что предлагал Тимошке замириться с объездчиком, перевел мутный взгляд на молчаливого Друца. — Што ж ты по февральскому сузему бежать вздумал? Да еще без припасу: ни харчей, ни ружьишка, одну бабу за собой тянешь? Женка али так, баловство?
Ты молча слушала, как Пиковый Валет потягивается, прежде чем ответить, как хрустит у него даже не спина — все тело хрустит, будто у отжившей свое елки-сухостойки.
Сочувствия не было.
Сама такая.
— Не беглый я, дядя. Ссыльный, на поселении. Обоих в Кус-Крендель определили; сейчас вот к уряднику ходили, отметиться…
Женка ты ему, не женка — об этом Друц благоразумно умолчал.
— Шавит, махоря, — уверенно определил с верхних нар Тимошка, не способный долго молчать-обижаться. — По роже варнацкой вижу: шавит и не подавится. Как есть беглый. Братцы, вяжи обоих, за поимку денег дадут!
Предложение Тимошки было встречено общим равнодушием. Да и сам-то он отнюдь не спешил лезть вниз вязать «беглых».
Так сказал, для разговору.
Мутноглазый лосятник (по всему видать, старший в ватаге) покопался в бороде; выдернул волос, прикусил желтыми, лошадиными зубами.
— Спать пора, — рассудил он. — К завтрему рано подыматься. А вы…
Он строго посмотрел на тебя, Княгиня, почему-то именно на тебя, и ты сразу поняла: мутноглазый знает. И по какой статье срок давили, и что вприкуску имели, и кто здесь Дама, а кто — Валет.
Умен оказался; зорок.
Не чета дураку Тимошке.
— А вы вот чего… Ворожить вздумаете — стрелю. Крест святой, стрелю. И в сугробе закопаю; без панихиды. Уразумели?
Ты молча кивнула.
Помнишь, Княгиня? Тебе тогда даже стало интересно: а не начать ли «ворожить»?!
Как встарь; без оглядки. И пусть мутноглазый посмотрит: как легче умирать магу в законе, после каторжной отсидки, — от его смешной пули или от своей родной доли?!
Интерес мелькнул и угас.
Сны бродили в дыму, обходя тебя десятой дорогой. Ты так и спала: без снов.
***
Ушли лосятники затемно.Шумно, деловито; по-быстрому.
Спустя полчаса поднялся и Друц. Долго кряхтел, хрустел телом; матерился полушепотом, вставляя чудные ромские слова. Ты слушала, купаясь в дреме, — да, Рашка, ты слушала, стараясь не позволить себе войти в смысл незнакомой речи.
Слишком дорогая покупка вышла бы; проще у самого Валета спросить, проще, да не надобно.
Спи. Есть еще время.
— Пойду дровишек расстараюсь…
Хлопнула дверь. С обидой взвизгнул снег под тяжелыми шагами; минута — и шаги затихли в отдалении. Ты знала: такое с Друцем бывает. Найдет предлог, утащится куда-нибудь и станет в небо смотреть. В темное, светлое, затянутое тучами или подмигивающее желтым глазом солнца… Ему небо нужно, Дуфуне Друц-Вишневскому.
Хоть иногда. Позарез. Такая ему планида по жизни вышла…
Ты знала, потому что сама была такой.
Ну, почти такой.
Спи.
Слышишь — визг снежный, шаги… опять хлопает дверь.
— Давай, дура баба, подвинься!.. Сделаемся по-быстрому…
Чужие, жесткие руки наскоро ощупали. Исчезли. Что Княгиня, разучилась дергаться впустую? Разучилась. Не пошевелилась даже. Только позволила дреме удрать в угол да ресницами чуток шевельнула. Чтоб видеть. Вон он, Тимошка-охотник, болтун пропащий: тулуп на нары, подпер дверь поленом, губы облизал и опять к тебе.
Сел рядом.
Не торопится, хотя и говорил: по-быстрому, дескать.
— Я, дура баба, ватаге слегонца нашавил: забыл, мол, кисет! Догоню, мол… Ну давай, скидывай, что там у тебя, — не самому ж мне морочиться?! Я — мужик справный, благодарить потом будешь… Давай, давай, вижу же, что не спишь!
Стало смешно. Небось первый парень на деревне. Как пройдет с гармошкой, в малиновой рубахе — девки рядами валятся, молодки ночами плачут! И здесь орел: мимо не прошел, вернулся осчастливить старушечку…
— Ты што, прикидываться вздумала? Аль ворожишь? Так ты это дело брось, вашему брату-ссылочному, из мажьего семени, тихо жить надобно! Иначе аминь и концы в воду! Ну давай, не тяни!
Рука сунулась под одежку, в тепло; нащупала, сдавила грудь.
Отпустила.
— Гляди-ка: титька совсем девчачья! Молодцом! А может, и впрямь дать дураку? Он ведь так и просидит, дожидаючись, чтоб сама… Силой брать не приучен, что ли?
Выходит, что не приучен. Не доводилось силой. Когда у тебя в последний раз стоящий мужик был, Княгиня? Что, и не вспомнить? Или просто вспоминать не хочется? Сама ведь была — то мужиком, то бабой, то сразу всеми… А здесь парень первый сорт, не снимая лыж, лосиху облюбит!
То, что поначалу было смешно, стало противно. До горькой слюны; до холодка в паху.
— Пошел вон, мразь, — сказала ты и отвернулась.
Тишина.
Небось переваривает; небось от изумления аж взопрел.
— Што?! Да я тебя, падина! да я!.. Упал сверху; опрокинул на спину, придавил неожиданно тяжелым телом. Завозился, обрывая крючки.
— Ага! Ага, вона где…
Вспомнилась Марфа Посадница, пугало барачное. Вот так же, во вторую ночь: навалилась сверху, обслюнявила, сдавила горло… Вот так же. И сейчас будет, как тогда, после чего Бубновой Даме под уважительный шепоток товарок: «Княгиня!..» выделили наутро место в углу, подальше от дверных щелей с вечными сквозняками.
Скучно.
А может, все-таки…
Нет.
— Ага! Ну, дура ба… ах-х-ха!
Колено попало туда, куда нужно. В самый сок. Задохнулся, Тимошка-гармошка?
Скрючился весенней гадюкой? Больно ухарю Тимошке? Потерпи, сейчас еще больнее будет.
Я права?
Права.
Даже ладонь отбила.
— Х-хы!.. Ну… ну… Мужика! По яйцам?! В рожу?! Падина валежная! Ведьма!
Уже встала.
Уже хотела отойти в сторонку: дать отдышаться и проводить добрым словом. Уже… не вышло. Откуда-то накатило: обида, ярость, злоба — все вперемешку.