Страница:
Учит тебя жизнь, учит…
Однако отец Георгий бывал только рад подобным спорам. Наконец-то нашел батюшка человека, с коим мог мыслями тайными поделиться. Не давали покоя те мысли отцу Георгию. О, как ты его понимал, бывший лошадник Друц!
Оттого и сошлись.
— Верно говоришь, сын мой. И отцы Церкви нашей так говорят: истощилась чаша терпения Его, воздается наконец по заслугам всем, кто во грехе мажьем погряз.
Божьи мельницы мелют медленно — слыхал небось? Потому и бьет гнев Его по тем, кто еще только встал на путь неправедный. Есть еще у крестников мажьих надежда на Спасение: искупить грех перед Господом смертью мученической и войти в Царствие Небесное. А закоренелым грешникам, кто в Законе своем пагубном давно погряз, кто сам Искусителем стал, подобно Змию, имя которому — Сатана; тем, кто искусил малых сих, — горе им! Не даст им Господь смерти мученической во искупление, но воздаст за гробом муками вечными!
— Складно оно, конечно, выходит… — с сомнением пробормотал ты, не глядя в глаза батюшке.
— Вот то-то и оно, что складно, — с тяжелым вздохом согласился отец Георгий. — Может, в ересь впадаю? Может, кощунство говорю — но сердцу не прикажешь! Не могу поверить, что на смерти страшные, нехорошие, незаконные — воля Его! И не верить не могу: Святейший Синод решение вынес однозначно. А все ж… муторно мне, Дуфуня. Тяжко.
— И мне, — угрюмо кивнул ты, соглашаясь в свою очередь.
— Потому и спешу успеть, пока поздно не стало.! Успеть, понять — что вперекос делается? Что мы, дети, Адама с Евой, потеряем, если уйдет последний из магов?
Станем, потерявши голову, по волосам плакать? И доплачемся, быть может?!
Ты снова угрюмо кивнул, на этот раз молча. Умеет все-таки говорить отец Георгий, выразить словами муку, что у тебя самого в душе комом горьким ворочается, наружу просится — да не выходит, поперек горла встает. Как у собаки: все понимает, а сказать не может!
— Ведь ты пойми, Дуфуня: это искус, великий искус! Не сама магия, не «эфирные воздействия» — грош цена сему соблазну. В другом искус. В Законе ма-жьем! В том, как крестный крестнику свое умение передает. Он ведь не учит, не наставляет — он слепок с себя делает, он под копирку пишет, фотографическую карточку проявляет.
Представь: узнают о Законе прочие люди? Представь: найдут способ и себе Договор заключать? Будь ты хоть пекарь, хоть доктор, хоть музыкант…
Ты честно попытался представить. Выходило скверно. В смысле никак не выходило.
Чему, собственно, ужасается отец Георгий? Разве что самому Договору? Огонь, где руки горят, сплавляются — не пекельное ли пламя?
— Молчишь? Молчишь, — сам себе ответил отец Георгий. — Не уразумел, значит. Ну да ладно, я и сам не сразу уразумел. А когда сообразил — так веришь, Дуфуня, на колени упал и возблагодарил Господа, что надоумил он меня, дурака, от греха уберег, от беды великой!
— Верю. Что возблагодарили, отец Георгий, — верю!
Хотя батюшка был младше тебя, почитай, во всех смыслах — язык не поворачивался «тыкать» обер-старцу, как равному. Раньше, когда в Законе был — еще как повернулся бы! Помнишь, на суде: обложил тройным загибом, конвоиры еще по хребту надавали? Зато теперь, после крещения, после училищных будней — робеешь, Друц-лошадник?
Никогда раньше робости за тобой не водилось…
— А вот от какой беды вас господь уберег, батюшка, — сего не понимаю.
— От языка моего длинного да от скудоумия. Я ведь уж совсем было собрался поведать иерархам церкви нашей о сути Договора мажьего! А ну как поддались бы дьявольскому искусу! нашли бы способ меж обычными людьми Договор заключать!
— Искус?! — изумился ты. — Не с чертом ведь Договор подписываем — друг с другом!
Вон и мы с Княгиней, когда на службу государственную нанимались, особый контракт подписывали. Вы же его и визировали, как епархиальный обер-старец! Значит, церковь одобряет…
— Ерунду молотишь, Дуфуня! — отец Георгий, разгорячившись, даже слегка пристукнул кулаком по столу, что за ним водилось крайне редко. — В том-то и весь страх, весь ужас, что церковь одобряет! одобрит! возражать не станет! А государство — тем паче. Ты пойми: ежели узнают да способ найдут, как без учебы человека всему, чему угодно, научить, будь он хоть лоботряс распоследний, хоть тупица — многие за это ухватятся. Отец сыну бесталанному дело передаст; начальник себя на подчиненном тиснет! А по-старому вскоре никто ни УЧИТЬСЯ, ни учить не захочет! Понял?
— Простите, отец Георгий, дурака: не понял! -честно признался ты. — Ну, будет пекарь-лекарь своего подмастерья через Договор учить… В чем беда?
— Да неужто не понимаешь?! Лицо батюшки пошло красными пятнами. Но одернул себя отец Георгий:
— А ведь верно! Не понять такого сразу; я и сам, пока дошел… Видишь, Дуфуня: плохой из меня учитель, плохой толкователь. А будь меж нами Договор — все б ты понял! И верно меня Господь вразумил: нельзя такого людям открывать! Если даже ты маг в законе… Давай иначе подойдем; знаешь ведь, не бывать оттиску лучше оригинала! Даже вровень не получится! Ты, Валет Пиковый, своего ученика только на Валета выучить сможешь; и то — в лучшем случае.
— Вряд ли, батюшка. Данька Алый — он выше Десятки и не поднялся бы, останься жив. А перед ним…
— Тебе б, Дуфуня, архивы уголовные полистать… Знаешь, что, к примеру, Валеты козырные сорок лет назад творили? А пятьдесят? А в начале прошлого века? Сейчас такое не всякому Королю под силу! Мельчает порода мажья, уходит сила водой в песок. Станут иные люди через Договор ремеслам-искусствам учиться — конец людям!
В дикость скатимся! Теперь понял?
— Понял, — с трудом выдавил ты.
Ох, боже ж ты мой! — смог наконец представить. Неприглядное зрелище выходило, глаза б не видели. Не Божий промысел, никак не Божий. Вот только…
И не заметил, как вслух заговорил.
— Так может, не маги виновны, отец Георгий? Не сила мажья, не «эфирные воздействия» — а сам Договор? Может, в нем грех? Хоть и не кровью подписываем, душу не закладываем — а на огне адском все одно скрепляем? Потому стоять старшему Козырю за левым плечом крестника — до окончания Договора? Глядишь, если бы маги учеников своих по-другому учили, как обычные люди друг дружку — и греха бы в том не было?
Отец Георгий ошарашенно уставился на тебя. Хотел что-то сказать — но ты, забыв на миг про епархиального обер-старца, полез на полку за Библией, раскрыл, непослушными пальцами принялся листать шуршащие страницы.
— Вот… сейчас, сейчас найду… Ведь и Христос чудеса творил! Тысячи пятью хлебами кормил, воду — в вино… Лазаря воскресил! Сейчас бы его мигом: тру-парь, некромант! — и в петлю!
— А тогда — на крест, — ровный голос отца Георгия окатил тебя ведром ледяной воды. — Ты, Дуфуня, и сам не знаешь, в какие язвы персты вложил. Над этим вопросом лучшие богословы не первую сотню лет головы ломают. Одни ересь говорят, как ты: магом был Иисус, великим магом — за то и пострадал! Когда судили Его властью светской и духовной, когда на Голгофу отправляли — это первый суд над магом был, первая казнь за «эфирное воздействие». А значит — ничего в ворожбе богопротивного нет, раз и сам Сын Божий…
Отец Георгий не договорил, торопливо перекрестился.
— Опять же, святые чудеса творили…
— Вот! — не удержался ты. — Ну, Господь, я понимаю… Все в Его власти, не нам судить деяния Его!.. Но святые-то — люди!
— Все верно, сын мой, люди они были. Оттого и возражают еретикам богословы-ортодоксы: творились чудеса именем Божьим и во славу Его. Маг же творит эфирное воздействие от своего имени, сугубо корысти ради. Хоть своей, хоть чужой — но кто-то так или иначе выгоду мирскую от его волшебств имеет.
Святые от чудес пользы личной не имели. Потому и было это — чудо Господне; а мажья работа — ворожба мерзкая, богопротивная, от дьявола идущая. Тут Православная Церковь, как сие ни удивительно, полностью сходится и с католиками, и даже с авраамитами: последним всякая ворожба запрещена строжайше, поскольку искажает замысел Творца. О магометанах я и не говорю — Магомет чудес не творил, ему их после чернь приписала…
Сказано, как отрезано. Не тебе, ром новообращенный, бибахтало мануш (Неудачник, человек без счастья), с мудрыми богословами тягаться! Верой, разумом, рылом не вышел, баро!
— А вот слова твои про Договор… — священник говорил раздумчиво, словно ты давно ушел восвояси. — Что в нем самом грех, а не в ворожбе… ты небось и сам не понял, что сказал-то! Сколь лет я над этим бьюсь, сомнениями мучаюсь, истину найти хочу — а о таком не думал! И ни у кого из богословов, ни в одном трактате о магии не встречал! Ты даже не понимаешь…
— А вы, отец Георгий, понимаете?.. Добрый вечер, отцы-схимники!
Опять же: черный лак туфелек с изящными серебряными застежками-мотыльками…
Большая барыня в гости зашла! …В дверях стояла, войдя неслышно (действительно неслышно, в отличие от вахмистра Федотыча), несмотря на звонкие каблучки, твоя крестница.
Акулька-Акулина.
Нет. Теперь — Сохатина Александра Филатовна, в девичестве Вишневская, представительница Малороссийского отделения Всемирного Общества защиты животных в Харьковской губернии, студентка подготовительного отделения Харьковского ветеринарного института.
«Атеистка рыжая, бесстыжая», — добавил ты про себя.
И мимо воли улыбнулся.
При этом почувствовав, казалось бы, совершенно неуместную отцовскую гордость.
III. РАШКА-КНЯГИНЯ или БЕЗУМСТВУ ХРАБРЫХ ПОЕМ МЫ ПЕСНЮ…
— …и вы представляете, дорогой мой князь! Петруша Скирский, молодой семинарист, подыскал себе невесту и место в Мироносицкой церкви. Остановка только за рукоположением! Идет он к экзаменатору ставленников, небезызвестному вам ключарю Гнедичу…
— Гнедичу? Григорию Гнедичу, протоиерею? О котором писали в «Губернских Ведомостях»… м-м-м, дай бог памяти… «Особенность экзаменов его состояла в том, что они обязательно должны были сопровождаться приношениями в виде рому, вина, чаю, сахару и т. п. Денег, впрочем, не брал»?
— Ах, как интересно! Продолжайте, господин профессор!
— Так вот, является наш семинарист, наивная душа, к Гнедичу с пустыми руками.
Ходит день, другой, третий, но толку нет..Наконец ему на ушко разъясняют суть дела. Тогда Скирский берет пакет, складывает туда бутылку рому, бутылку мадеры, штоф кизлярки и столько-то чаю с сахаром. Гнедич-ключарь осмотрел приношение, нашел его удовлетворительным и, назначив юноше на утро, как человек аккуратный, пишет себе на клочке бумаги: «от П. Скнрского 1 бут. рому, 1 бут. мадеры» и т. д. И по рассеянности забывает сей злосчастный клочок в середине прошения Скирского, на коем сам начертал максимально благоприятный отзыв!
— Ах! Какой конфуз!
— Илья Семенович, я надеюсь, этим не закончилось?
— Что вы, князь! Наутро семинарист с прошением и отзывом спешит к преосвященному владыке Иннокентию. Последний читает отзыв и обнаруживает запись! — о ужас!
Семинарист запираться не стал, поведал все, как есть…
— И что?! Не томите, господин профессор!
— Ну, характер владыки всем известен. Гнедич владычным указом от должности экзаменатора освобожден, а сама должность упразднена, яко излишняя.
— Да-с, суров владыка…
Нет.
Ждешь.
Россыпь снежно-белых столиков трудами слуг выросла под ближними тополями — в мае от пуха не продохнешь, но рука не подымается срубить красавцев. Гости раскраснелись больше от приятной беседы, чем от наливки из вишен; нет-нет, а каждый то и дело поглядывает на дорогу: не едет ли маэстро Сохатин?
Все ждут Феденьку.
А ты — больше всех.
Соскучилась?
Дальше, в стороне от гостей, на веранде дома сидит в кресле молоденькая девушка; за левым плечом девушки, с головы до ног в черном, вороной примостилась матушка Хорешан. Истинная дедакац (Дедакаци -достойная женщина, дословно «мать-мужчина»), она свято чтит традиции рода Джандиери и говорит крайне мало, почти всегда на родном языке. В этом она соперничает с твоей камеристкой, зачастую одерживая убедительную победу. Легко представляется: дикие персы-таджи-буки перед дворцом Чехель-соттун терзают пожилую женщину и отступают, не добившись от нее стона. История родины князя изобилует подобными случаями; равно как подобными женщинами.
Сама родина такова.
Матушку Хорешан, свою двоюродную тетку, князь перевез с Кавказа через восемь месяцев после вашего прибытия в Харьков, едва лишь приобрел дачу здесь, в Малыжино, за чертой города.
Перевез вместе с твоей камеристкой — и, что гораздо важнее, со своей единственной дочерью Тамарой.
Этих трех женщин ты про себя звала «семьей Шалвы», за неимением более подходящего слова.
Словно услышав твои мысли, девушка в кресле сладко выгнулась, забросив руки за голову. Летнее платье натянулось, подчеркивая грудь, излишне обнажив стройные щиколотки — поза, мало приличествующая барышне из знатной семьи. Не странно ли, Княгиня! — тебе пришла на ум давняя история, рассказанная синагогальным служкой в Житомире. О некоей юной авраамитке, которую деспот-бургомистр велел за ведьмовство привязать к дикому жеребцу. Последним желанием несчастной было получить две булавки: ими она приколола подол прямо к ногам, дабы не обнажиться во время казни пред чужими людьми.
Но красавицу Тамару приличия интересовали примерно в той же степени, как и благотворительность в пользу голодающих эфиопов.
Княжна не была бесстыдницей.
Отнюдь.
Княжна была слабоумной.
Помнится, при вашем первом знакомстве ты испытала изумление, едва ли не физическую боль: никак не удавалось почувствовать девушку. Любой посыл даже не разбивался — увязал в безответной трясине. Как если бы вместо Тамары перед тобой стоял жандармский офицер из «Варваров». Сходство усиливалось тем, что внешностью княжна очень напоминала отца. Сам отец с отменной вежливостью представил вас друг другу — «Моя дочь, Томочка. А это, родная, моя новая жена. Если хочешь, зови ее просто Эльзой…» — ты же радушно взяла девушку за руку и едва удержалась, чтоб не вскрикнуть.
Радушие за равнодушие. Рука была абсолютно пустой. У людей так не бывает.
Девушка ничего не ответила, глядя мимо тебя; потом, когда ты отпустила ее руку, Тамара улыбнулась своим мыслям и медленно пошла прочь, сопровождаемая матушкой Хорешан.
— Не обижайся, Эльза, — тихо сказал Джандиери, дернув щекой. — Сама видишь…
Эльзой вместо старой привычной «Раисы Сергеевны» он стал называть тебя сразу по приезде. Ни разу не сбился, не оговорился, не подмигнул со значением — любому на его месте была бы простительна ошибка, любому, но не Циклопу. Впрочем, каждое из этих имен имело равное право на существование — никакого права.
Мишура.
— Я не обижаюсь, — ответила ты.
Ты действительно не обижалась. Нельзя обижаться на тополь, на ветер, на иволгу в ветвях, если они забудут отозваться на твое приветствие. Нельзя обижаться на бедную, ни в чем не виноватую Тамару Джандиери.
Тогда ты еще не знала, что полюбишь несчастную. Ты думала, что девушка — немая, в придачу к слабоумию. И впрямь, больше двух месяцев ты не слышала от нее ни слова. Дача, купленная князем по случаю, раньше принадлежала Голицыным и скорее походила на обустроенную усадьбу; здесь вполне можно было жить круглый год. В получасе езды, на месте другого своего имения, добросердечные Голицыны учредили дом призрения для сирых и убогих — ты полагала это гримасой судьбы. Ведь правда, Княгиня моя! — богадельня там, и богадельня здесь, вопрос лишь в позолоте; вернее, в ее наличии или отсутствии.
Тебе казалось, что у вас много общего: убогая Тамара Джандиери и убогая Рашка-Княгиня, две искалеченные птицы, запутавшиеся в силках.
Ты ошибалась.
— Здравствуйте, Эльза, — августовским душным и пыльным утром бросила тебе на бегу Тамара. И во весь дух припустила в сторону пруда, вынуждая матушку Хорешан ковылять следом, крича что-то по-грузински. Тебе некогда было вслушиваться в смысл чужих слов, некогда и незачем. Ты просто смотрела на беглянку и ее верную дуэнью, а в голове пойманным воробьем билась мысль: «Она не немая! Она разговаривает!..» Тамара разговаривала еще полторы недели. Демонстрируя наличие здравого смысла и рассудительности. К концу месяца она замучила тебя просьбой сыграть ей в очередной раз «что-нибудь из Шопена», а в начале сентября опять превратилась в растение с тихой, печальной улыбкой на лице.
Примерно тогда же в городе заговорили о сумасшествии полковничьей дочери.
Сочувствовали, сплетничали; перешептывались. Записной сердцеед Мишель Данзас, драгунский офицер и племянник вице-губернатора, даже пошутил однажды в обществе, что быть ему непременно зятем Джандиери, ибо отродясь не любил Мишель умных женщин.
Циклоп прислал Данзасу вызов на дуэль. Шутник в качестве оружия выбрал саблю, коей, по слухам, владел превосходно, и был во время поединка хладнокровно изуродован полковником: Джандиери превратил веселого красавчика в ночной кошмар раньше, чем успели вмешаться секунданты.
Более шутить не пытались.
Даже сплетни о тебе, Княгиня, теперь предпочитали рассказывать вполголоса, с оглядкой через плечо.
Послышался частый перестук копыт, шуршание колес по листьям, вдоволь усеявшим домашний парк; от ворот донесся утробный лай — дог Трисмегист, мраморная громадина, в часы покоя больше похожая на статую, если кого любил, то любил беззаветно.
— Едут!
Ты с замиранием сердца следила, как, спрыгнув с брички и помогая сойти жене, к вам оборачивается — он.
Федор Федорович Сохатин.
Феденька…
«Леший! Федюньша-лешак, неприятная сила! ишь, страшной! Беги-и-и-и!..» Как всегда, он играл какую-то свою, увлекающую его целиком, без остатка, роль.
Способный с равным шиком носить фрак и гусарский доломан, на этот раз Феденька вырядился по старой, принятой меж здешними мещанами, моде середины прошлого века. Сейчас так одевались, пожалуй, лишь знаменитые кулачные бойцы, собираясь в излюбленном месте: за хоральной синагогой, на площади по Мещанской и Белгородской улицам.
Ишь ты! — могучие плечи до треска в швах распирают жупан: короткий, синего сукна, подпоясан в три слоя алым кушаком.
Вот вам! — шапка из сивой смушки лихо сбита набекрень.
А если?! — черные плисовые штаны с напуском заправлены в сапоги, начищенные до умопомрачительного блеска.
И наконец: крепко сжатая зубами, дымится маленькая, в серебряной оправе трубочка.
Щеголь-обыватель родом из прошлого. Ты помнила — точно так же Феденька был одет, когда на третьем ударе свалил прославленного Коваля, студента медицинского факультета, а потом в гостинице Афанасьева напоил проигравшего «в лежку» и на собственных плечах доставил домой, на другой конец города.
— Федор Федорович!
— С приездом!
— Александра Филатовна! Все хорошеете, милочка!
— Маэстро!..
— Стихи! новенькое! почитайте!!!
Сукин сын Федор разом изменил походку: не гоголем, косолапым топтыгиным расшаркался перед обществом, приложил ладонь к сердцу, мигом став похож на актеришку-бенефицианта из провинциальной труппы.
Воздев очи горе, задекламировал с томным нижегородским прононсом:
— Закат распускался персидской сиренью — О час волшебства!
И шкуру оленью, испачкана тенью,
Надела листва.
Река истекала таинственной ленью…
Помолчал.
Посерьезнел лицом, обвел присутствующих медленным, тяжко-ощутимым взглядом.
И без шутовства, твердо и спокойно, вбил гвоздем последнюю строку: -…пустые слова.
Раздались аплодисменты.
Разумеется, никакого эфирного воздействия Федор себе не позволил: твой запрет, Княгиня, был для него свят. Крестнику до выхода в Закон самому не работать — да только здесь ничего такого и не понадобилось.
Они и без «эфира» твои, Феденька…
Акулька-Акулина (вернее, по паспорту ныне Александра Филатовна!) к тому времени уже проскользнула к ближайшему столику, села с краю и превратилась в невидимку.
Умела, когда хотела. Свою беременность она носила легко, малозаметно для окружающих, к популярности мужа относилась с изрядной долей иронии — по счастью, не проявляемой на людях. Откинув вуалетку назад, молодая женщина пригубила глоток грушевого квасу, излюбленного напитка, всегда готового к ее приезду в Малыжино.
— Завидую, милочка, — так, чтоб услышали все, шепнула ей дородная супруга Ильи Семеновича, университетского профессора с кафедры римского права. — Экий у вас благоверный!.. Душевно завидую.
— И правильно делаете, — звонко отозвалась крестница, напрочь отбив у госпожи профессорши охоту вести светские беседы. — Я бы на вашем месте тоже завидовала.
После чего послала обиженному профессору воздушный поцелуй, превратив обиду в удовольствие.
Ходит по двору, лапой скребет, зернышки выискивает: склонит голову набок, посмотрит одним глазом, другим — хороша ли находка?Ах, и это, похоже, с изъяном! Ко-ко-ко, ко-ко-ко, жить-то стало нелегко! Или остановится, украдкой на петуха взглянет — того кочета с гребешком набок, что поодаль разгуливает. Всем хорош петух, жаль, староват уже. Вот соседский…
— Ну что твой Крейнбринг? — спросила ты, погладив вороные кудри.
— Меценатствует, тетя Эльза, — Федор с напускной скукой развел руками, но по сияющим глазам его читалось легче легкого: фабрикант, пасынок Муз, раскошелился больше, чем предполагалось ранее.
— Надолго к нам?
— До вечера, тетя Эльза. А может, заночуем. Не прогоните на ночь глядя? Едут дроги по дороге, стоит тетя на пороге…
— Глупости несешь, пиит! — вмешался Джандиери, улыбаясь шире, чем делал это обычно. Ты насторожилась, ибо в придачу к неестественной улыбке господин полковник еще и снова пустил трещинку по краешку голоса. Второй раз за день, чего раньше не случалось. Циклоп, не часто ли?
Впрочем, кто заметит, кроме тебя?..
— Мало что не прогоним! Силой заставим остаться! Даром ли я по жандармской части?!
— Недаром, дядя Шалва. Все знают — недаром. Федор протянул Джандиери руку.
Мужчины обменялись крепким рукопожатием; это не удивило общество — собравшиеся знали, что племянника своей второй жены, Федора Сохатина, не имеющий сына-наследника князь любит больше всех.
В завещании небось ему много чего отпишет. Для тебя не было тайной, что Феденька, проходящий по документам твоим племянником, для здешнего высшего света числится в твоих незаконнорожденных сыновьях. «При первом муже прижила на стороне! — шептались втихомолку. — От этого!.. от гусара Хотин-ского!.. Да какого гусара! — от жокея-англичанина! А записала племянником, чтобы держать при себе, не позорясь!..» Эти слухи тебя вполне устраивали. Более того: они устраивали Джандиери.
— Федор Федорович! — вмешалась профессорша. — Умоляю: «Балладу призраков»!
Будучи в недомогании, пропустила ваш вечер у графини Трубецкой… умоляю!..
— Просим! — зашумели гости. — Федор Федорович! Просим!
Ты поймала Феденькин взгляд: петь ли. Княгиня?
Кивнула.
А он, мерзавец, опрометью ринулся к бричке, зашарил где-то в ногах и извлек… мандолину. Старую, лаковую. Победно вскинул над головой, вызвав у окружающих стон восторга; вернулся и подал инструмент тебе.
— Ум-моляю, тетя Эльза! Будучи в недомогании после вечера у госпожи Крейнбринг… мадера, потом горилочка-матушка!.. пальцы, знаете ли, дрожат…
Нет, профессорша так и не сумела рассердиться на своего кумира. Хотя старалась вовсю: поджимала губы, трясла мопсовыми брылями. Не вышло. А ты, едва тронув мандолину, поняла: настроена заранее. Под тебя, под твою хватку, под твой характер.
В дороге, что ли, старался?
Одной рукой правил, другой настраивал?
Конечно, ты предпочла бы альгамбрскую гитару или, на худой конец, лютню — но выбора не было. Сама ведь кивнула, никто в затылок не толкал. Теперь играй,
«тетя Эльза». Брюзжание было напускным: на самом деле ты любила вот такие дни, вечера, собрания, когда могла видеть Феденьку, играть для него, кого считали твоим сыном едва ли не все… Включая тебя, Княгиня.
Ведь правда?
Правда. И можно в такие минуты не думать о главном: скоро Федор с женой выйдут в Закон. Скоро — все. Глупая старая Рашка… А ты помнишь свой собственный выход в Закон? О да, конечно, ты не забудешь его до самой смерти и после смерти не забудешь… Давай не забывать вместе?
Однако отец Георгий бывал только рад подобным спорам. Наконец-то нашел батюшка человека, с коим мог мыслями тайными поделиться. Не давали покоя те мысли отцу Георгию. О, как ты его понимал, бывший лошадник Друц!
Оттого и сошлись.
— Верно говоришь, сын мой. И отцы Церкви нашей так говорят: истощилась чаша терпения Его, воздается наконец по заслугам всем, кто во грехе мажьем погряз.
Божьи мельницы мелют медленно — слыхал небось? Потому и бьет гнев Его по тем, кто еще только встал на путь неправедный. Есть еще у крестников мажьих надежда на Спасение: искупить грех перед Господом смертью мученической и войти в Царствие Небесное. А закоренелым грешникам, кто в Законе своем пагубном давно погряз, кто сам Искусителем стал, подобно Змию, имя которому — Сатана; тем, кто искусил малых сих, — горе им! Не даст им Господь смерти мученической во искупление, но воздаст за гробом муками вечными!
— Складно оно, конечно, выходит… — с сомнением пробормотал ты, не глядя в глаза батюшке.
— Вот то-то и оно, что складно, — с тяжелым вздохом согласился отец Георгий. — Может, в ересь впадаю? Может, кощунство говорю — но сердцу не прикажешь! Не могу поверить, что на смерти страшные, нехорошие, незаконные — воля Его! И не верить не могу: Святейший Синод решение вынес однозначно. А все ж… муторно мне, Дуфуня. Тяжко.
— И мне, — угрюмо кивнул ты, соглашаясь в свою очередь.
— Потому и спешу успеть, пока поздно не стало.! Успеть, понять — что вперекос делается? Что мы, дети, Адама с Евой, потеряем, если уйдет последний из магов?
Станем, потерявши голову, по волосам плакать? И доплачемся, быть может?!
Ты снова угрюмо кивнул, на этот раз молча. Умеет все-таки говорить отец Георгий, выразить словами муку, что у тебя самого в душе комом горьким ворочается, наружу просится — да не выходит, поперек горла встает. Как у собаки: все понимает, а сказать не может!
— Ведь ты пойми, Дуфуня: это искус, великий искус! Не сама магия, не «эфирные воздействия» — грош цена сему соблазну. В другом искус. В Законе ма-жьем! В том, как крестный крестнику свое умение передает. Он ведь не учит, не наставляет — он слепок с себя делает, он под копирку пишет, фотографическую карточку проявляет.
Представь: узнают о Законе прочие люди? Представь: найдут способ и себе Договор заключать? Будь ты хоть пекарь, хоть доктор, хоть музыкант…
Ты честно попытался представить. Выходило скверно. В смысле никак не выходило.
Чему, собственно, ужасается отец Георгий? Разве что самому Договору? Огонь, где руки горят, сплавляются — не пекельное ли пламя?
— Молчишь? Молчишь, — сам себе ответил отец Георгий. — Не уразумел, значит. Ну да ладно, я и сам не сразу уразумел. А когда сообразил — так веришь, Дуфуня, на колени упал и возблагодарил Господа, что надоумил он меня, дурака, от греха уберег, от беды великой!
— Верю. Что возблагодарили, отец Георгий, — верю!
Хотя батюшка был младше тебя, почитай, во всех смыслах — язык не поворачивался «тыкать» обер-старцу, как равному. Раньше, когда в Законе был — еще как повернулся бы! Помнишь, на суде: обложил тройным загибом, конвоиры еще по хребту надавали? Зато теперь, после крещения, после училищных будней — робеешь, Друц-лошадник?
Никогда раньше робости за тобой не водилось…
— А вот от какой беды вас господь уберег, батюшка, — сего не понимаю.
— От языка моего длинного да от скудоумия. Я ведь уж совсем было собрался поведать иерархам церкви нашей о сути Договора мажьего! А ну как поддались бы дьявольскому искусу! нашли бы способ меж обычными людьми Договор заключать!
— Искус?! — изумился ты. — Не с чертом ведь Договор подписываем — друг с другом!
Вон и мы с Княгиней, когда на службу государственную нанимались, особый контракт подписывали. Вы же его и визировали, как епархиальный обер-старец! Значит, церковь одобряет…
— Ерунду молотишь, Дуфуня! — отец Георгий, разгорячившись, даже слегка пристукнул кулаком по столу, что за ним водилось крайне редко. — В том-то и весь страх, весь ужас, что церковь одобряет! одобрит! возражать не станет! А государство — тем паче. Ты пойми: ежели узнают да способ найдут, как без учебы человека всему, чему угодно, научить, будь он хоть лоботряс распоследний, хоть тупица — многие за это ухватятся. Отец сыну бесталанному дело передаст; начальник себя на подчиненном тиснет! А по-старому вскоре никто ни УЧИТЬСЯ, ни учить не захочет! Понял?
— Простите, отец Георгий, дурака: не понял! -честно признался ты. — Ну, будет пекарь-лекарь своего подмастерья через Договор учить… В чем беда?
— Да неужто не понимаешь?! Лицо батюшки пошло красными пятнами. Но одернул себя отец Георгий:
— А ведь верно! Не понять такого сразу; я и сам, пока дошел… Видишь, Дуфуня: плохой из меня учитель, плохой толкователь. А будь меж нами Договор — все б ты понял! И верно меня Господь вразумил: нельзя такого людям открывать! Если даже ты маг в законе… Давай иначе подойдем; знаешь ведь, не бывать оттиску лучше оригинала! Даже вровень не получится! Ты, Валет Пиковый, своего ученика только на Валета выучить сможешь; и то — в лучшем случае.
— Вряд ли, батюшка. Данька Алый — он выше Десятки и не поднялся бы, останься жив. А перед ним…
— Тебе б, Дуфуня, архивы уголовные полистать… Знаешь, что, к примеру, Валеты козырные сорок лет назад творили? А пятьдесят? А в начале прошлого века? Сейчас такое не всякому Королю под силу! Мельчает порода мажья, уходит сила водой в песок. Станут иные люди через Договор ремеслам-искусствам учиться — конец людям!
В дикость скатимся! Теперь понял?
— Понял, — с трудом выдавил ты.
Ох, боже ж ты мой! — смог наконец представить. Неприглядное зрелище выходило, глаза б не видели. Не Божий промысел, никак не Божий. Вот только…
И не заметил, как вслух заговорил.
— Так может, не маги виновны, отец Георгий? Не сила мажья, не «эфирные воздействия» — а сам Договор? Может, в нем грех? Хоть и не кровью подписываем, душу не закладываем — а на огне адском все одно скрепляем? Потому стоять старшему Козырю за левым плечом крестника — до окончания Договора? Глядишь, если бы маги учеников своих по-другому учили, как обычные люди друг дружку — и греха бы в том не было?
Отец Георгий ошарашенно уставился на тебя. Хотел что-то сказать — но ты, забыв на миг про епархиального обер-старца, полез на полку за Библией, раскрыл, непослушными пальцами принялся листать шуршащие страницы.
— Вот… сейчас, сейчас найду… Ведь и Христос чудеса творил! Тысячи пятью хлебами кормил, воду — в вино… Лазаря воскресил! Сейчас бы его мигом: тру-парь, некромант! — и в петлю!
— А тогда — на крест, — ровный голос отца Георгия окатил тебя ведром ледяной воды. — Ты, Дуфуня, и сам не знаешь, в какие язвы персты вложил. Над этим вопросом лучшие богословы не первую сотню лет головы ломают. Одни ересь говорят, как ты: магом был Иисус, великим магом — за то и пострадал! Когда судили Его властью светской и духовной, когда на Голгофу отправляли — это первый суд над магом был, первая казнь за «эфирное воздействие». А значит — ничего в ворожбе богопротивного нет, раз и сам Сын Божий…
Отец Георгий не договорил, торопливо перекрестился.
— Опять же, святые чудеса творили…
— Вот! — не удержался ты. — Ну, Господь, я понимаю… Все в Его власти, не нам судить деяния Его!.. Но святые-то — люди!
— Все верно, сын мой, люди они были. Оттого и возражают еретикам богословы-ортодоксы: творились чудеса именем Божьим и во славу Его. Маг же творит эфирное воздействие от своего имени, сугубо корысти ради. Хоть своей, хоть чужой — но кто-то так или иначе выгоду мирскую от его волшебств имеет.
Святые от чудес пользы личной не имели. Потому и было это — чудо Господне; а мажья работа — ворожба мерзкая, богопротивная, от дьявола идущая. Тут Православная Церковь, как сие ни удивительно, полностью сходится и с католиками, и даже с авраамитами: последним всякая ворожба запрещена строжайше, поскольку искажает замысел Творца. О магометанах я и не говорю — Магомет чудес не творил, ему их после чернь приписала…
Сказано, как отрезано. Не тебе, ром новообращенный, бибахтало мануш (Неудачник, человек без счастья), с мудрыми богословами тягаться! Верой, разумом, рылом не вышел, баро!
— А вот слова твои про Договор… — священник говорил раздумчиво, словно ты давно ушел восвояси. — Что в нем самом грех, а не в ворожбе… ты небось и сам не понял, что сказал-то! Сколь лет я над этим бьюсь, сомнениями мучаюсь, истину найти хочу — а о таком не думал! И ни у кого из богословов, ни в одном трактате о магии не встречал! Ты даже не понимаешь…
— А вы, отец Георгий, понимаете?.. Добрый вечер, отцы-схимники!
***
Чуть насмешливая полуулыбка. Лукавый блеск зеленых глаз сквозь паутину вуалетки, приспущенную с модной шляпки. Строгий, темно-серый костюм в английском стиле — ай, постарался умелый портной Яшка Шмаровозник, нарочно для поздней беременности шил-кроил! Вроде бы и пузо огурцом, а жакет даже притален слегка, и юбка складками шелестит, кокетничает. Никогда не скажешь, что на восьмом месяце баба!Опять же: черный лак туфелек с изящными серебряными застежками-мотыльками…
Большая барыня в гости зашла! …В дверях стояла, войдя неслышно (действительно неслышно, в отличие от вахмистра Федотыча), несмотря на звонкие каблучки, твоя крестница.
Акулька-Акулина.
Нет. Теперь — Сохатина Александра Филатовна, в девичестве Вишневская, представительница Малороссийского отделения Всемирного Общества защиты животных в Харьковской губернии, студентка подготовительного отделения Харьковского ветеринарного института.
«Атеистка рыжая, бесстыжая», — добавил ты про себя.
И мимо воли улыбнулся.
При этом почувствовав, казалось бы, совершенно неуместную отцовскую гордость.
III. РАШКА-КНЯГИНЯ или БЕЗУМСТВУ ХРАБРЫХ ПОЕМ МЫ ПЕСНЮ…
Женщина безрассудная, шумливая, глупая и ничего не знающая садится у дверей дома своего на стуле, чтобы звать проходящих дорогою…
Книга притчей Соломоновых
— …и вы представляете, дорогой мой князь! Петруша Скирский, молодой семинарист, подыскал себе невесту и место в Мироносицкой церкви. Остановка только за рукоположением! Идет он к экзаменатору ставленников, небезызвестному вам ключарю Гнедичу…
— Гнедичу? Григорию Гнедичу, протоиерею? О котором писали в «Губернских Ведомостях»… м-м-м, дай бог памяти… «Особенность экзаменов его состояла в том, что они обязательно должны были сопровождаться приношениями в виде рому, вина, чаю, сахару и т. п. Денег, впрочем, не брал»?
— Ах, как интересно! Продолжайте, господин профессор!
— Так вот, является наш семинарист, наивная душа, к Гнедичу с пустыми руками.
Ходит день, другой, третий, но толку нет..Наконец ему на ушко разъясняют суть дела. Тогда Скирский берет пакет, складывает туда бутылку рому, бутылку мадеры, штоф кизлярки и столько-то чаю с сахаром. Гнедич-ключарь осмотрел приношение, нашел его удовлетворительным и, назначив юноше на утро, как человек аккуратный, пишет себе на клочке бумаги: «от П. Скнрского 1 бут. рому, 1 бут. мадеры» и т. д. И по рассеянности забывает сей злосчастный клочок в середине прошения Скирского, на коем сам начертал максимально благоприятный отзыв!
— Ах! Какой конфуз!
— Илья Семенович, я надеюсь, этим не закончилось?
— Что вы, князь! Наутро семинарист с прошением и отзывом спешит к преосвященному владыке Иннокентию. Последний читает отзыв и обнаруживает запись! — о ужас!
Семинарист запираться не стал, поведал все, как есть…
— И что?! Не томите, господин профессор!
— Ну, характер владыки всем известен. Гнедич владычным указом от должности экзаменатора освобожден, а сама должность упразднена, яко излишняя.
— Да-с, суров владыка…
***
Скучаешь, Рашка?Нет.
Ждешь.
Россыпь снежно-белых столиков трудами слуг выросла под ближними тополями — в мае от пуха не продохнешь, но рука не подымается срубить красавцев. Гости раскраснелись больше от приятной беседы, чем от наливки из вишен; нет-нет, а каждый то и дело поглядывает на дорогу: не едет ли маэстро Сохатин?
Все ждут Феденьку.
А ты — больше всех.
Соскучилась?
Дальше, в стороне от гостей, на веранде дома сидит в кресле молоденькая девушка; за левым плечом девушки, с головы до ног в черном, вороной примостилась матушка Хорешан. Истинная дедакац (Дедакаци -достойная женщина, дословно «мать-мужчина»), она свято чтит традиции рода Джандиери и говорит крайне мало, почти всегда на родном языке. В этом она соперничает с твоей камеристкой, зачастую одерживая убедительную победу. Легко представляется: дикие персы-таджи-буки перед дворцом Чехель-соттун терзают пожилую женщину и отступают, не добившись от нее стона. История родины князя изобилует подобными случаями; равно как подобными женщинами.
Сама родина такова.
Матушку Хорешан, свою двоюродную тетку, князь перевез с Кавказа через восемь месяцев после вашего прибытия в Харьков, едва лишь приобрел дачу здесь, в Малыжино, за чертой города.
Перевез вместе с твоей камеристкой — и, что гораздо важнее, со своей единственной дочерью Тамарой.
Этих трех женщин ты про себя звала «семьей Шалвы», за неимением более подходящего слова.
Словно услышав твои мысли, девушка в кресле сладко выгнулась, забросив руки за голову. Летнее платье натянулось, подчеркивая грудь, излишне обнажив стройные щиколотки — поза, мало приличествующая барышне из знатной семьи. Не странно ли, Княгиня! — тебе пришла на ум давняя история, рассказанная синагогальным служкой в Житомире. О некоей юной авраамитке, которую деспот-бургомистр велел за ведьмовство привязать к дикому жеребцу. Последним желанием несчастной было получить две булавки: ими она приколола подол прямо к ногам, дабы не обнажиться во время казни пред чужими людьми.
Но красавицу Тамару приличия интересовали примерно в той же степени, как и благотворительность в пользу голодающих эфиопов.
Княжна не была бесстыдницей.
Отнюдь.
Княжна была слабоумной.
Помнится, при вашем первом знакомстве ты испытала изумление, едва ли не физическую боль: никак не удавалось почувствовать девушку. Любой посыл даже не разбивался — увязал в безответной трясине. Как если бы вместо Тамары перед тобой стоял жандармский офицер из «Варваров». Сходство усиливалось тем, что внешностью княжна очень напоминала отца. Сам отец с отменной вежливостью представил вас друг другу — «Моя дочь, Томочка. А это, родная, моя новая жена. Если хочешь, зови ее просто Эльзой…» — ты же радушно взяла девушку за руку и едва удержалась, чтоб не вскрикнуть.
Радушие за равнодушие. Рука была абсолютно пустой. У людей так не бывает.
Девушка ничего не ответила, глядя мимо тебя; потом, когда ты отпустила ее руку, Тамара улыбнулась своим мыслям и медленно пошла прочь, сопровождаемая матушкой Хорешан.
— Не обижайся, Эльза, — тихо сказал Джандиери, дернув щекой. — Сама видишь…
Эльзой вместо старой привычной «Раисы Сергеевны» он стал называть тебя сразу по приезде. Ни разу не сбился, не оговорился, не подмигнул со значением — любому на его месте была бы простительна ошибка, любому, но не Циклопу. Впрочем, каждое из этих имен имело равное право на существование — никакого права.
Мишура.
— Я не обижаюсь, — ответила ты.
Ты действительно не обижалась. Нельзя обижаться на тополь, на ветер, на иволгу в ветвях, если они забудут отозваться на твое приветствие. Нельзя обижаться на бедную, ни в чем не виноватую Тамару Джандиери.
Тогда ты еще не знала, что полюбишь несчастную. Ты думала, что девушка — немая, в придачу к слабоумию. И впрямь, больше двух месяцев ты не слышала от нее ни слова. Дача, купленная князем по случаю, раньше принадлежала Голицыным и скорее походила на обустроенную усадьбу; здесь вполне можно было жить круглый год. В получасе езды, на месте другого своего имения, добросердечные Голицыны учредили дом призрения для сирых и убогих — ты полагала это гримасой судьбы. Ведь правда, Княгиня моя! — богадельня там, и богадельня здесь, вопрос лишь в позолоте; вернее, в ее наличии или отсутствии.
Тебе казалось, что у вас много общего: убогая Тамара Джандиери и убогая Рашка-Княгиня, две искалеченные птицы, запутавшиеся в силках.
Ты ошибалась.
— Здравствуйте, Эльза, — августовским душным и пыльным утром бросила тебе на бегу Тамара. И во весь дух припустила в сторону пруда, вынуждая матушку Хорешан ковылять следом, крича что-то по-грузински. Тебе некогда было вслушиваться в смысл чужих слов, некогда и незачем. Ты просто смотрела на беглянку и ее верную дуэнью, а в голове пойманным воробьем билась мысль: «Она не немая! Она разговаривает!..» Тамара разговаривала еще полторы недели. Демонстрируя наличие здравого смысла и рассудительности. К концу месяца она замучила тебя просьбой сыграть ей в очередной раз «что-нибудь из Шопена», а в начале сентября опять превратилась в растение с тихой, печальной улыбкой на лице.
Примерно тогда же в городе заговорили о сумасшествии полковничьей дочери.
Сочувствовали, сплетничали; перешептывались. Записной сердцеед Мишель Данзас, драгунский офицер и племянник вице-губернатора, даже пошутил однажды в обществе, что быть ему непременно зятем Джандиери, ибо отродясь не любил Мишель умных женщин.
Циклоп прислал Данзасу вызов на дуэль. Шутник в качестве оружия выбрал саблю, коей, по слухам, владел превосходно, и был во время поединка хладнокровно изуродован полковником: Джандиери превратил веселого красавчика в ночной кошмар раньше, чем успели вмешаться секунданты.
Более шутить не пытались.
Даже сплетни о тебе, Княгиня, теперь предпочитали рассказывать вполголоса, с оглядкой через плечо.
***
— Едут! Едут!Послышался частый перестук копыт, шуршание колес по листьям, вдоволь усеявшим домашний парк; от ворот донесся утробный лай — дог Трисмегист, мраморная громадина, в часы покоя больше похожая на статую, если кого любил, то любил беззаветно.
— Едут!
Ты с замиранием сердца следила, как, спрыгнув с брички и помогая сойти жене, к вам оборачивается — он.
Федор Федорович Сохатин.
Феденька…
«Леший! Федюньша-лешак, неприятная сила! ишь, страшной! Беги-и-и-и!..» Как всегда, он играл какую-то свою, увлекающую его целиком, без остатка, роль.
Способный с равным шиком носить фрак и гусарский доломан, на этот раз Феденька вырядился по старой, принятой меж здешними мещанами, моде середины прошлого века. Сейчас так одевались, пожалуй, лишь знаменитые кулачные бойцы, собираясь в излюбленном месте: за хоральной синагогой, на площади по Мещанской и Белгородской улицам.
Ишь ты! — могучие плечи до треска в швах распирают жупан: короткий, синего сукна, подпоясан в три слоя алым кушаком.
Вот вам! — шапка из сивой смушки лихо сбита набекрень.
А если?! — черные плисовые штаны с напуском заправлены в сапоги, начищенные до умопомрачительного блеска.
И наконец: крепко сжатая зубами, дымится маленькая, в серебряной оправе трубочка.
Щеголь-обыватель родом из прошлого. Ты помнила — точно так же Феденька был одет, когда на третьем ударе свалил прославленного Коваля, студента медицинского факультета, а потом в гостинице Афанасьева напоил проигравшего «в лежку» и на собственных плечах доставил домой, на другой конец города.
— Федор Федорович!
— С приездом!
— Александра Филатовна! Все хорошеете, милочка!
— Маэстро!..
— Стихи! новенькое! почитайте!!!
Сукин сын Федор разом изменил походку: не гоголем, косолапым топтыгиным расшаркался перед обществом, приложил ладонь к сердцу, мигом став похож на актеришку-бенефицианта из провинциальной труппы.
Воздев очи горе, задекламировал с томным нижегородским прононсом:
— Закат распускался персидской сиренью — О час волшебства!
И шкуру оленью, испачкана тенью,
Надела листва.
Река истекала таинственной ленью…
Помолчал.
Посерьезнел лицом, обвел присутствующих медленным, тяжко-ощутимым взглядом.
И без шутовства, твердо и спокойно, вбил гвоздем последнюю строку: -…пустые слова.
Раздались аплодисменты.
Разумеется, никакого эфирного воздействия Федор себе не позволил: твой запрет, Княгиня, был для него свят. Крестнику до выхода в Закон самому не работать — да только здесь ничего такого и не понадобилось.
Они и без «эфира» твои, Феденька…
Акулька-Акулина (вернее, по паспорту ныне Александра Филатовна!) к тому времени уже проскользнула к ближайшему столику, села с краю и превратилась в невидимку.
Умела, когда хотела. Свою беременность она носила легко, малозаметно для окружающих, к популярности мужа относилась с изрядной долей иронии — по счастью, не проявляемой на людях. Откинув вуалетку назад, молодая женщина пригубила глоток грушевого квасу, излюбленного напитка, всегда готового к ее приезду в Малыжино.
— Завидую, милочка, — так, чтоб услышали все, шепнула ей дородная супруга Ильи Семеновича, университетского профессора с кафедры римского права. — Экий у вас благоверный!.. Душевно завидую.
— И правильно делаете, — звонко отозвалась крестница, напрочь отбив у госпожи профессорши охоту вести светские беседы. — Я бы на вашем месте тоже завидовала.
После чего послала обиженному профессору воздушный поцелуй, превратив обиду в удовольствие.
ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ
И совсем нетрудно рассмотреть, что у профессорши в глазах: …курица.Ходит по двору, лапой скребет, зернышки выискивает: склонит голову набок, посмотрит одним глазом, другим — хороша ли находка?Ах, и это, похоже, с изъяном! Ко-ко-ко, ко-ко-ко, жить-то стало нелегко! Или остановится, украдкой на петуха взглянет — того кочета с гребешком набок, что поодаль разгуливает. Всем хорош петух, жаль, староват уже. Вот соседский…
***
Федор же, купаясь в восхищенных приветствиях, подошел к тебе, Княгиня. Пал на одно колено; поцеловал в ладонь, тронув горячими, твердыми губами.— Ну что твой Крейнбринг? — спросила ты, погладив вороные кудри.
— Меценатствует, тетя Эльза, — Федор с напускной скукой развел руками, но по сияющим глазам его читалось легче легкого: фабрикант, пасынок Муз, раскошелился больше, чем предполагалось ранее.
— Надолго к нам?
— До вечера, тетя Эльза. А может, заночуем. Не прогоните на ночь глядя? Едут дроги по дороге, стоит тетя на пороге…
— Глупости несешь, пиит! — вмешался Джандиери, улыбаясь шире, чем делал это обычно. Ты насторожилась, ибо в придачу к неестественной улыбке господин полковник еще и снова пустил трещинку по краешку голоса. Второй раз за день, чего раньше не случалось. Циклоп, не часто ли?
Впрочем, кто заметит, кроме тебя?..
— Мало что не прогоним! Силой заставим остаться! Даром ли я по жандармской части?!
— Недаром, дядя Шалва. Все знают — недаром. Федор протянул Джандиери руку.
Мужчины обменялись крепким рукопожатием; это не удивило общество — собравшиеся знали, что племянника своей второй жены, Федора Сохатина, не имеющий сына-наследника князь любит больше всех.
В завещании небось ему много чего отпишет. Для тебя не было тайной, что Феденька, проходящий по документам твоим племянником, для здешнего высшего света числится в твоих незаконнорожденных сыновьях. «При первом муже прижила на стороне! — шептались втихомолку. — От этого!.. от гусара Хотин-ского!.. Да какого гусара! — от жокея-англичанина! А записала племянником, чтобы держать при себе, не позорясь!..» Эти слухи тебя вполне устраивали. Более того: они устраивали Джандиери.
— Федор Федорович! — вмешалась профессорша. — Умоляю: «Балладу призраков»!
Будучи в недомогании, пропустила ваш вечер у графини Трубецкой… умоляю!..
— Просим! — зашумели гости. — Федор Федорович! Просим!
Ты поймала Феденькин взгляд: петь ли. Княгиня?
Кивнула.
А он, мерзавец, опрометью ринулся к бричке, зашарил где-то в ногах и извлек… мандолину. Старую, лаковую. Победно вскинул над головой, вызвав у окружающих стон восторга; вернулся и подал инструмент тебе.
— Ум-моляю, тетя Эльза! Будучи в недомогании после вечера у госпожи Крейнбринг… мадера, потом горилочка-матушка!.. пальцы, знаете ли, дрожат…
Нет, профессорша так и не сумела рассердиться на своего кумира. Хотя старалась вовсю: поджимала губы, трясла мопсовыми брылями. Не вышло. А ты, едва тронув мандолину, поняла: настроена заранее. Под тебя, под твою хватку, под твой характер.
В дороге, что ли, старался?
Одной рукой правил, другой настраивал?
Конечно, ты предпочла бы альгамбрскую гитару или, на худой конец, лютню — но выбора не было. Сама ведь кивнула, никто в затылок не толкал. Теперь играй,
«тетя Эльза». Брюзжание было напускным: на самом деле ты любила вот такие дни, вечера, собрания, когда могла видеть Феденьку, играть для него, кого считали твоим сыном едва ли не все… Включая тебя, Княгиня.
Ведь правда?
Правда. И можно в такие минуты не думать о главном: скоро Федор с женой выйдут в Закон. Скоро — все. Глупая старая Рашка… А ты помнишь свой собственный выход в Закон? О да, конечно, ты не забудешь его до самой смерти и после смерти не забудешь… Давай не забывать вместе?