Рашка-то бездетная.
   Кто Джокер? тот, кто родился, или тот, кто родится?!
   Кому жить ярко-коротко?!
***
   — …А меня Поликарпыч с Агафонычем «зверской дамочкой» прозвали! — Акулина уже улыбается, и слез в глазах больше нет; только голос еще подрагивает перетянутой струной.
   — За характер? — решаешь ты подыграть. — Или за привычку по клеткам шастать?
   Ох, фыркнула красавица! Норовистая кобыла от зависти сдохнет!
   — И за это тоже, — а сама отвернулась, мимо глядит. — Когда у барса Тюпы кость в губе застряла — кто в клетку полез? Александра Филатовна, ясное дело!
   — Добро б ты кость из губы вынимала, — не преминул поддеть ты. — Мне рассказывали, Александра свет Филатовна с тем барсом чуть ли не целоваться стала!
   Жаль, муж не видел…
   — Так больно же Тюпе было! — совершенно искренне удивилась Акулина. — Кто снимет, если не я? Я ж понимаю!..
   — Боль она снимала! Понимает она! Ни черта ты, прости Господи (виноватый взгляд на отца Георгия: случайно, мол, вырвалось, не понимаешь! Нельзя до Закона в эти игры играть… Тем паче на людях.
   — Вот и в зоосаде мне так один говорил. Товарищ управляющего, Лавр Степанович.
   Правда, он про другое: мол, не лезь, куда не след, служителям лучше знать, сколько мяса хищникам полагается. А я что, слепая? Не вижу, как в разделочной лучшие куски отдельно кладут? Не понимаю, куда те куски идут? В общем, я его предупредила, что молчать не буду. А он меня предупредил: доиграешься, девка. Тогда я не только молчать, но и ждать не стала: пошла к управляющему! Дескать, иду писать докладную в отделение! Лавр Степанович, когда увольняли его, грозиться вздумал — так я ему тоже пообещала: вот сейчас пойду, мол, открою клетку… Даже не успела сказать, которую, — его как ветром сдуло!..
   — Теперь понятно, почему вас, Александра Филатовна, «зверской дамочкой» кличут, — чуть заметно улыбнулся в бороду отец Георгий. — Прозвище хоть и неблагозвучное, но таким гордиться можно. Вижу: никому спуску не даете, невзирая на чины, за правду горой стоите…
   — Вы уж простите, отец Георгий, но чихала я на всю эту правду с присвистом! И на кривду заодно! — Акулина разошлась не на шутку. — А зверей обижать не дам! Раз они пожаловаться не могут, раз в клетках сидят, будто в остроге, — значит, у них воровать можно, да?!
   А ведь права Акулина! Предложи Лавру-товарищу кошелек у управляющего стянуть — обложит по матушке, а то и городового кликнет: «Я человек честный, добропорядочный, а он мне…» А на деле — вор вором! Правда? кривда? при чем тут они?..
   — Ну вот, опять не так сказал! — расстроился батюшка. — Ну пусть не за правду — зато по совести.
   — По совести…
   Акулина задумалась, замолчала, что случалось с ней не слишком часто; но все-таки чаще, чем раньше.
   — Ах, отец Георгий, совесть — она у всех разная! Лавру Степанычу его совесть у тварей бессловесных воровать позволяет. А мне моя смолчать не позволила.
   «Ты и прежде-то не больно молчала!» — едва не ввернул ты, но вовремя придержал язык.
   Прикусил.
   — Дочь моя, — священник привстал, успокаивающе тронул руку молодой женщины, но был остановлен гневным выкриком:
   — А вы не смотрите на меня так, отец Георгий! Не на исповеди! Думаете, не знаю, что вам совесть позволяет? Бог! правда! совесть! беседы задушевные… А сами нас тем временем изучаете втихаря! Мы ведь для вас вроде букашек, которых под микроскоп кладут! Интересные букашки, необычные; забавные даже! Одна кусается, другая сама под микроскоп лезет, чтоб удобнее смотреть было… Где Бог? где душа? где совесть? а, отец Георгий? Вас ведь не это интересует, верно?
   — Верно, Александра Филатовна. И неверно. Голос отца Георгия звучал ровно, чтоб не сказать — монотонно, но ты чувствовал, каких усилий это стоит священнику.
   Задела его девка за живое!
   — Когда понять хочу, как сила мажья действует, как передается от крестного к крестнику, отчего нельзя искусству чародейскому научить другого так же, как вас в институте учат? отчего угасает век от века сила магов, и можно ли тому воспрепятствовать? — тогда правы вы, Александра Филатовна. Нет здесь совести, нет здесь души — одно голое знание, которого мне так не хватает и которое я с превеликим трудом и тщанием собираю по крупицам много лет. Но когда я вижу, как гибнет великое искусство, как умирают страшной смертью юные ученики, пусть они трижды грешны и виноваты! — я забываю о знании и, как вы изволили выразиться, Александра Филатовна, о «букашках под микроскопом»!
   — Забываете? Особенно в суде, когда обер-старец Георгий визирует приговор?!
   «Ныне, присно и до окончания срока, аминь»?!
   — Прекрати, глупая! — ты возвысил голос, но Акулина в ответ только сверкнула глазами; и в следующий миг ее в кабинете уже не было. Хорошо хоть дверью хлопать не стала. А тебе вспомнилось, как в кабинете полковника Джандиери тебе впервые довелось увидеть те самые «дела», за которые любой маг в законе руку на отсечение отдать не пожалеет…
   Ты стоял и смотрел. Молча.
   Все Договоры уже были подписаны и скреплены печатями, все бумаги оформлены, и теперь в кабинете начальника облавного училища стоял не беглый маг-рецидивист, по которому петля плачет, а «негласный сотрудник» Вишневский Ефрем Иванов.
   Старший смотритель училищных конюшен.
   Отныне — свой среди чужих.
   И вот тогда-то из скрипучих недр сейфа возникли новенькие, еще не потертые на сгибах, не припорошенные канцелярской пылью, не успевшие распухнуть от множества бумаг четыре аккуратные папки.
   Ты стоял и смотрел.
   Плевать, что значится в твоих бумагах. Будущее изменить можно — прошлого не изменишь. Валет Пик по кличке Бритый ждет над исконными святынями жандармского управления: делами на завербованных магов.
   — Желаете взглянуть? — вежливо поинтересовался господин полковник. — Извольте.
   Думаю, это не будет слишком большим нарушением: как-никак, теперь вы у нас на службе и вполне можете ознакомиться…
   Нет, ты не потянулся к «своей» папке. Рука безошибочно выдернула из стопки единственное дело, которое тебя интересовало по-настоящему.
   "Негласный сотрудник № 76-прим. Оперативный псевдоним — «Акула».
   Рука невольно дрогнула.
 
   Вот уж действительно — не в бровь, а в глаз! И в кого это она такая? В отца? не похоже… В мать? в тебя? в Княгиню?..
   — Вы ее простите, отец Георгий! Молодая еще, дурная, горячая; опять же-в тягости; а сегодня… ну, сами слышали. Тут тертый калач на стенку лезть станет!
   Через день-другой извиняться прибежит…
   — Не виню я ее, Дуфуня, — батюшка мало-помалу приходил в себя, успокаивался. — Сам виноват: нечего в душу лезть без спросу. Вечно вкладываем друг другу персты в разверстые раны — а потом обижаемся. Видел же: Александра Филатовна находится в расстройстве душевном! — а все равно сказал, не подумавши. За то и поплатился.
   Тем паче права она, Дуфуня, во многом права!..
   — В чем?
   — В том, что я всех вас изучаю. Понять пытаюсь.
   И тебя, и Княгиню, и обоих Крестов, Сеньку с Евлампием, которых за пять лет до вас завербовали; а пуще других — саму Александру Филатовну с мужем ее, Федором Федоровичем. Думаешь, не вижу: небывалое творится! Подкозырок козыря за пояс затыкает! Знаю, знаю: ты мне про ваш Брудершафт рассказывал. Ведь по закону Божескому и человеческому нельзя близких родичей в жены-мужья брать! Церковь это по-своему объясняет, наука по-своему, однако в одном и богословы, и ученые сходятся: от таких браков хиреет род, вырождается, дети родятся хилые да слабосильные… Может, и у магов так? А ежели две линии разные, две масти меж собой Брудершафтом скрестить?! Свежая кровь? — не так ли, Дуфуня? Не здесь ли выход?!
   Ты пожал плечами.
   — Не знаю, отец Георгий. Только будь моя или Рашели воля — не бывать тому Брудершафту! Само все вышло, случайно.
   — Ой, не врешь ли? Тогда ведь вас словно кто-то под руки подтолкнул! Кто?
   — Нет, батюшка, не знаю. Страшная это штука: Брудершафт. Оттого страшная, что никто наперед сказать не может: во что выльется? — слова давались с трудом, отказываясь покидать пересохшее горло. — Боюсь я, отец Георгий. Как бы не свихнулась девка! В тягости она, а тут еще история эта, с княжеской дочкой…
   Аку-лина и без того разок обмолвилась: дескать, странное временами видится, и за плечами будто не вы с Княгиней, а чужие-другие-всякие… А вы говорите — выход! спасение!..
   — Дай-то бог, чтоб обошлось, — вздохнул отец Георгий. — Ведь недолго уже им с Федором Федоровичем осталось?
   — Недолго, — согласился ты. — Как бы у Акулины на самые роды выход в Закон не пришелся!
   — Ну, на все воля божья. Ты, главное, верь, Дуфуня! Молись; если молитва от сердца — Господь услышит. Тяжкие времена для магов настали, я уж думал: и вовсе последние. АН нет, теперь верю: Знак это свыше. Звезда путеводная — Брудершафт ваш. И ты верь, Дуфуня. Верь и молись, чтоб все обошлось.
   — Спасибо, отец Георгий. Мы-то ладно, отрезанный ломоть, мы свое отжили-отворожили. А им, молодым… Вокруг, сами знаете, что творится!
   — За крестников не тревожься. Они теперь у государства под защитой — спасибо господину полковнику. Да и себя раньше времени со счетов не списывай, грех это.
   У тебя, может быть, только сейчас настоящая жизнь и начинается…
   — Легко вам говорить, отец Георгий! Всю жизнь, почитай, при училище, в Законе и не были толком, не воровали, жизни никого не лишали, против властей не шли — а мне-то, с моим-то прошлым? А Княгине?
   — Говорить легко, — отец Георгий произнес это отчетливо и с нарочитым спокойствием. — Зато жить — не легче, чем тебе. Толку ли, что мне сам владыка Виталий грехи отпустил? что разрешение дал ученика взять и употреблять силу мажью по мере надобности на благо церкви и государства? Ведь решения Архиерейского Собора от лета 1654-го от Рождества Христова никто не отменял! А в решении том ясно сказано: все эфирные воздействия считать происходящими от диавола! Значит, и я, священник, грех совершаю! Владыке, конечно, спасибо великое и поклон земной — только душа не на месте. Как ей на месте быть, когда к чужим душам, к живым и усопшим, с вопросами лезу?! Знаю, что с санкции, что державе на пользу… А все равно — тошно! Будто Сатане свечку ставлю… И силу мажью изучать, законы, ею движущие, я не с вас, не с крестников ваших начал. С себя! Ладно, об том разговор долгий, а время позднее. Спать пора. — Спокойной ночи, батюшка.
   Ты поднялся. Затоптался на месте, разминая ноги, онемевшие от долгого сидения на шатком стуле.
   — Спокойной ночи, Дуфуня. А Александре Филатовне передай: я на нее не в обиде.
   Наоборот, сам прощения прошу за слова неосторожные, что душу ей разбередили.
   — Передам.
   Ты постоял еще немного, зачем-то кивнул — и, протиснувшись мимо письменного стола, на ходу до-. ставая папиросы, выбрался из кабинета.
   — До свидания, отец Георгий.
ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ
   Загляните в глаза отцу Георгию — он не станет отводить взгляд, он все понимает.
   Он позволит вам увидеть: …келья.
   Монашеская келья. Рукотворная пещера. Грубо отесанные, шершавые стены; тусклый огонек лампадки выхватывает из темноты каменное ложе, маленький столик, на столике — фолиант в кожаном переплете, чернильница, несколько гусиных перьев и листок пергамента, исписанный наполовину.
   Пламя лампадки.дрожит, бродят по стенам причудливые тени, свет и мрак качаются, клубятся в шатком равновесии…
   Кто-кого?
***
   Священник не ответил, расстроено глядя в стол. Георгий Радциг, магистр богословия, доктор римского права, епархиальный обер-старец, автор диссертации «Психологическое обоснование уголовной ответственности»; он же Гоша-Живчик, Десятка Червонная, маг в законе, «негласный сотрудник № 39-прим», проходивший в секретных документах под оперативным псевдонимом Стряпчий.

Круг второй
Я ОДНАЖПЫ УЗНАЮ. ЗАЧЕМ Я БЫЛА…

   — …молвить без обиды, Ты, хлопец, может быть, не трус, Да глуп, а мы видали виды.
   Ну, слушай…
Опера «Киммериец ликующий», дуэт мага Пелиаса и Конана Аквилонского

ПРИКУП

   — …ну да, ну да… молчун ты!.. зову я тебя, зову, а тебе все как с гуся вода…
   Отец Георгий, епархиальный обер-старец при Харьковском облавном училище, наклонился. Поднял и себе один лист. Кленовый.
   Разлапистая пятерня наливалась багрянцем; вязь прожилок неприятно напоминала ладонь скелета.
   — Ты Куравлева помнишь? — зевнув, осведомился преосвященный Иннокентий. — Полковника? Забыл небось благодетеля…
   Прошлого начальника училища, Куравлева Бориса Петровича, отец Георгий знал хорошо. Как-никак столько времени бок о бок… И про участие полковника в «Мальтийском Кресте», иначе «Заговоре обреченных», — тоже знал. Проговорился Куравлев, незадолго пред тем, как ума лишился. Был зело пьян, начисто растеряв обычную сдержанность; зазвал в кабинет, стал без причины куражиться: скоро, мол, святой отец! изведем ваше семя под корень! ибо знаем, что корень ваш — листья да ветки!
   Наболтал лишнего.
   Все звал священника Павлом; дескать, от фарисеев переметнулся, сперва одних камнями побивал, теперь других посланиями укрощает. Быть отцу Георгию святым апостолом.
   Кощунствовал, коньяк из горлышка хлестал. А четырех месяцев не минуло — увезли полковника под белы ручки на Сабурову Дачу. Громкий случай был: явился Куравлев в оперу, где отродясь не бывал, и когда зал замер в упоении, внимая дуэту тенора Франкини и меццо-сопрано Ноэль-Гвиды, прыгнул вниз из ложи.
   Прямо на сцену.
   Взял такой фа-диез, что тенор в коленках прогнулся — «Мамма миа! мамма миа!», по-своему, значит, матерно одобрил! — стал кобуру лапать, уже почти расстегнул, да рухнул в корчах.
   Оттуда и унесли несчастного.
   — Помню, владыка. При полковнике Куравлеве на меня, недостойного, были возложены тяготы обер-старчества. А за полтора года до сего…
   — Грехи тебе отпустили за полтора года до сего. Ты ведь не вербованный, сам пришел, в ноги пал: не могу больше! Ну да, ну да, сам все знаю, не спеши объясняться… Умер твой Куравлев, на Сабурке-то. Вчера на рассвете и отдал богу душу.
   — Царствие ему небесное, — перекрестился отец Георгий.
   — Ну да, ну да… А завещания он не оставил, полковник. Быть теперь грызне меж молодой вдовой и сыновьями от первого брака…
   Куда-то гнул владыка, намекал. Не дойдет намек — берегись. Многим за это доставалось: причетники увольнялись «в светское звание», священники — за штат, что привело к повальному бегству низших чинов клира из Харьковской епархии в другие. Но отец Георгий чувствовал: здесь намек — не угроза.
   Иного владыка хочет.
   — Жалко вдову. Облапошат ее пасынки, объедут на кривой. Здесь хороший стряпчий нужен, верный… Отец Георгий, а ты раньше хорошим стряпчим был?
   Вот.
   Слово сказано.
   — Плохим, владыка, — отец Георгий, не мигая, выдержал взгляд Иннокентия: хитренький, острый, полускрытый космами бровей. — Выше Десятки не поднялся. И работал-то по масти всего ничего. Вы это имели в виду?
   — Ну да… обиделся. Не ври, сам вижу: обиделся. А я не обидчив. Ты вот со мной откровенничать брезгуешь, как с прошлым владыкой откровенничал, а я — нет, не обижаюсь. Слова из тебя клещами не вытянешь — нет, не обижаюсь, тяну помаленьку… Вот спрошу я тебя: отец Георгий, каково оно — быть стряпчим меж магов? что за дела делать надобно? а ты и здесь промолчишь, пожалуй…
   Священник посмотрел в небо, исчерканное крестами и вороньими стаями. Прямо над головой нависала ветка старой акации: жесткая, колючая, вся в пыли.
   Ветка как ветка.
   — Отвечу, владыка. «Видок» — это ясновидец, «трупарь» — некромант; а «стряпчий» — он, как вы правильно изволили заметить, дела делает.
   — Какие?
   — Разные. Уехал чиновник по делу и не вернулся. Хороший «стряпчий» способен дотянуться, связаться с чиновником, получить нужные для дела и для семьи сведения…
   — А если помер чиновник-то? если сгинул по дороге?!
   — Это неважно. Живой, мертвый — для «стряпчего» нет разницы. Далее: в присутствии «стряпчего» нельзя врать. Начинаешь собакой лаять или просто кашлять… Вот и зовут, когда компаньоны друг дружке не доверяют. Заверить сделку, так сказать. Или еще: подлинность утвердить. Картина — оригинал ли? копия? Документ — подпись истинная ли? не поддельная?
   — Ну да, ну да… так что ж это выходит?.. Отец Георгий покачал головой: ничего не выходит, владыка.
   И не думайте.
   — Дурак ты, отец Георгий. Умный, а дурак. Небось полагал: я сейчас тебя по масти заставлю работать?
   — А меня, владыка, и без вас заставляют. По масти. Я ведь не только обер-старец, облеченный саном, я еще и негласный сотрудник Гоша-Живчик. Согласно общему решению властей светских и духовных. Вот надумают там, наверху, вдове безвременно почившего Куравлева помощь оказать; обратятся к вам — дайте, мол, владыка Иннокентий, разрешение на использование отца Георгия по назначению…
   Цепкая лапка владыки ухватила священника за рукав рясы.
   — А я дам, дам-то разрешение! Ты что, душу полковничью с того света притащишь, завещание писать?!
   — В ересиархи податься решили, владыка? Вернулась лапка на место; посерьезнел взгляд Иннокентия. Чуял отец Георгий: сейчас можно позволить себе говорить почти все — кроме того, чего сам говорить не хочешь. Простит владыка. Упрек простит, намек простит, отказ простит. Лжи прощать не станет.
   — Да. Ныне ересь говорить буду, — предупредил Иннокентий, сдвинув брови, отчего стал изрядно похож на ахейского Зевеса-Даймона. — А ты слушай да на ус мотай.
   Думаю, не я первый — многие к тебе подкатывались… по масти. Верно?
   — Неверно, владыка. Я, в Закон выйдя, почти и не -работал-то… Десятка я, карта слабая, малая. Да и уже тогда понимал: пагубную дорогу выбрал. Зато, скажу без скромности, смирять себя научился. Зарок" дал: шесть лет без единого финта прожить — прожил, владыка. Выдержал. И по сей день креплю обручи на сердце. Ничего, кроме санкционированных эфирных воздействий..
   Ко мне подкатываться — обратно катиться далеченько выйдет.
   — Ну да, ну да… А церковные тяжбы? Патриарший споры? разногласия? Их решать не предлагали?
   — Предлагали. Два раза.
   — И?
   — Отказался. Между «стряпчих» знают: запрет на сем. Возьмешься подлинность щепки от Святого Креста определять — сгоришь. Жил в Анатолии знаменитый маг, из Червонных — возгордился на старости лет, решил вековую тяжбу суннитов с шиитами решить. Дескать, кто именно убил праведного Хусейна? был ли брат его, халиф Хасан, и впрямь отравлен? наличествует ли в Коране сура «Два солнца»?!
   — Решил? выяснил?
   — Жизни решился. Да так, что и ад раем покажется.
   В пыли, едва ли не под ногами, дрались воробьи. Из всех забот, светских и духовных, их более всего интересовала какая-то съедобная дрянь. Чириканье, шум, гам… Толстый голубь-сизарь бродил поодаль, но соваться не решался.
   — Жаль, — тихо сказал преосвященный Иннокентий.
   — Чего жаль, владыка? кого жаль?!
   — Вас жаль. Ишь, выпятился! — а я ведь предупреждал: ересь говорю. Жаль мне вас, магов. Выдавливают вас, будто гной из прыща; скоро всех выдавят. Не нужны вы никому; самим себе, и то не нужны. Вот тебе не странно ли: любой закон вас отвергает, отталкивает, силой на обочину гонит — кроме вашего Закона! Почему вы чужие? потому ли, что иные? нет!
   — Тогда почему, владыка?
   Иннокентий молчал.
   Осень бродила вокруг Покровского монастыря, шелестя опавшими листьями — быть весне, быть листве новой, течь изумрудным шепотом… только этим, сухим, палым, каков барыш с того?..
   Труха воспоминаний?

V. РАШКА-КНЯГИНЯ или ДЕЛАЙ, КАК Я

   Наследство, поспешно захваченное вначале, не благословится впоследствии.
Книга притчей Соломоновых

   Старый айн сидел на корточках. Возле него растопырила чугунные лапы скамейка, врытая в землю. Удивлялась всеми своими досками, окрашенными в противный сурик: почему? ведь вот она я?! удобная!
   Садись, макака!
   Садись по-человечески!
   — Добрый утро, Эрьза-сан, — сказал маэстро Таханаги, кланяясь из своего неудобного положения. — Ждать его светрость?
   Ты улыбнулась старику: за смешной акцент, за ласковую вежливость, скрывающую безразличие змеи, за цивильный костюм, на два размера больший, чем требовалось.
   — Вы правы, мой милый господин Таханаги. Чтобы увидеться с мужем, жена вынуждена вставать ни свет ни заря и ехать к месту его службы. А потом долго-долго ожидать, пока «его светрость» кончит распекать своих питомцев. Скажите, это правильно? у вас на островах так бывает?
   Маэстро Таханаги очень серьезно задумался. Безбровые складки над глазками-щелочками сошлись к переносице, скулы выпятились, отвердели двумя костяными желваками. Сейчас айн сильней всего походил на больную, отжившую свое, но еще опасную птицу: бросится на добычу? передумает? затянет взгляд тонкими пленочками, опять уйдя в дрему?!
   Нет, ответил. Пожевал губами:
   — У нас бывать. Всегда бывать. Муж дерать деро; жена — ждать. Дорго-дорго. И никогда не бранить. Иначе муж бить жена и ходить к гейша. Садитесь, Эрьза-сан.
   Будем ждать вместе.
   Напротив, по ту сторону второго плаца, плясал с кривой дагестанской шашкой унтер Алиев. Ему изрядно досаждала четверка портупей-вахмистров со второго курса, вооруженная учебными эспадронами. Утоптанная земля площадки взрывалась фонтанчиками пыли, облав-юнкера — завтрашние выпускники! — старались изо всех сил, норовя достать, дотянуться всерьез, сдать наконец вожделенный зачет; но Алиев с бесстрастием горца, помноженным на невозмутимость облавного жандарма, игнорировал их потуги.
   Из всех живых существ на свете он признавал лишь свою шашку, заветное сокровище предков; вот с ней и плясал.
   А остальное — досадная помеха.
   Двоечники.
   — Садитесь, Эрьза-сан. У вас говорить: в ногах правда нет.
   Боже! — ты едва успела опомниться. Хороша была бы княгиня Джандиери, жена начальника училища, присев на корточки рядом со стариком! Давняя, острожная привычка: когда-то ты часами могла сидеть вот так, в бараке, слушая душещипательные истории товарок или сама рассказывая здесь же придуманные байки.
   Нет, спасибо, мы лучше на скамеечку…
   В профиль маэстро Таханаги вдруг напомнил тебе истрепанный лист Пергамента.
   Буквы давно стерлись, смысл написанного темен, еле-еле проступает царапинами, следами чаек на песке; но основа крепка по сей день. Шалва Теймуразович рассказывал: с этим коротышкой он впервые познакомился в Мордвинске, где старый айн многому научил господина полковника… тогда еще полуполковника.
   Чему именно, об этом Джандиери предпочел умолчать.
   Но по вступлении в должность он телеграммой предложил маэстро Таханаги должность преподавателя гимнастики и весьма приличное жалованье.
   От добра добра не ищут: старик переехал в Харьков за казенный счет. А ты всегда подчеркнуто вежливо, с приязнью относилась к маэстро — потому что он напоминал тебе о днях, которые ты хотела забыть навсегда. Ведь он ни в чем не виноват, маленький азиец; не его вина, что при виде пергаментного личика тебе мерещится изуродованное лицо Ленки-Ферт на мраморе стола…
   — Спокойнее! Спокойнее, я сказал!
   Вспотевшие облав-юнкера и впрямь стали заводиться. Раскраснелись; лица исказила одинаковая гримаса. Один, самый рослый, кинулся было напролом, получив обидный удар плашмя по филейным частям, тела; Пашка Аньянич (и здесь без него не обошлось!), решив сойтись с треклятым дядькой-наставником поближе, шлепнулся боком в заросли шиповника, отделявшего площадку от решетчатой ограды.
   Остальные почли за благо отступить.
   — Делай, как я! Спокойнее! Не к лицу… вам… будущим офицерам…
   — Дыхание сбирось, — маэстро Таханаги с сожалением покивал головой. — Господин Ариев много говорить. Много говорить — маро дышать. Маро дышать — маро жить.
   — Но ведь он прав. Не так ли, маэстро? Гнев, ярость — вы полагаете их добрыми помощниками?
   На самом деле ты лукавила. Кривила душой. Гнев, ярость, прочие сильные чувства… Это для других, не для облавников. В каждом из них с детства живет свой унтер Алиев, в опасную минуту подавая голос: «Спокойнее! Спокойнее, я сказал! Делай, как я!» И этого внутреннего Алиева пестуют в десять рук: не к лицу будущим офицерам Е. И. В. особого облавного корпуса «Варвар» хохотать до слез, рыдать взахлеб, биться в истерике, выказывать гнев, любить без памяти…
   Неприлично.
   Достойно порицания.
   Стыдно.
   Всякий преподаватель говорит об этом по сто раз на дню; вон Пашку многажды сажали в карцер за «вульгарность поведения», на хлеб и воду.
   А как он заразительно смеялся на первом курсе, еще до Рождества… отучили.
   Наверное, это правильно. Тем, кто избран для служения Их Величествам, Букве и Духу Закона, для служения бессменного и верного, следует забыть о страстях житейских. Разучиться лелеять обиду, желать почестей; взыскивать славы.
   Например, армейцы (даже самые занюханные пехотные «армеуты» из городков М) исстари терпеть не могут жандармерию. Особенно элитных «Варваров». Смешно: в этом они тесно сходятся с магами в законе, сами того не подозревая. А сколько дуэлей случалось из-за категорического нежелания военных допускать жандармских офицеров в Офицерские собрания! Хоть кол им на голове теши, хоть переводом на Кавказ стращай…
   Старый айн нахохлился; по-птичьи скосился на тебя:
   — Эрьза-сан удиврять Таханаги. Сирьно-сирьно. Муж — самурай; жена — самурай. Все видеть, все понимать. Зачем спрашивать, есри знать заранее?
   — Делай, как я! — облав-юнкера, запыхавшись, сбились в кучку вне досягаемости неуязвимого Алиева. Унтер же творил кривым клинком замысловатые петли, по-видимому, что-то объясняя. Смуглое лицо Алиева напомнило тебе африканскую маску: чтобы хоть одна черточка дрогнула, сдвинулась с навеки отведенного места, требуется по меньшей мере вмешательство закаленного резца.
   Второкурсники переглядывались, кивали, успокоившись и вернув способность здраво размышлять; тебе же урок Алиева был безразличен.
   С точки зрения фехтования.
   У тебя здесь другой интерес, Княгиня.
   Отчего у тебя, у почтенной дамы, — у Дамы!.. — спирает дыхание, когда ты украдкой наблюдаешь за сим зачетом? За схваткой? — нет, все-таки зачетом…
   Отчего бубновая масть вскипает тяжким крапом, и хочется либо уйти, быстро и не оглядываясь, либо, напротив, впиться взглядом, словно пиявка — взглядом, душой, Силой, дабы понять: что происходит?!
   С ними?
   С тобой?!
   С желтым айном, сидящим на корточках, как сидит ответ перед вопросом, непроницаемо глядя вперед?!
   Нервы, нервы…
   — Дома, на островах, вы были воином, маэстро? Знатным воином?
   Верхняя губа айна вздернулась, обнажив желтые зубы.
   Так он улыбался.
   — Эрьза-сан бить без промах. Таханаги быть бедный ронин. Самурай без господин.
   Без деньги. Без семья: жена умирать, дочь умирать. Без чести: Таханаги топтать честь рода, рюбить жена-дочь, не хотеть харакири. Наниматься рыбак; маро-маро контрабанда. Потом ваш Хабар-город, Мордвин; Хар-а-ков. Таханаги — бродяга; ворчий паспорт. Унтер Ариев-сан — воин. Ве-рикий воин. Он знать борьшой мудрость: «Дерай, как я!» А макака-Таханаги знать всякий вздор: «Дерай, как я и ты!» — Вы шутите, маэстро?
   — А вы, Эрьза-сан? Почему вы не ехать в ваш особняк, на Сумская урица? Почему вы сидеть с бедный Таханаги? Почему не ждать господин порковник дома, на мягкий татами?
   — Ну… — положа руку на сердце, ты растерялась. — Послушайте, маэстро: ведь вы сами минутой раньше предложили мне: «Садитесь!» Айн стал кланяться: мелко-мелко, будто зерно клевал.
   — Не обижаться, Эрьза-сан! Простить Таханаги. Я сказать: «Садиться!» Ариев-сан сказать: «Дерай, как я!» Вы дерать, как я: садиться. Марьчики дерать, как верикий воин Ариев-сан: рубить катана. Это хорошо. Все дерать, как я; все — я.
   Торько я ручше всех: я — я, а они — как я.
   Старик беззвучно затрясся перхая горлом.
   Так он смеялся.
   — Вас учили по-другому, маэстро?
   — Да, Эрьза-сан. По-другому. Я — ручше всех; я ручше мой учитерь.
   — Лучше? У вас был плохой учитель?
   — Вы не понимать, — смех пропал, как не бывало, и птица пропала. Вместо нее остался человек, крайне пожилой человек, которого не понимают чужие люди; и скорее всего никогда не поймут. — Все, кто сметь говорить: «Такеда Сокаку прохо учить!» — все умирать. Я быть ученик Такеда Сокаку. Он — хорошо учить. Я — ручше. Иначе — смерть.
   — Чья? Ваша? Вашего учителя? Ваших врагов?!
   — Смерть, высокий искусство, Эрьза-сан. Есри ученик не ручше учитерь — смерть высокий искусство. Вы смотреть: я — учитерь, вы — ученик…
   Пухлая лапка айна деликатно, но цепко взяла тебя за запястье, сдвинув к локтю гранатовый браслет. Подарок Джандиери к годовщине свадьбы.
   — Я брать вас. Держать. Вы хотеть свобода. Вы брать вот здесь и нажимать вот так…
   Говоря, маэстро умело манипулировал твоей второй рукой. Накрыл твоей ладонью свою, чуть подвинул; ты ощутила под большим пальцем впадинку на сгибе айнской кисти.
   — Вы давить и поворачивать. Я страдать; я отпускать. Теперь вы. Сами.
   Он снова взял тебя за руку. Вспоминая, оживляя память тела, ты накрыла, взяла, нажала и повернула. Вышло скверно. Маэстро никак «не страдать» и меньше всего «отпускать». Еще раз. Уже лучше. Но профессиональная хватка старика, будучи предельно аккуратной, все-таки напоминала кандалы.
   — Не дерать, как я, Эрьза-сан. Дерать, как я-и вы. Вместе.
   Маэстро Таханаги на миг отпустил тебя, прокашлялся — и снова потянулся к твоему запястью. На территории училища тебе было тяжело работать, сказывалась общая аура, но сам айн не был «Варваром»; а значит…
   Отвести глаза удалось не вполне.
   Старик промахнулся, "о успел вернуть движение обратно, зацепив тебя пальцами на излете. Вспоминая азийскую науку, ты взяла, надавила и повернула, добавив крохотную мелочь.
   В миг поворота айну показалось: мякоть его ладони пронзила раскаленная докрасна игла.
   Нет, он не крикнул.
   Просто отпустил.
   — Эрьза-сан — верикий ученик. Она ручше старый Таханаги. Она дерать, как он; и как Эрьза-сан. Выходить много ручше. Много-много. Это жизнь высокий искусство. А это, — айн кивнул в сторону унтера Алиева, — смерть. Красивый, почетный смерть.
   Харакири. Вы понимать?
   Ты встала со скамеечки и тронула твердое, совсем не старческое плечо маэстро.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента