Но век – не получалось.

И даже до деревни, тоже крещеной не по-людски: Большие Барсуки – тоже не получалось.

– До места я вас не довезу, – предупредил купец еще там, в Кус-Кренделе. – Мне сегодня в Зиморачье поспеть надобно. До развилки дотрюхаем – а это уже, шиш лесной, считай, полдороги. Там я вам тропочку укажу: выйдете по ней на заимку, передохнете, ежели захотите, чайку попьете; а дальше до Больших Барсуков, куда там тропа – дорога! Не заблудитесь. Возвращаться станете, на той же заимке ночуйте, а поутру путь вам опять к развилке – я назад катить стану, подберу. Считай, часа через три, как посветлеет, проезжать буду. Только в жданки мне играть недосуг: не поспеете – на своих двоих до Кус-Кренделя топать придется!

– И на том спасибо, купец, – криво усмехнулась Княгиня.

Как рублем подарила.

Фальшивым.

Ты ведь уже успел шепнуть ей, с чего это вдруг купец в благодетели записался. Про три с полтиной рублика долга. Впрочем, мог ведь и вовсе не подвозить. Сами дойдут. Никуда их деньжата и так не денутся; а денутся, тоже не велика беда. Видать, что-то еще Ермолай Прокофьичу от ссыльных нужно, не только Филатов гиблый трояк. Ладно, время придет – сам скажет…

– Что, купец, так вот по лесам один и разъезжаешь? – поинтересовалась Княгиня, нарушая монотонное однообразие езды и выдергивая тебя из полудремы.

– Ежели товару чуть, как сейчас, то один и езжу, – наполовину обернувшись, благодушно подтвердил Ермолай Прокофьич. – Чего зазря людей гонять, коли и сам управляюсь? Вот ежели сурьезный груз случается – тады другой разговор…

– Ну так посылал бы приказчика. Чего ж сам-то? – тебе тоже стало интересно.

– Когда все, считай, сговорено, можно и приказчика, – согласился-возразил купец. – А когда еще сам наперед не знаешь, в чем твой барыш будет, вот опять же, как сейчас – тогда уж лучше самолично!

Тебе показалось: в ответе прятался какой-то намек.

Какой?

На что?

"А когда еще сам наперед не знаешь, в чем твой барыш будет, вот опять же, как сейчас…"

– И не страшно, самому-то? Не ровен час, лихие людишки…

Ермолай Прокофьич хохотал со знанием дела: громко и искренне.

Отсмеявшись, обернулся к ссыльным:

– Это у вас, шиш лесной, в городах-столицах – не ровен час! А у меня родня-кумовья, почитай, в каждой берлоге лапу сосет… Ермолай Прокофьича, шиш лесной, на сто верст кругом всяк знает! Да и пристав с урядником в гости наведываются, рябиновки отведать…

Он многозначительно подмигнул.

– Случись со мной што – куда тем "лихим людишкам" деваться? В трясину? на елку?! под лед?! Не бывает у нас такого. Скорей уж по пьянке пришибут, чем вот так, в лесу, на дороге… Да и ружье у меня имеется: саксонской работы, осечек не дает!

И купец продемонстрировал ссыльным действительно весьма приличную двустволку-"вертикалку" с воронеными стволами и серебряной насечкой.

– Так што не страшно, господа ссылочные, не страшно! И вашего брата-беглого я не боюсь: только дурак тут озоровать станет, сами понимать должны, не хлюсты сопливые… А вот и развилка. Тпр-р-ру!

Ермолай Прокофьич натянул вожжи, и «тыгдынцы» послушно встали.

– Вон, глядите: тропочка, што я сказывал. За час до заимки доберетесь. А оттуда до Больших Барсуков по дороге – почитай, часа три. Дорога одна, не ошибетесь. Речку по льду перейдете. В селе поповский дом ищите, он близ церковки – издалека видно. Урядник у батюшки гостит. Ну, бывайте! Заутра сюда же выходите – подберу.

Купец залихватски хлестнул меринов вожжами. Звякнули бубенцы, и вот уже – нет упряжки, только облачко снежной пыли искрится в морозном воздухе, медленно оседает на колею.

– Ну, пошли, Княгиня?

Женщина не ответила; просто первой двинулась вперед по едва заметной тропке, проваливаясь в снег по колено.

Ты в два шага догнал ее, так же молча отстранил; пошел впереди.


Возражать Княгиня не стала.

* * *

До заимки добирались хоть и больше обещанного купцом часа, но вышли много раньше полудня. Женщина дважды останавливалась, синела лицом, гоня из глотки паклю удушья; тяжело, с надрывом, кашляла, потом еще минут пять стояла, привалившись к ближайшему дереву – копила силы. Однако любые попытки помочь Княгиня решительно отвергала, так что в конце концов ты сдался и лишь время от времени останавливался, поджидая отставшую спутницу.

В просевшей от старости избушке обнаружился изрядный запас сухарей (мыши! куда вы смотрите?!), полотняный мешочек с чаем, спички, соль, стайка жестяных кружек вокруг атамана – закопченного котелка; да еще давно не точеный топор. Топор оказался как нельзя кстати: вскоре в раздолбанной каменке весело заплясало рыжее пламя.

Озябшие руки сами собой потянулись к огню, а снег в котелке быстро стал водой, готовясь стать кипятком.

Чай – крепкий, горчащий, пересыпанный местными травами – пили долго, со вкусом. Княгиня раскраснелась, вроде бы даже малость повеселела, и грудная жаба-царевна смилостивилась над ней, не мучала больше.

Пока, во всяком случае.

Оставлять теплое место у печки и снова плестись куда-то по морозу хотелось меньше всего. Однако пришлось. Такая уж она, доля ссыльного: вроде, и на воле, вроде, и срок оттрубил, – ан нет, топай через лес за семь верст киселя хлебать! Потому как не отметишься вовремя у урядника – загремишь обратно на каторгу, за неповиновение и нарушение "Предписаний, до ссыльно-поселенцев относящихся…"; если попытку побега шить не станут.

Купец не соврал: почти у самой заимки начиналась широкая просека. Идти по ней было легче, чем по тропе; согретые чаем да каменкой, вы прибавили ходу. Когда лес наконец поредел, расступился, и вы вышли на берег замерзшей реки, смеркаться еще и не думало.

– Как мыслишь, Княгиня, по-светлому до сей заимки обернемся?

– Не знаю, Друц. Если будем здесь стоять да прикидывать – заночуем в сугробе. Пошли.

Морозы в последние дни держались исправно – значит, шли без опаски ухнуть под лед. Благодаря толстому слою снега, бродни не скользили, так что до другого берега добрались быстро.

Вот и село.

Большие Барсуки действительно оказались куда поболе того же Кус-Кренделя, и люди здесь жили побогаче. Тем не менее, поповский домишко был заметен издалека, и не только по причине близости к церковке: высоченной хороминой и здесь, окромя батюшки, никто не мог похвастаться. То есть, позволить себе могли бы, есть на белом свете и Ермолай Прокофьичи, и всяко-разно! Однако народишко предпочитал достраиваться вширь, а не вверх. Один поп, видать, захотел быть поближе к Господу; с чердака войти в царствие небесное!

Ну что ж, батюшка – он из духовного сословия, ему положено…

– Не люблю попов, – на ходу процедила сквозь зубы Княгиня.

– А кто ж из наших ихнего брата любит? – ухмылка разодрала твои промерзшие губы. – Что, небось, и к уряднику тоже на шею не кинешься?!

Она остановилась.

Обернулась.

– А ведь прав ты, Бритый, – бросила вполголоса, назвав по кличке, что делала редко. – Злобы во мне накопилось. Я и раньше была – не подарок, а после каторги… Того и гляди – ядом плеваться начну!

Помолчала.

– Да сама, аспид глупый, от того яда и подохну, – добавила чуть слышно.

Ты ничего не сказал.


Дверь открыл парнишка лет четырнадцати, в чистой белой рубахе и портках черного сукна.

Прямые волосы разделял аккуратный пробор; ровно посередине.

– День добрый! Господин урядник у вас гостит? – упредив вопросы, поздоровалась-спросила Княгиня.

– Истинная правда, у нас. С батюшкой моим обедать изволят. А вы кто будете?

– Скажи господину уряднику: ссыльные, которым он велел явиться, пришли. Отмечаться.

Еще некоторое время пришлось разглядывать захлопнувшуюся перед носом дверь, переминаясь с ноги на ногу и прихлопывая в ладоши – морозец давал себя знать. Зима уж на исходе, вот и лютует напоследок.

– Заходите. Господин урядник вас примет. Вот только веничком снег с обувки обтрусите…

Надо же: господин урядник вас примет! Ровно товарищ министра или глава Е. И. В. Собственной Канцелярии! Чем мельче бугор, тем больше гонору, дело известное. Ну и пусть выкобенивается – его право, не наше.

– Желаем здравствовать, ваше благолепие! желаем здравствовать, ваша строгость!

Как заведено, первым поздоровались с лицом духовным. Да будь у попа в гостях хоть обер-полицмейстер или полный генерал – все равно с батюшкой первым здороваться, уважение выказывать. Вот ведь устроились, жеребячья порода! Впрочем, любому добропорядочному обывателю на это плевать. Это им, ссыльным, волей-неволей все до буквы соблюдать приходится, чтобы забот не огрести.

Да, и на божницу перекреститься, это правильно!

– А-а, явились! – от стола обернулся к вошедшим урядник; и лихо подкрутил обвисший было прокуренный ус. Было видно: ихняя строгость зело пьян – но не до беспамятства покамест, говорить сможет.

Восседавший во главе стола дородный батюшка выглядел куда трезвее – как-никак, в единоборстве с "зеленым змием" отец духовный привык выходить победителем. Рубаха на груди расстегнута, и из-под окладистой, как и положено всякому уважающему себя попу, бородищи, поблескивал изрядных размеров наперсный крест. А вот кудри поповские были щегольски собраны на затылке в новомодный "жгут".

"Впрочем, – подумалось невпопад, – это когда в острог сажали, такое в диковинку было; а сейчас даже до этой глухомани докатилось…"

– Заходите, рабы Божьи, заходите, просим к столу, – прогудел батюшка, не побрезговал. – Вы ж теперь аки дети малые, безгрешные – почитай, заново на свет народились. Твоя строгость, вонми гласу моления моего: за такое и выпить не грех, за жизнь новую!

– Знаю я таких, козлищ безгрешных, – проворчал урядник, однако проворчал не зло, скорее для порядку. – Эй, Егорша! – обратился он к застывшему в дверях поповичу. – Принеси-ка мою планшетку с бумагами: прибытие отметить надо.

– Во здравие и отметим! – хохотнул поп, наливая водку еще в два чайных стакана, немедленно извлеченных… прямо из воздусей, что ли?

Силен, батя…

Водка была прозрачней младенческой слезы. Небось, казенного завода, красноголовая, матушка, не Филатова сивуха!

Двое скинули котомки и армяки в угол; подсели к столу.

– Ну што ж, дети мои: во искупление, да за жизнь новую, правильную! Аминь! – провозгласил батюшка и лихо опрокинул стакан, как показалось, прямо в глотку.

Водка действительно оказалась хороша. Сразу заметно потеплело.

– Закусывайте, господа раскаявшиеся, – подначил урядник. – Дармовой харч брюха не пучит…

Закусить и впрямь было чем: соленые груздочки, черная колбаса кольцами, моченая брусника, налимья печенка, поджаристый, еще горячий, подовой хлеб…

– Премного благодарствуем! – даже Княгиня, похоже, чуть смягчилась в своей нелюбви к "жеребячьей породе".

– Реку в строгости: што, не станете более богопротивным промыслом колдовским заниматься? – осведомился хозяин дома, смачно хрустя горстью квашеной капусты.

В бороду падали капли рассола и клюквенная кровь.

– Раскаялись, батюшка, – поднял ты на попа свои честные глаза. – Полны желания загладить.

– Ну-ну, – хмыкнул урядник, листая бумаги, извлеченные из принесенного Егоршей планшета. – Та-а-ак… значит, Друц-Вишневский Дуфуня и… Альтшму… Альшту…

– Альтшуллер. Альтшуллер Рашель, господин урядник.

– Эк тебя! Это вы, значит?

– Так точно, ваша строгость, мы и есть.

Урядник нашарил в планшетке, доставленной поповичем, чернильный карандаш, старательно послюнявил его и, сосредоточенно сопя, что-то пометил в своих бумагах.

– Вот, эта… содержание вам от казны положено. По… да, точно: по семи рублев двадцати копеек на брата.

– А на сестру? – хохотнул поп.

Нет, он все-таки был более пьян, чем показалось вначале.

– Извольте расписаться. Тут и в углу.

В ведомости стояла сумма едва ли не вдвое большая названной урядником. Но ни ты, ни Княгиня спорить не стали: подписали молча. Правды все равно не добьешься, а вдруг добьешься – врага наживешь. Стоит ли связываться, из-за жалких семи целковых?

Урядник это лучше вас понимает.

Ему семью кормить, а вы – голь перекатная, и так не сдохнете.

– А вот и денежки! Получите сполна. И смотрите мне: за старое возьметесь – сгною!

– Да ладно тебе, Кондратыч! – прогудел поп, вновь с дивной ловкостью наполняя стаканы. – Не видишь, што ль: отвратились оне от диавола, встав на путь исправления! Пусть же и другие грешники за ними воспоследуют, к вящей славе Господней! За то и причастимся. Аминь!

В голове вновь зашумело, пусть не так сильно, как вчера, и ты понял: если вы тут еще задержитесь, до заимки не поспеете. А ночевать у попа вряд ли оставят. Косой взгляд на Княгиню – и та, все прекрасно поняв, согласно кивнула. Вот только зажевать чуток – и…

– Благодарствуем за угощение, батюшка; и вам также, ваша строгость, за заботу – однако, пора и честь знать!

– Ин ладно, дети мои… С Богом! – махнул рукой поп и, мигом забыв о ссыльных, потянулся за колбасой.

– Режим поселения знаете? – бросил вдогонку урядник, когда вы уже стояли в дверях.

– Назубок, ваша строгость!

– Ну, смотрите у меня…

ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ

Если внимательно заглянуть батюшке в его хитрые, слегка пьяные глазки, то можно увидеть:

…облака.

Бегут по небу светлые кудряшки, торопятся. Ветер отщипывает с краешку, спешит наиграться пенным обрывком, пока тот вовсе не истаял от томления. Рыжая верхушка сосны растопырилась поперек дороги, стращает иголками: берегись! расшибу! прочь!.. Да кто ей, старой, поверит?

Бегут облака по небу: веселые, безгрешные.

А смотрят-то – с земли.

* * *

Поначалу идти было легко. Разгоряченные водкой, подкрепившиеся, согретые, вы уже не слишком обращали внимание на лютующий мороз. Споро перешли речку, переговариваясь о каких-то пустяках – даже Княгиня оттаяла после поповской трапезы.

Выбрели на знакомую просеку.

И тут все пошло наперекосяк. Княгиню вновь скрутил приступ удушья, пришлось пережидать, пока он пройдет. А когда, наконец, тронулись дальше, нежданно-негаданно навалилась усталость: начало клонить в сон, разом заныла спина, ноги принялись выписывать замысловатые кренделя… Княгиня, похоже, чувствовала себя не лучше, держась из последних сил.

Быстро смеркалось. Просеке, казалось, не будет конца. Лес плыл перед глазами, мелькал черно-белым забором с многочисленными проломами… Сколько вы уже идете? Два часа? Три? Пять? А что, если в сумерках вы промахнулись мимо избушки, и теперь бредете в никуда? чтобы через неделю-месяц случайный охотник отгонял собак от ваших окоченевших, смерзшихся в ледышку тел?!

…Ай, дадывэс день суббота, а пэтайся, ай, да ли, дэвла куркоро[5]!.. и хором, вприсядку: ай, дадывэс день суббота!..

– Очнись, Друц! Глаза открой, дерево ходячее! Говорила же: не люблю попов!.. это все от его проклятой водки… Да посмотри ты вперед, дубина! Друц!!!

Ты с усилием разлепил тяжелые, свинцовые веки.

Пригляделся.

Теплый охристый огонек… вон, мерцает.

Потянуло дымом, махоркой, запахом жареного мяса.

– Дошли, Друц. Заимка!

– Заимка? А почему огонь горит? – не понял ты.

Голова кружилась, плыла.

– Потому что люди там, – как ребенку, пояснила тебе Княгиня.

VI. РАШКА-КНЯГИНЯ или БУБНОВЫЙ МАРЬЯЖ

Воздай им по делам их, по злым поступкам их;

по делам рук их воздай им; отдай им заслуженное ими…

Псалтирь, псалом 27

…почему-то сразу вспомнился барак.

Стылая игральная доска, разделенная дощатыми нарами на клетки, согретая теплом многих тел и чахлой каменки; доска, на которой заканчивались недоигранные партии. Более сорока женщин – молодки, старухи, совсем девочки, красавицы, уродины, стервы, мямли, фартовые и случайные… всякие. Таких, как ты, было мало – трое; остальные давили срок за разное. Отравила стрихнином постылого мужа; бросила самодельную бомбу под колеса губернаторского экипажа; застрелила из браунинга троих гимназистов, своих воспитанников, признана вменяемой, но на суде отказалась сообщить причины…

Тебя, как барачную старосту, дважды пытались "взять на перо"; и трижды – склонить к сожительству.

И то, и другое частично удалось, а вот какова была эта часть – вспоминать не хочется.

Зато выжила.

Выжила; хоть и была замкнута сама в себе до конца каторги. Отсечена от мира, от Ленки-крестницы гербовой печатью приговора, печатью и рядом – витиеватой, с завитушками, подписью епархиального обер-старца при окружном суде: "о. Алексий; сим удостоверяю, ныне, присно и до окончания назначенного срока, аминь".

Забудь, Княгиня.

Забудь, пожалуйста.

Это не барак; это заимка на полпути от Кус-Кренделя к Большим Барсукам, это не каторжанки там, внутри, это лосятники из ближних сел, ночь коротают.

Это охотники в дыму.

Уйми стерву-память.

* * *

– А меня, братцы, близ Глухариной падины едва объездчик не нагреб! Я лося сшиб, только свежевать – тут он по мне пулей из ельника как саданет… Мы с ним давно друг дружку любим, то я его в зыбуны заведу да покину, то он меня! а третьего месяца докопался, гадюка, что лишнего лося я взял, обещал донести да штраф стянуть.

– Эх, Тимошка, зря ты с начальством грызешься! Ин власть, не тебе, сыромясому, чета…

– Помолчь, махоря! Начальство-кончальство… уловлю сам-на-сам близ речки, как крест свят, в пороги с камнем брошу! А что? Мне все едино: объездчик, лесничий! ежели душа требует, не прощу!

– Хвалился тетеря сову схарчить… Слышь, Вералец, подкинь-ка смолья в каменку, да щепы не жалей!

– Дымно, батя…

– Што дымно, то пусто, а што зябко, то гнусно! Уразумел?

– Уразумел, батя…


Двоих новоприбывших вроде бы и не заметили.

Вроде бы.

Вошли, кивнув обществу, скинули армячишки на замызганный пол, сели ближе к огню. Ин ладно, пущай их сидят. Потеснимся; на нары не лезут, и то славно. С понятием людишки. Даже головы, обритые по-каторжному, вопросов не вызвали.

Пока.

Успеется, ночь длинная.

Пусть спасибо скажут, что собак отозвали, дали порог перешагнуть.

– Дык гляди, Тимошка: пока ты объездчика в пороги с камнем, он тебя из ельника пулей… Замириться бы вам, што ли?

– Ты, махоря, гри, да думай! Мне?! замириться? с гадюкой сей?!

– Не беленись, Тимофей, худой мир лучше доброй ссоры!

Было видно, не вглядываясь, слышно, не вслушиваясь: лихой Тимошка из тех, кто лишь на людях горласт. Мелкий, худосочный, лицо клювасто по-петушиному, под левым глазом синяя жилка вовсю бьется. Охотник важно надувался, отчего становился похожим на детскую забавку, красный леденчик на палочке; взвизгивал снегом под лыжей, норовя доказать свой гонор, заставить всех увериться – он, Тимофей-лосятник, грозен да непреклонен, поперек дороги и не думай!

Получалось плохо.

Общество подначивало да хмыкало в рукава.

Наконец Тимошка понял, что его разыгрывают, и обиженно умолк.

– Эй, беглый! – тот лосятник, что предлагал Тимошке замириться с объездчиком, перевел мутный взгляд на молчаливого Друца. – Што ж ты по февральскому сузему бежать вздумал? Да еще без припасу: ни харчей, ни ружьишка, одну бабу за собой тянешь? Женка али так, баловство?

Ты молча слушала, как Пиковый Валет потягивается, прежде чем ответить, как хрустит у него даже не спина – все тело хрустит, будто у отжившей свое елки-сухостойки.

Сочувствия не было.

Сама такая.

– Не беглый я, дядя. Ссыльный, на поселении. Обоих в Кус-Крендель определили; сейчас вот к уряднику ходили, отметиться…

Женка ты ему, не женка, – об этом Друц благоразумно умолчал.

– Шавит, махоря, – уверенно определил с верхних нар Тимошка, не способный долго молчать-обижаться. – По роже варнацкой вижу: шавит и не подавится. Как есть беглый. Братцы, вяжи обоих, за поимку денег дадут!

Предложение Тимошки было встречено общим равнодушием. Да и сам-то он отнюдь не спешил лезть вниз, вязать "беглых".

Так сказал, для разговору.

Мутноглазый лосятник (по всему видать, старший в ватаге) покопался в бороде; выдернул волос, прикусил желтыми, лошадиными зубами.

– Спать пора, – рассудил он. – К завтрему рано подыматься. А вы…

Он строго посмотрел на тебя, Княгиня, почему-то именно на тебя, и ты сразу поняла: мутноглазый знает. И по какой статье срок давили, и что вприкуску имели, и кто здесь Дама, а кто – Валет.

Умен оказался; зорок.

Не чета дураку Тимошке.

– А вы вот чего… Ворожить вздумаете – стрелю. Крест святой, стрелю. И в сугробе закопаю; без панихиды. Уразумели?

Ты молча кивнула.

Помнишь, Княгиня? – тебе тогда даже стало интересно: а не начать ли "ворожить"?! Как встарь; без оглядки. И пусть мутноглазый посмотрит: как легче умирать магу в законе, после каторжной отсидки – от его смешной пули или от своей родной доли?!

Интерес мелькнул и угас.

Сны бродили в дыму, обходя тебя десятой дорогой.

Ты так и спала: без снов.

* * *

Ушли лосятники затемно.

Шумно, деловито; по-быстрому.

Спустя полчаса поднялся и Друц. Долго кряхтел, хрустел телом; матерился полушепотом, вставляя чудные ромские слова. Ты слушала, купаясь в дреме – да, Рашка, ты слушала, стараясь не позволить себе войти в смысл незнакомой речи. Слишком дорогая покупка вышла бы; проще у самого Валета спросить, проще, да не надобно.

Спи.

Есть еще время.

– Пойду дровишек расстараюсь…

Хлопнула дверь. С обидой взвизгнул снег под тяжелыми шагами; минута – и шаги затихли в отдалении. Ты знала: такое с Друцем бывает. Найдет предлог, утащится куда-нибудь и станет в небо смотреть. В темное, светлое, затянутое тучами или подмигивающее желтым глазом солнца… ему небо нужно, Дуфуне Друц-Вишневскому. Хоть иногда. Позарез. Такая ему планида по жизни вышла…

Ты знала, потому что сама была такой.

Ну, почти такой.

Спи.

Слышишь? – визг снежный, шаги… опять хлопает дверь.

– Давай, дура-баба, подвинься!.. сделаемся по-быстрому…

Чужие, жесткие руки наскоро ощупали. Исчезли. Что, Княгиня, разучилась дергаться впустую? – разучилась. Не пошевелилась даже. Только позволила дреме удрать в угол, да ресницами чуток шевельнула. Чтоб видеть. Вон он, Тимошка-охотник, болтун пропащий: тулуп на нары, подпер дверь поленом, губы облизал, и опять к тебе.

Сел рядом.

Не торопится, хотя и говорил: по-быстрому, дескать.

– Я, дура-баба, ватаге слегонца нашавил: забыл, мол, кисет! Догоню, мол… Ну давай, скидывай, что там у тебя – не самому ж мне морочиться?! Я – мужик справный, благодарить потом будешь… Давай, давай, вижу же, что не спишь!

Стало смешно. Небось, первый парень на деревне. Как пройдет с гармошкой, в малиновой рубахе – девки рядами валятся, молодки ночами плачут! И здесь орел: мимо не прошел, вернулся, осчастливить старушечку…

– Ты што, прикидываться вздумала? Аль ворожишь? Так ты это дело брось, вашему брату-ссылочному, из мажьего семени, тихо жить надобно! – иначе аминь, и концы в воду! Ну давай, не тяни!

Рука сунулась под одежку, в тепло; нащупала, сдавила грудь.

Отпустила.

– Гляди-ка: титька совсем девчачья! Молодцом!

А может, и впрямь дать дураку? Он ведь так и просидит, дожидаючись, чтоб сама… силой брать не приучен, что ли? Выходит, что не приучен. Не доводилось силой. Когда у тебя в последний раз стоящий мужик был, Княгиня? – что, и не вспомнить? Или просто вспоминать не хочется? сама ведь была – то мужиком, то бабой, то сразу всеми… А здесь парень первый сорт, не снимая лыж, лосиху облюбит!

То, что поначалу было смешно, стало противно. До горькой слюны; до холодка в паху.

– Пошел вон, мразь, – сказала ты и отвернулась.

Тишина.

Небось, переваривает; небось, от изумления аж взопрел.

– Што?! да я тебя, падина! да я!..

Упал сверху; опрокинул на спину, придавил неожиданно тяжелым телом. Завозился, обрывая крючки.

– Ага! ага, вона где…

Вспомнилась Марфа-Посадница, пугало барачное. Вот так же, во вторую ночь: навалилась сверху, обслюнявила, сдавила горло… Вот так же. И сейчас будет, как тогда, после чего Бубновой Даме под уважительный шепоток товарок: "Княгиня!.." выделили наутро место в углу, подальше от дверных щелей с вечными сквозняками.

Скучно.

А может, все-таки…

Нет.

– Ага! ну, дура-ба… ах-хха!

Колено попало туда, куда нужно. В самый сок. Задохнулся, Тимошка-гармошка? скрючился весенней гадюкой? больно ухарю Тимошке? Потерпи, сейчас еще больнее будет.

Я права?

Права.

Даже ладонь отбила.

– Х-хы!.. ну… ну… мужика! по яйцам?! в рожу?! падина валежная! Ведьма!

Уже встала.

Уже хотела отойти в сторонку: дать отдышаться и проводить добрым словом. Уже… не вышло. Откуда-то накатило: обида, ярость, злоба – все вперемешку.

Обдало лютым, чужим бешенством.

Рухнула сверху, как он сам минуту назад; нащупала костистую глотку, вцепилась без ума.

– Мужик? ты – мужик?! Я таких, как ты… я…

Слова обжигали рот.

Что кричала, чем плевалась в посиневшее лицо – не помнила.

Очнулась в снегу.

Как вышла? когда? зачем повалилась в сугроб, плача навзрыд и не стесняясь собственной слабости? кто знает?!

Ты знаешь, глупая Рашка?

Нет, ты не знаешь.

ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ

Если взять его за уши, охотника Тимоху Драчева, если, не отпуская, заглянуть на самое донышко его чухонских, припухших глаз, то можно увидеть:

…река.

Сбегают кручи на отмель, словно девки голышом к воде несутся. Ишь, бесстыжие! курчавятся стыдно порослью багульника! розовеют боками в закатных лучах! в подмышках-впадинах трава пучками! замуж пора!.. А вон и девки. Настоящие, взаправдашние; купаются. Брызги – радугой. Визг – до неба.