Так и есть!

Сомнений больше не было.

На предплечьях тишайшей Восьмой Тетушки, словно вытатуированные смертью, слабо проступали изображения тигра и дракона – отличительные знаки монахов-воинов, прошедших непроходимый для других Лабиринт Манекенов хэнаньского монастыря Шаолинь!

Точно такая же татуировка, только выжженная огнем, была у преподобного Чжан Во, начальника тайной службы императора; и у преподобного Баня, приставленного к Чжоу-вану.


4

У судьи Бао болела голова. Прописанное лекарем снадобье, обычно помогавшее в таких случаях, на этот раз действовать отказывалось. Виски ломила нудная, утомляющая боль, мысли путались, и судья бездумно перебирал скопившуюся на его столе кипу прошений, жалоб и других бумаг, скользя взглядом по ровным рядам иероглифов и не вникая в суть написанного.

За столом в углу так же нудно, как головная боль, бубнил что-то себе под нос прилизанный молодящийся сюцай[9] Сингэ Третий – сидевший на этом месте уже добрый десяток лет и никак не могущий сдать экзамен на степень цзюйжэня[10] по причине «ограниченности ума, невосполнимой никаким усердием», как выразился однажды кто-то из экзаменаторов.

Сингэ Третий напоминал судье сюцая из небезызвестной истории, который отдыхал нагишом в прохладе храма местного бога земли и простудился. Принеся жертву божеству и выздоровев, обиженный сюцай написал подробный доклад, где обвинял бога земли в том, что тот хитростью выманил у него жертвоприношения; после чего сжег доклад в храме духа-покровителя местности. Не дождавшись ответа, сюцай через десять дней написал доклад с обвинением духа-покровителя в пренебрежении своими обязанностями и сжег доклад в храме Яшмового Владыки. Ночью сюцаю приснилась огненная надпись на стене его дома, сделанная древним головастиковым письмом:

"Бога земли, опозорившего свой ранг, сместить с должности. Духу-покровителю записать взыскание. Сюцай такой-то за неуважение к духам и любовь к тяжбам получит тридцать палок через месяц с небольшим."

Что и произошло вскоре.

Но сейчас судье Бао было не до смеха: перед его мысленным взором мертвыми колодами лежали две женские руки.

Разумеется, никаких изображений дракона и тигра на руках Восьмой Тетушки при жизни не наблюдалось – это подтвердил и ее муж, красильщик Мао, и многочисленная родня, и еще более многочисленные соседи. Признаков воздействия колдовского или какого бы то ни было иного зелья также обнаружено не было. Судья еще раз осмотрел труп в присутствии управного лекаря, убедился, что странные трупные пятна никуда не исчезли, а наоборот, стали еще более отчетливыми, распорядился занести это в протокол освидетельствования и грузной походкой отправился в канцелярию. Где теперь и сидел в отвратительном расположении духа и с раскалывающейся от боли головой.

– …и представьте себе, высокоуважаемый сянъигун, ничего не взял в доме цзюйжэня Туна, зато изорвал в клочья его любимую тигровую орхидею, которую почтенный цзюйжэнь Тун растил в соответствии с каноном "Ба-хуа"…

– Кто изорвал? – без всякого интереса, просто чтобы отвлечься, переспросил выездной следователь, пропустивший мимо ушей всю предыдущую часть долгого и красочного повествования словоохотливого сюцая.

– Да вор же! – обрадованно воскликнул Сингэ Третий, счастливый тем, что господин начальник наконец-то услышал и, кажется, даже заинтересовался его рассказом. – Изорвал любимую орхидею цзюйжэня Туна, а после воткнул себе садовый нож прямо в сердце! Цзюйжэня Туна, когда он об этом узнал, чуть удар не хватил, – довольно продолжил сюцай, недолюбливавший более удачливого, чем он сам, (и, надо сказать, довольно заносчивого) Туна. – Из-за орхидеи, понятно, а не из-за вора… Так что теперь он в Столицу не поедет; а заместитель ваш, досточтимый господин Фу, распорядился руки у покончившего с собой сумасшедшего вора отрубить и приколотить их к позорному столбу на городской площади – чтоб другим неповадно было.

– Вора опознали? – вяло поинтересовался судья, которого головная боль стала наконец понемногу отпускать – то ли снадобье подействовало, то ли сама собой улеглась.

– Опознали, опознали! Торговец сладостями Фан Юйши, его все знают, честнейший человек, хоть и торговец! Я ж и говорю – видать, умом тронулся. Раньше я у него все рисовые колобки с тмином брал, а теперь уж и не знаю, где покупать! Да и вообще, сами видите, высокоуважаемый сянъигун, что у нас в уезде творится, а в последнее время, говорят, и по всей Поднебесной…

– Почему Фу мне не доложил? – прервал сюцая судья.

– Не хотел вас беспокоить, высокоуважаемый сянъигун! Дело-то ясное, вор известен, и к тому же мертв…

Но судья Бао уже вновь перестал слушать болтовню Сингэ Третьего. Было в этих двух дурацких происшествиях, что-то сходное, что выстраивало их в одну цепочку, делая смежными звеньями, и судья Бао почувствовал знакомый охотничий азарт, когда в полной бессмыслице нагромождения фактов, незначительных деталей, свидетельских показаний, улик вдруг сойдутся друг с другом несколько фрагментов разобранной головоломки, притрутся совершенно неожиданными углами, и ты понимаешь, что ухватился за нужную нить, и теперь надо тянуть, тянуть – только осторожно, чтобы не оборвать…

Дикий и на первый взгляд бессмысленный поступок Восьмой Тетушки, закончившийся ее самоубийством; и не менее дикий поступок уважаемого торговца Фан Юйши, а в итоге – нож в сердце. Вот что роднило два эти дела – внешняя бессмысленность и самоубийство исполнителя в конце!

– Пройдусь-ка я на площадь, – пробормотал судья скорее самому себе и неспеша вышел из канцелярии.


– Достопочтенный сянъигун Бао?

Вопрос был излишним – в Нинго спутать судью Бао с кем-либо другим мог только слепой. Судья неторопливо обернулся. И в свою очередь сразу узнал этого пожилого монаха в оранжевой кашье. Преподобный Бань, ставленник тайной службы, немного телохранитель и уж наверняка соглядатай при сиятельном Чжоу-ване – который, однако, ничего не успел сделать во время недавнего побоища.

Не успел?

Не смог?

Не захотел?

– Да, это я, преподобный отец, – кивнул выездной следователь, почтительно складывая ладони перед грудью. – Вот уж и впрямь – известно вам тайное и явное! Я как раз хотел переговорить с вами. Вы ведь, насколько я знаю, принимали монашество и затем проходили обучение в знаменитом монастыре у горы Сун? Воистину счастлива та обитель, чей патриарх был лично приглашен на церемонию восшествия на трон нашего нынешнего императора, Сына Неба Юн Лэ, живи он вечно! По-моему, именно по совету шаолиньского патриарха Сын Неба перенес столицу из Нанкина в Пекин?

– Знания "господина, поддерживающего неустрашимость" достойны благоговения, – скромно склонил голову монах, но эта скромность не могла обмануть судью.

Неспроста подошел к нему преподобный Бань!

– Тогда не могли бы вы показать мне, недостойному, священные знаки тигра и дракона на ваших руках? Надеюсь, монастырским уставом это не запрещается?

– Нет, что вы, высокоуважаемый сянъигун, отнюдь! – заулыбался монах, которому явно польстила просьба судьи Бао, да еще высказанная столь смиренным тоном. – Разумеется, смотрите! Вот…

И он по локоть закатал рукава кашьи.

Некоторое время высокоуважаемый сянъигун самым внимательным образом изучал предъявленные ему изображения, выжженные на предплечьях монаха, а потом невинно осведомился:

– А скажите мне, преподобный Бань, только ли у монахов, сдавших экзамены в монастыре Шаолинь, имеются на руках такие знаки?

– Я не слышал, чтобы кто-нибудь хоть раз дерзнул подделать их, – голос монаха остался прежним, но и без того узкие глаза сузились еще больше.

– А нельзя ли их как-нибудь скрыть? – поинтересовался судья. – Если, к примеру, монах-воин не хочет, чтоб его узнали?

– Наверное, можно, – пожал плечами монах, – только зачем? Да и шрамы останутся… Кроме того, прошедших Лабиринт Манекенов не так уж много, и нас хорошо знают не только в обители. Надеюсь, вы слышали, что принявший монашество в Шаолине может получить право на свободный выход из монастыря лишь тремя способами? Первый – сдать экзамены, на что способен далеко не каждый и не ранее пятнадцати лет ежедневного изнурительного обучения; второй – быть посланным во внешний мир по делам братии, что случается редко…

– А третий?

Монах лишь развел руками.

Дескать, третий выход – это выход для всех и из любой ситуации.

– Я понимаю вас, высокоуважаемый сянъигун, – вновь заговорил преподобный Бань после паузы. – Вам подсунули сложное и неприятное дело. Расследовать его – ваш долг… но, думаю, не будет большой беды, если вы вскоре прекратите поиски. Разумеется, честно выяснив все, что представляется возможным. И мне, ничтожному, почему-то кажется, что вы это уже выяснили: возмутительница спокойствия действовала в одиночку, без чьей-либо помощи, пребывая, по всей видимости, не в себе. И потом, она мертва – а посему кто теперь может сказать, что творилось в тот момент в голове у несчастной женщины?

– Конечно, вы правы, преподобный отец, – судья вежливо склонил голову. – Приблизительно к тем же выводам пришел и я. Не могу выразить радости, охватившей мою душу при известии, что мое непросвещенное мнение совпало с мнением столь достойного служителя Будды, как вы.

Они поговорили еще немного о всяких не имеющих отношения к делу вещах, хотя судья Бао прекрасно понимал: монах уже сказал все, что хотел, дав ему понять, что преподобный Бань и те, кто стоит за ним, не слишком заинтересованы в подробном расследовании этого дела.

Судья догадывался – почему.

Потому что когда преподобный Бань, откланявшись, удалился, перед глазами судьи все еще некоторое время стояли выжженные на руках монаха знаки тигра и дракона. Точно такие же, как и те, что проступили после смерти на предплечьях Восьмой Тетушки, никогда не перешагивавшей порога знаменитого монастыря у горы Сун. Точно такие же знаки, разве что не от огня, как у преподобного Баня, а опять в виде трупных пятен, проступали сейчас на двух прибитых к позорному столбу руках уважаемого торговца Фан Юйши.

Который тоже никогда не был монахом.

Ни монастыря Шаолинь, ни какого другого.

[11] мастера встретишь в пути —

Слов понапрасну не трать,

Но и мимо не вздумай пройти.

Дай ему в челюсть – и пусть говорит кулак.

Умный поймет,

А дурак обойдется и так.


– Мерзавец! – во всю глотку орал Золотой Угорь, ожесточенно стряхивая с себя вонючие брызги. – Скотина бритоголовая! Спускайся сюда, я тебе башку в плечи вколочу!

Монах, стоявший на стене, не обратил на вопли снизу ни малейшего внимания. Минуту назад он бесстыже задрал край своей шафрановой рясы и помочился прямо на голову Золотого Угря, подошедшего слишком близко к запертым воротам монастыря у горы Сун. За воротами, как рассказывали сведущие люди, начиналась тропинка, пробитая в скалах от подножия к самому монастырю, расположенному существенно выше, у вершины – но Золотому Угрю сейчас было не до скал и тропинок. Не так давно он, сын деревенского старосты из провинции Хэбей и признанный в родных местах знаток цюань-фа[12], добился своего – после долгих мытарств, результатом которых явились три рекомендации от трех весьма уважаемых особ, Золотому Угрю была прислана записка с повелением (хотя Угорь рассчитывал на приглашение) явиться не позднее Праздника Холодной Пищи к внешним воротам Шаолиня.

Вот он и явился.

И почти неделю проторчал перед запертыми воротами в компании семи таких же, как он, соискателей на право принятия монашества в известном на всю Поднебесную монастыре.

Девятым был немолодой хэшан[13] из горного храма в округе Аньдэ, только что вошедший в ворота всего после трех часов ожидания – он предъявил стражам письменное разрешение своего патриарха. Стражи долго шевелили губами, уставясь на свиток, потом переглянулись и поманили хэшана за собой.

– Вот так всегда! – завистливо вздохнул совсем еще молоденький кандидат, представившийся молочным именем Змееныш Цай. – Как нам, мирянам, так и рекомендаций куча, и жди тут невесть сколько… а как им, преподобным – патриарх разрешил, и входи себе на здоровье! Ни дать ни взять областная канцелярия: одни с поклоном да бочком, другие верхом с развернутым штандартом!

Случись это раньше, Золотой Угорь ничего бы не ответил, про себя обозвав Змееныша Цая молокососом. Но через день ожидания спокойствие его поколебалось, через три – от выдержки остались какие-то жалкие лохмотья, а теперь, под конец недели, казавшейся бесконечной, Золотой Угорь готов был разорвать на части любого, подвернувшегося под руку.

А тут еще этот монах, решивший помочиться на горячую голову…

– Ну где же ты?! Испугался?!

Ворота медленно, со скрипом отворились. В проеме стояли два монаха-стражника: рослые, плечистые, с синими от ежедневного бритья головами, похожие друг на друга, как близнецы.

– Ха! – презрительно выкрикнул Золотой Угорь. – Святоша за чужие спины прячется! Тоже мне: монахи-герои! Ну, давай, налетай на удальца!

В эту минуту он совершенно забыл, что и сам явился сюда отнюдь не из соображений благочестия или желания отринуть суету мирских иллюзий; нет, если что и влекло Золотого Угря в хэнаньский Шаолинь, так это слава колыбели воинских искусств, чьи питомцы гремели от Восточной вершины Бошань и до Западного рая владычицы Сиванму!

Змееныш Цай испуганно дернул Золотого Угря за рукав блузы, указывая на приближающихся стражей, но это ничуть не смутило разъяренного кандидата.

Дождавшись, пока медлительные стражи дойдут до него, Золотой Угорь демонстративно принял малоизвестную на Юге позицию "Маленького черного тигра" и с резким выдохом нанес сокрушительный удар кулаком в живот ближнему стражнику.

– Ты чего? – удивленно спросил монах, глядя, как Золотой Угорь скачет на месте, с воем хватаясь за едва не вывихнутое запястье. – Умом тронулся?

– А-а, знаю! – второй стражник хлопнул себя по бритой макушке. – Это он тебе, преподобный Цзяо, их северянские ухватки показывает! Как же, помню… "Худой облезлый тигр"… нет, не худой – маленький! Маленький и черный! Точно! Маленький черный тигр!

– Тигр? – изумлению первого монаха не было предела. – Маленький и черный?! Разве такие бывают?!

– У них бывают. Хорек – слыхал о таком? Маленький и черный, а злющий – куда там тигру!

Первый монах недоверчиво покачал головой, после ухватил Золотого Угря за шиворот и потащил к лестнице, начинавшейся в десяти шагах от ворот.

Не слишком высокая лестница, ступеней пятьдесят, не больше.

Золотой Угорь точно знал, что не больше.

Когда бьешься головой о каждую, трудно ошибиться в счете.

Остальные кандидаты следили за происходящим в полной тишине, если не считать бурчания семи животов: за пропитанием несчастных в течении недели ожидания никто не следил, и приходилось довольствоваться принесенным с собой, если кто позаботился о харчах заранее, или собирать ягоды и коренья в окрестностях.

Неделя впроголодь – это тебе не павлин начихал…

Вернувшись, монахи-стражники оставили створки ворот открытыми и исчезли за стеной.

– Заглянуть, что ли? – спросил сам себя Змееныш Цай.

И тут же прикусил язык: заглянешь, а тебя вот так, с лестницы вверх тормашками…

День близился к полудню, когда из ворот снова высунулась лоснящаяся физиономия стражника.

– Эй, жрать хотите? – поинтересовался он.

Все дружно закивали головами, даже не подумав указать стражнику на то, что разговаривать с людьми полагается в несколько более вежливом тоне; особенно монаху, которому Будда не рекомендовал даже молиться в смятении чувств, не говоря уж о гневе.

– Ну тогда заходите, – и стражник приглашающе махнул рукой.

"Ну и зашли," – подумал Змееныш Цай, заходя и оглядываясь по сторонам.

За воротами действительно не было ничего, кроме тропинки, ведущей куда-то вверх через бамбуковую рощицу и вскоре теряющейся в скалах.

А еще…

Запах, вздымавшийся над котлом с горячим варевом, мог бы быть и поаппетитнее, но изголодавшимся кандидатам хватило и этого, чтобы бурчание в животах стало подобным извержению вулкана. Вся семерка немедленно сгрудилась вокруг старого бронзового треножника, в углублении которого синими проблесками мигали раскаленные уголья, и как завороженные уставились на укрепленный поверх треножника котел.

Один Змееныш Цай не торопился. То ли был менее голодный, чем другие (мать снабдила его в дорогу внушительным узелком с припасами, да и охотиться на змей и ящериц он умел с детства), то ли по молодости постеснялся при стражах-монахах кидаться к еде подобно неразумному варвару.

Но стражники, казалось, и впрямь были настроены доброжелательно. Один из них приволок из сторожки стопку щербатых глиняных мисок, другой порылся в суме и извлек добрый десяток ячменных лепешек. Каждому кандидату было выдано по миске и лепешке – и Змееныша Цая не обошли вниманием – после чего тот стражник, что спускал по лестнице вверх тормашками Золотого Угря, вооружился огромной шумовкой и встал у котла.

– Ну, почтенные, кто из вас самый голодный?! – расхохотался монах, зачерпывая похлебку.

"Бобовая, – по запаху определил Змееныш Цай, глотая слюнки. – И с мясом. Много мяса, небось…"

Говорливое брюхо, видать, туманило мозги: ему даже не пришло в голову, что буддийским монахам убоины вкушать не положено, значит, в похлебке вроде бы мясу и не место.

Двое самых голодных – или самых нетерпеливых – мигом подставили миски, безуспешно пытаясь одновременно с этим отгрызть кусок от невероятно черствой лепешки. Варево шлепнулось в посуду, и двухголосый вой всполошил птиц в кроне ближайших деревьев: дно мисок было сделано из тонкой бумаги, выкрашенной в грязно-коричневый цвет и оттого даже на ощупь напоминавшей шероховатую глину – так что вся замечательная бобовая похлебка с мясом, прорвав ложное дно, вылилась на живот и колени торопыгам.

Чем громче кричали пострадавшие, тем больше веселились монахи. Хрюкали, повизгивали, утирали слезы и в изнеможении падали на землю, дробно стуча пятками. Смех их, что называется, "сотрясал Небо и Землю". Ворота до сих пор стояли незапертыми, и Змееныш Цай уже всерьез подумывал о том, чтобы повернуться и уйти. Во всяком случае, именно такое желание было написано на его скуластом лице, и всякий желающий мог этим желанием всласть налюбоваться. Наконец он закусил губу, оторвал бумагу-обманку, подложил под миску вместо дна выданную лепешку и решительно направился к котлу.

Где и выяснил, что не один он такой умный: в очереди за похлебкой Цай оказался пятым, то есть последним.

Пока все хлебали из мисок, спеша и обжигаясь, а потом усердно жевали размягчившиеся от горячего варева лепешки, – те двое, что ошпарились, сидели неподалеку, поскуливая вполголоса.

Наконец один из них встал и, спотыкаясь, побрел к воротам.

– Это несправедливо, – шептал его собрат по торопливости, постепенно повышая голос, – это несправедливо… несправедливо!..

Казалось, он помешался на справедливости, потому что повторял это раз за разом, не в силах замолчать и уйти.

Монах-стражник поднял его за шкирку, как напроказившего котенка, и потащил к выходу.

– Эй, ты! – заорал страж после того, как выставил несчастного наружу. – Да-да, именно ты! А ну-ка иди сюда, почтеннейший!

Тот торопыга, что ушел сам, не взывая к справедливости, обернулся. Потоптался на месте, удивленно пожал плечами и вернулся. С опаской прошмыгнул мимо стражника – вдруг наподдаст или еще что! – потом подошел к котлу, взял у Змееныша Цая предложенную последним половину размякшей лепешки и принялся машинально жевать.

– Это несправедливо! – с удвоенной силой возопил выставленный кандидат из-за ворот. – Несправедливо это!

– Понятное дело! – согласился стражник и запер ворота.

А его напарник принялся во всеуслышание горланить, что собравшиеся здесь проглоты и бездельники могут валить на все четыре стороны, а если даже в одной из этих четырех сторон и лежит вход в монастырь, то он ничего об этом не знает, а даже если и знает, то не скажет, а даже если и скажет, то такое, чего лучше не слышать сыновьям мокрицы и древесного ужа.

– А Будда, говорят, был добрым, – вздохнул Змееныш Цай, направляясь к скалам, возвышавшимся неподалеку.

– Так то ж Будда… – отозвались сзади.

И никто из шестерки соискателей не видел, как монахи-стражники деловито переглянулись, а потом один из них неспешной рысцой побежал вдоль стены и левее, туда, где глухо рокотал разбивающийся о камни водопад.


2

На проклятые скалы Змееныш Цай убил около суток с лишним. Даже ночевать пришлось на каком-то крохотном карнизе, поужинав украденными из гнезда яйцами дикого голубя, и сон ежеминутно обрывался всплеском нутряного страха – вот сейчас ненароком пошевелишься и загремишь кубарем в пропасть глубиной никак не меньше двадцати чжанов[14]!

Еще у первых ворот кандидаты разделились, потому что каждый был убежден: именно он абсолютно точно знает, как добираться до входа в монастырь, а остальные представляют из себя сборище тупиц и невежд. Последнее, скорей всего, содержало в себе изрядную долю истины – два раза Змееныш слышал совсем неподалеку захлебывающийся вскрик и шум скатывающегося оползня. Самому ему повезло: всего однажды пришлось убедиться в неверности выбранного направления и вернуться почти к самым воротам. Впрочем, возвращение было гораздо труднее, ибо спускаться всегда опасней и утомительней, чем подниматься. Особенно если при каждом шаге ты заставляешь себя не думать об очевидном – следующая избранная тобой тропа может точно так же вести в тупик, как и предыдущая!

Но мудрецы правы, говоря, что усилия доблестных рано или поздно вознаграждаются успехом ("Ох, лучше бы раньше, чем позже," – вытирая пот, подумал Змееныш Цай). И к полудню завтрашнего дня впереди, за еще одной бамбуковой рощей, замаячила белая монастырская стена. Даже отсюда хорошо просматривались окружавшие ее старые ивы и кряжистые ясени; а также остроконечные синие вершины конических крыш и башня, возвышавшаяся по всей вероятности над воротами и украшенная сверкавшими на солнце золотыми иероглифами.

Облегченно вздохнув, Змееныш Цай двинулся напрямую через рощу, но не успел он пройти и пятидесяти шагов, как внимание его привлек глухой стон.

Юноша остановился и вслушался.

Нет, не наваждение – стон повторился снова, хотя был столь слаб, что напоминал скорее журчание заблудившегося между двумя камнями ручейка.

Свернув на восток и совсем чуть-чуть попетляв между узловатыми стволами, молодой кандидат очень скоро заметил яркое пятно шафрановой рясы, резко выделявшееся среди окружающей зелени.

Это был тот самый хэшан, который первым вошел в ворота, предъявив стражам разрешение своего патриарха. Сейчас он лежал на земле, скорчившись подобно младенцу в утробе матери, и левая нога монаха была наспех замотана окровавленной тряпицей.

– Осторожно! – хрипло выкрикнул раненый, когда Змееныш Цай, не разбирая дороги, бросился к нему. – Смотри под ноги!

К счастью, у Змееныша хватило ума вовремя последовать совету, иначе и он бы наступил на срезанный почти у самой земли и специально заостренный стебель бамбука. Ступня в результате этого наверняка оказалась бы проколотой насквозь, как у неудачливого хэшана, и в роще лежало бы два человека, так и не добравшихся до входа в монастырь.

Впрочем, в таком случае они могли бы утешаться содержательной беседой об истинной природе просветления.

Только сейчас остолбеневший Змееныш Цай заметил, что предплечья и бедра его иссечены в кровь жесткими краями листьев бамбука, словно вместо безобидных растений в этой зловещей роще были специально высажены копья и ножи!

– Чем вам помочь, преподобный? – пробормотал Змееныш, добравшись наконец до монаха, на что у него ушло гораздо больше времени, чем предполагалось вначале.

– Попасть в монастырь, – запекшимися губами улыбнулся хэшан. – И прислать потом ко мне кого-нибудь из слуг. Монахов не шли – не пойдут. Но будь осторожен, мальчик – тут дальше скрыты ямы с кольями на дне. Я чуть не угодил в одну из них – и в итоге наступил на бамбук…

Змееныш Цай потоптался на месте, явно не желая оставлять раненого одного, потом посмотрел поверх листвы на воротную башню самого знаменитого во всей Поднебесной монастыря.

Пестрый ястреб кругами ходил над его головой, высматривая добычу.

– Это… это подло, – еле слышно прозвучало в бамбуковой роще.

– Нет, – снова улыбнулся монах, и по улыбке этой было видно, каких усилий ему стоит каждое слово. – Ты просто не понимаешь, мальчик… И если хочешь, чтобы патриарх Шаолиня назвал тебя послушником – забудь эти слова.

– Какие?

– Справедливость и подлость. Человеческая нравственность заканчивается у ног Будды, и не думай, что это плохо или хорошо. Это просто по-другому. Совсем по-другому.

Змееныш Цай не ответил. Он смотрел на иероглифы, украшавшие башню, лицо его отвердело, скулы стали отчетливей, гусиные лапки залегли в уголках глаз, и выглядел он сейчас гораздо старше. Настолько старше, что раненый хэшан засомневался: правильно ли он только что назвал этого человека мальчиком?