Страница:
— Нет, — снова улыбнулся монах, и по улыбке этой было видно, каких усилий ему стоит каждое слово. — Ты просто не понимаешь, мальчик... И если хочешь, чтобы патриарх Шаолиня назвал тебя послушником, забудь эти слова.
— Какие?
— Справедливость и подлость. Человеческая нравственность заканчивается у ног Будды, и не думай, что это плохо или хорошо. Это просто по-другому. Совсем по-другому.
Змееныш Цай не ответил. Он смотрел на иероглифы, украшавшие башню, лицо его отвердело, скулы стали отчетливей, гусиные лапки залегли в уголках глаз, и выглядел он сейчас гораздо старше. Настолько старше, что раненый хэшан засомневался: правильно ли он только что назвал этого человека мальчиком?
И нужны ли этому человеку чьи бы то ни было поучения?
Рядом с проколотой ногой хэшана, деловито поблескивая чешуей, потекла куда-то крохотная змейка, очень похожая на древесного ужа, но с еле заметными желтыми пятнышками на шее.
Совсем маленькая; почти змееныш.
Хэшан прекрасно знал, чем заканчивается укус такой змейки.
Пострадавший был прав: монахов звать не стоило. Потому что, выйдя из каверзной рощи, Змееныш Цай почти сразу увидел, как к парадному входу в Шаолинь спешит-торопится троица удачливых кандидатов (Змееныш даже издалека узнал среди них того торопыгу, что был возвращен стражником и которого юноша угостил куском своей лепешки). Торопыга первым добежал до входа и начал тарабанить в него кулаками.
— Я дошел! — визгливо кричал он, захлебываясь радостью. — Я дошел! Открывайте!
Часа через три — остальные кандидаты, включая подоспевшего Змееныша Цая, к тому времени давно сидели неподалеку, устав от его воплей, — к торопыге подошел человек в одежде слуги и с коромыслом на плечах.
Сгрузив свою ношу на землю, слуга объяснил охрипшему соискателю, что парадный вход открывается только для особо важных гостей, каким он, шумный торопыга, ни в коей мере не является; также через эту дверь свободно входят и выходят преподобные отцы, успешно сдавшие выпускные экзамены и прошедшие Лабиринт Манекенов, — и если крикун претендует на подобное звание, то слуга немедленно доложит кому-либо из преподобных отцов, чтобы тот, в свою очередь доложил патриарху, чтобы тот, в свою очередь...
Когда очередь дошла до патриарха и Лабиринта Манекенов, торопыга осекся и замахал на слугу руками.
После чего вместе с остальными потащился в обход монастыря — искать, более подобающую случаю и положению дверь.
Змееныш Цай задержался — объяснял разом посерьезневшему слуге, где искать в роще раненого хэшана. Закончив, он хотел было спросить, почему монастырь вообще содержит слуг, если патриарх Байчжан говорил в древности: «День без работы — день без еды!»
Некоторые утверждали, что на самом деле патриарх сказал: «Кто не работает, тот не ест!», но это вряд ли — говорил-то Байчжан не о людях вообще, а о себе конкретно, а себя представить неработающим больше чем день старый учитель Закона не мог.
Хотел спросить Змееныш — и не спросил. Последние дни приучили его держать язык за зубами; во всяком случае, именно так он и сказал позже остальным кандидатам, когда догнал их. Иначе, дескать, и прикусить недолго. А пока что только и узнал по-быстрому от слуги, что живет последний вместе с семьей и остальными вольнонаемными жителями окрестных деревень в поселке на нижней территории монастыря, сразу за опоясывающей обитель стеной внешних укреплений. Туда-то и можно будет заглянуть, справиться о здоровье раненого.
Потом слуга подхватил свое коромысло и побежал в рощу, ловко раскачиваясь, чтоб не пролить ни капли воды из двух небольших бадей; а Змееныш Цай побрел за сотоварищами.
Сотоварищи к тому времени выяснили, к общему огорчению, что не для них и боковая дверь — через нее ходили те монахи, кто выпускных экзаменов еще не сдал, но по решению общины и повелению патриарха должен был на время покинуть обитель и вернуться к мирским делам.
Из-за двери у кандидатов язвительно поинтересовались, не в прошлом ли перерождении они уходили из монастыря, выполняя волю общины, если теперь сдуру ломятся куда не следует, — и пришлось продолжить свое унылое движение в обход вожделенного монастыря.
А потом еще сидеть у задней двери, у черного, так сказать, хода, до самой ночи, потому что внимания на кандидатов никто не обратил, двери им не открыл (к чему они постепенно начали привыкать), если не считать за знак внимания вываленный сверху горшок помоев, к счастью плюхнувшихся мимо.
Когда остальные кандидаты дружно захрапели, завернувшись от ночной прохлады в удачно прихваченные накидки, Змееныш Цай посидел еще немного у еле-еле горящего костришка, который сам и сложил, а потом решительно встал и поплелся по тропинке вниз — туда, куда удалился днем слуга с коромыслом. Видимо, юноше подумалось, что ночевать лучше бы в поселке, где даже если и не пустят под крышу, то уж наверняка найдется место в какой-нибудь копешке сена.
Не у всех же накидки...
Поселок, где жили слуги и их семьи, спал. Редкие собаки лениво брехали на Змееныша из-за низких заборов — воровство было здесь вещью совершенно немыслимой, а если так, зачем отгораживаться и держать злобного пса? И то сказать: хотя монахи Шаолиня относились к наемным работникам без церемоний, в свою очередь, вынуждая слуг всячески демонстрировать глубочайшее почтение к бритоголовым отцам, тем не менее терять по собственной глупости выгодную работу не хотел никто. От лишнего поклона спина не отсохнет! Зато положение человека, приближенного к знаменитым монахам, сулило немалые выгоды — население провинции исправно поставляло в поселок слуг продукты, ткани и связки медных монет в обмен на обещание замолвить за них словцо перед милостивым Буддой, то бишь перед преподобными в шафрановых рясах.
Опять же слуги и члены их семей имели полное право покинуть монастырь согласно собственному желанию или необходимости, а потом вернуться обратно — в отличие от тех монахов, кто не сдал выпускные экзамены или не получил на то особого разрешения патриарха.
Пройдя тихий поселок из конца в конец, Змееныш Цай так и не решился постучать в какие-нибудь ворота и собрался было уходить, когда внимание юноши привлекло светящееся окно в низком кособоком домишке на южной окраине. Оглядевшись, Змееныш птицей перемахнул через забор и в следующее мгновение уже стоял у заинтересовавшего его окна, боком прижимаясь к нагревшейся за день и еще не остывшей стене.
Створки оконной рамы были слегка приоткрыты, и доносившиеся изнутри протяжные стоны вполне могли бы принадлежать больному или раненому, тщетно пытающемуся забыться сном, но... Одного взгляда, брошенного внутрь, вполне хватило любопытному Цаю, чтобы беззвучно хмыкнуть и растянуть рот в улыбке.
Посторонний зритель мог бы подумать, что малоопытному юноше не приличествует такая хитрая понимающая улыбка, достойная скорее зрелого мужа, но посторонних зрителей, кроме самого Змееныша, поблизости не наблюдалось.
И вслед за первым взглядом немедленно последовал и второй.
Слева от окна, вполоборота к невидимому Змеенышу Цаю, на застеленной лежанке сидела обнаженная женщина. Этакая толстушка средних лет, с пышной грудью, украшенной бутонами крупных сосков, с широкими бедрами, словно созданными для любовных утех и деторождения; и Змеенышу сперва показалось, что женщина эта прямо у него на глазах решила снести яйцо, что естественно для кур и уток, но весьма странно для представителей рода человеческого. Яйцо — гладкое, лоснящееся, отливающее синевой — копошилось у стонущей женщины меж чресел, и каждое его движение вызывало у мучающейся толстушки очередной стон, а ладони несчастной судорожно поглаживали блестящую скорлупу яйца. Через некоторое время яйцо издало долгий чмокающий звук и приподнялось над раскинутыми в разные стороны ляжками, заставив роженицу выгнуться ударенной кошкой; и на яйце обнаружилось лицо.
Ничего особенного: нос, рот, глаза... лицо как лицо, разве что излишне мокрое от пота.
Монах, чье тело было до того скрыто лежанкой и женскими бедрами, утомленно поднялся на ноги и зашлепал к столику в дальнем углу. Взял полотенце, насухо вытерся и швырнул скомканный кусок ткани в окно, чуть не попав в отпрянувшего Змееныша. Потом преподобный развратник потрогал пальцем чайничек, стоявший на переносной жаровне, счел его достаточно теплым и принялся наполнять две крутобокие чашки вином или чаем — в зависимости от того, что изначально крылось в нем. Сам монах был явно немолод, но жилист, сухопар, и при каждом движении узкие жгуты мышц так и играли на его тощем, отнюдь не изможденном теле. Когда над чашками закурился легкий парок, монах искоса глянул на толстушку, в изнеможении раскинувшуюся на лежанке, недовольно поджал узкие губы и полез в валявшуюся рядом котомку. Некоторое время рылся там, наконец извлек бумажный пакетик и вытряхнул себе на ладонь маленькую пилюлю. Подумал и вытряхнул еще одну. После чего с пилюлями в одной руке и чашкой в другой направился к своей подружке.
— Выпей, родная, — сладким голосом пропел монах, протягивая снадобье женщине. — Выпей и давай-ка еще разок сыграем с тобой в «тучку и дождик»! Ну что же ты?!
— Отстань, неугомонный! — Женщина махнула в сторону приставучего дружка рукой, что далось ей с трудом. — Не могу больше!
— Не тревожься, булочка! — донеслось до Змееныша Цая. — Кому, как не тебе, знать: мы, златоглавые архаты* [Архат — святой.], люди запасливые! Проглоти два зернышка «весенних пилюль» — и будешь готова предаваться любовным утехам до самого рассвета!
Что ответила женщина, Змееныш Цай не услышал: топот множества ног по ту сторону забора разом заглушил все.
Через мгновение щеколда на воротах отлетела в результате мощного удара снаружи, сами ворота широко распахнулись, и во двор ворвался десяток стражников — таких же бритоголовых, как и владелец замечательных «весенних пилюль», но гораздо больших размеров. Внушающие почтительный трепет силачи, способные с одного удара перерубить пополам коня той самой алебардой, которую каждый из них имел при себе, — они отбирались лично патриархом и подчинялись только ему. В прошлом именно такими «железными людьми» заменил в Шаолине императорский гарнизон тогдашний патриарх Мэн Чжан, бывший разбойник, многократно приумноживший за время своего патриаршества и славу, и богатство обители. В общем-то, основной задачей богатырей-стражников было следить за тем, чтобы никто не мог без разрешения покинуть пределы Шаолиня, но «железные люди» также частенько устраивали облавы в поселке слуг, где некоторые любвеобильные красавицы были готовы принять преподобных отцов в любое время.
Похоже, ублажавший толстушку монах прекрасно понимал, что означает внезапный шум во дворе. К чести златоглавого архата, он не терял времени даром: как был, голый, выпрыгнул в окно и стремглав кинулся вокруг дома к калитке черного хода.
Но стражники оказались проворней, дружно заступив ему дорогу, и один из блюстителей нравственности огрел блудодея поперек спины древком своей алебарды. Огреть-то огрел, но святой отец мигом присел, избежав справедливой кары, а когда он снова поднялся, то в руках у него была большая корзинка из ивовых прутьев, в какой удобно носить рыбу с рынка или отложенное для стирки белье. Впрочем, корзинка оказалась удобной и для других, не столь мирных дел — донышко ее весьма чувствительно ткнулось в физиономию ближайшего стражника, и тут же жесткий край ударил второго «железного человека» под ребра. Тот согнулся с нутряным уханьем, доказав всю относительность собственного прозвища, а монах уже вертелся в гуще тел, вовсю размахивая своей ужасной корзинкой и пытаясь любой ценой прорваться к заветной калитке.
Высунувшаяся из окна толстушка подавилась пилюлей и испуганным вскриком: огромное лезвие чуть было не отсекло незадачливому любовнику не то руку, без которой ему пришлось бы плохо, не то иную часть тела, только похожую на сжатую в кулак руку и гораздо более ценную, если учитывать склонность святого отца к ночным похождениям. Но монах выгнулся почище толстушки в момент «пролившегося из тучки дождя», алебарда со свистом прошла мимо, два столкнувшихся меж собой древка громыхнули вплотную к бритой монашеской голове, а корзинка успешно подсекла чьи-то ноги, и стражник с воплем грохнулся наземь, заодно сбив еще одного из своих приятелей.
Сыпля проклятиями, оба вскочили и снова кинулись было в свалку — но мерный стук, раздавшийся от ворот, отрезвил дерущихся почище грома и молнии Яшмового Владыки, когда тот катит по небу на своей бронзовой колеснице.
Около распахнутых ворот стоял маленький бес.
Во всяком случае, такое лицо могло быть только у беса. Черный безгубый провал рта, перекошенного самым невероятным образом, вместо правой щеки — сплетение рубцов и шрамов, исковерканный двойным переломом нос и огромные отеки под глазами, еле-еле блестевшими из-под набрякших век.
Маленький бес медленно подошел к стражникам и прижавшемуся к забору монаху-блудодею, поставил рядом с последним большой деревянный диск, который до того держал под мышкой, и властно протянул руку.
Не говоря ни слова, монах отдал бесу свою корзинку. Урод повертел ее, пару раз подкинув и ловко поймав за ручку, потом прошелся туда-сюда, о чем-то думая.
— Старый Гао смотрит на море, — глухо донеслось из страшного рта.
И корзинка описала замысловатую петлю над головой беса.
— Старый Гао удит хитрую рыбу. — Корзинка метнулась вверх, но остановилась на полпути, вылетела из руки, перевернулась, была подбита ногой и схвачена за торчащий сбоку конец прута.
Стражники подобрали алебарды и смотрели на это представление, изумленно качая головами.
— Старый Гао гоняет ветер. — Бес ловко запрыгал на одной ноге, время от времени приседая до самой земли и крутя корзинку вокруг себя.
Вдруг, так же неожиданно, как и начал, он прекратил забавляться с корзинкой, швырнул ее голому монаху и направился обратно к воротам, прихватив по дороге свой диск.
— Преподобный Фэн! — заорал вслед бесу блудливый монах. — Погодите! Умоляю — покажите еще раз! Преподобный Фэн!..
И вылетел за ворота следом за бесом.
Стражники даже и не подумали его останавливать.
...Когда двор окончательно опустел, толстушка захлопнула окно, но тут же распахнула его снова и высунулась по пояс — ей показалось, что какая-то тень мелькнула снаружи.
Нет, никого.
На всякий случай толстушка глянула вверх. Да нет, в крохотном закутке над окном под самой стрехой могла поместиться только ласточка, а ласточек достойная женщина не боялась.
Если бы ей сказали, что этой ласточкой был Змееныш Цай, она бы очень удивилась.
Великий учитель Сунь-цзы, которого без устали обязан цитировать любой, мнящий себя стратегом, сказал:
— Тонкость! Тонкость! Нет такого дела, в котором нельзя было бы пользоваться лазутчиками.
Почтенное семейство, из которого вышел уже знакомый нам Змееныш Цай, было полностью согласно с этой мудростью, проверенной веками. И впрямь: немногие дела, о которых потом долго толковали простолюдины на рынках и в харчевнях, обходились без участия кого-либо из профессиональных лазутчиков Цаев. Прадед Змееныша немало поспособствовал тому, что предводитель восставших «красных повязок» Чжу Юаньчжан сумел в невероятно быстрые сроки завладеть Пекином — потом это свалили на помощь духов будущему государю — основателю династии, и старый Цай весь остаток своей незаметной жизни втихомолку посмеивался, вспоминая, как однажды три дня просидел в выгребной яме на окраине будущей Северной Столицы* [Пекин — по-другому Бэйцзин, т. е. «Северная Столица».]. Бабка Змееныша столь усердно собирала подаяние в северных провинциях, что двое тамошних наместников скоропостижно скончались от заворота кишок, так и не успев обдумать до конца детали будущего заговора. Отца своего Змееныш Цай не знал, и вряд ли во всей Поднебесной нашлось бы более трех человек, которые знали в лицо Ушастого Цая, даже к жене приходившего с замотанной в башлык головой; да и за самим Змеенышем водилось много такого, о чем не стоило болтать при посторонних.
Об этом вообще не стоило болтать.
Судья Бао, один из немногих, в силу должности посвященный в тайну семейства Цаев, не раз повторял слова древнего трактата:
— Пользование лазутчиками насчитывает пять видов: имеются лазутчики местные, встречаются лазутчики внутренние, бывают лазутчики обратные, существуют лазутчики смерти и ценятся лазутчики жизни. После чего обязательно добавлял:
— Лазутчики жизни — это те, кто возвращается с донесением.
Змееныш Цай был лазутчиком жизни.
Когда он выскользнул из чрева матери, его бабка, по праву считавшаяся опытной повитухой, взяла кричащего младенца на руки, хлопнула по красной, как у обезьяны, попке, наскоро оглядела и заявила, ткнув толстым пальцем в точку «дэнчху»:
— Змееныш!
— Вы уверены, матушка? — устало спросила роженица.
Бабка только расхохоталась и, закурив трубку, отправилась полоскать белье. В северных провинциях последние лет восемь было тихо, и поэтому старухе не было никакой необходимости продолжать собирать там милостыню.
Мыли новорожденного в холодных настоях на ханчжоуских хризантемах, недозрелых плодах унаби, щечках щитомордника и многих других компонентах, полный перечень которых весьма удивил бы даже опытного лекаря, попадись он ему в руки; кормили дважды в сутки, на рассвете и после заката, рано отлучив от груди и обязательно заставляя срыгивать после кормления; многократно разминали крохотное тельце, из которого, как из дикобраза, во все стороны торчали тончайшие иглы, какими бабка Цай умела дарить жизнь или смерть, по собственному выбору; туго пеленали и сильно раскачивали колыбель, ударяя ею о стены и вынуждая младенца от страха и сотрясения сжиматься в комок. Дальше в ход пошли более сильнодействующие средства и способы. Годовалый Змееныш выглядел пятимесячным, шестилетний — по меньшей мере вдвое моложе, одиннадцатилетний подросток смотрелся лет на семь, не больше, что вынудило семейство Цай во избежание кривотолков покинуть дом и переехать в Нинго, поселившись в безлюдной местности за городом...
Сейчас Змеенышу Цаю, лазутчику жизни, тому, который возвращается, было сорок два года.
За спиной его была дюжина-другая успешно завершенных дел и десятка полтора излишне рьяных во время их последнего существования покойников, недооценивших наивного юношу.
Змееныш Цай искренне надеялся, что следующее перерождение несчастных будет удачней.
Но прошлой зимой его настиг тяжелейший приступ, едва не закончившийся параличом, и лазутчик жизни спешно принялся «сбрасывать старую кожу».
Время можно обманывать, но нельзя обмануть. Это он знал хорошо. Еще он знал, что за все нужно платить. Если вовремя не принять мер, не опомниться и не оглядеться, если не почувствовать острую необходимость вернуться к естественному образу существования, кожа из юношески упругой за год с небольшим превратится в старчески дряблую, одеревеневшие мышцы перестанут повиноваться приказам, искрошатся и выпадут зубы, до сих пор белоснежные и здоровые, как у юноши, суставы потеряют подвижность, сочленения закостенеют, нальются свинцом, а вчерашний мальчик с быстротой обвала в горах станет сегодняшним стариком.
И послезавтрашним покойником.
Время нельзя обмануть, но с ним можно рассчитаться, вернув старые долги с процентами. Вновь многострадальное тело усеяли стальные и костяные иглы, пробуждая от спячки внутренние потоки, взламывая сковавший их лед, заново прочищая русла; вновь изнурительные упражнения заставляли Змееныша плакать от боли в меняющейся плоти, тщетно пытаясь забыться недолгим и не приносящим облегчения сном; вновь секретные мази покрыли лицо и руки, вновь чередовались массаж и травяные примочки — змееныш мало-помалу становился змеей.
И вдруг старую кожу пришлось натянуть заново.
Потому что великий учитель Сунь, которого без устали обязан цитировать любой, мнящий себя стратегом, сказал не только:
— Все пять разрядов лазутчиков действуют, и нельзя знать их путей. Это называется непостижимой тайной.
Он еще и сказал:
— Знание о противнике можно получить только от людей.
Судья Бао Драконова Печать повторил эти мудрые слова Змеенышу Цаю, прежде чем отправить его в Шаолиньский монастырь с тремя подлинными рекомендациями от трех весьма уважаемых людей.
Судье Бао снились по ночам руки с клеймом тигра и дракона.
Судье Бао казалось, что эти страшные трупные пятна, скалясь по-звериному, способны расползтись по всей Поднебесной, если уже не сделали этого.
И Змееныш Цай совершил чудо: за месяц с небольшим натянул почти сброшенную кожу, отправившись в Хэнань, к знаменитому монастырю у горы Сун.
Только состарившаяся мать, которую посторонние считали бабкой, а то и прабабкой розовощекого юноши с молочным именем, знала истинную цену поступка своего первенца.
А в узелке Змееныша были укрыты скляночки и флакончики с мазями на желатине из ослиной кожи, кожаный чехол с набором игл, три мешочка с яньчуньдань, «пилюлями, продлевающими молодость», и полынные трубочки Для прижиганий.
Неделя без этого — да что там неделя, и четырех дней хватит, не приведи князь Преисподней Яньло! — и вчерашний юноша уже не станет просто стариком.
Он умрет, завидуя настоящему змеенышу, свалившемуся в котел с крутым кипятком.
Но лазутчики жизни обязаны идти и возвращаться
Пусть обратного пути нет — идти и возвращаться.
И неважно, что великий учитель Сунь, которого без устали должен цитировать всякий, мнящий себя стратегом, не высказывался по этому поводу.
К полудню следующего дня задняя дверь монастыря открылась перед кандидатами, и Змееныш Цай во шел во внутренний двор...
МЕЖДУГЛАВЬЕ
Почему-то отчетливей всего мне запомнился момент собственной смерти — словно вся моя жизнь была только прелюдией к этой бессмыслице.
Я позавтракал, свалил посуду в мойку, бриться не стал, усмотрев в этом некий вызов — правда, непонятно кому, — и, накинув куртку, вышел из квартиры. В подъезде, как всегда, пахло кошачьей мочой и застарелым сигаретным дымом, дворничиха тетя Настя пожаловалась мне на нехороших людей, справляющих здесь же свои естественные потребности, я осудил этих мерзавцев, слившись с дворничихой в экстазе морального единения, и выскочил на улицу.
«Вольво» шефа уже стоял у подъезда. Так бывало всегда, когда шеф собирался подкинуть мне новую работенку, о которой весь сонм его дипломированных вдоль и поперек комп-экспертов уже успел отозваться коротко и внятно:
— Безнадега!
Как правило, после такого диагноза шеф лично звонил мне, лил патоку в телефонную мембрану и на следующее утро заезжал собственной персоной.
Поначалу это льстило моему самолюбию.
Телохранитель шефа по кличке Десантура помахал мне из-за руля медвежьей лапой и оскалил в приветливой улыбке сорок восемь с половиной золотых зубов. Когда-то я наголову обыграл его в карты, не похваставшись этим ни единой живой душе, и с тех пор Десантура мне симпатизировал. Я был вторым человеком в мире, кому Десантура симпатизировал, — первым был он сам. По-моему, он меня жалел и часто спрашивал после утреннего кофе:
— Слушай, Гений, ты и впрямь цвета не различаешь?
Я устал объяснять ему, что дальтоники цвета в принципе различают, не различая оттенков, и мир не выглядит для них, то есть для нас, потрепанным черно-белым фильмом, но Десантура не верил.
— А какого цвета вон тот «жигуль»? — спрашивал он.
— Красного, — отвечал я и уходил.
— А вот и врешь! — радостно орал мне в спину Десантура. — «Жигуль» и вовсе оранжевый! Врешь, Гений!
И потом у него до вечера было хорошее настроение.
Я — дальтоник. Вернее, сейчас правильнее было бы сказать: я был дальтоником. И еще у меня нет музыкального слуха. Совсем. Неловкая акушерка, вытаскивая меня из моей вопящей мамаши, коряво наложила щипцы и не пожалела силушки — в результате чего головка невинного и некрещеного младенца оказалась изрядно сплющена с левой стороны. Сейчас это практически не видно; да и чудо-Верка, моя личная парикмахерша, настолько приловчилась прятать эту асимметрию, что я даже иногда нравлюсь девушкам. На первых порах. На вторых же они говорят, что я — бездушное чудовище, которому недоступна истинная красота.
Пожалуй, это правда.
Я был бездушным чудовищем.
И еще я был компьютерным гением.
— Добрейшее утречко! — бодро выкрикнул шеф, выбираясь из машины.
Его круглое щекастое лицо растянулось во все стороны самым добродушным образом, я уже почти дошел до него — и в этот момент «вольво» набух сизо-огненным шаром, из которого нелепо торчала голова Десантуры, пламя скомкало шефа целиком, как бумажную фигурку, я почувствовал, что мне очень жарко, и увидел в сердцевине пылающего ада чью-то руку.
Она махала мне, словно приглашая войти.
Странная такая рука: тощая, жилистая, безволосая, покрытая необычной татуировкой... Я постарался приблизиться, чтобы рассмотреть татуировку, и мне это удалось — на предплечье гостеприимной руки скалился усатый дракон, топорща спинной гребень.
— Какие?
— Справедливость и подлость. Человеческая нравственность заканчивается у ног Будды, и не думай, что это плохо или хорошо. Это просто по-другому. Совсем по-другому.
Змееныш Цай не ответил. Он смотрел на иероглифы, украшавшие башню, лицо его отвердело, скулы стали отчетливей, гусиные лапки залегли в уголках глаз, и выглядел он сейчас гораздо старше. Настолько старше, что раненый хэшан засомневался: правильно ли он только что назвал этого человека мальчиком?
И нужны ли этому человеку чьи бы то ни было поучения?
Рядом с проколотой ногой хэшана, деловито поблескивая чешуей, потекла куда-то крохотная змейка, очень похожая на древесного ужа, но с еле заметными желтыми пятнышками на шее.
Совсем маленькая; почти змееныш.
Хэшан прекрасно знал, чем заканчивается укус такой змейки.
3
Пострадавший был прав: монахов звать не стоило. Потому что, выйдя из каверзной рощи, Змееныш Цай почти сразу увидел, как к парадному входу в Шаолинь спешит-торопится троица удачливых кандидатов (Змееныш даже издалека узнал среди них того торопыгу, что был возвращен стражником и которого юноша угостил куском своей лепешки). Торопыга первым добежал до входа и начал тарабанить в него кулаками.
— Я дошел! — визгливо кричал он, захлебываясь радостью. — Я дошел! Открывайте!
Часа через три — остальные кандидаты, включая подоспевшего Змееныша Цая, к тому времени давно сидели неподалеку, устав от его воплей, — к торопыге подошел человек в одежде слуги и с коромыслом на плечах.
Сгрузив свою ношу на землю, слуга объяснил охрипшему соискателю, что парадный вход открывается только для особо важных гостей, каким он, шумный торопыга, ни в коей мере не является; также через эту дверь свободно входят и выходят преподобные отцы, успешно сдавшие выпускные экзамены и прошедшие Лабиринт Манекенов, — и если крикун претендует на подобное звание, то слуга немедленно доложит кому-либо из преподобных отцов, чтобы тот, в свою очередь доложил патриарху, чтобы тот, в свою очередь...
Когда очередь дошла до патриарха и Лабиринта Манекенов, торопыга осекся и замахал на слугу руками.
После чего вместе с остальными потащился в обход монастыря — искать, более подобающую случаю и положению дверь.
Змееныш Цай задержался — объяснял разом посерьезневшему слуге, где искать в роще раненого хэшана. Закончив, он хотел было спросить, почему монастырь вообще содержит слуг, если патриарх Байчжан говорил в древности: «День без работы — день без еды!»
Некоторые утверждали, что на самом деле патриарх сказал: «Кто не работает, тот не ест!», но это вряд ли — говорил-то Байчжан не о людях вообще, а о себе конкретно, а себя представить неработающим больше чем день старый учитель Закона не мог.
Хотел спросить Змееныш — и не спросил. Последние дни приучили его держать язык за зубами; во всяком случае, именно так он и сказал позже остальным кандидатам, когда догнал их. Иначе, дескать, и прикусить недолго. А пока что только и узнал по-быстрому от слуги, что живет последний вместе с семьей и остальными вольнонаемными жителями окрестных деревень в поселке на нижней территории монастыря, сразу за опоясывающей обитель стеной внешних укреплений. Туда-то и можно будет заглянуть, справиться о здоровье раненого.
Потом слуга подхватил свое коромысло и побежал в рощу, ловко раскачиваясь, чтоб не пролить ни капли воды из двух небольших бадей; а Змееныш Цай побрел за сотоварищами.
Сотоварищи к тому времени выяснили, к общему огорчению, что не для них и боковая дверь — через нее ходили те монахи, кто выпускных экзаменов еще не сдал, но по решению общины и повелению патриарха должен был на время покинуть обитель и вернуться к мирским делам.
Из-за двери у кандидатов язвительно поинтересовались, не в прошлом ли перерождении они уходили из монастыря, выполняя волю общины, если теперь сдуру ломятся куда не следует, — и пришлось продолжить свое унылое движение в обход вожделенного монастыря.
А потом еще сидеть у задней двери, у черного, так сказать, хода, до самой ночи, потому что внимания на кандидатов никто не обратил, двери им не открыл (к чему они постепенно начали привыкать), если не считать за знак внимания вываленный сверху горшок помоев, к счастью плюхнувшихся мимо.
Когда остальные кандидаты дружно захрапели, завернувшись от ночной прохлады в удачно прихваченные накидки, Змееныш Цай посидел еще немного у еле-еле горящего костришка, который сам и сложил, а потом решительно встал и поплелся по тропинке вниз — туда, куда удалился днем слуга с коромыслом. Видимо, юноше подумалось, что ночевать лучше бы в поселке, где даже если и не пустят под крышу, то уж наверняка найдется место в какой-нибудь копешке сена.
Не у всех же накидки...
***
Поселок, где жили слуги и их семьи, спал. Редкие собаки лениво брехали на Змееныша из-за низких заборов — воровство было здесь вещью совершенно немыслимой, а если так, зачем отгораживаться и держать злобного пса? И то сказать: хотя монахи Шаолиня относились к наемным работникам без церемоний, в свою очередь, вынуждая слуг всячески демонстрировать глубочайшее почтение к бритоголовым отцам, тем не менее терять по собственной глупости выгодную работу не хотел никто. От лишнего поклона спина не отсохнет! Зато положение человека, приближенного к знаменитым монахам, сулило немалые выгоды — население провинции исправно поставляло в поселок слуг продукты, ткани и связки медных монет в обмен на обещание замолвить за них словцо перед милостивым Буддой, то бишь перед преподобными в шафрановых рясах.
Опять же слуги и члены их семей имели полное право покинуть монастырь согласно собственному желанию или необходимости, а потом вернуться обратно — в отличие от тех монахов, кто не сдал выпускные экзамены или не получил на то особого разрешения патриарха.
Пройдя тихий поселок из конца в конец, Змееныш Цай так и не решился постучать в какие-нибудь ворота и собрался было уходить, когда внимание юноши привлекло светящееся окно в низком кособоком домишке на южной окраине. Оглядевшись, Змееныш птицей перемахнул через забор и в следующее мгновение уже стоял у заинтересовавшего его окна, боком прижимаясь к нагревшейся за день и еще не остывшей стене.
Створки оконной рамы были слегка приоткрыты, и доносившиеся изнутри протяжные стоны вполне могли бы принадлежать больному или раненому, тщетно пытающемуся забыться сном, но... Одного взгляда, брошенного внутрь, вполне хватило любопытному Цаю, чтобы беззвучно хмыкнуть и растянуть рот в улыбке.
Посторонний зритель мог бы подумать, что малоопытному юноше не приличествует такая хитрая понимающая улыбка, достойная скорее зрелого мужа, но посторонних зрителей, кроме самого Змееныша, поблизости не наблюдалось.
И вслед за первым взглядом немедленно последовал и второй.
Слева от окна, вполоборота к невидимому Змеенышу Цаю, на застеленной лежанке сидела обнаженная женщина. Этакая толстушка средних лет, с пышной грудью, украшенной бутонами крупных сосков, с широкими бедрами, словно созданными для любовных утех и деторождения; и Змеенышу сперва показалось, что женщина эта прямо у него на глазах решила снести яйцо, что естественно для кур и уток, но весьма странно для представителей рода человеческого. Яйцо — гладкое, лоснящееся, отливающее синевой — копошилось у стонущей женщины меж чресел, и каждое его движение вызывало у мучающейся толстушки очередной стон, а ладони несчастной судорожно поглаживали блестящую скорлупу яйца. Через некоторое время яйцо издало долгий чмокающий звук и приподнялось над раскинутыми в разные стороны ляжками, заставив роженицу выгнуться ударенной кошкой; и на яйце обнаружилось лицо.
Ничего особенного: нос, рот, глаза... лицо как лицо, разве что излишне мокрое от пота.
Монах, чье тело было до того скрыто лежанкой и женскими бедрами, утомленно поднялся на ноги и зашлепал к столику в дальнем углу. Взял полотенце, насухо вытерся и швырнул скомканный кусок ткани в окно, чуть не попав в отпрянувшего Змееныша. Потом преподобный развратник потрогал пальцем чайничек, стоявший на переносной жаровне, счел его достаточно теплым и принялся наполнять две крутобокие чашки вином или чаем — в зависимости от того, что изначально крылось в нем. Сам монах был явно немолод, но жилист, сухопар, и при каждом движении узкие жгуты мышц так и играли на его тощем, отнюдь не изможденном теле. Когда над чашками закурился легкий парок, монах искоса глянул на толстушку, в изнеможении раскинувшуюся на лежанке, недовольно поджал узкие губы и полез в валявшуюся рядом котомку. Некоторое время рылся там, наконец извлек бумажный пакетик и вытряхнул себе на ладонь маленькую пилюлю. Подумал и вытряхнул еще одну. После чего с пилюлями в одной руке и чашкой в другой направился к своей подружке.
— Выпей, родная, — сладким голосом пропел монах, протягивая снадобье женщине. — Выпей и давай-ка еще разок сыграем с тобой в «тучку и дождик»! Ну что же ты?!
— Отстань, неугомонный! — Женщина махнула в сторону приставучего дружка рукой, что далось ей с трудом. — Не могу больше!
— Не тревожься, булочка! — донеслось до Змееныша Цая. — Кому, как не тебе, знать: мы, златоглавые архаты* [Архат — святой.], люди запасливые! Проглоти два зернышка «весенних пилюль» — и будешь готова предаваться любовным утехам до самого рассвета!
Что ответила женщина, Змееныш Цай не услышал: топот множества ног по ту сторону забора разом заглушил все.
Через мгновение щеколда на воротах отлетела в результате мощного удара снаружи, сами ворота широко распахнулись, и во двор ворвался десяток стражников — таких же бритоголовых, как и владелец замечательных «весенних пилюль», но гораздо больших размеров. Внушающие почтительный трепет силачи, способные с одного удара перерубить пополам коня той самой алебардой, которую каждый из них имел при себе, — они отбирались лично патриархом и подчинялись только ему. В прошлом именно такими «железными людьми» заменил в Шаолине императорский гарнизон тогдашний патриарх Мэн Чжан, бывший разбойник, многократно приумноживший за время своего патриаршества и славу, и богатство обители. В общем-то, основной задачей богатырей-стражников было следить за тем, чтобы никто не мог без разрешения покинуть пределы Шаолиня, но «железные люди» также частенько устраивали облавы в поселке слуг, где некоторые любвеобильные красавицы были готовы принять преподобных отцов в любое время.
Похоже, ублажавший толстушку монах прекрасно понимал, что означает внезапный шум во дворе. К чести златоглавого архата, он не терял времени даром: как был, голый, выпрыгнул в окно и стремглав кинулся вокруг дома к калитке черного хода.
Но стражники оказались проворней, дружно заступив ему дорогу, и один из блюстителей нравственности огрел блудодея поперек спины древком своей алебарды. Огреть-то огрел, но святой отец мигом присел, избежав справедливой кары, а когда он снова поднялся, то в руках у него была большая корзинка из ивовых прутьев, в какой удобно носить рыбу с рынка или отложенное для стирки белье. Впрочем, корзинка оказалась удобной и для других, не столь мирных дел — донышко ее весьма чувствительно ткнулось в физиономию ближайшего стражника, и тут же жесткий край ударил второго «железного человека» под ребра. Тот согнулся с нутряным уханьем, доказав всю относительность собственного прозвища, а монах уже вертелся в гуще тел, вовсю размахивая своей ужасной корзинкой и пытаясь любой ценой прорваться к заветной калитке.
Высунувшаяся из окна толстушка подавилась пилюлей и испуганным вскриком: огромное лезвие чуть было не отсекло незадачливому любовнику не то руку, без которой ему пришлось бы плохо, не то иную часть тела, только похожую на сжатую в кулак руку и гораздо более ценную, если учитывать склонность святого отца к ночным похождениям. Но монах выгнулся почище толстушки в момент «пролившегося из тучки дождя», алебарда со свистом прошла мимо, два столкнувшихся меж собой древка громыхнули вплотную к бритой монашеской голове, а корзинка успешно подсекла чьи-то ноги, и стражник с воплем грохнулся наземь, заодно сбив еще одного из своих приятелей.
Сыпля проклятиями, оба вскочили и снова кинулись было в свалку — но мерный стук, раздавшийся от ворот, отрезвил дерущихся почище грома и молнии Яшмового Владыки, когда тот катит по небу на своей бронзовой колеснице.
Около распахнутых ворот стоял маленький бес.
Во всяком случае, такое лицо могло быть только у беса. Черный безгубый провал рта, перекошенного самым невероятным образом, вместо правой щеки — сплетение рубцов и шрамов, исковерканный двойным переломом нос и огромные отеки под глазами, еле-еле блестевшими из-под набрякших век.
Маленький бес медленно подошел к стражникам и прижавшемуся к забору монаху-блудодею, поставил рядом с последним большой деревянный диск, который до того держал под мышкой, и властно протянул руку.
Не говоря ни слова, монах отдал бесу свою корзинку. Урод повертел ее, пару раз подкинув и ловко поймав за ручку, потом прошелся туда-сюда, о чем-то думая.
— Старый Гао смотрит на море, — глухо донеслось из страшного рта.
И корзинка описала замысловатую петлю над головой беса.
— Старый Гао удит хитрую рыбу. — Корзинка метнулась вверх, но остановилась на полпути, вылетела из руки, перевернулась, была подбита ногой и схвачена за торчащий сбоку конец прута.
Стражники подобрали алебарды и смотрели на это представление, изумленно качая головами.
— Старый Гао гоняет ветер. — Бес ловко запрыгал на одной ноге, время от времени приседая до самой земли и крутя корзинку вокруг себя.
Вдруг, так же неожиданно, как и начал, он прекратил забавляться с корзинкой, швырнул ее голому монаху и направился обратно к воротам, прихватив по дороге свой диск.
— Преподобный Фэн! — заорал вслед бесу блудливый монах. — Погодите! Умоляю — покажите еще раз! Преподобный Фэн!..
И вылетел за ворота следом за бесом.
Стражники даже и не подумали его останавливать.
...Когда двор окончательно опустел, толстушка захлопнула окно, но тут же распахнула его снова и высунулась по пояс — ей показалось, что какая-то тень мелькнула снаружи.
Нет, никого.
На всякий случай толстушка глянула вверх. Да нет, в крохотном закутке над окном под самой стрехой могла поместиться только ласточка, а ласточек достойная женщина не боялась.
Если бы ей сказали, что этой ласточкой был Змееныш Цай, она бы очень удивилась.
4
Великий учитель Сунь-цзы, которого без устали обязан цитировать любой, мнящий себя стратегом, сказал:
— Тонкость! Тонкость! Нет такого дела, в котором нельзя было бы пользоваться лазутчиками.
***
Почтенное семейство, из которого вышел уже знакомый нам Змееныш Цай, было полностью согласно с этой мудростью, проверенной веками. И впрямь: немногие дела, о которых потом долго толковали простолюдины на рынках и в харчевнях, обходились без участия кого-либо из профессиональных лазутчиков Цаев. Прадед Змееныша немало поспособствовал тому, что предводитель восставших «красных повязок» Чжу Юаньчжан сумел в невероятно быстрые сроки завладеть Пекином — потом это свалили на помощь духов будущему государю — основателю династии, и старый Цай весь остаток своей незаметной жизни втихомолку посмеивался, вспоминая, как однажды три дня просидел в выгребной яме на окраине будущей Северной Столицы* [Пекин — по-другому Бэйцзин, т. е. «Северная Столица».]. Бабка Змееныша столь усердно собирала подаяние в северных провинциях, что двое тамошних наместников скоропостижно скончались от заворота кишок, так и не успев обдумать до конца детали будущего заговора. Отца своего Змееныш Цай не знал, и вряд ли во всей Поднебесной нашлось бы более трех человек, которые знали в лицо Ушастого Цая, даже к жене приходившего с замотанной в башлык головой; да и за самим Змеенышем водилось много такого, о чем не стоило болтать при посторонних.
Об этом вообще не стоило болтать.
Судья Бао, один из немногих, в силу должности посвященный в тайну семейства Цаев, не раз повторял слова древнего трактата:
— Пользование лазутчиками насчитывает пять видов: имеются лазутчики местные, встречаются лазутчики внутренние, бывают лазутчики обратные, существуют лазутчики смерти и ценятся лазутчики жизни. После чего обязательно добавлял:
— Лазутчики жизни — это те, кто возвращается с донесением.
Змееныш Цай был лазутчиком жизни.
Когда он выскользнул из чрева матери, его бабка, по праву считавшаяся опытной повитухой, взяла кричащего младенца на руки, хлопнула по красной, как у обезьяны, попке, наскоро оглядела и заявила, ткнув толстым пальцем в точку «дэнчху»:
— Змееныш!
— Вы уверены, матушка? — устало спросила роженица.
Бабка только расхохоталась и, закурив трубку, отправилась полоскать белье. В северных провинциях последние лет восемь было тихо, и поэтому старухе не было никакой необходимости продолжать собирать там милостыню.
Мыли новорожденного в холодных настоях на ханчжоуских хризантемах, недозрелых плодах унаби, щечках щитомордника и многих других компонентах, полный перечень которых весьма удивил бы даже опытного лекаря, попадись он ему в руки; кормили дважды в сутки, на рассвете и после заката, рано отлучив от груди и обязательно заставляя срыгивать после кормления; многократно разминали крохотное тельце, из которого, как из дикобраза, во все стороны торчали тончайшие иглы, какими бабка Цай умела дарить жизнь или смерть, по собственному выбору; туго пеленали и сильно раскачивали колыбель, ударяя ею о стены и вынуждая младенца от страха и сотрясения сжиматься в комок. Дальше в ход пошли более сильнодействующие средства и способы. Годовалый Змееныш выглядел пятимесячным, шестилетний — по меньшей мере вдвое моложе, одиннадцатилетний подросток смотрелся лет на семь, не больше, что вынудило семейство Цай во избежание кривотолков покинуть дом и переехать в Нинго, поселившись в безлюдной местности за городом...
Сейчас Змеенышу Цаю, лазутчику жизни, тому, который возвращается, было сорок два года.
За спиной его была дюжина-другая успешно завершенных дел и десятка полтора излишне рьяных во время их последнего существования покойников, недооценивших наивного юношу.
Змееныш Цай искренне надеялся, что следующее перерождение несчастных будет удачней.
Но прошлой зимой его настиг тяжелейший приступ, едва не закончившийся параличом, и лазутчик жизни спешно принялся «сбрасывать старую кожу».
Время можно обманывать, но нельзя обмануть. Это он знал хорошо. Еще он знал, что за все нужно платить. Если вовремя не принять мер, не опомниться и не оглядеться, если не почувствовать острую необходимость вернуться к естественному образу существования, кожа из юношески упругой за год с небольшим превратится в старчески дряблую, одеревеневшие мышцы перестанут повиноваться приказам, искрошатся и выпадут зубы, до сих пор белоснежные и здоровые, как у юноши, суставы потеряют подвижность, сочленения закостенеют, нальются свинцом, а вчерашний мальчик с быстротой обвала в горах станет сегодняшним стариком.
И послезавтрашним покойником.
Время нельзя обмануть, но с ним можно рассчитаться, вернув старые долги с процентами. Вновь многострадальное тело усеяли стальные и костяные иглы, пробуждая от спячки внутренние потоки, взламывая сковавший их лед, заново прочищая русла; вновь изнурительные упражнения заставляли Змееныша плакать от боли в меняющейся плоти, тщетно пытаясь забыться недолгим и не приносящим облегчения сном; вновь секретные мази покрыли лицо и руки, вновь чередовались массаж и травяные примочки — змееныш мало-помалу становился змеей.
И вдруг старую кожу пришлось натянуть заново.
Потому что великий учитель Сунь, которого без устали обязан цитировать любой, мнящий себя стратегом, сказал не только:
— Все пять разрядов лазутчиков действуют, и нельзя знать их путей. Это называется непостижимой тайной.
Он еще и сказал:
— Знание о противнике можно получить только от людей.
Судья Бао Драконова Печать повторил эти мудрые слова Змеенышу Цаю, прежде чем отправить его в Шаолиньский монастырь с тремя подлинными рекомендациями от трех весьма уважаемых людей.
Судье Бао снились по ночам руки с клеймом тигра и дракона.
Судье Бао казалось, что эти страшные трупные пятна, скалясь по-звериному, способны расползтись по всей Поднебесной, если уже не сделали этого.
И Змееныш Цай совершил чудо: за месяц с небольшим натянул почти сброшенную кожу, отправившись в Хэнань, к знаменитому монастырю у горы Сун.
Только состарившаяся мать, которую посторонние считали бабкой, а то и прабабкой розовощекого юноши с молочным именем, знала истинную цену поступка своего первенца.
А в узелке Змееныша были укрыты скляночки и флакончики с мазями на желатине из ослиной кожи, кожаный чехол с набором игл, три мешочка с яньчуньдань, «пилюлями, продлевающими молодость», и полынные трубочки Для прижиганий.
Неделя без этого — да что там неделя, и четырех дней хватит, не приведи князь Преисподней Яньло! — и вчерашний юноша уже не станет просто стариком.
Он умрет, завидуя настоящему змеенышу, свалившемуся в котел с крутым кипятком.
Но лазутчики жизни обязаны идти и возвращаться
Пусть обратного пути нет — идти и возвращаться.
И неважно, что великий учитель Сунь, которого без устали должен цитировать всякий, мнящий себя стратегом, не высказывался по этому поводу.
5
К полудню следующего дня задняя дверь монастыря открылась перед кандидатами, и Змееныш Цай во шел во внутренний двор...
МЕЖДУГЛАВЬЕ
Свиток, найденный птицеловом Манем в тайнике у западных скал Бацюань
Почему-то отчетливей всего мне запомнился момент собственной смерти — словно вся моя жизнь была только прелюдией к этой бессмыслице.
Я позавтракал, свалил посуду в мойку, бриться не стал, усмотрев в этом некий вызов — правда, непонятно кому, — и, накинув куртку, вышел из квартиры. В подъезде, как всегда, пахло кошачьей мочой и застарелым сигаретным дымом, дворничиха тетя Настя пожаловалась мне на нехороших людей, справляющих здесь же свои естественные потребности, я осудил этих мерзавцев, слившись с дворничихой в экстазе морального единения, и выскочил на улицу.
«Вольво» шефа уже стоял у подъезда. Так бывало всегда, когда шеф собирался подкинуть мне новую работенку, о которой весь сонм его дипломированных вдоль и поперек комп-экспертов уже успел отозваться коротко и внятно:
— Безнадега!
Как правило, после такого диагноза шеф лично звонил мне, лил патоку в телефонную мембрану и на следующее утро заезжал собственной персоной.
Поначалу это льстило моему самолюбию.
Телохранитель шефа по кличке Десантура помахал мне из-за руля медвежьей лапой и оскалил в приветливой улыбке сорок восемь с половиной золотых зубов. Когда-то я наголову обыграл его в карты, не похваставшись этим ни единой живой душе, и с тех пор Десантура мне симпатизировал. Я был вторым человеком в мире, кому Десантура симпатизировал, — первым был он сам. По-моему, он меня жалел и часто спрашивал после утреннего кофе:
— Слушай, Гений, ты и впрямь цвета не различаешь?
Я устал объяснять ему, что дальтоники цвета в принципе различают, не различая оттенков, и мир не выглядит для них, то есть для нас, потрепанным черно-белым фильмом, но Десантура не верил.
— А какого цвета вон тот «жигуль»? — спрашивал он.
— Красного, — отвечал я и уходил.
— А вот и врешь! — радостно орал мне в спину Десантура. — «Жигуль» и вовсе оранжевый! Врешь, Гений!
И потом у него до вечера было хорошее настроение.
Я — дальтоник. Вернее, сейчас правильнее было бы сказать: я был дальтоником. И еще у меня нет музыкального слуха. Совсем. Неловкая акушерка, вытаскивая меня из моей вопящей мамаши, коряво наложила щипцы и не пожалела силушки — в результате чего головка невинного и некрещеного младенца оказалась изрядно сплющена с левой стороны. Сейчас это практически не видно; да и чудо-Верка, моя личная парикмахерша, настолько приловчилась прятать эту асимметрию, что я даже иногда нравлюсь девушкам. На первых порах. На вторых же они говорят, что я — бездушное чудовище, которому недоступна истинная красота.
Пожалуй, это правда.
Я был бездушным чудовищем.
И еще я был компьютерным гением.
— Добрейшее утречко! — бодро выкрикнул шеф, выбираясь из машины.
Его круглое щекастое лицо растянулось во все стороны самым добродушным образом, я уже почти дошел до него — и в этот момент «вольво» набух сизо-огненным шаром, из которого нелепо торчала голова Десантуры, пламя скомкало шефа целиком, как бумажную фигурку, я почувствовал, что мне очень жарко, и увидел в сердцевине пылающего ада чью-то руку.
Она махала мне, словно приглашая войти.
Странная такая рука: тощая, жилистая, безволосая, покрытая необычной татуировкой... Я постарался приблизиться, чтобы рассмотреть татуировку, и мне это удалось — на предплечье гостеприимной руки скалился усатый дракон, топорща спинной гребень.