Страница:
— В провинцию Сычуань, уезд Фэньду, — коротко бросил даос и умолк, явно сочтя дальнейшие пояснения излишними.
Пояснения действительно были излишними. Почти любой житель Поднебесной, включая и выездного следователя Бао, прекрасно знал, что именно в уезде Фэньду провинций Сычуань находится спуск в ад Фэньду, где и стоит дворец Сэньло Владыки Яньло, которого в глаза лучше называть Янь-ваном.
А то разгневается.
Видимо, Владыка Восточного Пика в то «время, когда не сидел на своей горе Тайшань, обитал где-то поблизости.
А вот где именно в уезде Фэньду находится спуск в обиталища обоих Владык — это было известно отнюдь не многим. Впрочем, судья надеялся, что Лань Даосин должен входить в число людей, осведомленных в этом вопросе.
Они уже почти выехали из города, когда внимание судьи привлекло некое странное движение на обочине дороги. Придержав возницу, судья, охнув от вспышки боли в пострадавшем боку, слез с повозки. После чего принялся во все глаза разглядывать удивительное существо, кружившее как заведенное в дорожной пыли.
Это была большая собака неопределенной масти, вся покрытая толстым слоем грязи. Хребет у собаки был перебит, потемневший и тоже успевший покрыться пылью язык вывалился из пасти, задние лапы бессильно волочились по земле, но пес упорно двигал свое умирающее тело по кругу, из последних сил перебирая передними лапами.
На земле был хорошо виден этот совершенно правильный круг, вычерченный в пыли собачьим телом.
Заслышав шаги судьи, пес с трудом повернул голову, взглянул в лицо подходящему человеку — и судья Бао невольно вздрогнул от этого взгляда, настолько человеческим он ему показался, столько боли и муки было в нем. Но не только страдание и ожидание медлящей смерти — было во влажной глубине еще что-то. Предчувствие скорого избавления? Надежда на нечто, непонятное другим? Досада от всеобщего непонимания? Или иная тайна, какую невозможно выразить известными людям словами?
По телу собаки прошла судорога, глаза закатились, подергиваясь мутной пленкой, — но последним усилием пес привел в движение еще слушавшиеся его передние лапы, и они с трудом вывели в пыли несколько совершенно неуместных в данной ситуации знаков.
Потом тело собаки вытянулось и застыло.
Судья сделал шаг, другой — и наконец смог разобрать, что именно начертил в пыли пес, вложив остатки жизни в это последнее усилие.
Иероглифы.
Два старых иероглифа, написанных головастиковым письмом: «цзин» и «жань».
Так и запомнился судье его отъезд из Нинго, в одной повозке с покойником и в сопровождении хмурого даоса: идеально ровный круг, вычерченный в дорожной пыли, мертвый пес, замерший с совершенно человеческим выражением умиротворения на собачьей морде, — и два вписанных в круг иероглифа; «цзин» и «жань». Чистое и грязное.
Глава четвертая
Мясо было таким жестким и жилистым, что сразу становилось ясно: эта корова умерла своей смертью после долгих лет существования впроголодь.
Нож был таким тупым, что сразу становилось ясно: оселок не прикасался к его лезвию по меньшей мере в течение трех предыдущих жизней этого куска железа.
Змееныш Цай обреченно скрипел проклятым ножом по проклятому мясу, прекрасно понимая, что выполнить приказ — до полудня разделать выданные ему полутуши говядины — он не сможет даже в случае особого расположения милостивого Будды.
Впрочем, он уже привык к подобным заданиям.
Таскать воду дырявым ведром; мыть полы, по которым время от времени прохаживалась толпа монахов в грязных сандалиях, беседуя исключительно о высоком; покорно выслушивать обвинения то в воровстве, то в непочтительности, то еще в чем-то, кланяясь и не предпринимая малейших попыток оправдаться — за такие попытки больно били палкой и продолжали обвинять с удесятеренным рвением; по сто раз на дню доставлять преподобным отцам забытые ими где попало веера и мухобойки, вместо благодарности получая оплеухи...
Во многом это напоминало службу в Шаньдунском гарнизоне, где Змееныш Цай служил около года в качестве вольнонаемного пехотинца. В результате этой службы господин тайвэй, начальник гарнизона, имевший дурную привычку убивать молоденьких солдат в случае отказа возлечь с ним на ложе, был неожиданно предан суду, жестоко бит плетями и сослан на юг с лишением должности и звания.
Подробные донесения Змееныша, которому для этого дважды пришлось уступить развратному тайвэю, сыграли в опале военачальника не самую малую роль.
В Шаньдуне старые солдаты издевались над новобранцами ничуть не меньше, чем шаолиньские монахи — над претендентами на рясу и дхарму* [Претендовать на рясу и дхарму (в данном случае на закон, учение) — стремиться стать буддийским монахом.]. Но эти шутки, зачастую весьма злые, чем-то неуловимо различались меж собой, и пилящий жесткое мясо тупым ножом Змееныш все время думал: в чем же разница?!
Ему казалось, что именно в этом неуловимом различии, как в скрытом под жесткой скорлупой ядре ореха, кроется если не ответ на вопрос, то хотя бы часть ответа.
Все чаще и чаще он вспоминал слова раненого хэшана, услышанные в страшной роще, достойной укрощать скорее варварские земли, чем окрестности благочестивой обители:
— Если хочешь, чтобы патриарх Шаолиня назвал тебя послушником, — забудь эти слова.
— Какие?
— Справедливость и подлость. Человеческая нравственность заканчивается у ног Будды, и не думай, что это плохо или хорошо. Это просто по-другому. Совсем по-другому.
Шаньдунские старослужащие многократно восхваляли свою собственную справедливость и подлость глупых новобранцев, упрямо не желающих понимать, что для них зло, а что — благо.
Шаолиньские монахи никогда не говорили об этом, словно человеческая нравственность, столь любимые мудрым Кун-цзы правила морального и культурного поведения «ли» вообще не существовали для преподобных бойцов, лучшие из которых пополняли ряды тайной службы могущественного Чжан Во!
Они не издевались над соискателями и молодыми монахами, хотя поведение их донельзя напоминало именно издевательства; они даже не «учили жизни», как любили говаривать солдаты-шаньдунцы, — со стороны могло показаться, что искушенные последователи Будды просто-напросто выполняют какую-то скучную работу, которую непременно надо завершить к назначенному сроку.
Чем?
Чем должна была завершиться эта работа?!
Учитывая тот замечательный факт, что как только молодой монах допускался к общим занятиям в Зале Закона, где практиковались «вэньда» — диалоги между наставником и учениками, помогавшие достичь духовного пробуждения, — так вот, с этой самой минуты прекращались все издевательства над человеком, хотя бы раз преступившим порог Зала Закона!
Ответить на этот вопрос было труднее, чем справиться с коровьей полутушей при помощи тупого ножа.
Особенно зная; что монахи не вкушают убоины, и поэтому работа Змееныша вдвойне бессмысленна.
Увесистый подзатыльник вернул Змееныша Цая к действительности. Он захныкал для пущей убедительности, потер затылок и опасливо повернулся к ударившему.
За последний месяц лазутчик жизни успел привыкнуть к страшному лицу преподобного Фэна, главного повара монастырской кухни, и не шарахаться в сторону от полусумасшедшего старика монаха с неизменным деревянным диском под мышкой.
Диск был сделан из полированного ясеня, в поперечнике достигал примерно локтя и весь был исписан углем. Однажды, приглядевшись, Змееныш Цай обнаружил, что покрывавшие игрушку преподобного Фэна иероглифы, мелкие-мелкие, как муравьиные письмена, представляют из себя знаки всего двух видов: иероглиф «цзин», то есть «чистое», и иероглиф «жань», то есть «грязное». Время от времени старый монах стирал часть знаков и дописывал на их место новые — но всегда одни и те же, просто в другом порядке.
Цзин и жань, грязь и чистота.
Что это должно было означать, Змееныш Цай не знал, да и не очень-то стремился узнать.
Мало ли какие причуды могут быть у похожего на беса преподобного Фэна?!
Повар аккуратно поставил диск в угол, кинул на стол пучок зелени и молодого чеснока, а потом прищелкнул пальцами и выразительно покосился на Змееныша. Дескать, закончишь возиться с мясом и покрошишь все это меленько-меленько вон в ту миску. Если бы тогда, во дворе любвеобильной толстушки, Змееныш Цай не слышал собственными ушами, как преподобный Фэн припевал себе под нос историю про старого Гао, одновременно вытворяя всякие чудеса с ивовой корзинкой, он скорее всего счел бы изуродованного повара немым. Во всяком случае, за истекший месяц Змееныш не услышал от преподобного Фэна ни единого слова. Жесты и гримасы, от которых старик выглядел еще более похожим на беса, вот и все.
Один из слуг — тот самый, который бегал в бамбуковую рощу за раненым хэшаном и проникся после этого к Змеенышу особым расположением, — как-то рассказал Цаю историю неразговорчивого повара. Оказывается, когда позапрошлый настоятель Шаолиня Хой Фу после долгих раздумий решил-таки откликнуться на просьбу предводителя «красных повязок» Чжу Юаньчжана и послать к нему в армию шестерых монахов для обучения восставших воинскому искусству — одного из святых бойцов сопровождал совсем еще молоденький монашек Фэн.
В первой же битве около озера Желтого Дракона, увлекшись в пылу сражения и не услышав приказа об отступлении, юный Фэн оказался окружен десятком монголов, и один из них, изловчившись, сумел ударить Фэна копьем в рот. Узкий наконечник разворотил несчастному губы и вышел из правой щеки, попутно повредив язык, но дальше случилось невероятное. Пробивавшийся к своему служке опытный монах-воитель собственными глазами видел, как яростно ревущий Фэн перекусил древко копья — к счастью, не окованное железом у наконечника, — и с торчащим прямо из лица железным жалом, мотая головой подобно дикому зверю, кинулся на врагов.
Монголы в страхе бежали, а еле живого Фэна выволокли из горнила боя и успели оттащить в безопасное место.
Видимо, срок для следующего перерождения юного монаха еще не наступил — опытные лекари сумели спасти Фэну жизнь, но лицо его с тех пор отвращало от себя взгляды окружающих.
Вернувшись в монастырь, преподобный Фэн больше никогда не покидал его в течение полувека с лишним, прошедшего со дня сражения у озера Желтого Дракона. Многое успело совершиться за это время: захватчики бежали в северные степи, вождь «красных повязок» Чжу Юаньчжан стал императором Хун У, монахи-воители были назначены высшими сановниками императорского двора, а тому монаху, которого сопровождал несчастный Фэн, была поручена реставрация Великой Стены; знаменитому монастырю у горы Сун указом нынешнего императора Юн Лэ были переданы в подчинение земли четырех окрестных обителей...
А в Шаолине усердно трудился на кухне уродливый монах, ставший в конце концов главным поваром и научившийся делать из злаков и овощей блюда, по вкусу, запаху и внешнему виду неотличимые от мясных, — что до невозможности радовало некоторых преподобных отцов, получивших таким образом возможность потакать своему чреву, одновременно соблюдая заповеди Будды и древних патриархов.
Единственное, о чем спорили иногда в монастыре: деревянный диск, исписанный иероглифами «цзин» и «жань», появился у повара Фэна до того, как произошло решающее сражение, заложившее зерно будущей смены династий, или после?
Спорили долго и безрезультатно.
Сам Фэн не отвечал.
Он вообще почти не разговаривал.
Но ему и не требовалось этого: готовить пищу можно и молча. Зато когда похожий на беса монах выходил на глинобитную площадку близ внутреннего двора, где обычно проводились общие занятия по кулачному бою, обитатели Шаолиня всех семи рангов старшинства лишь всплескивали рукавами, дивясь невозможному, не правдоподобному искусству повара.
Потом преподобный Фэн останавливался — зачастую на середине какого-нибудь тао* [Тао — комплекс формальных упражнений какого-либо стиля воинских искусств.], так и не доведя его до конца, — подбирал свой неизменный диск и уходил на кухню.
И всем оставалось только недоумевать: почему отец Фэн никогда даже не пытался сдать экзамены на право клейма тигра и дракона, подав патриарху прошение разрешить официальное посещение Лабиринта Манекенов?!
По общему мнению, если уж кто и должен был пройти эти испытания без особых трудностей, так это преподобный Фэн, молчаливый монах с изуродованным лицом и деревянным диском под мышкой.
Гроза налетела внезапно.
Косматые тучи тайком подкрались с запада, ночью — и небо рухнуло ливнем на вздрогнувшую в лихорадочном ознобе гору Сун. Видимо, божественный полководец Гуань-ди, ниспровергающий бесов, сильно разозлился на досаждающую этому миру нечисть, потому что ветвистые молнии следовали почти без перерыва одна за другой, пламенными многозубцами поражая невидимых врагов, а хриплые раскаты грома заставляли трепетать даже самые отважные сердца.
Дождевые струи неистово плясали по крышам и плитам, которыми был вымощен внутренний двор, подкрадывались к Залу тысячи Будд и гневно стучали в плотно прикрытую дверь — небось тоже хотели пройтись в боевых стойках по знаменитому каменному полу, где за прошедшие века остались цепочки выбоин от тысяч ног обучающихся монахов. Небесные драконы резвились в сизой пелене, взмахивая чешуйчатыми бородами, и конца-края этому буйству стихий не предвиделось.
Уставших за день монахов, спящих в сэнтане* [Сэнтан — дословно «монашеский зало, помещение, где спали и занимались индивидуальной медитацией; питаться к этому времени стали не здесь, а в монастырской трапезной.], не больно-то интересовали игры драконов и ярость Гуаньди, ужаса бесов. Спи, пока дают, — ведь в конце пятой стражи* [Пятая стража заканчивалась в пять часов утра.] так или иначе подымут и заставят идти во двор, под большой двускатный навес, лишенный стен, где и посадят в двухчасовую медитацию, которая должна напоминать обитателям Шаолиня о девятилетнем сидении великого Пути Дамо* [Пути Дамо (инд. Бодхидхарма, яп. Бодай-Дарума) — двадцать восьмой буддийский патриарх и первый (во всяком случае, в Китае) патриарх Чань, в VI в. н. э. пришедший в Поднебесную и обосновавшийся в Шаолине.], Бородатого Варвара, Патриарха-в-одной-сандалии. И уж наверняка наставники с палками жестоко вразумят тех ленивцев, кого станет клонить в сон или кого обеспокоят посторонние мысли о сырости и холоде. Ударят дважды, по одной палке на каждое плечо провинившегося, не жалея сил и рвения, а ты кланяйся да благодари учителей со всем тщанием за рачительную заботу о твоей личности!
Так что спите, братья, пока спится, сбросив монашеское платье на внешний край узкой скамейки-ложа, представлявший из себя полированный оловянный выступ!
Спите и не интересуйтесь тем глупцом, который теряет драгоценные часы, медленно пробираясь из внутреннего зала в зал внешний, неразличимой тенью мелькая в просветах между колонн перехода. Ну, приспичило кому помочиться невзирая на ливень — так что ж теперь, всем из-за этого не спать?!
Во всяком случае, Змееныш Цай очень надеялся, что никто из отдыхающих монахов не станет тратить редкие минуты сна на наблюдение за ним, ничтожным кандидатом; а уж по части умения неслышно перемещаться в любом незнакомом помещении лазутчик жизни мог дать фору матерой лисе, забравшейся в курятник. Змееныша вместе с остальными соискателями только прошлым вечером пустили в сэнтан и разрешили там ночевать, а до того они спали во дворе под навесом, мучаясь от ночной прохлады и насекомых. Никто ведь и не знал, что бабка лазутчика Цая с пеленок приучала внука к весьма своеобразному способу ночного отдыха, вымотавшему бы иного неподготовленного человека до предела: заснув, Змееныш непременно просыпался после трети отведенного для отдыха срока, затем бодрствовал одну четверть общего времени и снова засыпал, мгновенно проваливаясь в небытие и вставая в точно назначенную самому себе минуту.
Сейчас это просто спасало лазутчику жизнь — ведь он не рискнул бы на глазах у преподобных отцов демонстрировать свое знакомство с тайнами мазей и иглоукалывания, особенно когда ты не имеешь права говорить вслух об истинной цели подобного рода занятий!
А жить-то хочется...
Вот и ходил Змееныш каждую ночь тайком в Храм теплой комнаты, где монахи обрызгивали по утрам себя и друг друга подогретой в чанах водой. Глотал пилюли, продлевающие молодость, мучил тело иглами, втирал в кожу мази и сбрызгивал каплями отваров, с ужасом видя, что принятые меры смогут продлить его ложную юность в лучшем случае еще на полгода.
Значит, это и есть тот срок, в течение которого надо выковырять из монастырских щелей ответы на вопросы судьи Бао. Выковырять, в руках подержать, сунуть за пазуху — и, что самое главное, суметь с ними вернуться.
Ну что ж, значит, так тому и быть...
Ползи, Змееныш!
Возвращаясь обратно из Храма теплой комнаты и подставляя разгоряченное после притираний лицо дождевым струям, Змееныш Цай вдруг резко остановился — и через мгновение растворился в мерцающей водяной завесе. Распластавшись всем телом на шероховатой стене сэнтана всего в десяти шагах от входной двери, куда лазутчик не успел нырнуть, он с удивлением выяснил, что не одинок в своей любви к ночным похождениям.
Более того: не узнать в бредущем через весь двор монахе преподобного Фэна с его неизменным диском под мышкой мог только слепой.
Старый монах шел, не оглядываясь по сторонам, неестественно выпрямив спину, ступая подчеркнуто твердо — в отличие от его обычного мягкого, слегка крадущегося шага. Змеенышу даже показалось сперва, что монастырский повар страдает одержимостью, ибо так ходят люди, чьим телом насильно завладел бес или дух умершего.
А учитывая то, что творилось сейчас в Поднебесной...
Преподобный Фэн наискось пересек внутренний двор, некоторое время постоял под ливнем, чернея каменной статуей в синих вспышках молний, и уверенно направился к западному крылу монастыря — туда, где находились патриаршие покои. Вход в эти помещения был закрыт для всех, включая и самого уродливого повара. Это не распространялось на нескольких особо доверенных лиц и высших иерархов братии, а остальные члены общины могли только мечтать о подобной привилегии.
Пеньковые сандалии повара глухо шлепали по мокрым плитам, а за маленькой фигуркой с деревянным диском неслышно и невидимо крался Змееныш Цай, время от времени нервно принюхивавшийся, словно поймавшая след охотничья собака.
Но близко подходить к запретному входу в покои патриарха преподобный Фэн не стал. Обогнув западное крыло, он той же уверенной походкой двинулся к решетчатым, никогда не запирающимся воротам, за которыми начиналась массивная каменная лестница, ведущая в монастырские подвалы. Согласно правилам обители, все двери в монастыре были открыты для любого монаха, будь он новичком или опытным наставником Закона, — за исключением все тех же покоев патриарха. Но подвалы Шаолиня... Ведь именно там, в этих смертельно опасных подземельях, располагался знаменитый Лабиринт Манекенов, созданный гениальным механиком древности, который, по слухам, и сам не всегда знал, каким образом срабатывает его детище!
И Змееныш Цай, ни минуты не колеблясь, последовал за странным поваром, когда тот принялся спускаться по блестящим от дождя ступеням во мглу подземелья.
Внизу царила непроглядная темень, но для двоих людей, оказавшихся в сыром коридоре, свет не был так уж необходим: отец Фэн явно ходил здесь далеко не в первый раз, а умение видеть в темноте испокон веку числилось в списке талантов семейства Цай. Поэтому Змееныш не упустил того момента, когда преподобный повар остановился и принялся совершенно бессмысленно тыкать краем своего диска в оказавшуюся перед ним дверь.
Змееныш Цай нырнул в тень удачно подвернувшейся ниши — темнота темнотой, а осторожность еще никому не повредила — и пригляделся.
На двери просматривались смазанные следы от множества печатей — наложенных, а затем не особо тщательно соскобленных, словно хозяин этой двери знал: опечатывать дверь придется еще неоднократно, так что стараться не стоит.
За этой дверью и начинался Лабиринт Манекенов.
И именно эту дверь опечатывали за спиной вошедшего внутрь монаха — потому что обратного пути для сдающего высшие экзамены не было.
Обратный путь вел разве что в канцелярию владыки Преисподней, князя Яньло, где трусу назначат следующую жизнь по мерке его дрожащей душонки.
Повар еще несколько раз ткнул диском в дверь, отозвавшуюся недовольным гулом, и присел на корточки. Вынул из-за пазухи тряпку и принялся елозить по своему диску. Стер часть написанного, потом отцепил от пояса привешенный к нему берестяной короб, извлек из короба кусочек уголька и задумчиво уставился в слезящийся потолок.
Уголек ткнулся в полированную деревянную поверхность — сперва неуверенно, как новорожденный кутенок вслепую ищет материнский сосок, затем все настойчивей...
«Пишет, — догадался Змееныш. — Цзин и жань, чистое и грязное. Как же у него дождем-то все иероглифы не посмывало?.. Или посмывало все-таки?! Но тогда что он стирал тряпкой?»
Монах через некоторое время удовлетворился результатом и гнусаво захихикал. Смех его внезапно заполнил весь коридор, скрытые за дверью подземелья радостно откликнулись, преисполнившись сумрачного веселья. Но так же неожиданно, как и возник, смех странного монаха Фэна смолк.
На мгновение оторопевший Цай завертел головой и проворонил тот миг, когда преподобный Фэн подпрыгнул, как тощий облезлый кот, трижды ударив в стену рядом с дверью. Для этого монаху пришлось извернуться всем телом, потому что иначе не было никакой возможности сперва пнуть ребром левой стопы в ничем не примечательный камень на уровне пупка, потом левой ладонью звонко шлепнуть наотмашь о выбоину чуть повыше лица — и тут же, словно оттолкнувшись от воздуха, взмыть на добрый локоть, крутануться волчком и подошвой правой ноги влепить добрую пощечину выщербленному кирпичу, напоминавшему оскаленную морду сказочного зверя гунь.
Дверь в Лабиринт Манекенов подумала-подумала, обиженно заскрипела и стала открываться.
Приземлившийся и замерший на корточках отец Фэн неслышно захлопал в ладоши, подобно играющему ребенку, затем подхватил с земляного пола свой диск и бегом кинулся в темноту, где незримо крылись тысячи смертей.
Дверь за спиной монаха немедленно захлопнулась, не оставляя Змеенышу Цаю выбора: оставаться здесь или же набраться смелости и последовать за поваром.
Наверняка именно в Лабиринте, откуда выходили с клеймом тигра и дракона на руках или не выходили вовсе, и крылась разгадка головоломки, мучившей судью Бао, но Змееныш был далек от того, чтобы переоценивать собственные силы.
На всякий случай он подошел и надавил на дверь.
Нет.
Дверь не поддавалась, а открыть ее тем же способом, что и старый Фэн... Вот они, потайные «ключи»: ребристый камень на уровне пупка, выбоина на ладонь выше лица и кирпич с мордой голодного гуня. Всех-то дел — повторить прыжок преподобного повара! А промахнешься или ударишь не с той силой — и свалится тебе на голову какая-нибудь мраморная плита или откроется под ногами бездонный колодец, до дна которого лететь дольше, чем до адской канцелярии владыки Яньло...
Сверху послышался осторожный шорох, и кто-то стал потихоньку спускаться по лестнице в монастырские подвалы, повторяя недавний путь повара Фэна и лазутчика жизни.
Видимо, тех, кто не спал этой грозовой ночью в обители близ горы Сун, было больше, чем двое.
Змееныш мгновенно вжался спиной в спасительную нишу, прекрасно понимая, что будет, если его застанут здесь, у двери в Лабиринт Манекенов. Небось еще и откроют, и внутрь пригласят: иди, уважаемый, а мы тут за твоей спиной вход опечатаем и забьем крест-накрест... Мысль о сражении с незваным гостем в случае разоблачения даже не пришла лазутчику в голову, причем отнюдь не потому, что Змееныш трусил.
Он никогда не трусил — не умел; он осторожничал и прикидывал.
За его плечами были обманчивость внешнего облика, тайны семейной школы Цай-цюань и наука покойной бабки; за плечами шаолиньского монаха, покрытыми священной кашьей... Нет, Змееныш прекрасно понимал: он без особого труда справится с новичком, еще не получившим почетную веревку-пояс из рук преподобного наставника, с «опоясанным» бойцом придется драться насмерть, а против стражника патриаршего отряда или знатока-шифу* [Шифу — дословно «учитель искусства».] у лазутчика не будет ни единого шанса.
И как раз тут на лестнице мелькнуло спускающееся пятно света, Змееныш пригляделся и с облегчением перевел дух.
Битва или смерть откладывались на неопределенный срок.
В течение прошедшего месяца Змееныш собственными глазами не раз видел восьмерых монахов-детей, шестеро из которых по разным причинам и воле знатных родителей посвятили себя Будде лет с трех-четырех, а двое родились в поселке слуг и были благосклонно одобрены патриархом для дальнейшего обучения в обители. Эти преподобные дети, которым сейчас было рукой подать до того дня, когда их станут называть подростками, не раз тайком забегали на кухню в попытках поживиться чем-нибудь съестным — и Змееныш, втихаря балуя их остатками еды, еще тогда выделил для себя одного из вечно голодных монашков.
Пояснения действительно были излишними. Почти любой житель Поднебесной, включая и выездного следователя Бао, прекрасно знал, что именно в уезде Фэньду провинций Сычуань находится спуск в ад Фэньду, где и стоит дворец Сэньло Владыки Яньло, которого в глаза лучше называть Янь-ваном.
А то разгневается.
Видимо, Владыка Восточного Пика в то «время, когда не сидел на своей горе Тайшань, обитал где-то поблизости.
А вот где именно в уезде Фэньду находится спуск в обиталища обоих Владык — это было известно отнюдь не многим. Впрочем, судья надеялся, что Лань Даосин должен входить в число людей, осведомленных в этом вопросе.
Они уже почти выехали из города, когда внимание судьи привлекло некое странное движение на обочине дороги. Придержав возницу, судья, охнув от вспышки боли в пострадавшем боку, слез с повозки. После чего принялся во все глаза разглядывать удивительное существо, кружившее как заведенное в дорожной пыли.
Это была большая собака неопределенной масти, вся покрытая толстым слоем грязи. Хребет у собаки был перебит, потемневший и тоже успевший покрыться пылью язык вывалился из пасти, задние лапы бессильно волочились по земле, но пес упорно двигал свое умирающее тело по кругу, из последних сил перебирая передними лапами.
На земле был хорошо виден этот совершенно правильный круг, вычерченный в пыли собачьим телом.
Заслышав шаги судьи, пес с трудом повернул голову, взглянул в лицо подходящему человеку — и судья Бао невольно вздрогнул от этого взгляда, настолько человеческим он ему показался, столько боли и муки было в нем. Но не только страдание и ожидание медлящей смерти — было во влажной глубине еще что-то. Предчувствие скорого избавления? Надежда на нечто, непонятное другим? Досада от всеобщего непонимания? Или иная тайна, какую невозможно выразить известными людям словами?
По телу собаки прошла судорога, глаза закатились, подергиваясь мутной пленкой, — но последним усилием пес привел в движение еще слушавшиеся его передние лапы, и они с трудом вывели в пыли несколько совершенно неуместных в данной ситуации знаков.
Потом тело собаки вытянулось и застыло.
Судья сделал шаг, другой — и наконец смог разобрать, что именно начертил в пыли пес, вложив остатки жизни в это последнее усилие.
Иероглифы.
Два старых иероглифа, написанных головастиковым письмом: «цзин» и «жань».
Так и запомнился судье его отъезд из Нинго, в одной повозке с покойником и в сопровождении хмурого даоса: идеально ровный круг, вычерченный в дорожной пыли, мертвый пес, замерший с совершенно человеческим выражением умиротворения на собачьей морде, — и два вписанных в круг иероглифа; «цзин» и «жань». Чистое и грязное.
Глава четвертая
1
Мясо было таким жестким и жилистым, что сразу становилось ясно: эта корова умерла своей смертью после долгих лет существования впроголодь.
Нож был таким тупым, что сразу становилось ясно: оселок не прикасался к его лезвию по меньшей мере в течение трех предыдущих жизней этого куска железа.
Змееныш Цай обреченно скрипел проклятым ножом по проклятому мясу, прекрасно понимая, что выполнить приказ — до полудня разделать выданные ему полутуши говядины — он не сможет даже в случае особого расположения милостивого Будды.
Впрочем, он уже привык к подобным заданиям.
Таскать воду дырявым ведром; мыть полы, по которым время от времени прохаживалась толпа монахов в грязных сандалиях, беседуя исключительно о высоком; покорно выслушивать обвинения то в воровстве, то в непочтительности, то еще в чем-то, кланяясь и не предпринимая малейших попыток оправдаться — за такие попытки больно били палкой и продолжали обвинять с удесятеренным рвением; по сто раз на дню доставлять преподобным отцам забытые ими где попало веера и мухобойки, вместо благодарности получая оплеухи...
Во многом это напоминало службу в Шаньдунском гарнизоне, где Змееныш Цай служил около года в качестве вольнонаемного пехотинца. В результате этой службы господин тайвэй, начальник гарнизона, имевший дурную привычку убивать молоденьких солдат в случае отказа возлечь с ним на ложе, был неожиданно предан суду, жестоко бит плетями и сослан на юг с лишением должности и звания.
Подробные донесения Змееныша, которому для этого дважды пришлось уступить развратному тайвэю, сыграли в опале военачальника не самую малую роль.
В Шаньдуне старые солдаты издевались над новобранцами ничуть не меньше, чем шаолиньские монахи — над претендентами на рясу и дхарму* [Претендовать на рясу и дхарму (в данном случае на закон, учение) — стремиться стать буддийским монахом.]. Но эти шутки, зачастую весьма злые, чем-то неуловимо различались меж собой, и пилящий жесткое мясо тупым ножом Змееныш все время думал: в чем же разница?!
Ему казалось, что именно в этом неуловимом различии, как в скрытом под жесткой скорлупой ядре ореха, кроется если не ответ на вопрос, то хотя бы часть ответа.
Все чаще и чаще он вспоминал слова раненого хэшана, услышанные в страшной роще, достойной укрощать скорее варварские земли, чем окрестности благочестивой обители:
— Если хочешь, чтобы патриарх Шаолиня назвал тебя послушником, — забудь эти слова.
— Какие?
— Справедливость и подлость. Человеческая нравственность заканчивается у ног Будды, и не думай, что это плохо или хорошо. Это просто по-другому. Совсем по-другому.
Шаньдунские старослужащие многократно восхваляли свою собственную справедливость и подлость глупых новобранцев, упрямо не желающих понимать, что для них зло, а что — благо.
Шаолиньские монахи никогда не говорили об этом, словно человеческая нравственность, столь любимые мудрым Кун-цзы правила морального и культурного поведения «ли» вообще не существовали для преподобных бойцов, лучшие из которых пополняли ряды тайной службы могущественного Чжан Во!
Они не издевались над соискателями и молодыми монахами, хотя поведение их донельзя напоминало именно издевательства; они даже не «учили жизни», как любили говаривать солдаты-шаньдунцы, — со стороны могло показаться, что искушенные последователи Будды просто-напросто выполняют какую-то скучную работу, которую непременно надо завершить к назначенному сроку.
Чем?
Чем должна была завершиться эта работа?!
Учитывая тот замечательный факт, что как только молодой монах допускался к общим занятиям в Зале Закона, где практиковались «вэньда» — диалоги между наставником и учениками, помогавшие достичь духовного пробуждения, — так вот, с этой самой минуты прекращались все издевательства над человеком, хотя бы раз преступившим порог Зала Закона!
Ответить на этот вопрос было труднее, чем справиться с коровьей полутушей при помощи тупого ножа.
Особенно зная; что монахи не вкушают убоины, и поэтому работа Змееныша вдвойне бессмысленна.
***
Увесистый подзатыльник вернул Змееныша Цая к действительности. Он захныкал для пущей убедительности, потер затылок и опасливо повернулся к ударившему.
За последний месяц лазутчик жизни успел привыкнуть к страшному лицу преподобного Фэна, главного повара монастырской кухни, и не шарахаться в сторону от полусумасшедшего старика монаха с неизменным деревянным диском под мышкой.
Диск был сделан из полированного ясеня, в поперечнике достигал примерно локтя и весь был исписан углем. Однажды, приглядевшись, Змееныш Цай обнаружил, что покрывавшие игрушку преподобного Фэна иероглифы, мелкие-мелкие, как муравьиные письмена, представляют из себя знаки всего двух видов: иероглиф «цзин», то есть «чистое», и иероглиф «жань», то есть «грязное». Время от времени старый монах стирал часть знаков и дописывал на их место новые — но всегда одни и те же, просто в другом порядке.
Цзин и жань, грязь и чистота.
Что это должно было означать, Змееныш Цай не знал, да и не очень-то стремился узнать.
Мало ли какие причуды могут быть у похожего на беса преподобного Фэна?!
Повар аккуратно поставил диск в угол, кинул на стол пучок зелени и молодого чеснока, а потом прищелкнул пальцами и выразительно покосился на Змееныша. Дескать, закончишь возиться с мясом и покрошишь все это меленько-меленько вон в ту миску. Если бы тогда, во дворе любвеобильной толстушки, Змееныш Цай не слышал собственными ушами, как преподобный Фэн припевал себе под нос историю про старого Гао, одновременно вытворяя всякие чудеса с ивовой корзинкой, он скорее всего счел бы изуродованного повара немым. Во всяком случае, за истекший месяц Змееныш не услышал от преподобного Фэна ни единого слова. Жесты и гримасы, от которых старик выглядел еще более похожим на беса, вот и все.
Один из слуг — тот самый, который бегал в бамбуковую рощу за раненым хэшаном и проникся после этого к Змеенышу особым расположением, — как-то рассказал Цаю историю неразговорчивого повара. Оказывается, когда позапрошлый настоятель Шаолиня Хой Фу после долгих раздумий решил-таки откликнуться на просьбу предводителя «красных повязок» Чжу Юаньчжана и послать к нему в армию шестерых монахов для обучения восставших воинскому искусству — одного из святых бойцов сопровождал совсем еще молоденький монашек Фэн.
В первой же битве около озера Желтого Дракона, увлекшись в пылу сражения и не услышав приказа об отступлении, юный Фэн оказался окружен десятком монголов, и один из них, изловчившись, сумел ударить Фэна копьем в рот. Узкий наконечник разворотил несчастному губы и вышел из правой щеки, попутно повредив язык, но дальше случилось невероятное. Пробивавшийся к своему служке опытный монах-воитель собственными глазами видел, как яростно ревущий Фэн перекусил древко копья — к счастью, не окованное железом у наконечника, — и с торчащим прямо из лица железным жалом, мотая головой подобно дикому зверю, кинулся на врагов.
Монголы в страхе бежали, а еле живого Фэна выволокли из горнила боя и успели оттащить в безопасное место.
Видимо, срок для следующего перерождения юного монаха еще не наступил — опытные лекари сумели спасти Фэну жизнь, но лицо его с тех пор отвращало от себя взгляды окружающих.
Вернувшись в монастырь, преподобный Фэн больше никогда не покидал его в течение полувека с лишним, прошедшего со дня сражения у озера Желтого Дракона. Многое успело совершиться за это время: захватчики бежали в северные степи, вождь «красных повязок» Чжу Юаньчжан стал императором Хун У, монахи-воители были назначены высшими сановниками императорского двора, а тому монаху, которого сопровождал несчастный Фэн, была поручена реставрация Великой Стены; знаменитому монастырю у горы Сун указом нынешнего императора Юн Лэ были переданы в подчинение земли четырех окрестных обителей...
А в Шаолине усердно трудился на кухне уродливый монах, ставший в конце концов главным поваром и научившийся делать из злаков и овощей блюда, по вкусу, запаху и внешнему виду неотличимые от мясных, — что до невозможности радовало некоторых преподобных отцов, получивших таким образом возможность потакать своему чреву, одновременно соблюдая заповеди Будды и древних патриархов.
Единственное, о чем спорили иногда в монастыре: деревянный диск, исписанный иероглифами «цзин» и «жань», появился у повара Фэна до того, как произошло решающее сражение, заложившее зерно будущей смены династий, или после?
Спорили долго и безрезультатно.
Сам Фэн не отвечал.
Он вообще почти не разговаривал.
Но ему и не требовалось этого: готовить пищу можно и молча. Зато когда похожий на беса монах выходил на глинобитную площадку близ внутреннего двора, где обычно проводились общие занятия по кулачному бою, обитатели Шаолиня всех семи рангов старшинства лишь всплескивали рукавами, дивясь невозможному, не правдоподобному искусству повара.
Потом преподобный Фэн останавливался — зачастую на середине какого-нибудь тао* [Тао — комплекс формальных упражнений какого-либо стиля воинских искусств.], так и не доведя его до конца, — подбирал свой неизменный диск и уходил на кухню.
И всем оставалось только недоумевать: почему отец Фэн никогда даже не пытался сдать экзамены на право клейма тигра и дракона, подав патриарху прошение разрешить официальное посещение Лабиринта Манекенов?!
По общему мнению, если уж кто и должен был пройти эти испытания без особых трудностей, так это преподобный Фэн, молчаливый монах с изуродованным лицом и деревянным диском под мышкой.
2
Гроза налетела внезапно.
Косматые тучи тайком подкрались с запада, ночью — и небо рухнуло ливнем на вздрогнувшую в лихорадочном ознобе гору Сун. Видимо, божественный полководец Гуань-ди, ниспровергающий бесов, сильно разозлился на досаждающую этому миру нечисть, потому что ветвистые молнии следовали почти без перерыва одна за другой, пламенными многозубцами поражая невидимых врагов, а хриплые раскаты грома заставляли трепетать даже самые отважные сердца.
Дождевые струи неистово плясали по крышам и плитам, которыми был вымощен внутренний двор, подкрадывались к Залу тысячи Будд и гневно стучали в плотно прикрытую дверь — небось тоже хотели пройтись в боевых стойках по знаменитому каменному полу, где за прошедшие века остались цепочки выбоин от тысяч ног обучающихся монахов. Небесные драконы резвились в сизой пелене, взмахивая чешуйчатыми бородами, и конца-края этому буйству стихий не предвиделось.
Уставших за день монахов, спящих в сэнтане* [Сэнтан — дословно «монашеский зало, помещение, где спали и занимались индивидуальной медитацией; питаться к этому времени стали не здесь, а в монастырской трапезной.], не больно-то интересовали игры драконов и ярость Гуаньди, ужаса бесов. Спи, пока дают, — ведь в конце пятой стражи* [Пятая стража заканчивалась в пять часов утра.] так или иначе подымут и заставят идти во двор, под большой двускатный навес, лишенный стен, где и посадят в двухчасовую медитацию, которая должна напоминать обитателям Шаолиня о девятилетнем сидении великого Пути Дамо* [Пути Дамо (инд. Бодхидхарма, яп. Бодай-Дарума) — двадцать восьмой буддийский патриарх и первый (во всяком случае, в Китае) патриарх Чань, в VI в. н. э. пришедший в Поднебесную и обосновавшийся в Шаолине.], Бородатого Варвара, Патриарха-в-одной-сандалии. И уж наверняка наставники с палками жестоко вразумят тех ленивцев, кого станет клонить в сон или кого обеспокоят посторонние мысли о сырости и холоде. Ударят дважды, по одной палке на каждое плечо провинившегося, не жалея сил и рвения, а ты кланяйся да благодари учителей со всем тщанием за рачительную заботу о твоей личности!
Так что спите, братья, пока спится, сбросив монашеское платье на внешний край узкой скамейки-ложа, представлявший из себя полированный оловянный выступ!
Спите и не интересуйтесь тем глупцом, который теряет драгоценные часы, медленно пробираясь из внутреннего зала в зал внешний, неразличимой тенью мелькая в просветах между колонн перехода. Ну, приспичило кому помочиться невзирая на ливень — так что ж теперь, всем из-за этого не спать?!
Во всяком случае, Змееныш Цай очень надеялся, что никто из отдыхающих монахов не станет тратить редкие минуты сна на наблюдение за ним, ничтожным кандидатом; а уж по части умения неслышно перемещаться в любом незнакомом помещении лазутчик жизни мог дать фору матерой лисе, забравшейся в курятник. Змееныша вместе с остальными соискателями только прошлым вечером пустили в сэнтан и разрешили там ночевать, а до того они спали во дворе под навесом, мучаясь от ночной прохлады и насекомых. Никто ведь и не знал, что бабка лазутчика Цая с пеленок приучала внука к весьма своеобразному способу ночного отдыха, вымотавшему бы иного неподготовленного человека до предела: заснув, Змееныш непременно просыпался после трети отведенного для отдыха срока, затем бодрствовал одну четверть общего времени и снова засыпал, мгновенно проваливаясь в небытие и вставая в точно назначенную самому себе минуту.
Сейчас это просто спасало лазутчику жизнь — ведь он не рискнул бы на глазах у преподобных отцов демонстрировать свое знакомство с тайнами мазей и иглоукалывания, особенно когда ты не имеешь права говорить вслух об истинной цели подобного рода занятий!
А жить-то хочется...
Вот и ходил Змееныш каждую ночь тайком в Храм теплой комнаты, где монахи обрызгивали по утрам себя и друг друга подогретой в чанах водой. Глотал пилюли, продлевающие молодость, мучил тело иглами, втирал в кожу мази и сбрызгивал каплями отваров, с ужасом видя, что принятые меры смогут продлить его ложную юность в лучшем случае еще на полгода.
Значит, это и есть тот срок, в течение которого надо выковырять из монастырских щелей ответы на вопросы судьи Бао. Выковырять, в руках подержать, сунуть за пазуху — и, что самое главное, суметь с ними вернуться.
Ну что ж, значит, так тому и быть...
Ползи, Змееныш!
***
Возвращаясь обратно из Храма теплой комнаты и подставляя разгоряченное после притираний лицо дождевым струям, Змееныш Цай вдруг резко остановился — и через мгновение растворился в мерцающей водяной завесе. Распластавшись всем телом на шероховатой стене сэнтана всего в десяти шагах от входной двери, куда лазутчик не успел нырнуть, он с удивлением выяснил, что не одинок в своей любви к ночным похождениям.
Более того: не узнать в бредущем через весь двор монахе преподобного Фэна с его неизменным диском под мышкой мог только слепой.
Старый монах шел, не оглядываясь по сторонам, неестественно выпрямив спину, ступая подчеркнуто твердо — в отличие от его обычного мягкого, слегка крадущегося шага. Змеенышу даже показалось сперва, что монастырский повар страдает одержимостью, ибо так ходят люди, чьим телом насильно завладел бес или дух умершего.
А учитывая то, что творилось сейчас в Поднебесной...
Преподобный Фэн наискось пересек внутренний двор, некоторое время постоял под ливнем, чернея каменной статуей в синих вспышках молний, и уверенно направился к западному крылу монастыря — туда, где находились патриаршие покои. Вход в эти помещения был закрыт для всех, включая и самого уродливого повара. Это не распространялось на нескольких особо доверенных лиц и высших иерархов братии, а остальные члены общины могли только мечтать о подобной привилегии.
Пеньковые сандалии повара глухо шлепали по мокрым плитам, а за маленькой фигуркой с деревянным диском неслышно и невидимо крался Змееныш Цай, время от времени нервно принюхивавшийся, словно поймавшая след охотничья собака.
Но близко подходить к запретному входу в покои патриарха преподобный Фэн не стал. Обогнув западное крыло, он той же уверенной походкой двинулся к решетчатым, никогда не запирающимся воротам, за которыми начиналась массивная каменная лестница, ведущая в монастырские подвалы. Согласно правилам обители, все двери в монастыре были открыты для любого монаха, будь он новичком или опытным наставником Закона, — за исключением все тех же покоев патриарха. Но подвалы Шаолиня... Ведь именно там, в этих смертельно опасных подземельях, располагался знаменитый Лабиринт Манекенов, созданный гениальным механиком древности, который, по слухам, и сам не всегда знал, каким образом срабатывает его детище!
И Змееныш Цай, ни минуты не колеблясь, последовал за странным поваром, когда тот принялся спускаться по блестящим от дождя ступеням во мглу подземелья.
Внизу царила непроглядная темень, но для двоих людей, оказавшихся в сыром коридоре, свет не был так уж необходим: отец Фэн явно ходил здесь далеко не в первый раз, а умение видеть в темноте испокон веку числилось в списке талантов семейства Цай. Поэтому Змееныш не упустил того момента, когда преподобный повар остановился и принялся совершенно бессмысленно тыкать краем своего диска в оказавшуюся перед ним дверь.
Змееныш Цай нырнул в тень удачно подвернувшейся ниши — темнота темнотой, а осторожность еще никому не повредила — и пригляделся.
На двери просматривались смазанные следы от множества печатей — наложенных, а затем не особо тщательно соскобленных, словно хозяин этой двери знал: опечатывать дверь придется еще неоднократно, так что стараться не стоит.
За этой дверью и начинался Лабиринт Манекенов.
И именно эту дверь опечатывали за спиной вошедшего внутрь монаха — потому что обратного пути для сдающего высшие экзамены не было.
Обратный путь вел разве что в канцелярию владыки Преисподней, князя Яньло, где трусу назначат следующую жизнь по мерке его дрожащей душонки.
Повар еще несколько раз ткнул диском в дверь, отозвавшуюся недовольным гулом, и присел на корточки. Вынул из-за пазухи тряпку и принялся елозить по своему диску. Стер часть написанного, потом отцепил от пояса привешенный к нему берестяной короб, извлек из короба кусочек уголька и задумчиво уставился в слезящийся потолок.
Уголек ткнулся в полированную деревянную поверхность — сперва неуверенно, как новорожденный кутенок вслепую ищет материнский сосок, затем все настойчивей...
«Пишет, — догадался Змееныш. — Цзин и жань, чистое и грязное. Как же у него дождем-то все иероглифы не посмывало?.. Или посмывало все-таки?! Но тогда что он стирал тряпкой?»
Монах через некоторое время удовлетворился результатом и гнусаво захихикал. Смех его внезапно заполнил весь коридор, скрытые за дверью подземелья радостно откликнулись, преисполнившись сумрачного веселья. Но так же неожиданно, как и возник, смех странного монаха Фэна смолк.
На мгновение оторопевший Цай завертел головой и проворонил тот миг, когда преподобный Фэн подпрыгнул, как тощий облезлый кот, трижды ударив в стену рядом с дверью. Для этого монаху пришлось извернуться всем телом, потому что иначе не было никакой возможности сперва пнуть ребром левой стопы в ничем не примечательный камень на уровне пупка, потом левой ладонью звонко шлепнуть наотмашь о выбоину чуть повыше лица — и тут же, словно оттолкнувшись от воздуха, взмыть на добрый локоть, крутануться волчком и подошвой правой ноги влепить добрую пощечину выщербленному кирпичу, напоминавшему оскаленную морду сказочного зверя гунь.
Дверь в Лабиринт Манекенов подумала-подумала, обиженно заскрипела и стала открываться.
Приземлившийся и замерший на корточках отец Фэн неслышно захлопал в ладоши, подобно играющему ребенку, затем подхватил с земляного пола свой диск и бегом кинулся в темноту, где незримо крылись тысячи смертей.
3
Дверь за спиной монаха немедленно захлопнулась, не оставляя Змеенышу Цаю выбора: оставаться здесь или же набраться смелости и последовать за поваром.
Наверняка именно в Лабиринте, откуда выходили с клеймом тигра и дракона на руках или не выходили вовсе, и крылась разгадка головоломки, мучившей судью Бао, но Змееныш был далек от того, чтобы переоценивать собственные силы.
На всякий случай он подошел и надавил на дверь.
Нет.
Дверь не поддавалась, а открыть ее тем же способом, что и старый Фэн... Вот они, потайные «ключи»: ребристый камень на уровне пупка, выбоина на ладонь выше лица и кирпич с мордой голодного гуня. Всех-то дел — повторить прыжок преподобного повара! А промахнешься или ударишь не с той силой — и свалится тебе на голову какая-нибудь мраморная плита или откроется под ногами бездонный колодец, до дна которого лететь дольше, чем до адской канцелярии владыки Яньло...
Сверху послышался осторожный шорох, и кто-то стал потихоньку спускаться по лестнице в монастырские подвалы, повторяя недавний путь повара Фэна и лазутчика жизни.
Видимо, тех, кто не спал этой грозовой ночью в обители близ горы Сун, было больше, чем двое.
Змееныш мгновенно вжался спиной в спасительную нишу, прекрасно понимая, что будет, если его застанут здесь, у двери в Лабиринт Манекенов. Небось еще и откроют, и внутрь пригласят: иди, уважаемый, а мы тут за твоей спиной вход опечатаем и забьем крест-накрест... Мысль о сражении с незваным гостем в случае разоблачения даже не пришла лазутчику в голову, причем отнюдь не потому, что Змееныш трусил.
Он никогда не трусил — не умел; он осторожничал и прикидывал.
За его плечами были обманчивость внешнего облика, тайны семейной школы Цай-цюань и наука покойной бабки; за плечами шаолиньского монаха, покрытыми священной кашьей... Нет, Змееныш прекрасно понимал: он без особого труда справится с новичком, еще не получившим почетную веревку-пояс из рук преподобного наставника, с «опоясанным» бойцом придется драться насмерть, а против стражника патриаршего отряда или знатока-шифу* [Шифу — дословно «учитель искусства».] у лазутчика не будет ни единого шанса.
И как раз тут на лестнице мелькнуло спускающееся пятно света, Змееныш пригляделся и с облегчением перевел дух.
Битва или смерть откладывались на неопределенный срок.
В течение прошедшего месяца Змееныш собственными глазами не раз видел восьмерых монахов-детей, шестеро из которых по разным причинам и воле знатных родителей посвятили себя Будде лет с трех-четырех, а двое родились в поселке слуг и были благосклонно одобрены патриархом для дальнейшего обучения в обители. Эти преподобные дети, которым сейчас было рукой подать до того дня, когда их станут называть подростками, не раз тайком забегали на кухню в попытках поживиться чем-нибудь съестным — и Змееныш, втихаря балуя их остатками еды, еще тогда выделил для себя одного из вечно голодных монашков.