Олег Андреевич Анофриев
Есть только миг

Приглашая нас к раздумью

   Не знаю, как в других областях человеческой деятельности, но в искусстве даже очень большое природное дарование лишь повод для надежды на успех. Здесь нужно еще по меньшей мере пять – десять различных слагаемых, которые в итоге дали бы желаемый результат. Среди них, конечно, и счастливый случай, удачное стечение обстоятельств, но главное – усердие, трудолюбие, выносливость.
   Олег Анофриев хорошо окончил Школу-студию при МХАТе и получил приглашение в Центральный детский театр – в середине 50-х годов один из самых популярных в Москве. С первых же дней оказался плотно занят в репертуаре. Детские театры всегда испытывают острую нужду в молодых актерах. Сложнее здесь оставаться в зрелые годы: ролей все меньше, претендентов все больше. Вот почему те, кому это удавалось, взяв удачно старт, затем уходили отсюда во взрослые театры, уступая без боя место более молодым, разумно обеспечивая себя работой на будущее. Достаточно вспомнить Н. Черкасова, Б. Чиркова, О. Ефремова…
   Другие оставались в ТЮЗах на всю жизнь, мучительно искали переход на новые роли. Иногда фортуна оборачивалась к ним лицом. Тогда они начинали все сначала. И были счастливы сами, и приносили радость окружающим. Так случилось почти одновременно с двумя лучшими нашими травести – Л. Чернышевой и В. Сперантовой, когда они стали играть мам и бабушек.
   Но ведь не все оказываются готовыми к такой трансформации.
   Правда, О. Анофриев говорит, что ушел из ЦДТ вовсе не потому, что на пятом году работы здесь, играя в знаменитом спектакле «В добрый час!», начал опасаться за свое будущее. Просто Николай Павлович Охлопков пригласил его на роль Хлестакова. Режиссер в каждой премьере открывал новых и новых актеров.
   Это он доверил Михаилу Казакову в 22 года Гамлета! Евгении Козыревой – Екатерину. По-своему пересказал «Иркутскую историю» Алексея Арбузова и заодно представил Светлану Мизери – Вальку, Эдуарда Марцевича – Сергея и Александра Лазарева – Виктора.
   Театр имени Вл. Маяковского в середине 50-х годов, как и ныне, один из самых интересных творческих коллективов, где разные, но очень яркие индивидуальности Н. Охлопкова и А. Гончарова раскрывались и раскрываются через актеров, которых они пестуют, ругают и снова пестуют.
   Однако так бывает: режиссер предлагает, а жизнь располагает… Н. Охлопков не успел осуществить многие свои замыслы, и в их числе остался «Ревизор». А в это время Ю. Завадский и А. Шапс искали исполнителя на роль Василия Теркина. Так в трудовой книжке О. Анофриева появилась новая запись. Теркина он сыграл хорошо. Спектакль Театра имени Моссовета имел успех. Позже были и другие роли, но… О. Анофриев переходит в Театр-студию киноактера при «Мосфильме» и с той поры почти двадцать лет снимается в кино, выступает на концертной эстраде, выпускает пластинки, работает на радио и студии «Мультфильм», сочиняет музыку, пишет стихи, но больше не играет на сцене.
   О. Анофриев снялся в шестидесяти (!) фильмах. «Секрет красоты», где он дебютировал в образе Эдика, неудачливого клиента парикмахера Кукушкиной, до сих пор остается, на мой взгляд, лучшей его работой в кинематографе, после которой Н. Охлопков и сделал ему предложение. В этой короткометражке О. Анофриев заявил о себе как актер, остро чувствующий форму, способный к гротеску, эксцентрике. Но кто из режиссеров кино и театра воспользовался столь редким его качеством? Да, ему предлагают центральные роли, он снимается, потому что это его работа. А к работе О. Анофриев всегда относится добросовестно и профессионально. Но чудо попадания на роль, увы, пока больше не повторилось…
   У другого, возможно, опустились бы руки… Но, судя по премьере в Театре-студии киноактера, О. Анофриев находится в отличной форме. Моноспектакль «Тебе одной и об одной тебе» позволил проявиться всем граням дарования О. Анофриева, который в течение двух часов безраздельно занимает внимание аудитории.
   О. Анофриев почти ничего не говорит о себе, о «тайнах» своей профессии. Но вводит зрителя в свой мир поэзии и музыки, стараясь не просто познакомить, но по-настоящему подружить нас с теми строчками, что особенно дороги ему. И здесь совершенно не важно, идет ли речь о Пушкине, Твардовском или поэтессе из Вологды Ольге Фокиной, – О. Анофриев объединяет их в своей программе только по той причине, что нашел в их сочинениях образы и мысли, волнующие его самого, не могущие не волновать. И это волнение артиста передается и нам. И мы уже тоже не можем оставаться равнодушными, будь то история грустная или веселая – все равно.
   О. Анофриев много поет, часто сам себе аккомпанирует на рояле. И это его авторское исполнение – большинство песен принадлежит О. Анофриеву – открывает еще один дополнительный угол зрения на все творчество актера. И теперь мы пребываем в полной растерянности: так кто же он такой – Олег Анофриев?!
   Актер, снимающийся в кино, а в свободное от работы время сочинитель стихов и песен? Отчего же многие из них до того известны, что мы и не подозревали об авторстве О. Анофриева? Знаете ли вы, что он написал свыше пятидесяти песен, многие из которых постоянно звучат по радио, телевидению, с киноэкрана.
   Это он автор текста и музыки таких песен, как «Река – судьба», «Одуванчики», «Колыбельная», «Весенняя», «Водолаз»… «Какая песня без баяна» давно считается народной, а ведь ее тоже сочинил Олег Анофриев.
   Но может быть, он поэт?
   Или композитор?
   В том-то и дело, что путь к себе – самый долгий, самый сложный, самый неисповедимый. Не думаю, что О. Анофриев специально задавался целью стать профессиональным поэтом или композитором. Тем более вряд ли он надеялся, что после премьеры моноспектакля и те, и другие признают его своим, пригласят вступить в творческие союзы писателей и композиторов.
   Просто он вышел к нам, чтобы поделиться своими радостями и горестями. И оказалось, что поэзия и музыка – чужая и собственная – помогли ему найти самый короткий путь к нашим сердцам. А заодно определили его собственный – Олега Анофриева – путь к себе, в свой мир, как выяснилось, широкий, многокрасочный, добрый, светлый… Так ведь тоже бывает!
   Борис Поюровский

Самобиография

   Пунктиром, как велел редактор – очень коротко и по возможности с юмором.
   Ну, что ж… Поплыли: родился ровно шестьдесят семь с половиной лет тому назад в Геленджике в командировке. Уже смешно. Надо объяснять, что в командировке был отец? Не надо… и то хорошо.
   Сколько помню себя, столько и жил в Москве, на Смоленской площади. Отец – врач, мать – домохозяйка. Слово-то какое отличное – домохозяйка. Так оно и было, все подчинялось матери, красивой, талантливой хозяйке дома. А дальше все очень просто, и короче не скажешь:
 
Москва дала мне серый цвет лица.
Война дала – в развитии отсталость.
Коль благородство есть – так это от отца.
А чувственность – от матери досталась.
Сознательность – мне привила жена.
Ответственность – от внучки появилась.
От долгого общенья с тещей – седина.
Талант – дал Бог.
Лукавый дал – хвастливость.
 
   P. S. Писано в 1998 году от Рождества Христова.

ПРОЗА

Часы

   Мы жили на первом этаже, поэтому мусоропровода у нас не было.
   Почти ежедневно мне приходилось выносить ведро, и потому я уже ничему не удивлялся, подходя к мусорному контейнеру.
   Иногда из него прямо в лицо выскакивала перепуганная кошка, не понимая того, что я тоже могу до смерти испугаться.
   Иногда торчала чья-то задница и ноги в грязных, стоптанных сапогах.
   Но чаще всего я находил возле свалки самые неожиданные вещи.
   Валенки, из которых я вырезал замечательные стельки для рыбачьих сапог, детские коляски, от которых я тут же отворачивал необходимые мне детали, толстую медную проволоку, из которой я делал замечательные браслеты, помогающие при гипертонии, и многое другое.
   Все это я тащил в свою мастерскую, которую оборудовал в лоджии и где царствовал единолично и круглосуточно.
   На этот раз находкой оказались часы. Обыкновенные каминные часы в корпусе из фанеры, с красивым большим циферблатом под старину.
   Удивительным было то, что часы были абсолютно новыми, как будто их прямо с прилавка магазина взяли и поставили на мусорный контейнер.
   А поскольку время было мирное, никаких «чеченских следов» еще не существовало, я спокойно взял часы, зная наверняка: что-нибудь из деталей мне обязательно пригодится.
   Придя в мастерскую, я первым делом открыл заднюю дверцу часов.
   Внутри лежал ключик, транспортировочный замок не был снят, и часы не могли ни ходить, ни отбивать положенное время.
   Я завел обе пружины, снял замок и приготовился посмотреть и послушать свою находку.
   Часы послушно затикали, и, когда большая стрелка оказалась над цифрой 12, часы начали бить.
   Такого боя я не слышал никогда! Глубокий, мощный, мелодичный и какой-то торжественный бой прокатился по всей квартире, а трезвучие оказалось таким чистым, что по нему можно было настраивать инструменты, – видимо, мастер, который устанавливал механизм боя, обладал абсолютным слухом.
   Жена прибежала из кухни и слушала вместе со мной этот гимн уходящего времени, а я (человек, на которого музыка действует гипнотически) просто не понимал, как три тоненьких латунных прутика, по которым били молоточки, могут издавать такую божественную мелодию.
   И несмотря на свой очень скромный вид, часы с помойки заняли в доме самое почетное место.
   Потом я украшал их, отделывая переднюю панель янтарем, который я насобирал на съемках под Калининградом, потом я чинил их несколько раз, потому что часовой механизм оказался никудышным, но всякий раз, когда часы отбивали положенное время, в душе моей поднималась волна радости, как будто я слушал гимн, гимн радостного расставания с прошлым, зная, что он прозвучит в будущем!
 
   От времени отломился один прутик, издающий третий звук.
   Осталось два. Мелодия оборвалась. Волшебство ополовинилось.
   А чудо не может быть половинчатым.
   Потом в очередной раз лопнула пружина.
   И перестав бороться со временем, я купил новые, дорогие часы, которые били и четверти, и каждые полчаса, и, наконец, каждый час, отбивая мелодии Биг-Бена.
   А старые часы я отнес в театр и отдал в реквизит.
   А с ними вместе ушли: мирное время, при котором не было никаких «чеченских следов», мастерская в лоджии, где я делал замечательные браслеты от гипертонии для моих друзей и где я впервые услышал волшебный гимн прошлому, который исполняли простенькие часы с помойки.
   14 февраля 2001 г.

Актер

   Ругаю того, кого люблю. Хвалю того, к кому равнодушен.
   Отвратительный характер у моего друга, еще хуже, чем у меня.
   Самодоволен и хвастлив, сластолюбив и ветрен, завистлив, жаден и корыстолюбив, лишен взаимности и благодарности – в общем, человек никудышный.
   Но я люблю его – за то, что умен, талантлив, честен и независим.
   С ним интересно спорить, работать в одном спектакле, сидеть за одним столом – словом, сосуществовать.
   Да кто же это? кто? – торопите вы, желая поскорее узнать имя и удивленно вознегодовать, сразу же возвысившись над моим другом своим совершенством.
   Не спешите, осадите свой гнев и презрение.
   Имя я все равно не назову, сохранив и интригу, и порядочность.
   Просто я расскажу о нем, а вы послушаете.
   Я был инициатором приглашения моего друга в наш театр.
   За это несколько лет спустя, когда я решил вернуться в театр после нескольких лет жизни свободного художника, мой друг, к тому времени ставший одним из членов худсовета, с холодным презрением отверг всякую возможность моего возвращения.
   Известный кинорежиссер «Ленфильма» искал актера на главную роль, и я с остервенением уговаривал взять моего друга на эту роль.
   Он был утвержден и тут же посоветовал режиссеру не брать меня на небольшую роль в этом фильме, сказав ему, что я певец, а не актер.
   Я был популярен и востребован; он был талантлив и никому не нужен.
   Он уговорил взять его на мои гастроли, чтобы хоть немного заработать на жизнь, обещал не пить, и, надо сказать, сдержал слово, хотя в концерте был совершенно излишен.
   В последний день напился как сапожник. Наговорил мне кучу гадостей, опоздал на самолет, и только благодаря мне задержали рейс, и мы вместе вернулись домой.
   Благодарности я не ждал – я знал его.
   Более того, если бы он попросил прощения, я бы его запрезирал.
   Но он даже не понимал своей вины. За это я любил его.
 
   Прошли годы. Он стал знаменит. Любим публикой и признан властью.
   Роли, звания, любовь женщин – все было у него. Он стал меньше пить. Посолиднел, поседел. Перестал звонить мне, да и я никогда не докучал ему своим вниманием.
   Но в состоянии тяжелой депрессии он звонил только мне – знал, что я никогда не смешивал два понятия: актер и человек. Знал, что люблю его за талант, который давал ему право быть негодяем в поступках и оставаться большим актером, общаться с которым и в жизни, и на сцене было так прекрасно!
   И в этот раз раздался звонок, и в трубке раздался скрипучий голос моего друга:
   – Привет… живой? А я умираю… что делать-то?
   – Бери такси – и ко мне.
   – А денег-то нет…
   – Но у меня есть.
   – А выпить?
   – Пока доедешь, куплю.
   Звонок. Открываю.
   – Все-таки ты человек…
 
   На столе шампанское. Закуска не нужна. Будем только пить и читать стихи.
   Потихоньку приходит в себя.
   Руки уже не дрожат.
   Появляется вальяжность и нагловатость. Похотливо смотрит на дочь, которая пришла из школы.
   Устало поднимается:
   – Денег на такси нет…
   Даю денег и бутылку с собой: без этого не уйдет.
   Смотрит на дочку и говорит:
   – Нос у нее длинный. Совсем на тебя не похожа. Уверен, что твоя?
   – Уверен… уверен… чеши домой, проспись.
 
   Через пару дней встречаемся на киностудии.
   Проходит мимо с кем-то из великих, не замечает – боится, что потребую деньги за такси.

Арбат

   Он шел по Арбату и удивлялся всему тому, чего не было в прошлом: и новым кафе, и памятнику Окуджаве, броским, вызывающим названиям заведений и тому, что старый Арбат выглядел как дешевая декорация «Мосфильма».
   Почему-то подумалось: старый Арбат…
   А разве есть новый? Нет никакого нового; есть проспект Калинина, который кипит и дымится на развалинах забытых домов и переулков, примыкавших к Арбату. И есть Арбат его детства, юности, первой любви и славы, и в голове вертелись строчки песенки, которая совсем недавно вошла в его новый альбом:
 
И память мою затуманить нельзя,
И грезы мои никогда не растают;
Ты в жизни моей, словно путь в небеса,
Где все, кто с Арбата, как птицы летают,
Мой старый Арбат…
 
   А главное, он удивлялся тому, как долго держится его популярность. И сегодня, как и сорок с лишним лет назад, люди поворачивали головы в его сторону и перешептывались с улыбкой. Это доставляло ему… нет, не удовольствие, а скорее удовлетворение. Только теперь он был уверен, что это уже до конца жизни.
   Это успокаивало, давало возможность спокойно делать то, что он считал достойным.
   – Олег Андреич, здравствуйте… Не узнаете? А я вас сразу узнала, хотя и не была лично знакома с вами.
   Что-то близкое было в ее лице, фигуре, манере держаться. Заработала память.
   – Как же не была знакома, когда я был влюблен в тебя, моя близорукая, голубоглазая Иришка?
   В голове происходило что-то непонятное.
   Это же было в той жизни, когда Арбат был еще тем Арбатом, Арбатом его юности.
   Она придвинулась вплотную к нему и пристально глядела близорукими глазами в его душу.
   Перехватило дыхание, заколотилось сердце.
   – Здравствуй, Ирка… – Он сжал ее руки в своих руках. – Ты совсем не изменилась. Только чуть повзрослела.
   – Здравствуй, Олег. Ты тоже.
   Мысли путались, пытаясь сопоставить времена.
   Не обращая ни на кого внимания, он стал целовать ее лоб, глаза, губы.
   Она затихла в его руках, и казалось, что все это происходило во сне. Только это был не сон, это была явь. Страстная, чувственная явь, согретая любовью.
   Оторвавшись от него без особого усилия, она снова пристально взглянула близорукими глазами в его душу:
   – Я с детства завидовала вашей любви… к моей маме. Она так и не разлюбила вас до последних дней. А зовут меня, на всякий случай, Ольга, в вашу честь.
   Она повернулась как-то резко и скрылась в толпе.
   Стоявшие рядом люди сочувственно улыбались, расценивая каждый по своему их размолвку.
   И в голове его снова зазвучали слова песенки:
 
И если остался один человек
В холодном, бездушном, бушующем мире,
Мой старый Арбат, словно Ноев ковчег,
Поднимет на борт своего пассажира,
Мой старый Арбат…
 

Смоляга

   Так неуважительно и несколько презрительно мы называли нашу Смоленскую площадь. Причем это не относилось к смоленским переулкам, а только к самой площади. Так вот, на эту площадь и выходили два окна нашей квартиры, в которой и прошли все детство, юность и ранняя зрелость.
   Площадь была огромна, хотя и сейчас она не так мала, но тогда… тогда все с высоты моего маленького роста казалось большим.
   Шестиэтажный дом напротив выглядел громадной серой скалой с бесчисленным количеством окон, а витрины первого этажа, словно сказочные панно, звали вас в райские кущи из дорогих продуктов.
   И все это было настоящим, свежим и вкусным до головокружения. И называлось все это одним словом: «гастроном» Я до сих пор не могу понять, как удавалось сохранять все это изобилие свежим и таким красивым.
   Окна нашей комнаты и гастроном разделяла широкая темно-серая река асфальта, по которой изредка проезжали «эмки», ломовики или полуторки.
   Хотя уже тогда я помнил, что так было не всегда.
   Я знал, что асфальт положили недавно, а перед этим выкорчевали большие деревья, которые росли в два ряда, образуя бульвар, огражденный чугунными заборчиками, с калитками для прохода, а вдоль тротуаров тянулись булыжные мостовые, по которым с грохотом катились телеги, запряженные здоровенными жеребцами, да изредка побрякивали железными молотками трамваи, которые презрительно назывались «букашками».
   Но это было уж совсем давно.
   Да, если бы не память, никто бы не узнал, что поперек Смоляги на пересечении с Арбатом стоял большой дом. А место это называлось Сенная, оттого что именно там шла когда-то бойкая торговля сеном.
   Это то, что видели мои глаза из окон, выходящих на площадь. А из окон другой комнаты я видел двор.
   Это царство моего детства, страна моих друзей и врагов, место маленьких трагедий и войн, школа любви и ненависти, верности и измен. Это был огромный мир величиною в детское футбольное поле.
   Это тоже была Смоляга, потому что жители этого государства и дали название нашей площади.
   В глубине двора был круглый скверик из тополей. Под тополями стояли скамейки и стол, за которым взрослые играли в «козла», а мы дулись в карты.
   Все это сопровождалось образным дворовым языком, от которого вяли уши.
   Раннее утро двора начиналось с милицейских построений. Это было замечательное, поучительное зрелище, ради которого стоило проснуться пораньше.
 
   Несколько десятков милиционеров, одетых в белые гимнастерки, перепоясанные кожаными ремнями и портупеями, в таких же белых касках, которые назывались «здравствуй-прощай», из-за того что они имели два козырька: спереди и сзади, выстраивались в шеренгу плечом к плечу, и командир тихим голосом, чтобы не разбудить кого-нибудь из жильцов дома, подавал команды: равняйсь, смирно, руки вперед ладонями вверх!
   Команда тотчас выполнялась, и командир придирчиво рассматривал чистоту белых перчаток на руках своих подчиненных. Потом перестраивал их в колонну по два и тихо выводил на Смолягу. Я переходил к окнам, выходившим на площадь, и видел, как милиционеры занимали свои посты: на перекрестке с Арбатом, возле «Гастронома» и в других местах.
   Потом наступала скучная пауза, так как в школу было еще рано, и я шел досыпать.
   Площадь оживала, и на тротуарах появлялись люди. Машин было мало, но сигналили они часто.
   Звуковые сигналы тогда еще не были запрещены, так что сигналили и по делу, и без дела.
 
   Иногда меня посылали в «Гастроном» за колбасой и в булочную за хлебом. Нужно было переходить на другую сторону Смоляги. Никаких разметок для пешеходов не было, но мы знали, что переходить надо на перекрестке с Арбатом, иначе штраф. И конечно, никто из пацанов не доходил до перекрестка, а бежал напрямую, наслаждаясь и нарушением, и пронзительным свистком милиционера.
   Изредка со стороны Бородинского моста, минуя Смолягу, на Арбат проезжал кортеж из трех машин неизвестной нам марки. Мы считали, что это был «линкольн» или «бьюик». И только теперь я узнал, что это был «паккард». Издавая хриплые звуки, которые мы изображали так: «А-ууу-а!», они неспешно, я бы даже сказал – осторожно, двигались в сторону Арбатской площади. Люди делились шепотом: «Сталин поехал».
   И снова покой.
   На первом этаже нашего дома была парикмахерская, из которой всегда пахло тройным одеколоном. Потом похоронное бюро, потом наша парадная и, наконец, хозяйственный магазин, где можно было купить мыло, фитили для керогаза, бельевые веревки, защипки и многое другое. Но мы редко заходили туда: денег не было. Зато в следующем двухэтажном доме была пивная, где стояли круглые столики, – дым столбом, и мужики с кружками в руках и четвертинками в карманах. На полках, кроме банок с крабами, не было больше ничего, но крабов никто не брал: недорого, но невкусно.
   По левую сторону от нашего дома возвышалась Большая Орловка, шестиэтажный дом, на углу которого находилась булочная, а дальше на повороте магазин «Обувь», где мне к первому сентября покупали «ботинки на целый год». Все остальное перешивалось из отцовских вещей.
 
   Сколько же всего можно было увидеть из наших окон.
   Вот милиционер переводит старуху через площадь. Вот опять тот же милиционер штрафует женщину за то, что та перешла площадь не в том месте.
   А вот событие: какой-то пьяный, переходя площадь, разбрасывает какие-то бумажки…
   Наша домработница, видя это, тут же летит к выходу и через секунду оказывается на площади и лихорадочно собирает бумажки! И только тут до меня доходит, что это деньги! Ноги в руки и… поздно – ни мужика, ни Нюры, ни денег. Зато я получаю мороженое за пять копеек в качестве взятки за молчание. Мы любили с Нюрой сидеть у окна и ждать событий.
   Иногда из «Гастронома» выбегал какой-нибудь парень и пытался скрыться в ближайшей подворотне.
   Следом за ним выбегал пострадавший, и, если догонял вора, начиналось самое интересное. Сначала он дубасил его чем ни попадя, потом раздавался свисток милиционера, подбегавшего к месту события, и начиналась пантомима: карманник прикрывал голову, милиционер что-то выговаривал пострадавшему, а тот тряс кулаками и бил себя в грудь, требуя справедливости и возврата кошелька или портмоне.
   Кошелек, конечно, никогда не находился, милиционер, вежливо держа за шиворот виновника, вел его в отделение, а пострадавший шел сзади, подстраховывая милиционера. Каждый раз это был целый немой фильм с одинаковым концом: у ближайшей подворотни воришка ловко вырывался из рук милиционера и мгновенно исчезал в ней. Страж порядка разводил руками и всячески доказывал пострадавшему, что не надо быть ротозеем, а вор все равно никуда не денется.
   И всякий раз мы с Нюрой спорили, сбежит мошенник или нет, и каждый раз он сбегал. Видимо, вести вора в отделение, составлять протокол и доказывать недоказуемое милиционеру не нравилось.
   Но все это доставляло нам удовольствие только тогда, когда окна были закрыты и ничего не было слышно.
   При открытых окнах было совсем не то: пропадало ощущение немого кино, – и мы, не досмотрев до конца, отходили от окна.
   Сколько было разных названий площадей и улиц: Плющиха, Проточка, Новинка, Варгунихина гора, Дурновский и много других дорогих сердцу прозвищ, но самой родной и близкой оставалась Смоляга. Через эту площадь и Дурновский переулок я бегал в школу учиться и заниматься в драмкружке.
   По этой площади морозным декабрем сорок первого летели обрывки газет и металась из стороны в сторону тощая борзая, потерявшая и дом и хозяина.
   Через эту площадь проводили огромную шеренгу грязных и оборванных военнопленных. После которых по всему фронту шли водовозы, смывавшие всю эту дьявольскую нечисть обыкновенной хлоркой.
 
   В день большого военного праздника по Смоляге шли танки. Много разных танков и танкеток. Дым и вонь стояла страшная, даже в комнатах нечем было дышать.
   А в другие праздники по Смоляге шли демонстрации, яркие, многолюдные, с музыкой.
   И только один раз за всю мою жизнь, да и то по телевизору, я видел, как по Смоляге двигалась огромная толпа мужчин с палками, прутками и камнями, с какими-то плакатами. А навстречу толпе, прикрывшись щитами, шла такая же масса мужчин, одетых во что-то серое. Потом была драка.
   Но это была уже не моя Смоляга. Это была площадь, на которой в три ряда возле «Гастронома» паркуются автомобили, на которой на месте моего дома вырос огромный торговый центр «Калинка Стокман», на которой постоянные пробки и такой же ядовитый дым, как от танков. И совсем другие люди, о которых я ничего не знаю. Да и знать не хочу.