Страница:
А все-таки пожалел мать, расстарался, достал где-то нужное количество ампул и договорился с медсестрой из соседнего поселка, чтобы приходила дважды в день колоть.
Медсестра явилась на следующее утро. Он слышал, как мать шепталась с ней в прихожей, наверное, совала деньги, а та отказывалась. Потом обе зашли в его комнату.
– Вот, Сережа, познакомься, это Валечка Морозова, она будет тебе уколы делать, – представила мама.
Он продрал глаза, неохотно выныривая из мутного горячего полузабытья, потряс головой. Ничего себе медсестра! Малявка какая-то, девчонка! Особенно на фоне дородной важной матери. Худые голые коленки торчат из-под старенького застиранного ситцевого платья, темно-рыжие, пышные мелко вьющиеся волосы косами уложены вокруг головы, светятся солнцем, как оранжевый нимб, на носу веснушки, а глаза синющие и ясные. И эта пигалица будет его лечить?
– Привет, Сережа, ты, что ли, тут больной? – звонким пионерским голосом отчеканила девчонка. – Небось симулируешь, чтобы в школу не ходить, а? Ничего, мы тебя быстро на ноги поставим, оглянуться не успеешь, как опять за партой окажешься. Ну-ка, поворачивайся на живот, сейчас сделаем укольчик.
Чего? Это штаны, что ли, стаскивать перед этой козявкой? Да ни за что! Он упрямо натянул одеяло до подбородка, хотя в комнате и без того было жарко. Еще только май, а уже дышать нечем, вот же проклятая азиатчина! И угораздило отца, героя войны, чем-то провиниться перед начальством и загреметь в эту глушь.
– Сережа, ну что ты, не бойся! Это совсем не больно, – забеспокоилась мать.
Неудобно, наверно, было, что великовозрастный сынок вздумал капризничать, отнимать время у занятой медсестрички, которая и так-то по большому одолжению согласилась к ним ходить. А девчонка эта смешливая, наверно, уже готовится какую-нибудь шуточку отпустить.
– Я не боюсь, – буркнул он. – Дайте шприц, я сам сделаю!
– Ну что ты такое говоришь, – заохала мать.
А Валя зыркнула на него и обернулась к матери:
– Татьяна Никифоровна, вы не беспокойтесь, идите себе отдыхайте, мы тут сами разберемся. А то вы, по-моему, больше Сережи нервничаете, если так пойдет, мне и вам укол делать придется.
Она засмеялась просто, открыто. И мать, обычно надутая, на всех глядящая свысока, тоже не смогла удержаться от улыбки, вздохнула:
– Да уж, эти дети… Так за их здоровье переживаешь, что того и гляди сама сляжешь, – и вышла из комнаты.
А медсестра присела к нему на краешек постели, наклонилась, и он почувствовал ее запах, свежий, прохладный, как будто только что, перед тем как войти в его комнату, она умылась ключевой водой. Стало отчего-то еще жарче, во рту пересохло. Он отвел глаза, угрюмо уставился в стену. Медсестра несколько секунд молчала, а потом спросила, указав на болтавшуюся под потолком модель самолета:
– Это ты склеил?
– Угу, – кивнул он.
Модель, если честно, была здоровская, отец привез набор из командировки в Москву. Пацаны просто позеленели от зависти, никто такого чуда еще не видывал.
– Летчиком, наверно, стать хочешь, угадала? – понимающе кивнула медсестра. – Молодец! Смелый! А медосмотр перед училищем как проходить будешь? Там ведь тоже женщины-врачи есть.
Он смущенно дернул плечами. Догадалась, значит, чего он упирается. Ишь, сообразительная!
– Пойми, Сереж, мы – медработники – несчастные люди, для нас человек представляет прежде всего медицинский интерес. Вот иногда, знаешь, видишь такого здоровяка, кровь с молоком – и даже неинтересно с ним разговаривать, никакой загадки в нем нет, даже диагноза не поставишь, – она лукаво улыбалась, и он тоже не смог удержаться, усмехнулся. Очень уж забавно она все это ему доказывала, вроде бы на полном серьезе, а глаза смеются. – Так что ты для меня и не мужчина вовсе, а просто организм, интересная задачка, которую надо решить, понял? И ни на что я там смотреть не буду, быстро сделаю укол, и все. Договорились?
Ее слова неприятно задели. Пациент, значит? Не мужчина? Ну и пошла она! Что, в конце концов, он мнется, как девочка. Сердитый, обиженный, красный от идиотского чувства неловкости, он перевернулся на живот и чуть сдвинул вниз спортивные брюки. Зарылся лицом в подушку, как будто спрятаться хотел от этих ее проницательных глаз. Услышал, как щелкнул замок медицинского саквояжа, ощутил прикосновение быстрых ловких пальцев. Его в то же мгновение дернуло, словно током, скрутило. Он испугался, что она заметила, еще сильнее вжался лицом в подушку. Холод от спирта на коже, короткая щиплющая боль от укола и спокойный голос Вали:
– Ну вот и все.
– До свидания, – буркнул он, не оборачиваясь.
Решил, что так и останется лежать, лишь бы не встречаться с ней глазами.
– Да я вечером еще зайду, не успеешь соскучиться, – пошутила она. – Ну привет, больной, давай выздоравливай!
И вдруг – он снова вздрогнул от неожиданности – ее рука, маленькая, сильная, с чистыми, остриженными под ноль ногтями, легко коснулась его спутанных волос, погладила, коротко и нежно, и исчезла. Дверь за Валей захлопнулась.
Вечером зашел сын, Гриша. Сергей Иванович слышал, как сын опустился на стул рядом с кроватью, пытался представить себе, как тот сидит, ссутулив плечи, машинально потирая кончиками пальцев короткую, чуть курчавую бородку. Пытался вспомнить внешность сына в мельчайших деталях, но его облик ускользал, лицо то ясно вставало перед глазами, то затуманивалось, исчезало, и вот он уже не мог припомнить точно, у какого глаза у Гриши родинка. От бесплодных усилий разболелась голова, одолело отчаяние. Неужели он теперь лишен этого навсегда, неужели никогда больше не увидит лица своих детей, внуков? Господи, раньше казалось, живешь слишком скучно, неинтересно, и только сейчас он осознал, какое счастье – просто жить, быть здоровым, полноценным человеком.
– Как сиделка? Не досаждает? – спросил Гриша.
Сергей Иванович неопределенно повел головой. Из-за этих ожогов все лицо онемело, он даже мимики нормальной лишен. А впрочем, ее все равно не видно было бы под бинтами.
– Хорошая женщина, вежливая, старательная, – ответил он. – Но, ты же понимаешь, чужой человек в доме. Неприятно!
Он не опасался говорить громко: Гриша предупредил, что отпустил Валентину Николаевну по делам на время своего визита. Сын побродил по комнате, не зная, куда себя приткнуть, щелкнул кнопкой телевизора. Траурно взвыли трубы, трагический голос диктора продекламировал:
– Сегодня весь советский народ понес тяжелую утрату.
– О, еще кто-то окочурился, – хохотнул Гриша.
– Да ну его, выключи, – сердито махнул рукой Сергей Иванович. – И без того тошно.
– Пап, а может, тебе к нам переехать? – предложил сын. – Нам всем проще было бы. Тебе – уход, внимание, внуки опять же – все-таки веселее, чем одному целыми днями лежать. А нам не мотаться через всю Москву каждый день.
– Я вас с Шурой, кажется, не прошу ко мне мотаться, – сухо отозвался он.
Едкая обида сдавила горло. Вспомнилось, как он ночь напролет ходил по этой самой комнате, укачивая маленькую Шуру. Малышка совсем не могла спать, болели уши, и только у него на руках успокаивалась и затихала. Интересно, что, если бы он предложил тогда жене: «Давай сдадим ее в больницу. И ей уход, и мы хоть выспимся»?
– Ну при чем тут прошу – не прошу, – досадливо бросил Гриша. – Ты пойми, мы же взрослые люди. У нас семьи, работа… Мы же хотим как лучше.
– Я никуда не перееду! – упрямо отрезал он. – Это мой дом, я прожил тут двадцать пять лет, здесь мои дети родились, здесь умерла моя жена, ваша мать. Я привык тут жить и не собираюсь в старости становиться приживальщиком.
– Ну почему приживальщиком, – нетерпеливо прервал его Гриша. – Ты нам совсем не помешаешь, наоборот… Я говорил с женой, она не против.
«Значит, не против, да? Конечно, куда ж ей деваться. Откажешься приютить престарелого свекра-инвалида – тебя сочтут бесчувственным монстром. Только и остается, что принять нахлебника в свой дом, глубоко внутри ненавидя мерзкого старикашку за то, что никак не сподобится отдать концы и облегчить близким жизнь».
– Я останусь здесь – и точка. Не желаю больше говорить об этом, – грубо оборвал он. – И буду очень признателен, если вы с Александрой оставите меня в покое и прекратите сюда, как ты выражаешься, мотаться!
– Ну, знаешь! – взорвался Гриша. – С тобой невозможно. Мы с Шуркой бьемся, как рыба об лед, чтоб только ты не чувствовал себя одиноким и ущербным. Из больницы тебя забрали, сиделку нашли, навещаем каждый день. А вместо благодарности сплошные претензии. То не так, это не этак. Ты как ребенок, честное слово! За что ты нас изводишь, мы же не виноваты в том, что с тобой случилось!
– Ну и убирайся отсюда, раз так! – злобно закричал он. – И сестре своей передай, чтоб духу ее тут не было. Мне все это не нужно! Обойдусь!
– Ну и пошел ты, – буркнул сын.
Он слышал, как отлетел в сторону стул, Гришины шаги протопали в коридор, хлопнула дверь. Злость клокотала внутри, черная, не имевшая выхода, удушливая злоба – не на детей, скорее на себя самого, на судьбу, посмеявшуюся над ним, обрекшую на такое положение. Гриша прав, он совсем дошел со своими жалобами. Никчемный одинокий инвалид, злобный и желчный. Обуза для детей, вечно требующая финансовых и моральных затрат. И сколько это будет продолжаться, никто не знает. Доктор в больнице сказал, что сердце у него хоть куда, сто двадцать лет простучит. Кто бы мог подумать, что можно так попасться в ловушку собственного крепкого организма? Другой бы, может, не выдержал, скончался от шока, от потери крови, ему же – хоть бы хны, вот и доживай теперь свой век бесполезным беспомощным овощем. А впрочем, тут ведь тоже есть выход. Это решение он, кажется, еще в состоянии принять сам.
Он тяжело поднялся на постели, спустил ноги, нашарил под кроватью тапочки. И сам себе рассмеялся: собирается покончить со всем этим, а все еще заботится о здоровье, вот что значит привычка. Ощупью добрался до окна, нашел шпингалет, с силой надавил на металлический штырек. Какая удача, что Гриша сбежал от него раньше времени и сиделка еще не пришла. К черту, к черту это все! Лучше уж вообще не жить, чем так…
Он рванул на себя тяжелую раму. Четвертый этаж, потолки больше трех метров, должно быть, достаточно, чтобы черепушка раскололась об асфальт. Интересно, что там, по ту сторону. В бога он не верит, а все же неприятно думать, что впереди только черная пустота, ничто, уж лучше бы в самом деле райский сад и вечная молодость.
Старая рассохшаяся рама затрещала и отчего-то застопорилась. Он рванул еще раз и еще. Дрогнули стекла, заскрипело дерево, в лицо пахнуло сырым весенним запахом, но рама больше не поддавалась, распахнулась лишь на узкую щель, куда и ладонь просунуть сложно. Что же делать? Высадить стекло? Опасно! Он ведь не видит, еще рассадит вену, грохнется в обморок от потери крови, а потом, конечно, откачают и запихнут в дурку, как и всех неудачливых суицидников. Нет, нужно действовать наверняка.
Он принялся изо всех сил отчаянно дергать на себя ручку. Задыхаясь, торопясь успеть, пока не помешали, не остановили. Окно не поддавалось, не желало распахиваться. В отчаянии он застонал, заревел, как подстреленный зверь, стукнулся лбом о стекло. Горло душили сухие спазматические рыдания. Жалкий инвалид, немощный старикашка! Даже на это не способен, слабак! Тряпка!
В прихожей хлопнула входная дверь, через минуту в комнате уже была Валя. Постояла несколько мгновений на пороге, оценивая ситуацию, потом сказала просто:
– А это вы хорошо придумали – окно открыть. На улице совсем весна, солнышко, снег тает. А тут дышать нечем.
Не догадалась, значит. Слава богу, обошлось без слезливого сочувствия и неискренних заверений, что у него вся жизнь еще впереди, рано отчаиваться.
– Да, я проветрить хотел, – глухо выговорил он. – Но почему-то окно открыть не смог…
– Я сейчас помогу, – она подошла, он почувствовал легкое прикосновение ее плеча, знакомый медицинский запах, – тут у вас гвоздь в раму вбит сверху, он мешает открыть. Вы мне скажите, где у вас плоскогубцы, я принесу.
Гвоздь! Ну конечно! Сам же вбил когда-то, много лет назад, когда в этой комнате спали дети, а жена боялась, что они из озорства откроют окно да вывалятся на улицу. Тогда он и вогнал его наполовину в раму, да еще загнул для верности, чтобы нельзя было распахнуть окно во всю ширь. Идиот, как он мог забыть об этом?
Валя уже стояла рядом, возилась с плоскогубцами. Потом поцокала языком:
– Не получается, сил не хватает. Может, вы?
Она вложила в его руку обмотанные изолентой рукоятки инструмента. Легко взяв его за локоть, подвела руку к гвоздю. Он ощупал гвоздь пальцами, ловко ухватил его плоскогубцами, потянул на себя. Гвоздь легко поддался и выскочил. И тут же окно распахнулось, и в комнате легче стало дышать.
– Ну вот и славно, – сказала Валя, и по голосу он услышал, что она улыбается. – Свежий воздух! Как хорошо!
– Вот и славно, – повторил он, думая про себя: «Надо же, что-то еще могу. Вот ведь, справился с гвоздем. Смешно, конечно, такая мелочь, а воспринимается теперь как победа над собой».
На душе стало легче, светлее. Он опустился на край кровати, стараясь отдышаться, глубже вдохнуть весенний воздух. И отчего-то сказал:
– Знаете, я вдруг вспомнил. Ту женщину, медсестру, которая делала мне уколы однажды, когда я болел пневмонией, тоже звали Валей, как вас.
– Неудивительно, – отозвалась она. – Это было популярное имя.
– М-да… – неопределенно промычал он. – И мне отчего-то кажется, что вы на нее похожи. Не знаю, голосом, что ли, хотя тембр у вас чуть-чуть ниже, или интонациями.
– Это, наверно, профессиональное, – ответила Валя, и по голосу ему показалось, что она улыбнулась.
Валя была веселой, заводной, все время что-то напевала себе под нос. Мать, наконец-то убедившаяся, что чадо пошло на поправку и не нуждается больше в ее опеке, вернулась на работу и утром, отправляясь в продуктовый магазин, где служила бухгалтером, сына не будила, а дверь оставляла лишь прикрытой, чтобы ему не приходилось выскакивать из кровати, когда придет Валя делать укол. Собственно, в их военном городке двери и так-то почти никогда не закрывали – чужих ведь нету, а робкие новобранцы воровать к командиру части не пойдут. И Сережа долго по утрам валялся в сладком полусне, окончательно просыпаясь, только когда в прихожей хлопала дверь и слышен был звонкий, радостный голос, напевавший какое-нибудь: «Легко на сердце от песни веселой». И ведь надо же, такая бодрая, как будто и не поднялась чуть свет, чтобы успеть еще перед работой в местной больнице забежать к нему сделать укол.
Он лежал, прислушиваясь к ее голосу, к шорохам в прихожей, и в груди теснилось радостное нетерпение: вот сейчас она войдет, сейчас, сбросит пыльные сандалии, помоет руки в ванной и заглянет в комнату – смешливая, синеглазая, золотая. Она приходила дважды, утром и вечером, и весь долгий томительно-жаркий день для него наполнялся ожиданием. Он смотрел на стенные часы и отмечал про себя: «Два часа назад она была тут. Осталось еще семь часов до того, как придет снова». Он давно уже перестал злиться на нее, теперь в эти их короткие торопливые встречи они успевали поговорить обо всем на свете. Валя с интересом слушала о его планах, мечтах об авиации, расспрашивала обо всем и только однажды рассердилась, когда он высказал сожаление, что никакой приличной войны, на которой он смог бы проявить себя как ас, не намечается.
– Ты совсем дурак, что ли? – взбеленилась она. – Войны ему не обеспечили! О славе мечтаешь, о наградах? Они, знаешь, только на могильных памятниках хорошо смотрятся.
– Не всех же убивают, – возразил он. – Вот отец мой даже ни разу ранен не был.
– Командиров редко, да, – кивнула она. – Но до высокого чина надо еще успеть дослужиться. А у меня вот брат на фронте погиб, старший…
– Извините, – смущенно потупился он. – Я не знал.
Он испугался, что расстроил ее, что она сейчас заплачет. При одной мысли о том, что ее веселое радостное лицо сейчас исказится, скривятся губы, наполнятся слезами синие глаза, и все это по его вине, сделалось отчего-то до того горько и паршиво на душе, так, кажется, и вломил бы самому себе по морде. Но Валя лишь качнула увенчанной золотисто-рыжей короной головой и вздохнула:
– Эх ты, дурачок! Ничего-то ты еще не знаешь…
И тут же горечь сменилась обидой: она совсем не принимает его всерьез, держит за какого-то мальчишку-несмышленыша. А ведь он так ее… уважает.
Как-то ранним вечером Валя, как обычно, вошла к нему в комнату и, отдуваясь, отерла лоб тыльной стороной ладони.
– Привет, болезный! Как ваше ничего? – спросила она и, не дожидаясь ответа, пожаловалась: – Уф, ну и жара. У нас в отделении вообще парилка, целый день марлю водой мочили и на окна вешали, чтоб хоть чуть-чуть попрохладней. И только май месяц ведь! Два года тут живу, а никак не привыкну.
– А вы где раньше жили? – спросил Сережа, садясь на постели, подтягивая колени к подбородку.
– В Москве, – улыбнулась она, доставая из саквояжа шприц и загоняя иглу в ампулу. – Ну давай, ложись, что ли, укол будем делать.
Он привычно перевернулся на живот, чуть сдвинул пояс спортивных брюк. Странно, уже почти неделю она делает ему уколы, а его до сих пор охватывает смущение, и в теле словно тугая пружина закручивается, когда ее пальцы быстро, легко касаются кожи.
– На Пречистенке, – добавила она, легко, почти безболезненно вводя иглу под кожу.
– Правда? – обрадовался он, перевернулся, оправил одежду. – А я тоже в детстве в Москве жил, на Арбате. Это потом уже, когда война началась, нас с мамой в эвакуацию отправили, в Казахстан. Я радовался, интересно было. Я же не знал тогда, что мы домой уже никогда не вернемся. Отца после войны сюда назначили, командиром части, и мы прямо из эвакуации сюда приехали. Мама, правда, надеется, что его все-таки когда-нибудь переведут в Москву…
– Ну ты-то ведь и так скоро Москву увидишь, когда учиться поедешь, – заметила Валя. – Эх, счастливый… А мне знаешь чего здесь больше всего не хватает? Мороженого! Помнишь, продавщица зачерпнет такой белый кругляшок специальной ложкой, сдавит по бокам двумя круглыми вафлями, идешь потом по бульвару, облизываешь. Мы с девчонками, когда в меде учились, всегда, как сдадим экзамен, бежали мороженое есть.
– Да, здесь мороженого не бывает, – подтвердил Сережа. – Я уж и забыл, когда ел его в последний раз. А вы почему из Москвы уехали?
– Много будешь знать, скоро состаришься, – отшутилась Валя и вдруг нахмурилась. – А ты чего это такой красный, не температуришь, случайно? Ну-ка дай потрогаю!
Она подошла ближе и наклонилась к нему. Сережа замер, боясь вздохнуть, только смотрел на нее затравленно, не шевелясь. Прохладные губы коснулись его лба, мелькнул в вырезе платья белый край нижнего белья. Сердце подскочило, заколотилось в горле, кровь отхлынула от лица. Почти не соображая, что делает, он потянулся к ней и неловко, неумело коснулся губами ее яркого рта. Жадно вдохнул запах ее волос, пряный, солнечный, пьянящий, ощутил, как дрогнули, коснувшись его щеки, ресницы, не в силах унять дрожь в пальцах, стиснул ее худенькие, обтянутые легкой белой блузкой, плечи. Но Валя вдруг отстранилась, с силой оторвала от себя его руки, замотала головой, жарко шепча:
– Не надо, Сережа, милый! Ну, прошу тебя, не надо!
И в ту же секунду в прихожей хлопнула дверь, раздались тяжелые грузные шаги матери, и Валя, подхватив саквояж, вылетела из комнаты. Он испугался, что сейчас она нажалуется маме, та придет в ужас, начнет его стыдить, охать. Но Валя лишь перебросилась с Татьяной Никифоровной парой незначительных фраз и убежала.
Ночью он не мог уснуть. Ворочался на постели, наконец вскочил, подошел к окну. Военный городок спал, мирно чернели окна – и в одинаковых кирпичных домах офицерского состава, и в приземистых одноэтажных казармах. В небольшом пыльном сквере напротив дома смутно белел сквозь густую листву гипсовый бюст Ленина. Слабо светилось вдалеке окошко прачечной, и далеко впереди, там, где располагался КПП, тоже мерцал огонек. Опрокинутый на спину азиатский месяц, желтый и сочный, как ломтик дыни, покачивался посреди черного неба. Лунные блики ложились на застекленные портреты, рядком выстроившиеся на Доске почета. Во дворе слабо шелестела широкими резными листьями чинара.
Сережа сжал руками горящий лоб. Что он наделал? Что теперь думает о нем Валя? Сидит сейчас, наверно, с какой-нибудь подружкой и смеется над нелепым влюбившимся в нее школьником. А может, у нее вообще жених есть, может, они вместе в эту минуту над ним зубоскалят. Он коснулся пальцами губ, как будто пытаясь вспомнить, еще раз ощутить ее губы. Ничего подобного он раньше не делал. Мальчишки в школе, конечно, хвастались друг перед другом своими победами на любовном фронте, сочиняли, наверно, а может, и правда. Один вообще целый роман расписал, который будто бы был у него прошлым летом в «Артеке» с девчонкой из другого отряда. Он, Сережа, тоже что-то рассказывал, выдумывал на ходу. Нельзя же признаваться, что ни одна женщина, кроме мамы, еще близко к нему не подходила. И тут вдруг такое.
Он понимал уже, что влюбился в Валю, отчаянно, смертельно влюбился. И удивлялся самому себе, откуда вдруг такой смелости набрался – поцеловал ее, взрослую женщину, не девчонку какую-нибудь на школьном вечере. Дон Жуан тоже выискался! А если бы она заорала, если бы матери доложила? Что теперь будет? Как она посмотрит на него завтра? Нет, уже сегодня, всего шесть часов осталось. Может, она не придет? Никогда больше не придет? Ох, только бы пришла! Пускай смеется над ним, стыдит, отчитывает, только придет!
Он забылся сном уже под утро и оттого пропустил приход Вали, очнулся, когда она стояла уже на пороге комнаты. Он смущенно кашлянул, сел в постели, принялся тереть заспанные глаза. Сердце колотилось как ненормальное. Валя не смотрела на него, глядела себе под ноги, и лицо у нее было осунувшееся, обреченное, как у человека, который смирился с судьбой.
– Доброе утро! – выговорила она. – Ну что, давай сделаем укол?
Он молча перевернулся на живот, краем глаза следя за ее движениями. Вот она достала шприц, звякнула ампула, холодная проспиртованная ватка проехалась по коже, легонько укусила игла. Тонкая золотисто-загорелая рука отложила шприц, замерла в воздухе. И вдруг Валя, все еще сидевшая на краешке постели, нагнулась резко, будто разом лишившись сил, рухнула на постель и уткнулась лицом в его спину, между лопаток. Сквозь тонкую рубашку он чувствовал ее дыхание, ощущал, как шевелятся губы, шепча:
– Сережа, что же это такое? Что со мной делается?
Не смея поверить в то, что происходит, чувствуя лишь горячее жжение где-то в низу живота, он вывернулся, перевернулся на спину, увидел прямо над собой ее потерянное лицо, дрожащие зрачки. Она сама взяла в ладони его голову, поцеловала нежно и страстно. Руки – не его, какие-то чужие, смелые и жадные, гладили ее спину, плечи, грудь, скользили под подол ситцевого платья, касались нежной теплой кожи бедер. Гребень отскочил, и волосы ее рыжей солнечной лавиной ухнули вниз, скрыли их, словно отливающим медью пологом.
– Подожди, подожди, не дергай так, порвешь, – исступленно шептала она, покрывая поцелуями его шею, плечи, грудь в распахнувшемся вороте рубашки. – Дай я сама!
Она стянула через голову платье, скинула белье, и он впервые увидел ее обнаженную и поразился, какая она красивая. Тело ее миниатюрное, точеное, гибкое и ловкое, нежная кожа отливает золотом, распущенные вьющиеся волосы доходят почти до поясницы. Любуясь ею, он поспешно сбросил рубашку, оторвав в спешке две пуговицы, секунду помедлил, не зная, снимать ли брюки – немыслимым казалось, что через мгновение они будут лежать рядом, совершенно обнаженные. Наконец, стащил и брюки, стыдливо натянув простыню почти до подбородка. Валя нырнула к нему и прижалась всем телом. Кажется, он застонал сквозь зубы, когда ее ладони, теплые и нежные, принялись гладить и ласкать его тело. Не понимая, что делает, отдаваясь во власть древнего инстинкта, он навалился на нее, тяжело, прерывисто дыша, и почувствовал, как подается, раскрывается для него, отзывается на его настойчивый зов ее маленькое, легкое, такое желанное тело.
Сергей Иванович проснулся от невыносимой боли. Кожа под бинтами словно горела, нестерпимо жгло щеки, нос, уши. Он как будто опять оказался в огненной, пышущей жаром ловушке, только теперь, когда в крови не кипел адреналин, было гораздо больнее. Он глухо застонал, приложил ладони к лицу, борясь с желанием содрать к черту все эти тряпки. Боль обезоруживала его, делала маленьким и беспомощным. К горлу подступала тошнота, голова кружилась, сердце тяжело ухало и пропускало удары.
– Валя, – из последних сил позвал он. – Валя!
Что-то зашуршало в соседней комнате, за стеной, легкие шаги пробежали по старому вытертому паркету.
– Что случилось? – услышал он голос, показавшийся в эту минуту самым родным, самым желанным. – Больно? Подождите, сейчас я укол… Ну-ну-ну, потерпите немножко.
Он слышал, как она возится у стола, что-то звякает, щелкает. Вот подошла, взяла его руку, всадила в вену иглу. Он даже не почувствовал укола, так сильна была выкручивающая все тело боль.
– Ну вот, теперь все будет хорошо, – сказала Валя. – Сейчас отпустит.
– Не уходите! – взмолился он. Отчего-то сделалось страшно остаться одному, в этой непроглядной темноте, один на один с беспощадным огнем, выжигающим кожу.
Медсестра явилась на следующее утро. Он слышал, как мать шепталась с ней в прихожей, наверное, совала деньги, а та отказывалась. Потом обе зашли в его комнату.
– Вот, Сережа, познакомься, это Валечка Морозова, она будет тебе уколы делать, – представила мама.
Он продрал глаза, неохотно выныривая из мутного горячего полузабытья, потряс головой. Ничего себе медсестра! Малявка какая-то, девчонка! Особенно на фоне дородной важной матери. Худые голые коленки торчат из-под старенького застиранного ситцевого платья, темно-рыжие, пышные мелко вьющиеся волосы косами уложены вокруг головы, светятся солнцем, как оранжевый нимб, на носу веснушки, а глаза синющие и ясные. И эта пигалица будет его лечить?
– Привет, Сережа, ты, что ли, тут больной? – звонким пионерским голосом отчеканила девчонка. – Небось симулируешь, чтобы в школу не ходить, а? Ничего, мы тебя быстро на ноги поставим, оглянуться не успеешь, как опять за партой окажешься. Ну-ка, поворачивайся на живот, сейчас сделаем укольчик.
Чего? Это штаны, что ли, стаскивать перед этой козявкой? Да ни за что! Он упрямо натянул одеяло до подбородка, хотя в комнате и без того было жарко. Еще только май, а уже дышать нечем, вот же проклятая азиатчина! И угораздило отца, героя войны, чем-то провиниться перед начальством и загреметь в эту глушь.
– Сережа, ну что ты, не бойся! Это совсем не больно, – забеспокоилась мать.
Неудобно, наверно, было, что великовозрастный сынок вздумал капризничать, отнимать время у занятой медсестрички, которая и так-то по большому одолжению согласилась к ним ходить. А девчонка эта смешливая, наверно, уже готовится какую-нибудь шуточку отпустить.
– Я не боюсь, – буркнул он. – Дайте шприц, я сам сделаю!
– Ну что ты такое говоришь, – заохала мать.
А Валя зыркнула на него и обернулась к матери:
– Татьяна Никифоровна, вы не беспокойтесь, идите себе отдыхайте, мы тут сами разберемся. А то вы, по-моему, больше Сережи нервничаете, если так пойдет, мне и вам укол делать придется.
Она засмеялась просто, открыто. И мать, обычно надутая, на всех глядящая свысока, тоже не смогла удержаться от улыбки, вздохнула:
– Да уж, эти дети… Так за их здоровье переживаешь, что того и гляди сама сляжешь, – и вышла из комнаты.
А медсестра присела к нему на краешек постели, наклонилась, и он почувствовал ее запах, свежий, прохладный, как будто только что, перед тем как войти в его комнату, она умылась ключевой водой. Стало отчего-то еще жарче, во рту пересохло. Он отвел глаза, угрюмо уставился в стену. Медсестра несколько секунд молчала, а потом спросила, указав на болтавшуюся под потолком модель самолета:
– Это ты склеил?
– Угу, – кивнул он.
Модель, если честно, была здоровская, отец привез набор из командировки в Москву. Пацаны просто позеленели от зависти, никто такого чуда еще не видывал.
– Летчиком, наверно, стать хочешь, угадала? – понимающе кивнула медсестра. – Молодец! Смелый! А медосмотр перед училищем как проходить будешь? Там ведь тоже женщины-врачи есть.
Он смущенно дернул плечами. Догадалась, значит, чего он упирается. Ишь, сообразительная!
– Пойми, Сереж, мы – медработники – несчастные люди, для нас человек представляет прежде всего медицинский интерес. Вот иногда, знаешь, видишь такого здоровяка, кровь с молоком – и даже неинтересно с ним разговаривать, никакой загадки в нем нет, даже диагноза не поставишь, – она лукаво улыбалась, и он тоже не смог удержаться, усмехнулся. Очень уж забавно она все это ему доказывала, вроде бы на полном серьезе, а глаза смеются. – Так что ты для меня и не мужчина вовсе, а просто организм, интересная задачка, которую надо решить, понял? И ни на что я там смотреть не буду, быстро сделаю укол, и все. Договорились?
Ее слова неприятно задели. Пациент, значит? Не мужчина? Ну и пошла она! Что, в конце концов, он мнется, как девочка. Сердитый, обиженный, красный от идиотского чувства неловкости, он перевернулся на живот и чуть сдвинул вниз спортивные брюки. Зарылся лицом в подушку, как будто спрятаться хотел от этих ее проницательных глаз. Услышал, как щелкнул замок медицинского саквояжа, ощутил прикосновение быстрых ловких пальцев. Его в то же мгновение дернуло, словно током, скрутило. Он испугался, что она заметила, еще сильнее вжался лицом в подушку. Холод от спирта на коже, короткая щиплющая боль от укола и спокойный голос Вали:
– Ну вот и все.
– До свидания, – буркнул он, не оборачиваясь.
Решил, что так и останется лежать, лишь бы не встречаться с ней глазами.
– Да я вечером еще зайду, не успеешь соскучиться, – пошутила она. – Ну привет, больной, давай выздоравливай!
И вдруг – он снова вздрогнул от неожиданности – ее рука, маленькая, сильная, с чистыми, остриженными под ноль ногтями, легко коснулась его спутанных волос, погладила, коротко и нежно, и исчезла. Дверь за Валей захлопнулась.
Вечером зашел сын, Гриша. Сергей Иванович слышал, как сын опустился на стул рядом с кроватью, пытался представить себе, как тот сидит, ссутулив плечи, машинально потирая кончиками пальцев короткую, чуть курчавую бородку. Пытался вспомнить внешность сына в мельчайших деталях, но его облик ускользал, лицо то ясно вставало перед глазами, то затуманивалось, исчезало, и вот он уже не мог припомнить точно, у какого глаза у Гриши родинка. От бесплодных усилий разболелась голова, одолело отчаяние. Неужели он теперь лишен этого навсегда, неужели никогда больше не увидит лица своих детей, внуков? Господи, раньше казалось, живешь слишком скучно, неинтересно, и только сейчас он осознал, какое счастье – просто жить, быть здоровым, полноценным человеком.
– Как сиделка? Не досаждает? – спросил Гриша.
Сергей Иванович неопределенно повел головой. Из-за этих ожогов все лицо онемело, он даже мимики нормальной лишен. А впрочем, ее все равно не видно было бы под бинтами.
– Хорошая женщина, вежливая, старательная, – ответил он. – Но, ты же понимаешь, чужой человек в доме. Неприятно!
Он не опасался говорить громко: Гриша предупредил, что отпустил Валентину Николаевну по делам на время своего визита. Сын побродил по комнате, не зная, куда себя приткнуть, щелкнул кнопкой телевизора. Траурно взвыли трубы, трагический голос диктора продекламировал:
– Сегодня весь советский народ понес тяжелую утрату.
– О, еще кто-то окочурился, – хохотнул Гриша.
– Да ну его, выключи, – сердито махнул рукой Сергей Иванович. – И без того тошно.
– Пап, а может, тебе к нам переехать? – предложил сын. – Нам всем проще было бы. Тебе – уход, внимание, внуки опять же – все-таки веселее, чем одному целыми днями лежать. А нам не мотаться через всю Москву каждый день.
– Я вас с Шурой, кажется, не прошу ко мне мотаться, – сухо отозвался он.
Едкая обида сдавила горло. Вспомнилось, как он ночь напролет ходил по этой самой комнате, укачивая маленькую Шуру. Малышка совсем не могла спать, болели уши, и только у него на руках успокаивалась и затихала. Интересно, что, если бы он предложил тогда жене: «Давай сдадим ее в больницу. И ей уход, и мы хоть выспимся»?
– Ну при чем тут прошу – не прошу, – досадливо бросил Гриша. – Ты пойми, мы же взрослые люди. У нас семьи, работа… Мы же хотим как лучше.
– Я никуда не перееду! – упрямо отрезал он. – Это мой дом, я прожил тут двадцать пять лет, здесь мои дети родились, здесь умерла моя жена, ваша мать. Я привык тут жить и не собираюсь в старости становиться приживальщиком.
– Ну почему приживальщиком, – нетерпеливо прервал его Гриша. – Ты нам совсем не помешаешь, наоборот… Я говорил с женой, она не против.
«Значит, не против, да? Конечно, куда ж ей деваться. Откажешься приютить престарелого свекра-инвалида – тебя сочтут бесчувственным монстром. Только и остается, что принять нахлебника в свой дом, глубоко внутри ненавидя мерзкого старикашку за то, что никак не сподобится отдать концы и облегчить близким жизнь».
– Я останусь здесь – и точка. Не желаю больше говорить об этом, – грубо оборвал он. – И буду очень признателен, если вы с Александрой оставите меня в покое и прекратите сюда, как ты выражаешься, мотаться!
– Ну, знаешь! – взорвался Гриша. – С тобой невозможно. Мы с Шуркой бьемся, как рыба об лед, чтоб только ты не чувствовал себя одиноким и ущербным. Из больницы тебя забрали, сиделку нашли, навещаем каждый день. А вместо благодарности сплошные претензии. То не так, это не этак. Ты как ребенок, честное слово! За что ты нас изводишь, мы же не виноваты в том, что с тобой случилось!
– Ну и убирайся отсюда, раз так! – злобно закричал он. – И сестре своей передай, чтоб духу ее тут не было. Мне все это не нужно! Обойдусь!
– Ну и пошел ты, – буркнул сын.
Он слышал, как отлетел в сторону стул, Гришины шаги протопали в коридор, хлопнула дверь. Злость клокотала внутри, черная, не имевшая выхода, удушливая злоба – не на детей, скорее на себя самого, на судьбу, посмеявшуюся над ним, обрекшую на такое положение. Гриша прав, он совсем дошел со своими жалобами. Никчемный одинокий инвалид, злобный и желчный. Обуза для детей, вечно требующая финансовых и моральных затрат. И сколько это будет продолжаться, никто не знает. Доктор в больнице сказал, что сердце у него хоть куда, сто двадцать лет простучит. Кто бы мог подумать, что можно так попасться в ловушку собственного крепкого организма? Другой бы, может, не выдержал, скончался от шока, от потери крови, ему же – хоть бы хны, вот и доживай теперь свой век бесполезным беспомощным овощем. А впрочем, тут ведь тоже есть выход. Это решение он, кажется, еще в состоянии принять сам.
Он тяжело поднялся на постели, спустил ноги, нашарил под кроватью тапочки. И сам себе рассмеялся: собирается покончить со всем этим, а все еще заботится о здоровье, вот что значит привычка. Ощупью добрался до окна, нашел шпингалет, с силой надавил на металлический штырек. Какая удача, что Гриша сбежал от него раньше времени и сиделка еще не пришла. К черту, к черту это все! Лучше уж вообще не жить, чем так…
Он рванул на себя тяжелую раму. Четвертый этаж, потолки больше трех метров, должно быть, достаточно, чтобы черепушка раскололась об асфальт. Интересно, что там, по ту сторону. В бога он не верит, а все же неприятно думать, что впереди только черная пустота, ничто, уж лучше бы в самом деле райский сад и вечная молодость.
Старая рассохшаяся рама затрещала и отчего-то застопорилась. Он рванул еще раз и еще. Дрогнули стекла, заскрипело дерево, в лицо пахнуло сырым весенним запахом, но рама больше не поддавалась, распахнулась лишь на узкую щель, куда и ладонь просунуть сложно. Что же делать? Высадить стекло? Опасно! Он ведь не видит, еще рассадит вену, грохнется в обморок от потери крови, а потом, конечно, откачают и запихнут в дурку, как и всех неудачливых суицидников. Нет, нужно действовать наверняка.
Он принялся изо всех сил отчаянно дергать на себя ручку. Задыхаясь, торопясь успеть, пока не помешали, не остановили. Окно не поддавалось, не желало распахиваться. В отчаянии он застонал, заревел, как подстреленный зверь, стукнулся лбом о стекло. Горло душили сухие спазматические рыдания. Жалкий инвалид, немощный старикашка! Даже на это не способен, слабак! Тряпка!
В прихожей хлопнула входная дверь, через минуту в комнате уже была Валя. Постояла несколько мгновений на пороге, оценивая ситуацию, потом сказала просто:
– А это вы хорошо придумали – окно открыть. На улице совсем весна, солнышко, снег тает. А тут дышать нечем.
Не догадалась, значит. Слава богу, обошлось без слезливого сочувствия и неискренних заверений, что у него вся жизнь еще впереди, рано отчаиваться.
– Да, я проветрить хотел, – глухо выговорил он. – Но почему-то окно открыть не смог…
– Я сейчас помогу, – она подошла, он почувствовал легкое прикосновение ее плеча, знакомый медицинский запах, – тут у вас гвоздь в раму вбит сверху, он мешает открыть. Вы мне скажите, где у вас плоскогубцы, я принесу.
Гвоздь! Ну конечно! Сам же вбил когда-то, много лет назад, когда в этой комнате спали дети, а жена боялась, что они из озорства откроют окно да вывалятся на улицу. Тогда он и вогнал его наполовину в раму, да еще загнул для верности, чтобы нельзя было распахнуть окно во всю ширь. Идиот, как он мог забыть об этом?
Валя уже стояла рядом, возилась с плоскогубцами. Потом поцокала языком:
– Не получается, сил не хватает. Может, вы?
Она вложила в его руку обмотанные изолентой рукоятки инструмента. Легко взяв его за локоть, подвела руку к гвоздю. Он ощупал гвоздь пальцами, ловко ухватил его плоскогубцами, потянул на себя. Гвоздь легко поддался и выскочил. И тут же окно распахнулось, и в комнате легче стало дышать.
– Ну вот и славно, – сказала Валя, и по голосу он услышал, что она улыбается. – Свежий воздух! Как хорошо!
– Вот и славно, – повторил он, думая про себя: «Надо же, что-то еще могу. Вот ведь, справился с гвоздем. Смешно, конечно, такая мелочь, а воспринимается теперь как победа над собой».
На душе стало легче, светлее. Он опустился на край кровати, стараясь отдышаться, глубже вдохнуть весенний воздух. И отчего-то сказал:
– Знаете, я вдруг вспомнил. Ту женщину, медсестру, которая делала мне уколы однажды, когда я болел пневмонией, тоже звали Валей, как вас.
– Неудивительно, – отозвалась она. – Это было популярное имя.
– М-да… – неопределенно промычал он. – И мне отчего-то кажется, что вы на нее похожи. Не знаю, голосом, что ли, хотя тембр у вас чуть-чуть ниже, или интонациями.
– Это, наверно, профессиональное, – ответила Валя, и по голосу ему показалось, что она улыбнулась.
Валя была веселой, заводной, все время что-то напевала себе под нос. Мать, наконец-то убедившаяся, что чадо пошло на поправку и не нуждается больше в ее опеке, вернулась на работу и утром, отправляясь в продуктовый магазин, где служила бухгалтером, сына не будила, а дверь оставляла лишь прикрытой, чтобы ему не приходилось выскакивать из кровати, когда придет Валя делать укол. Собственно, в их военном городке двери и так-то почти никогда не закрывали – чужих ведь нету, а робкие новобранцы воровать к командиру части не пойдут. И Сережа долго по утрам валялся в сладком полусне, окончательно просыпаясь, только когда в прихожей хлопала дверь и слышен был звонкий, радостный голос, напевавший какое-нибудь: «Легко на сердце от песни веселой». И ведь надо же, такая бодрая, как будто и не поднялась чуть свет, чтобы успеть еще перед работой в местной больнице забежать к нему сделать укол.
Он лежал, прислушиваясь к ее голосу, к шорохам в прихожей, и в груди теснилось радостное нетерпение: вот сейчас она войдет, сейчас, сбросит пыльные сандалии, помоет руки в ванной и заглянет в комнату – смешливая, синеглазая, золотая. Она приходила дважды, утром и вечером, и весь долгий томительно-жаркий день для него наполнялся ожиданием. Он смотрел на стенные часы и отмечал про себя: «Два часа назад она была тут. Осталось еще семь часов до того, как придет снова». Он давно уже перестал злиться на нее, теперь в эти их короткие торопливые встречи они успевали поговорить обо всем на свете. Валя с интересом слушала о его планах, мечтах об авиации, расспрашивала обо всем и только однажды рассердилась, когда он высказал сожаление, что никакой приличной войны, на которой он смог бы проявить себя как ас, не намечается.
– Ты совсем дурак, что ли? – взбеленилась она. – Войны ему не обеспечили! О славе мечтаешь, о наградах? Они, знаешь, только на могильных памятниках хорошо смотрятся.
– Не всех же убивают, – возразил он. – Вот отец мой даже ни разу ранен не был.
– Командиров редко, да, – кивнула она. – Но до высокого чина надо еще успеть дослужиться. А у меня вот брат на фронте погиб, старший…
– Извините, – смущенно потупился он. – Я не знал.
Он испугался, что расстроил ее, что она сейчас заплачет. При одной мысли о том, что ее веселое радостное лицо сейчас исказится, скривятся губы, наполнятся слезами синие глаза, и все это по его вине, сделалось отчего-то до того горько и паршиво на душе, так, кажется, и вломил бы самому себе по морде. Но Валя лишь качнула увенчанной золотисто-рыжей короной головой и вздохнула:
– Эх ты, дурачок! Ничего-то ты еще не знаешь…
И тут же горечь сменилась обидой: она совсем не принимает его всерьез, держит за какого-то мальчишку-несмышленыша. А ведь он так ее… уважает.
Как-то ранним вечером Валя, как обычно, вошла к нему в комнату и, отдуваясь, отерла лоб тыльной стороной ладони.
– Привет, болезный! Как ваше ничего? – спросила она и, не дожидаясь ответа, пожаловалась: – Уф, ну и жара. У нас в отделении вообще парилка, целый день марлю водой мочили и на окна вешали, чтоб хоть чуть-чуть попрохладней. И только май месяц ведь! Два года тут живу, а никак не привыкну.
– А вы где раньше жили? – спросил Сережа, садясь на постели, подтягивая колени к подбородку.
– В Москве, – улыбнулась она, доставая из саквояжа шприц и загоняя иглу в ампулу. – Ну давай, ложись, что ли, укол будем делать.
Он привычно перевернулся на живот, чуть сдвинул пояс спортивных брюк. Странно, уже почти неделю она делает ему уколы, а его до сих пор охватывает смущение, и в теле словно тугая пружина закручивается, когда ее пальцы быстро, легко касаются кожи.
– На Пречистенке, – добавила она, легко, почти безболезненно вводя иглу под кожу.
– Правда? – обрадовался он, перевернулся, оправил одежду. – А я тоже в детстве в Москве жил, на Арбате. Это потом уже, когда война началась, нас с мамой в эвакуацию отправили, в Казахстан. Я радовался, интересно было. Я же не знал тогда, что мы домой уже никогда не вернемся. Отца после войны сюда назначили, командиром части, и мы прямо из эвакуации сюда приехали. Мама, правда, надеется, что его все-таки когда-нибудь переведут в Москву…
– Ну ты-то ведь и так скоро Москву увидишь, когда учиться поедешь, – заметила Валя. – Эх, счастливый… А мне знаешь чего здесь больше всего не хватает? Мороженого! Помнишь, продавщица зачерпнет такой белый кругляшок специальной ложкой, сдавит по бокам двумя круглыми вафлями, идешь потом по бульвару, облизываешь. Мы с девчонками, когда в меде учились, всегда, как сдадим экзамен, бежали мороженое есть.
– Да, здесь мороженого не бывает, – подтвердил Сережа. – Я уж и забыл, когда ел его в последний раз. А вы почему из Москвы уехали?
– Много будешь знать, скоро состаришься, – отшутилась Валя и вдруг нахмурилась. – А ты чего это такой красный, не температуришь, случайно? Ну-ка дай потрогаю!
Она подошла ближе и наклонилась к нему. Сережа замер, боясь вздохнуть, только смотрел на нее затравленно, не шевелясь. Прохладные губы коснулись его лба, мелькнул в вырезе платья белый край нижнего белья. Сердце подскочило, заколотилось в горле, кровь отхлынула от лица. Почти не соображая, что делает, он потянулся к ней и неловко, неумело коснулся губами ее яркого рта. Жадно вдохнул запах ее волос, пряный, солнечный, пьянящий, ощутил, как дрогнули, коснувшись его щеки, ресницы, не в силах унять дрожь в пальцах, стиснул ее худенькие, обтянутые легкой белой блузкой, плечи. Но Валя вдруг отстранилась, с силой оторвала от себя его руки, замотала головой, жарко шепча:
– Не надо, Сережа, милый! Ну, прошу тебя, не надо!
И в ту же секунду в прихожей хлопнула дверь, раздались тяжелые грузные шаги матери, и Валя, подхватив саквояж, вылетела из комнаты. Он испугался, что сейчас она нажалуется маме, та придет в ужас, начнет его стыдить, охать. Но Валя лишь перебросилась с Татьяной Никифоровной парой незначительных фраз и убежала.
Ночью он не мог уснуть. Ворочался на постели, наконец вскочил, подошел к окну. Военный городок спал, мирно чернели окна – и в одинаковых кирпичных домах офицерского состава, и в приземистых одноэтажных казармах. В небольшом пыльном сквере напротив дома смутно белел сквозь густую листву гипсовый бюст Ленина. Слабо светилось вдалеке окошко прачечной, и далеко впереди, там, где располагался КПП, тоже мерцал огонек. Опрокинутый на спину азиатский месяц, желтый и сочный, как ломтик дыни, покачивался посреди черного неба. Лунные блики ложились на застекленные портреты, рядком выстроившиеся на Доске почета. Во дворе слабо шелестела широкими резными листьями чинара.
Сережа сжал руками горящий лоб. Что он наделал? Что теперь думает о нем Валя? Сидит сейчас, наверно, с какой-нибудь подружкой и смеется над нелепым влюбившимся в нее школьником. А может, у нее вообще жених есть, может, они вместе в эту минуту над ним зубоскалят. Он коснулся пальцами губ, как будто пытаясь вспомнить, еще раз ощутить ее губы. Ничего подобного он раньше не делал. Мальчишки в школе, конечно, хвастались друг перед другом своими победами на любовном фронте, сочиняли, наверно, а может, и правда. Один вообще целый роман расписал, который будто бы был у него прошлым летом в «Артеке» с девчонкой из другого отряда. Он, Сережа, тоже что-то рассказывал, выдумывал на ходу. Нельзя же признаваться, что ни одна женщина, кроме мамы, еще близко к нему не подходила. И тут вдруг такое.
Он понимал уже, что влюбился в Валю, отчаянно, смертельно влюбился. И удивлялся самому себе, откуда вдруг такой смелости набрался – поцеловал ее, взрослую женщину, не девчонку какую-нибудь на школьном вечере. Дон Жуан тоже выискался! А если бы она заорала, если бы матери доложила? Что теперь будет? Как она посмотрит на него завтра? Нет, уже сегодня, всего шесть часов осталось. Может, она не придет? Никогда больше не придет? Ох, только бы пришла! Пускай смеется над ним, стыдит, отчитывает, только придет!
Он забылся сном уже под утро и оттого пропустил приход Вали, очнулся, когда она стояла уже на пороге комнаты. Он смущенно кашлянул, сел в постели, принялся тереть заспанные глаза. Сердце колотилось как ненормальное. Валя не смотрела на него, глядела себе под ноги, и лицо у нее было осунувшееся, обреченное, как у человека, который смирился с судьбой.
– Доброе утро! – выговорила она. – Ну что, давай сделаем укол?
Он молча перевернулся на живот, краем глаза следя за ее движениями. Вот она достала шприц, звякнула ампула, холодная проспиртованная ватка проехалась по коже, легонько укусила игла. Тонкая золотисто-загорелая рука отложила шприц, замерла в воздухе. И вдруг Валя, все еще сидевшая на краешке постели, нагнулась резко, будто разом лишившись сил, рухнула на постель и уткнулась лицом в его спину, между лопаток. Сквозь тонкую рубашку он чувствовал ее дыхание, ощущал, как шевелятся губы, шепча:
– Сережа, что же это такое? Что со мной делается?
Не смея поверить в то, что происходит, чувствуя лишь горячее жжение где-то в низу живота, он вывернулся, перевернулся на спину, увидел прямо над собой ее потерянное лицо, дрожащие зрачки. Она сама взяла в ладони его голову, поцеловала нежно и страстно. Руки – не его, какие-то чужие, смелые и жадные, гладили ее спину, плечи, грудь, скользили под подол ситцевого платья, касались нежной теплой кожи бедер. Гребень отскочил, и волосы ее рыжей солнечной лавиной ухнули вниз, скрыли их, словно отливающим медью пологом.
– Подожди, подожди, не дергай так, порвешь, – исступленно шептала она, покрывая поцелуями его шею, плечи, грудь в распахнувшемся вороте рубашки. – Дай я сама!
Она стянула через голову платье, скинула белье, и он впервые увидел ее обнаженную и поразился, какая она красивая. Тело ее миниатюрное, точеное, гибкое и ловкое, нежная кожа отливает золотом, распущенные вьющиеся волосы доходят почти до поясницы. Любуясь ею, он поспешно сбросил рубашку, оторвав в спешке две пуговицы, секунду помедлил, не зная, снимать ли брюки – немыслимым казалось, что через мгновение они будут лежать рядом, совершенно обнаженные. Наконец, стащил и брюки, стыдливо натянув простыню почти до подбородка. Валя нырнула к нему и прижалась всем телом. Кажется, он застонал сквозь зубы, когда ее ладони, теплые и нежные, принялись гладить и ласкать его тело. Не понимая, что делает, отдаваясь во власть древнего инстинкта, он навалился на нее, тяжело, прерывисто дыша, и почувствовал, как подается, раскрывается для него, отзывается на его настойчивый зов ее маленькое, легкое, такое желанное тело.
Сергей Иванович проснулся от невыносимой боли. Кожа под бинтами словно горела, нестерпимо жгло щеки, нос, уши. Он как будто опять оказался в огненной, пышущей жаром ловушке, только теперь, когда в крови не кипел адреналин, было гораздо больнее. Он глухо застонал, приложил ладони к лицу, борясь с желанием содрать к черту все эти тряпки. Боль обезоруживала его, делала маленьким и беспомощным. К горлу подступала тошнота, голова кружилась, сердце тяжело ухало и пропускало удары.
– Валя, – из последних сил позвал он. – Валя!
Что-то зашуршало в соседней комнате, за стеной, легкие шаги пробежали по старому вытертому паркету.
– Что случилось? – услышал он голос, показавшийся в эту минуту самым родным, самым желанным. – Больно? Подождите, сейчас я укол… Ну-ну-ну, потерпите немножко.
Он слышал, как она возится у стола, что-то звякает, щелкает. Вот подошла, взяла его руку, всадила в вену иглу. Он даже не почувствовал укола, так сильна была выкручивающая все тело боль.
– Ну вот, теперь все будет хорошо, – сказала Валя. – Сейчас отпустит.
– Не уходите! – взмолился он. Отчего-то сделалось страшно остаться одному, в этой непроглядной темноте, один на один с беспощадным огнем, выжигающим кожу.