Страница:
– Я здесь, здесь, – отозвалась она, сжимая его большую крепкую руку в прохладных ладонях.
И боль стала отступать, неохотно, медленно пятиться, злобно скалясь и обещая, что непременно еще вернется взять реванш, в более подходящее время, когда поблизости не будет сиделки с верным шприцем наготове. Спать больше не хотелось. Он пошевелился, сел в постели, спустил ноги на пол. Вдруг показалось, что мрак, окутывающий его все последние дни, как будто просветлел. Он напряг глаза, чувствуя, как обожженные веки касаются марли, повернул голову туда, где темнота чуть светлела, спросил:
– Что это? Что это там? Вы лампу зажгли?
– Да, на столе, когда лекарство доставала, – пролепетала Валя. – Вы видите? Видите свет, да?
– Не знаю, – глухо отозвался он. – Может быть, только кажется.
Он боялся поверить в случившееся, страшился, что, если ошибется, не переживет разочарования. Нет, нет, лучше не надеяться зря, не торопить события. Через две недели снимут бинты, тогда можно будет уже о чем-то говорить.
Он поднялся на ноги, ощупью добрался до окна, потянул на себя теперь легко поддававшуюся раму, глубоко вдохнул холодный влажный воздух, спросил:
– Дождь идет?
– Да, – кивнула Валя. – Снега почти уже нет. Весна…
Ночь влажно дышала ему в лицо, доносила запахи просыпающейся от зимней спячки земли, талой воды, мокрой древесной коры.
– Вот там, в палисаднике, растет липа, на ней должны быть уже красные почки, так? – спросил он.
– Да, – подтвердила она. – И кусты боярышника рядом вот-вот распустятся.
Он вдруг словно увидел перед собой черный провал двора, сырые от дождя скамейки, облупившуюся лесенку на детской площадке, тянущие тонкие ветки в небо деревья. Сколько лет он любовался этим видом? Двадцать пять? Тридцать? Эту квартиру, две комнаты и кухню, выгороженные из некогда огромных дореволюционных хором, он получил в первые годы службы в Аэрофлоте, когда только-только родилась Шура. Здесь, у окна, стояла сначала ее кровать, потом Гришкина. Вспомнилось, как он хватал детей на руки, укладывал животом на свою широкую ладонь и носился по комнате, объявляя:
– «Ту-104» заходит на посадку.
Дети визжали от удовольствия.
Сколько раз выходил он отсюда, невыспавшийся, повздоривший с женой или просто ни с того ни с сего вставший не с той ноги, отправлялся в аэропорт, зная, что, как только очутится за штурвалом самолета, как только увидит перед собой распахнутое, всегда такое разное, то безоблачно-синее, то темнеющее предгрозовое небо, все бытовые неприятности окажутся где-то далеко. Особенно он любил, когда вылет назначался на раннее утро. Садишься в кабину – еще темно, черное, непроглядное небо над Москвой, россыпь золотистых огней, потом рев двигателей, грохот шасси по асфальту взлетной полосы, самолет отрывается от земли, летит ввысь, рвется сквозь ночь – и вдруг откуда ни возьмись появляется солнце, радостное, утреннее, еще невидимое с земли, но уже спешащее навстречу новому дню. Немыслимое чудо, восторг. Который больше ему никогда не испытать.
Он отвернулся от окна, покачал головой:
– Бред. Бессмыслица. Валя, вы же медработник, скажите мне, для чего все это? Зачем вы выхаживаете больных вроде меня? Ну хорошо, заживут ожоги, снимут с меня эти повязки… Но даже при самом лучшем раскладе, даже если зрение ко мне вернется, я все равно никогда уже не смогу жить как прежде, вернуться в профессию. Тогда зачем все это?
– Если вы так говорите, значит, все не так плохо, – отозвалась Валя. – Знаете, за годы работы в больнице я поняла, что самые безнадежные больные сильнее всего цепляются за жизнь. А жалуются и спрашивают, для чего их спасли, как раз те, кто вскоре поправится.
– Вы и сейчас в больнице работаете? – спросил он.
– Нет, я на пенсии, мне в этом году исполнилось пятьдесят пять, – объяснила она. – Только вот отдыхать целый день как-то скучно, потому и подрабатываю сиделкой. Хочется приносить кому-нибудь пользу.
– Вот видите! Значит, вы должны меня понять, – подхватил он. – Быть бесполезным – скучно. А я теперь, после этой аварии, именно что бесполезен. Я всегда этого боялся, понимал, что в конце концов здоровье сдаст и придется уйти из авиации, у нас с этим строго. Ну, думал, перееду на дачу, буду внуков нянчить, как-нибудь привыкну. И вдруг так быстро, неожиданно. Просто оказался не готов к этому…
– Вы не правы, – возразила Валя. – Разве просто жить, дышать, общаться с близкими, радоваться каждому новому дню – это мало? Неужели авиация составляла для вас главное в жизни?
– Не знаю, наверное, – буркнул он. – По крайней мере, я не представлю себе жизни без нее.
– Знаете, вы мне моего брата напоминаете, – тихо сказала вдруг Валя. – Он вот так же бредил самолетами, с самого детства. Ужасно боялся, что из-за слабого здоровья не сможет поступить в летное училище, закалялся изо всех сил, спортом занимался. Ничего вокруг себя не видел, ничего не замечал, только одной этой мыслью жил. И добился все-таки, поступил, выучился, стал военным летчиком, сталинским соколом. Он, кажется, даже из-за начала войны не слишком расстроился, думал только о том, что вылетов теперь будет больше. И почти сразу погиб… В августе сорок первого. – Она помолчала и добавила резковато: – И знаете, я иногда думаю, вот оказалась бы у него хоть какая-нибудь самая банальная близорукость, и его не приняли бы в училище. Да, мечта погибла бы, но сам он остался бы жить. Разве жизнь не важнее любой, самой заветной мечты?
Он неопределенно дернул плечами. Ответа на этот вопрос он не знал и спорить больше не хотел. Кроме того, его мысли все время возвращались к ее фразе «Вы напоминаете мне брата. Он погиб в начале войны». Как странно, и Валя, его Валя, тогда, больше тридцати лет назад, говорила так же. Это что же, тоже профдеформация – все медсестры развлекают больных рассказами о погибших на фронте братьях? Или…
– И вовсе вы не бесполезны, вы детям нужны… – продолжала Валя, он нетерпеливо отмахнулся. – Вы мне нужны! – настаивала Валя. – Ведь я за вами ухаживаю. Разве обязательно быть нужным всему человечеству? Разве одного человека, нуждающегося в вас, мало? Знаете, мой отец – он десять лет провел в сталинских лагерях, – когда вернулся, рассказывал: «Самое трудное – это принять новые правила своей жизни, принять и продолжать жить. Если будешь откладывать жизнь до выхода на волю, погибнешь. Нет, нужно жить сейчас, находить даже в невыносимом арестантском быту поводы для радости». Понимаете, что я хочу сказать?
– Понимаю, – кивнул он. – Поколению наших родителей в какой-то мере повезло. Они жили в такое страшное время, когда рады были уже просто тому, что все еще живы. Нам посложнее найти поводы для радости…
Он помолчал, вслушиваясь в ночную тишину спавшего дома. Весенний дождь весело стучит в железный подоконник. Вот ведь, жизнь, несмотря ни на что, идет себе своим чередом, зима кончилась, скоро листья на деревьях появятся. Может, этого и достаточно для того, чтобы чувствовать себя живым? Радоваться первому дождю, солнцу, зелени? Если бы только он мог этому научиться…
– Валя, – предложил он, – а давайте шампанского выпьем? За наступающую весну! Кажется, там в холодильнике осталась бутылка с Нового года. Нет-нет, не возражайте, я знаю, что лекарства, нельзя… Но вы же сами сказали, что нужно жить и находить поводы для радости сейчас, не откладывая на потом. Так давайте именно сейчас устроим праздник.
– Ночью? – улыбнулась она. – Вот так, ни с того ни с сего? Ну что ж, может, вы и правы, давайте. Сейчас я все принесу.
Ему удалось ловко вытащить пробку из бутылки. Валя легко придерживала его руку, когда он разливал шампанское по бокалам, осторожно останавливала, когда вино готово было вылиться через край.
– И музыку включите, – попросил он. – Там, на тумбочке, проигрыватель, а рядом пластинки. На ваш выбор, что-нибудь.
– Хорошо, только не очень громко. Три часа ночи все-таки, – отозвалась она.
Слышно было, как зашипела, начиная вращение, пластинка, как, чуть царапнув винил, опустилась на диск игла. Полилась печальная, чуть тревожная мелодия. Запрыгали синкопы старого, послевоенного танго.
– Ну вот и славно. – обрадовался он. – Давайте выпьем, Валя. Ваше здоровье! Что бы я без вас делал?
– Давайте лучше за ваше, – возразила она. – За то, чтоб вы поскорее поправились и могли обойтись без меня!
Он поднял бокал, ожидая, когда она толкнется в него своим, потом пригубил вино. Голова немедленно закружилась, наверное, все-таки не стоило пить после укола такого сильного обезболивающего. А, к черту, все равно.
– Расскажите мне что-нибудь, – попросил он. – Расскажите о себе. Я ведь ничего про вас не знаю, а за эти дни мы так сроднились, почти родственниками стали. Вы где родились, в Москве? А учились? Замужем?
Валя чуть помолчала:
– Да нечего рассказывать. Замужем была, недолго, мы разошлись. Есть дочь, уже взрослая. Честное слово, ничего интересного. Давайте лучше потанцуем, танго такое красивое.
– Давайте! – согласился он. – Праздник так праздник.
Она сама вложила в его руку свою маленькую гладкую ладонь с коротко остриженными ногтями. Он поднялся, осторожно обнял ее за талию, чувствуя, как подбородка касаются мягкие, кажется, вьющиеся волосы. Он боялся оступиться, потерять равновесие и лишь легко покачивал ее в танце, почти не двигаясь с места. Удивительно, близость этой женщины, которую он никогда даже не видел, не представлял, как она выглядит, взволновала его, разбудила смутные, как он думал, давно потерянные для него чувства – смущение, нежность. И не оставляло ощущение дежавю, полустертого воспоминания, будто что-то подобное уже было с ним когда-то, в другой жизни. Будто бы он обнимал уже эту миниатюрную, хрупкую, доверчиво припавшую к его груди женщину. И запах ее волос, легкий, пряный тоже ему смутно знаком.
– Что за духи у вас? – спросил он, глубже вдыхая этот запах, будивший почти забытые воспоминания. – Запах такой знакомый.
– Ничего особенного, обыкновенный «Красный мак», – отозвалась она. – Половина женщин моего возраста ими пользуется.
Да, наверное, ничего особенного в этом запахе нет, он не слишком-то разбирался в парфюмерии, знал только «Быть может», которыми все годы совместной жизни пользовалась жена. А то, что этот запах напоминал ему прошлое, ту, другую Валю – просто совпадение. В самом деле, в Советском Союзе имелся не такой уж большой выбор косметических средств, особенно в те годы.
– Так странно, правда? – улыбнулся он. – Ночь. Пустая квартира. И мы танцуем. Как в кино. У вас когда-нибудь в жизни было что-то подобное?
– Нет, – отчего-то печально отозвалась она. – Нет, никогда.
Черный репродуктор на столбе, хрипя и кашляя, выводил танго «Цветы». На плацу, перекрикивая печальную мелодию, пели что-то строевое марширующие солдаты, все в запыленной зеленой форме, в черных сапогах – и как они только их носят в такую жару, и с одинаковым затравленно-унылым выражением стертых лиц. Пузатый капитан Шевчук, прохаживаясь взад-вперед в тени платана, зычным голосом отдавал команды.
– Здрасьте, дядь Коль, – буркнул Сережа, торопясь проскочить мимо краснолицего вояки.
– Здорово, Серега, как сам? Выздоровел? – откликнулся Шевчук. – Ну, молоток! Не болей больше! Куда спешишь-то?
– Мамка в поселок послала, там, говорят, в магазине сахар выбросили, – на ходу соврал он.
– А, ну давай-давай, матери помогать надо, – одобрил Шевчук и отвернулся.
Сережа быстро проскочил мимо пыльно-зеленой колонны, свернул на тропинку между двумя одинаковыми пятиэтажками, пробираясь по кустам, выбрался к забору военной части и, оглянувшись по сторонам, легко перескочил ограду в одном только ему известном месте, где каменная кладка осыпалась от старости.
Времени было еще полно, но он не мог унять рвавшееся из груди радостное нетерпение, бежал бегом. Пересек узкую разбитую асфальтированную дорогу и выскочил на тянувшееся почти до горизонта хлопковое поле. На аккуратных, вытянутых вдоль земляных бороздках зеленели маленькие кустики с намечающимися коробочками. Далеко, на горизонте тянулись пологие, крытые темно-зеленым бархатом горы, и лишь одна, самая высокая, отливала под солнцем снежной синевой. Небо уходило ввысь, синее-синее, бездонное, высокое, он раскинул руки на бегу, представляя, будто взлетает, ввинчивается в эту синеву, сидя за штурвалом легкого, грациозного белого самолета.
Лавируя среди ростков, он поравнялся с серым кривобоким сарайчиком для хранения инвентаря, оглянувшись по сторонам и убедившись, что никого поблизости нет, осторожно снял давно уже сломанный, только для вида болтавшийся на двери замок и прошмыгнул внутрь, в жаркую, пахнущую землей и солнцем полутьму. Отбросил ногой ржавую мотыгу, сел на дощатый пол, обхватил руками колени и принялся прислушиваться к доносящимся снаружи звукам. Сначала ничего не было слышно, только горячая, звенящая тишина и трепет хлопковых листьев под легким, едва различимым дуновением ветерка. Потом что-то нарушило сонное оцепенение, какие-то дальние, почти неслышимые звуки. Они приближались, раздавались все отчетливее, и вот уже стало слышно, что это музыка, песня, которую мурлычет тихо чистый женский голос. И вот уже можно было различить тревожный мотив танго, только что доносившийся из репродуктора. Должно быть, у них в поселке тоже работало радио.
Дверь, тихо скрипнув, впустила луч солнечного света, а вслед за ним появилась напевавшая Валя. Он успел различить только золотой нимб волос над головой, вылинявшее голубое платье, а затем дверь захлопнулась, и снова сделалось темно. Он вскочил с пола навстречу Вале, протянул руки, обнял, почти на ощупь. И она тут же приникла к нему, жарко задышала в плечо, потянула его за собой, все еще продолжая напевать, заставляя кружиться вместе с ней в легком радостном танце. Он неловко переступал по полу, пьянея от ее близости, нетерпеливо ища в темноте ее губы.
– Ну, здравствуй, здравствуй! – прошептала она, обвивая тонкими руками его шею.
В жарком, почти недвижимом воздухе пахло плодородной распаханной землей, зеленью, летом. Он повернулся в сладкой полусонной истоме, уткнулся лицом в плоский Валин живот, коснулся губами пупка.
– Люблю тебя, – прошептал, не открывая глаз.
– За что? – склонила голову к плечу она.
– Не знаю… Просто так. А ты за что?
Она запустила маленькие тонкие пальчики в его отросшие пшеничного цвета волосы, крепче прижала его голову к своему животу.
– Ты хороший, Сережа. Не такой, как другие здесь. Ты добрый, нежный… За мной тут ухаживал один, из вашей части. Пузатый такой, краснорожий… Колей зовут.
– Капитан Шевчук, – сообразил он. – Знаю его, противный.
– Угу, – кивнула она. – Сам, знаешь, пыжится, рассказывает мне про свои боевые подвиги, а глазами так и лезет под юбку. Я ему так и сказала: «Глаза растерять не боишься, герой?» И все такие же. Я за два года тут ни с одним словом не перекинулась. Придешь домой со службы, вместе с Маликой (это хозяйка, у которой я угол снимаю) кислого молока с лепешками похлебаешь – и спать. А иногда как задумаешься, такая тоска берет. Мне ведь двадцать три года только, что же, это и есть вся моя жизнь, и другой никогда не будет?
– А в Москве у тебя был кто-то? – спросил он осторожно, боясь обидеть.
– Был, да, жених, – неохотно отозвалась она. – На курс старше учился. Но, видишь, как получилось, не сложилось. Мне уехать пришлось, а он остался. Да я и не хотела, чтобы он уезжал, ему-то за что жизнь ломать.
Сережа не шевельнулся, продолжал все так же расслабленно лежать головой у нее на коленях, только внутренне весь напрягся и с трудом выдавил из себя:
– А поедешь обратно в Москву? Со мной поедешь? Училище, правда, не в самом городе, а в области, но это ведь близко… Поедем? У меня поезд через десять дней, сразу после выпускного.
Почувствовал, как сбилось ее дыхание, как окаменело теплое бедро, к которому он прижимался щекой.
– Так скоро? – выдохнула Валя.
– Так ты поедешь? – настаивал он. – Ты не бойся, я все продумал. Я работать пойду. Ну, то есть и учиться, конечно, и работать. На первое время комнату снимем, а потом, когда поженимся, нам общагу дадут, наверно. Поедешь со мной, а, Валь?
Он поднял голову, напряженно вглядывался сквозь сонный полумрак в ее глаза. Она отчаянно покачала головой, спрятала лицо в ладонях.
– Не поеду, Сережа. Мне в Москву нельзя.
– Почему? Ну почему? – он тряхнул ее за плечи, попытался оторвать ладони от лица.
– Потому что нельзя. Не допытывайся, прошу тебя.
– Ты мне не веришь, что ли? Боишься чего-то? – оскорбленно спросил он.
И Валя, всхлипнув, упала к нему на грудь, вцепилась руками в плечи, исступленно шепча:
– Я верю тебе, верю. Но ты честный, Сережа, ты врать не умеешь. Если вдруг тебя спросят, ты сможешь сказать, что не знал, только если и правда не знал. Не спрашивай меня, пожалуйста, ни о чем не спрашивай. Я люблю тебя больше всего на свете, но в Москву мне нельзя. Даже и в область.
– Ну и к черту Москву, – почти крикнул он, до боли сжимая ее, маленькую, беззащитную, припавшую к нему, как к единственной опоре в жизни. – Поедем еще куда-нибудь. В любой другой город, в какой захочешь. Какая нам разница, где жить?
– А как же небо? Летное училище? – спросила она, не поднимая головы, касаясь губами его обнаженного плеча.
– Да что оно, одно, что ли, на весь Союз, это училище? – нетерпеливо дернул подбородком он. – Поступлю еще где-нибудь. Ну даже если и нет… Да мне плевать на все, на училище, на небо, на самолеты, лишь бы ты была рядом. Я тебе вообще-то предложение делаю, ты как, согласна?
Он, наклонившись, принялся целовать ее заплаканное лицо, ощущая на губах соленый привкус ее слез, путаясь пальцами в рассыпавшихся по спине пышных рыжих волосах.
– Не знаю, я не знаю… – качала головой она. – Ты не понимаешь…
– И не хочу ничего понимать, – резко бросил он. – Мне плевать, что там у тебя за тайны! Да пусть ты хоть десяток пионеров прирезала, мне все равно. И попробуй только мне отказать, я тебя все равно никуда не пущу! Вот так схвачу и не выпущу, понятно тебе? – он стиснул ее руками, сжал почти до боли, и Валя, все еще сквозь слезы, рассмеялась коротким счастливым смехом:
– Понятно.
Дома бушевал скандал. Мать, большая любительница эффектов, возлежала на диване с мокрым полотенцем на лбу, стонала и охала. Отец, не выносивший семейных сцен, морщась, курил папиросу, стряхивая пепел в распахнутое окно. Они не услышали, как в прихожей хлопнула дверь, и некоторое время Сережа различал их реплики.
– Да брось ты рыдать, он взрослый мужик, – увещевал отец. – Ну трет там кого-то по молодому делу, ну и что с того. У него за жизнь еще тыща баб будет, ты каждый раз станешь реветь белугой? Тебе все кажется, что его еще в детский сад водить надо в коротких штанишках.
– Да при чем тут это, при чем тут это? – не унималась мать. – Тебе же особист все рассказал про нее… – она понизила голос и что-то яростно зашептала, Сережа не мог разобрать. – А если он на ней жениться вздумает? – снова в голос завопила она.
– Да куда там жениться, ему семнадцать лет, – отмахнулся отец. – Через неделю уедет, начнется учеба, девочки. Он и думать забудет, что тут у него было…
– А если не забудет? – патетически бросила мать. – А если не уедет? Ты же знаешь, какой он упертый, весь в тебя. Если он вообразит, что это у него любовь на всю жизнь? Ты такого будущего хочешь для нашего сына? Все надежды прахом, училище, карьера – все. Такое пятно в биографии… И мы с тобой тоже под эту лавочку навсегда тут останемся небо коптить. Ты все хлопотал о переводе в Москву? Так вот, теперь дудки, можешь забыть! Никогда мы отсюда не выберемся.
– Да брось ты драму разводить, – нетерпеливо прикрикнул отец.
– Иван, сделай что-нибудь! – взмолилась мать. – Поговори с ним, объясни, заставь! Нужно же принять какие-то меры, я не знаю…
Мать театрально зарыдала, отец, хмыкнув, отправился на кухню за каплями и наткнулся в прихожей на бледного, дрожащего от негодования Сережу.
Сын так никогда и не узнал, кто его увидел, кто донес. Отец сказал только, что кто-то доложил замполиту, а тот счел необходимым поставить в известность командира части, чем на досуге занимается его отпрыск. Впрочем, это и неважно, городок маленький, сплетни расходятся быстро. Куда больше, чем раскрытие его тайны, Сережу поразила реакция родителей. Как они могли решать что-то вот так, за его спиной? У них дома такого никогда не было. Неужели они до сих пор считают его сопливым мальчишкой, которого можно за ручку вести куда угодно? Да никогда в жизни он никому не позволит вмешиваться в свою жизнь, он им покажет, будут знать, как совать нос в чужие дела. Еще и шепчутся, пересказывают друг другу какие-то сплетни. Что такое они напридумывали про Валю, про его смешливую, нежную, страстную Валю? Какую грязь развели, даже вслух не скажешь! Пошлые, мелкие людишки, ограниченные мещане!
– Значит, вы с матерью уже в курсе? – едва сдерживая ярость, спросил он отца. – Ну и прекрасно, я и сам хотел вам рассказать.
– Так это правда? – грузно выбежала из комнаты мать. – И тебе не стыдно вот так нам признаваться? Спутался со взрослой теткой… Она же тебя старше…
– Ну и что? – запальчиво возразил он. – Какая разница? Мы любим друг друга.
– Ты слышишь? – победоносно обернулась мать к отцу. – Я тебе говорила, говорила! Эта девка задурила ему башку!
– Не смей называть ее девкой, – перебил Сережа. – Валя не девка, она – моя будущая жена.
– Ты как с матерью разговариваешь? – взревел отец. – Очень взрослый стал? Тили-тили-тесто, жених и невеста! Я тебе устрою свадьбу! А ну марш в свою комнату вещи собирать, у тебя поезд через неделю.
– А я никуда не еду, – бросил ему в лицо Сережа.
В эту минуту он, казалось, ненавидел этого крепкого, коренастого мужика с лицом твердым и властным, который тряс перед его носом красноватым, в белых тонких волосках, кулаком.
– Я никуда не еду, я разве забыл вам сказать? – глумливо ухмыльнулся он. – Дело в том, что моя невеста не хочет в Московскую область, а без нее не поеду и я. Но мы, конечно, не станем мозолить вам глаза, уберемся отсюда куда-нибудь. Вот только решим куда.
– Ах ты сучонок! – зарычал отец и, налившись свекольным цветом, бросился на него, сжимая кулаки. – От горшка два вершка, а тоже еще рот разевает! Я тебя научу уму-разуму!
– Ваня, Ваня, не трожь его! – заголосила мать, кинулась наперерез, повисла у отца на руках, не пуская к сыну.
– Бей, бей! – озверев от злости, надсадно орал Сережа, которого подстегивало чувство противоречия. – Давай, ну что же ты? Все равно ты ничего не сможешь со мной поделать. Я люблю Валю и женюсь на ней, даже если ты меня искалечишь!
– Ваня, не трогай его! – ревела мать, повиснув на отце. – Он не понимает, что говорит, это все она его накрутила, против нас настроила!
– Да идите вы! – бросил Сережа. – Что вы лезете в мою жизнь? Оставьте меня в покое, я все решил, и никто мне не помешает!
Он распахнул дверь и скатился по лестнице вниз, во двор.
– Папуля, смотри, что я достала. – Шура, как часто бывало в последнее время, машинально бросила «смотри» и сразу же смутилась, стушевалась.
– Что там у тебя? – подхватил Сергей Иванович, делая вид, что не заметил этого «смотри», чтобы не расстраивать дочь еще больше. – Пахнет-то как!
– Сервелат копченый, твой любимый! – победоносно объявила Шура. – Два часа в продуктовом в очереди стояла.
– Ух ты! Вот это да! – ему казалось, он отлично разыграл энтузиазм.
С чего она взяла, что сервелат – его любимая колбаса? Он вообще никогда не отличался особой привередливостью в еде, как и отец когда-то, любил, чтобы было вкусно и сытно – этого и довольно. Впрочем, если Шуре приятно чувствовать себя заботливой дочерью, он возражать не будет.
– Сейчас положу в холодильник и в кухне заодно приберу.
Она протопала на кухню, загремела посудой. «Стыдно все-таки, молодая женщина, двадцать семь всего, а так себя распустила, – с досадой думал он. – Ну, дети, семья, все понятно, но хоть бы зарядку, что ли, делала по утрам. И ведь не скажешь – обидится. Вот, посмотрела бы хоть на Валю – ей пятьдесят пять, а даже по походке слышно, какая она легкая, стройная, грациозная. Как девочка…» Он отправился вслед за дочерью, стараясь ориентироваться по смутному белому свету, льющемуся из-за незанавешенного окна. Вот уже несколько дней, как он мог отличать свет от темноты, сначала боялся в это поверить, пытался убедить себя, что это всего лишь воображение, потом удостоверился, в душе проснулась смутная, опасливая надежда – на исцеление, на возвращение к былой жизни, пускай без полетов, без неба, но хотя бы не зависящей от милости других, полноценной, самостоятельной. Он, однако, не поделился своим открытием ни с кем из близких, чтобы не обнадеживать их раньше времени. О том, что чувствительность стала понемногу возвращаться к его глазам, знала только Валя.
Остановившись у окна, опустив руки на холодный широкий подоконник, он слышал, как дочь за спиной орудует на кухне, открывает холодильник, хлопает дверцей шкафчика. Сам же наслаждался лучами весеннего солнца, отсвет которых теперь мог различить сквозь бинты.
– А это что такое? – воскликнула вдруг Александра.
Он поморщился: дочь, кажется, окончательно восприняла в общении с ним тон строгого, но справедливого взрослого по отношению к несмышленому ребенку. Стараясь все-таки сдержаться, не давать выхода раздражению, он заметил:
И боль стала отступать, неохотно, медленно пятиться, злобно скалясь и обещая, что непременно еще вернется взять реванш, в более подходящее время, когда поблизости не будет сиделки с верным шприцем наготове. Спать больше не хотелось. Он пошевелился, сел в постели, спустил ноги на пол. Вдруг показалось, что мрак, окутывающий его все последние дни, как будто просветлел. Он напряг глаза, чувствуя, как обожженные веки касаются марли, повернул голову туда, где темнота чуть светлела, спросил:
– Что это? Что это там? Вы лампу зажгли?
– Да, на столе, когда лекарство доставала, – пролепетала Валя. – Вы видите? Видите свет, да?
– Не знаю, – глухо отозвался он. – Может быть, только кажется.
Он боялся поверить в случившееся, страшился, что, если ошибется, не переживет разочарования. Нет, нет, лучше не надеяться зря, не торопить события. Через две недели снимут бинты, тогда можно будет уже о чем-то говорить.
Он поднялся на ноги, ощупью добрался до окна, потянул на себя теперь легко поддававшуюся раму, глубоко вдохнул холодный влажный воздух, спросил:
– Дождь идет?
– Да, – кивнула Валя. – Снега почти уже нет. Весна…
Ночь влажно дышала ему в лицо, доносила запахи просыпающейся от зимней спячки земли, талой воды, мокрой древесной коры.
– Вот там, в палисаднике, растет липа, на ней должны быть уже красные почки, так? – спросил он.
– Да, – подтвердила она. – И кусты боярышника рядом вот-вот распустятся.
Он вдруг словно увидел перед собой черный провал двора, сырые от дождя скамейки, облупившуюся лесенку на детской площадке, тянущие тонкие ветки в небо деревья. Сколько лет он любовался этим видом? Двадцать пять? Тридцать? Эту квартиру, две комнаты и кухню, выгороженные из некогда огромных дореволюционных хором, он получил в первые годы службы в Аэрофлоте, когда только-только родилась Шура. Здесь, у окна, стояла сначала ее кровать, потом Гришкина. Вспомнилось, как он хватал детей на руки, укладывал животом на свою широкую ладонь и носился по комнате, объявляя:
– «Ту-104» заходит на посадку.
Дети визжали от удовольствия.
Сколько раз выходил он отсюда, невыспавшийся, повздоривший с женой или просто ни с того ни с сего вставший не с той ноги, отправлялся в аэропорт, зная, что, как только очутится за штурвалом самолета, как только увидит перед собой распахнутое, всегда такое разное, то безоблачно-синее, то темнеющее предгрозовое небо, все бытовые неприятности окажутся где-то далеко. Особенно он любил, когда вылет назначался на раннее утро. Садишься в кабину – еще темно, черное, непроглядное небо над Москвой, россыпь золотистых огней, потом рев двигателей, грохот шасси по асфальту взлетной полосы, самолет отрывается от земли, летит ввысь, рвется сквозь ночь – и вдруг откуда ни возьмись появляется солнце, радостное, утреннее, еще невидимое с земли, но уже спешащее навстречу новому дню. Немыслимое чудо, восторг. Который больше ему никогда не испытать.
Он отвернулся от окна, покачал головой:
– Бред. Бессмыслица. Валя, вы же медработник, скажите мне, для чего все это? Зачем вы выхаживаете больных вроде меня? Ну хорошо, заживут ожоги, снимут с меня эти повязки… Но даже при самом лучшем раскладе, даже если зрение ко мне вернется, я все равно никогда уже не смогу жить как прежде, вернуться в профессию. Тогда зачем все это?
– Если вы так говорите, значит, все не так плохо, – отозвалась Валя. – Знаете, за годы работы в больнице я поняла, что самые безнадежные больные сильнее всего цепляются за жизнь. А жалуются и спрашивают, для чего их спасли, как раз те, кто вскоре поправится.
– Вы и сейчас в больнице работаете? – спросил он.
– Нет, я на пенсии, мне в этом году исполнилось пятьдесят пять, – объяснила она. – Только вот отдыхать целый день как-то скучно, потому и подрабатываю сиделкой. Хочется приносить кому-нибудь пользу.
– Вот видите! Значит, вы должны меня понять, – подхватил он. – Быть бесполезным – скучно. А я теперь, после этой аварии, именно что бесполезен. Я всегда этого боялся, понимал, что в конце концов здоровье сдаст и придется уйти из авиации, у нас с этим строго. Ну, думал, перееду на дачу, буду внуков нянчить, как-нибудь привыкну. И вдруг так быстро, неожиданно. Просто оказался не готов к этому…
– Вы не правы, – возразила Валя. – Разве просто жить, дышать, общаться с близкими, радоваться каждому новому дню – это мало? Неужели авиация составляла для вас главное в жизни?
– Не знаю, наверное, – буркнул он. – По крайней мере, я не представлю себе жизни без нее.
– Знаете, вы мне моего брата напоминаете, – тихо сказала вдруг Валя. – Он вот так же бредил самолетами, с самого детства. Ужасно боялся, что из-за слабого здоровья не сможет поступить в летное училище, закалялся изо всех сил, спортом занимался. Ничего вокруг себя не видел, ничего не замечал, только одной этой мыслью жил. И добился все-таки, поступил, выучился, стал военным летчиком, сталинским соколом. Он, кажется, даже из-за начала войны не слишком расстроился, думал только о том, что вылетов теперь будет больше. И почти сразу погиб… В августе сорок первого. – Она помолчала и добавила резковато: – И знаете, я иногда думаю, вот оказалась бы у него хоть какая-нибудь самая банальная близорукость, и его не приняли бы в училище. Да, мечта погибла бы, но сам он остался бы жить. Разве жизнь не важнее любой, самой заветной мечты?
Он неопределенно дернул плечами. Ответа на этот вопрос он не знал и спорить больше не хотел. Кроме того, его мысли все время возвращались к ее фразе «Вы напоминаете мне брата. Он погиб в начале войны». Как странно, и Валя, его Валя, тогда, больше тридцати лет назад, говорила так же. Это что же, тоже профдеформация – все медсестры развлекают больных рассказами о погибших на фронте братьях? Или…
– И вовсе вы не бесполезны, вы детям нужны… – продолжала Валя, он нетерпеливо отмахнулся. – Вы мне нужны! – настаивала Валя. – Ведь я за вами ухаживаю. Разве обязательно быть нужным всему человечеству? Разве одного человека, нуждающегося в вас, мало? Знаете, мой отец – он десять лет провел в сталинских лагерях, – когда вернулся, рассказывал: «Самое трудное – это принять новые правила своей жизни, принять и продолжать жить. Если будешь откладывать жизнь до выхода на волю, погибнешь. Нет, нужно жить сейчас, находить даже в невыносимом арестантском быту поводы для радости». Понимаете, что я хочу сказать?
– Понимаю, – кивнул он. – Поколению наших родителей в какой-то мере повезло. Они жили в такое страшное время, когда рады были уже просто тому, что все еще живы. Нам посложнее найти поводы для радости…
Он помолчал, вслушиваясь в ночную тишину спавшего дома. Весенний дождь весело стучит в железный подоконник. Вот ведь, жизнь, несмотря ни на что, идет себе своим чередом, зима кончилась, скоро листья на деревьях появятся. Может, этого и достаточно для того, чтобы чувствовать себя живым? Радоваться первому дождю, солнцу, зелени? Если бы только он мог этому научиться…
– Валя, – предложил он, – а давайте шампанского выпьем? За наступающую весну! Кажется, там в холодильнике осталась бутылка с Нового года. Нет-нет, не возражайте, я знаю, что лекарства, нельзя… Но вы же сами сказали, что нужно жить и находить поводы для радости сейчас, не откладывая на потом. Так давайте именно сейчас устроим праздник.
– Ночью? – улыбнулась она. – Вот так, ни с того ни с сего? Ну что ж, может, вы и правы, давайте. Сейчас я все принесу.
Ему удалось ловко вытащить пробку из бутылки. Валя легко придерживала его руку, когда он разливал шампанское по бокалам, осторожно останавливала, когда вино готово было вылиться через край.
– И музыку включите, – попросил он. – Там, на тумбочке, проигрыватель, а рядом пластинки. На ваш выбор, что-нибудь.
– Хорошо, только не очень громко. Три часа ночи все-таки, – отозвалась она.
Слышно было, как зашипела, начиная вращение, пластинка, как, чуть царапнув винил, опустилась на диск игла. Полилась печальная, чуть тревожная мелодия. Запрыгали синкопы старого, послевоенного танго.
– Ну вот и славно. – обрадовался он. – Давайте выпьем, Валя. Ваше здоровье! Что бы я без вас делал?
– Давайте лучше за ваше, – возразила она. – За то, чтоб вы поскорее поправились и могли обойтись без меня!
Он поднял бокал, ожидая, когда она толкнется в него своим, потом пригубил вино. Голова немедленно закружилась, наверное, все-таки не стоило пить после укола такого сильного обезболивающего. А, к черту, все равно.
– Расскажите мне что-нибудь, – попросил он. – Расскажите о себе. Я ведь ничего про вас не знаю, а за эти дни мы так сроднились, почти родственниками стали. Вы где родились, в Москве? А учились? Замужем?
Валя чуть помолчала:
– Да нечего рассказывать. Замужем была, недолго, мы разошлись. Есть дочь, уже взрослая. Честное слово, ничего интересного. Давайте лучше потанцуем, танго такое красивое.
– Давайте! – согласился он. – Праздник так праздник.
Она сама вложила в его руку свою маленькую гладкую ладонь с коротко остриженными ногтями. Он поднялся, осторожно обнял ее за талию, чувствуя, как подбородка касаются мягкие, кажется, вьющиеся волосы. Он боялся оступиться, потерять равновесие и лишь легко покачивал ее в танце, почти не двигаясь с места. Удивительно, близость этой женщины, которую он никогда даже не видел, не представлял, как она выглядит, взволновала его, разбудила смутные, как он думал, давно потерянные для него чувства – смущение, нежность. И не оставляло ощущение дежавю, полустертого воспоминания, будто что-то подобное уже было с ним когда-то, в другой жизни. Будто бы он обнимал уже эту миниатюрную, хрупкую, доверчиво припавшую к его груди женщину. И запах ее волос, легкий, пряный тоже ему смутно знаком.
– Что за духи у вас? – спросил он, глубже вдыхая этот запах, будивший почти забытые воспоминания. – Запах такой знакомый.
– Ничего особенного, обыкновенный «Красный мак», – отозвалась она. – Половина женщин моего возраста ими пользуется.
Да, наверное, ничего особенного в этом запахе нет, он не слишком-то разбирался в парфюмерии, знал только «Быть может», которыми все годы совместной жизни пользовалась жена. А то, что этот запах напоминал ему прошлое, ту, другую Валю – просто совпадение. В самом деле, в Советском Союзе имелся не такой уж большой выбор косметических средств, особенно в те годы.
– Так странно, правда? – улыбнулся он. – Ночь. Пустая квартира. И мы танцуем. Как в кино. У вас когда-нибудь в жизни было что-то подобное?
– Нет, – отчего-то печально отозвалась она. – Нет, никогда.
Черный репродуктор на столбе, хрипя и кашляя, выводил танго «Цветы». На плацу, перекрикивая печальную мелодию, пели что-то строевое марширующие солдаты, все в запыленной зеленой форме, в черных сапогах – и как они только их носят в такую жару, и с одинаковым затравленно-унылым выражением стертых лиц. Пузатый капитан Шевчук, прохаживаясь взад-вперед в тени платана, зычным голосом отдавал команды.
– Здрасьте, дядь Коль, – буркнул Сережа, торопясь проскочить мимо краснолицего вояки.
– Здорово, Серега, как сам? Выздоровел? – откликнулся Шевчук. – Ну, молоток! Не болей больше! Куда спешишь-то?
– Мамка в поселок послала, там, говорят, в магазине сахар выбросили, – на ходу соврал он.
– А, ну давай-давай, матери помогать надо, – одобрил Шевчук и отвернулся.
Сережа быстро проскочил мимо пыльно-зеленой колонны, свернул на тропинку между двумя одинаковыми пятиэтажками, пробираясь по кустам, выбрался к забору военной части и, оглянувшись по сторонам, легко перескочил ограду в одном только ему известном месте, где каменная кладка осыпалась от старости.
Времени было еще полно, но он не мог унять рвавшееся из груди радостное нетерпение, бежал бегом. Пересек узкую разбитую асфальтированную дорогу и выскочил на тянувшееся почти до горизонта хлопковое поле. На аккуратных, вытянутых вдоль земляных бороздках зеленели маленькие кустики с намечающимися коробочками. Далеко, на горизонте тянулись пологие, крытые темно-зеленым бархатом горы, и лишь одна, самая высокая, отливала под солнцем снежной синевой. Небо уходило ввысь, синее-синее, бездонное, высокое, он раскинул руки на бегу, представляя, будто взлетает, ввинчивается в эту синеву, сидя за штурвалом легкого, грациозного белого самолета.
Лавируя среди ростков, он поравнялся с серым кривобоким сарайчиком для хранения инвентаря, оглянувшись по сторонам и убедившись, что никого поблизости нет, осторожно снял давно уже сломанный, только для вида болтавшийся на двери замок и прошмыгнул внутрь, в жаркую, пахнущую землей и солнцем полутьму. Отбросил ногой ржавую мотыгу, сел на дощатый пол, обхватил руками колени и принялся прислушиваться к доносящимся снаружи звукам. Сначала ничего не было слышно, только горячая, звенящая тишина и трепет хлопковых листьев под легким, едва различимым дуновением ветерка. Потом что-то нарушило сонное оцепенение, какие-то дальние, почти неслышимые звуки. Они приближались, раздавались все отчетливее, и вот уже стало слышно, что это музыка, песня, которую мурлычет тихо чистый женский голос. И вот уже можно было различить тревожный мотив танго, только что доносившийся из репродуктора. Должно быть, у них в поселке тоже работало радио.
Дверь, тихо скрипнув, впустила луч солнечного света, а вслед за ним появилась напевавшая Валя. Он успел различить только золотой нимб волос над головой, вылинявшее голубое платье, а затем дверь захлопнулась, и снова сделалось темно. Он вскочил с пола навстречу Вале, протянул руки, обнял, почти на ощупь. И она тут же приникла к нему, жарко задышала в плечо, потянула его за собой, все еще продолжая напевать, заставляя кружиться вместе с ней в легком радостном танце. Он неловко переступал по полу, пьянея от ее близости, нетерпеливо ища в темноте ее губы.
– Ну, здравствуй, здравствуй! – прошептала она, обвивая тонкими руками его шею.
В жарком, почти недвижимом воздухе пахло плодородной распаханной землей, зеленью, летом. Он повернулся в сладкой полусонной истоме, уткнулся лицом в плоский Валин живот, коснулся губами пупка.
– Люблю тебя, – прошептал, не открывая глаз.
– За что? – склонила голову к плечу она.
– Не знаю… Просто так. А ты за что?
Она запустила маленькие тонкие пальчики в его отросшие пшеничного цвета волосы, крепче прижала его голову к своему животу.
– Ты хороший, Сережа. Не такой, как другие здесь. Ты добрый, нежный… За мной тут ухаживал один, из вашей части. Пузатый такой, краснорожий… Колей зовут.
– Капитан Шевчук, – сообразил он. – Знаю его, противный.
– Угу, – кивнула она. – Сам, знаешь, пыжится, рассказывает мне про свои боевые подвиги, а глазами так и лезет под юбку. Я ему так и сказала: «Глаза растерять не боишься, герой?» И все такие же. Я за два года тут ни с одним словом не перекинулась. Придешь домой со службы, вместе с Маликой (это хозяйка, у которой я угол снимаю) кислого молока с лепешками похлебаешь – и спать. А иногда как задумаешься, такая тоска берет. Мне ведь двадцать три года только, что же, это и есть вся моя жизнь, и другой никогда не будет?
– А в Москве у тебя был кто-то? – спросил он осторожно, боясь обидеть.
– Был, да, жених, – неохотно отозвалась она. – На курс старше учился. Но, видишь, как получилось, не сложилось. Мне уехать пришлось, а он остался. Да я и не хотела, чтобы он уезжал, ему-то за что жизнь ломать.
Сережа не шевельнулся, продолжал все так же расслабленно лежать головой у нее на коленях, только внутренне весь напрягся и с трудом выдавил из себя:
– А поедешь обратно в Москву? Со мной поедешь? Училище, правда, не в самом городе, а в области, но это ведь близко… Поедем? У меня поезд через десять дней, сразу после выпускного.
Почувствовал, как сбилось ее дыхание, как окаменело теплое бедро, к которому он прижимался щекой.
– Так скоро? – выдохнула Валя.
– Так ты поедешь? – настаивал он. – Ты не бойся, я все продумал. Я работать пойду. Ну, то есть и учиться, конечно, и работать. На первое время комнату снимем, а потом, когда поженимся, нам общагу дадут, наверно. Поедешь со мной, а, Валь?
Он поднял голову, напряженно вглядывался сквозь сонный полумрак в ее глаза. Она отчаянно покачала головой, спрятала лицо в ладонях.
– Не поеду, Сережа. Мне в Москву нельзя.
– Почему? Ну почему? – он тряхнул ее за плечи, попытался оторвать ладони от лица.
– Потому что нельзя. Не допытывайся, прошу тебя.
– Ты мне не веришь, что ли? Боишься чего-то? – оскорбленно спросил он.
И Валя, всхлипнув, упала к нему на грудь, вцепилась руками в плечи, исступленно шепча:
– Я верю тебе, верю. Но ты честный, Сережа, ты врать не умеешь. Если вдруг тебя спросят, ты сможешь сказать, что не знал, только если и правда не знал. Не спрашивай меня, пожалуйста, ни о чем не спрашивай. Я люблю тебя больше всего на свете, но в Москву мне нельзя. Даже и в область.
– Ну и к черту Москву, – почти крикнул он, до боли сжимая ее, маленькую, беззащитную, припавшую к нему, как к единственной опоре в жизни. – Поедем еще куда-нибудь. В любой другой город, в какой захочешь. Какая нам разница, где жить?
– А как же небо? Летное училище? – спросила она, не поднимая головы, касаясь губами его обнаженного плеча.
– Да что оно, одно, что ли, на весь Союз, это училище? – нетерпеливо дернул подбородком он. – Поступлю еще где-нибудь. Ну даже если и нет… Да мне плевать на все, на училище, на небо, на самолеты, лишь бы ты была рядом. Я тебе вообще-то предложение делаю, ты как, согласна?
Он, наклонившись, принялся целовать ее заплаканное лицо, ощущая на губах соленый привкус ее слез, путаясь пальцами в рассыпавшихся по спине пышных рыжих волосах.
– Не знаю, я не знаю… – качала головой она. – Ты не понимаешь…
– И не хочу ничего понимать, – резко бросил он. – Мне плевать, что там у тебя за тайны! Да пусть ты хоть десяток пионеров прирезала, мне все равно. И попробуй только мне отказать, я тебя все равно никуда не пущу! Вот так схвачу и не выпущу, понятно тебе? – он стиснул ее руками, сжал почти до боли, и Валя, все еще сквозь слезы, рассмеялась коротким счастливым смехом:
– Понятно.
Дома бушевал скандал. Мать, большая любительница эффектов, возлежала на диване с мокрым полотенцем на лбу, стонала и охала. Отец, не выносивший семейных сцен, морщась, курил папиросу, стряхивая пепел в распахнутое окно. Они не услышали, как в прихожей хлопнула дверь, и некоторое время Сережа различал их реплики.
– Да брось ты рыдать, он взрослый мужик, – увещевал отец. – Ну трет там кого-то по молодому делу, ну и что с того. У него за жизнь еще тыща баб будет, ты каждый раз станешь реветь белугой? Тебе все кажется, что его еще в детский сад водить надо в коротких штанишках.
– Да при чем тут это, при чем тут это? – не унималась мать. – Тебе же особист все рассказал про нее… – она понизила голос и что-то яростно зашептала, Сережа не мог разобрать. – А если он на ней жениться вздумает? – снова в голос завопила она.
– Да куда там жениться, ему семнадцать лет, – отмахнулся отец. – Через неделю уедет, начнется учеба, девочки. Он и думать забудет, что тут у него было…
– А если не забудет? – патетически бросила мать. – А если не уедет? Ты же знаешь, какой он упертый, весь в тебя. Если он вообразит, что это у него любовь на всю жизнь? Ты такого будущего хочешь для нашего сына? Все надежды прахом, училище, карьера – все. Такое пятно в биографии… И мы с тобой тоже под эту лавочку навсегда тут останемся небо коптить. Ты все хлопотал о переводе в Москву? Так вот, теперь дудки, можешь забыть! Никогда мы отсюда не выберемся.
– Да брось ты драму разводить, – нетерпеливо прикрикнул отец.
– Иван, сделай что-нибудь! – взмолилась мать. – Поговори с ним, объясни, заставь! Нужно же принять какие-то меры, я не знаю…
Мать театрально зарыдала, отец, хмыкнув, отправился на кухню за каплями и наткнулся в прихожей на бледного, дрожащего от негодования Сережу.
Сын так никогда и не узнал, кто его увидел, кто донес. Отец сказал только, что кто-то доложил замполиту, а тот счел необходимым поставить в известность командира части, чем на досуге занимается его отпрыск. Впрочем, это и неважно, городок маленький, сплетни расходятся быстро. Куда больше, чем раскрытие его тайны, Сережу поразила реакция родителей. Как они могли решать что-то вот так, за его спиной? У них дома такого никогда не было. Неужели они до сих пор считают его сопливым мальчишкой, которого можно за ручку вести куда угодно? Да никогда в жизни он никому не позволит вмешиваться в свою жизнь, он им покажет, будут знать, как совать нос в чужие дела. Еще и шепчутся, пересказывают друг другу какие-то сплетни. Что такое они напридумывали про Валю, про его смешливую, нежную, страстную Валю? Какую грязь развели, даже вслух не скажешь! Пошлые, мелкие людишки, ограниченные мещане!
– Значит, вы с матерью уже в курсе? – едва сдерживая ярость, спросил он отца. – Ну и прекрасно, я и сам хотел вам рассказать.
– Так это правда? – грузно выбежала из комнаты мать. – И тебе не стыдно вот так нам признаваться? Спутался со взрослой теткой… Она же тебя старше…
– Ну и что? – запальчиво возразил он. – Какая разница? Мы любим друг друга.
– Ты слышишь? – победоносно обернулась мать к отцу. – Я тебе говорила, говорила! Эта девка задурила ему башку!
– Не смей называть ее девкой, – перебил Сережа. – Валя не девка, она – моя будущая жена.
– Ты как с матерью разговариваешь? – взревел отец. – Очень взрослый стал? Тили-тили-тесто, жених и невеста! Я тебе устрою свадьбу! А ну марш в свою комнату вещи собирать, у тебя поезд через неделю.
– А я никуда не еду, – бросил ему в лицо Сережа.
В эту минуту он, казалось, ненавидел этого крепкого, коренастого мужика с лицом твердым и властным, который тряс перед его носом красноватым, в белых тонких волосках, кулаком.
– Я никуда не еду, я разве забыл вам сказать? – глумливо ухмыльнулся он. – Дело в том, что моя невеста не хочет в Московскую область, а без нее не поеду и я. Но мы, конечно, не станем мозолить вам глаза, уберемся отсюда куда-нибудь. Вот только решим куда.
– Ах ты сучонок! – зарычал отец и, налившись свекольным цветом, бросился на него, сжимая кулаки. – От горшка два вершка, а тоже еще рот разевает! Я тебя научу уму-разуму!
– Ваня, Ваня, не трожь его! – заголосила мать, кинулась наперерез, повисла у отца на руках, не пуская к сыну.
– Бей, бей! – озверев от злости, надсадно орал Сережа, которого подстегивало чувство противоречия. – Давай, ну что же ты? Все равно ты ничего не сможешь со мной поделать. Я люблю Валю и женюсь на ней, даже если ты меня искалечишь!
– Ваня, не трогай его! – ревела мать, повиснув на отце. – Он не понимает, что говорит, это все она его накрутила, против нас настроила!
– Да идите вы! – бросил Сережа. – Что вы лезете в мою жизнь? Оставьте меня в покое, я все решил, и никто мне не помешает!
Он распахнул дверь и скатился по лестнице вниз, во двор.
– Папуля, смотри, что я достала. – Шура, как часто бывало в последнее время, машинально бросила «смотри» и сразу же смутилась, стушевалась.
– Что там у тебя? – подхватил Сергей Иванович, делая вид, что не заметил этого «смотри», чтобы не расстраивать дочь еще больше. – Пахнет-то как!
– Сервелат копченый, твой любимый! – победоносно объявила Шура. – Два часа в продуктовом в очереди стояла.
– Ух ты! Вот это да! – ему казалось, он отлично разыграл энтузиазм.
С чего она взяла, что сервелат – его любимая колбаса? Он вообще никогда не отличался особой привередливостью в еде, как и отец когда-то, любил, чтобы было вкусно и сытно – этого и довольно. Впрочем, если Шуре приятно чувствовать себя заботливой дочерью, он возражать не будет.
– Сейчас положу в холодильник и в кухне заодно приберу.
Она протопала на кухню, загремела посудой. «Стыдно все-таки, молодая женщина, двадцать семь всего, а так себя распустила, – с досадой думал он. – Ну, дети, семья, все понятно, но хоть бы зарядку, что ли, делала по утрам. И ведь не скажешь – обидится. Вот, посмотрела бы хоть на Валю – ей пятьдесят пять, а даже по походке слышно, какая она легкая, стройная, грациозная. Как девочка…» Он отправился вслед за дочерью, стараясь ориентироваться по смутному белому свету, льющемуся из-за незанавешенного окна. Вот уже несколько дней, как он мог отличать свет от темноты, сначала боялся в это поверить, пытался убедить себя, что это всего лишь воображение, потом удостоверился, в душе проснулась смутная, опасливая надежда – на исцеление, на возвращение к былой жизни, пускай без полетов, без неба, но хотя бы не зависящей от милости других, полноценной, самостоятельной. Он, однако, не поделился своим открытием ни с кем из близких, чтобы не обнадеживать их раньше времени. О том, что чувствительность стала понемногу возвращаться к его глазам, знала только Валя.
Остановившись у окна, опустив руки на холодный широкий подоконник, он слышал, как дочь за спиной орудует на кухне, открывает холодильник, хлопает дверцей шкафчика. Сам же наслаждался лучами весеннего солнца, отсвет которых теперь мог различить сквозь бинты.
– А это что такое? – воскликнула вдруг Александра.
Он поморщился: дочь, кажется, окончательно восприняла в общении с ним тон строгого, но справедливого взрослого по отношению к несмышленому ребенку. Стараясь все-таки сдержаться, не давать выхода раздражению, он заметил: