– Чтоб вы сдохли!
   Потрепав Тима по загривку, Дима идет к дому, поминутно озираясь, проверяя, не заметили ли соседи их возвращения.
   Дима входит в дом. За ним трусит Тим. Собачью добычу Дима аккуратно кладет на табурет и, проходя мимо, гладит Тима по голове, бормоча:
   – Хороший пес, молодец! Супу наварим. Вот Зина обрадуется. Совсем она у нас с тобой слабая…
   Дима отдергивает грязную вылинявшую занавеску, за которой открывается лежанка. На смятой пестрой подушке лежит Зина. Лицо ее страшно – глаза глубоко запали, торчат под истончившейся кожей скулы, она едва улыбается Диме бледными синеватыми губами.
   – Зинушка, ты поспала? – обращается к ней мальчик и, склонившись, целует няню в пергаментного цвета лоб. – А Тим-то у нас дичь добыл, представляешь? Ты мне объясни, как ощипать, а я сварю.
   Но Зина не слышит его, глаза ее лихорадочно блестят, она силится поднять чудовищно тонкую, перевитую ярко выступившими венами руку.
   – Ох, беда, беда, как же ты один будешь, Димка? – бормочет она. – Ты меня послухай, светушко! Уходи из деревни, сейчас уходи. В лес, к партизанам, куда дойдешь…
   Дима пытается возражать, но она торопится сказать все, что задумала, пока силы не изменили ей:
   – Я умру скоро, и Петруси эти окаянные, соседи наши, узнают, что нет меня, придут за Тимкой, изрубят его и съедят… Как бы и самого тебя…
   – Зина, что ты? Жар у тебя, что ли? – пугается Дима. – Погоди, я тебе водички принесу.
   Зина тонкой синевато-бледной рукой хватает его за запястье, останавливает, шевеля губами из последних сил:
   – Ты ничего не бойся, Димушка. Ничего не бойся! Мы их одолеем, проклятых. Потому что за нами правда. За нами, а не за ними. Ты это помни и ничего не бойся. Ты выдержишь и будешь жить долго-долго. И счастливо!
   Обессиленная, Зина откидывается на подушку, лицо ее сереет, глаза еще больше западают. Дима убегает в угол комнаты, садится на пол, обхватив голову руками. Тим ластится к хозяину, пытается лизнуть его в щеку, мальчик обнимает собаку за шею.
   Постепенно в горнице темнеет, наступает ночь. Тим поднимает голову и начинает тоненько, заунывно подскуливать. Дима проходит по дому, закрывая ставни, заглядывает к Зине, несколько секунд стоит молча, видно только, как дрожит, вцепившись в край занавески, его рука, затем он едва слышно свистит Тиму и выходит из дома. Собака плетется за ним.
   Дима и Тим выходят из леса, оставив там свежий холмик земли. Тим жмется к мальчику. Дима машинально гладит его голову ослабевшими пальцами.
   Мальчик и овчарка выходят на деревенскую улицу, приближаются к дому. Еще издали Дима замечает, что дверь дома болтается на одной петле и тревожно хлопает на ветру. Он останавливается. Тим, присев на задние лапы, глухо ворчит, затем, по-волчьи крадучись, прижав уши, пробирается в дом. Дима затаив дыхание ждет возвращения верного друга. И вскоре собака появляется в дверях, хрипло рыча. Дима проходит в хату и останавливается на пороге.
   Здесь все перевернуто – хрустят под ботинками глиняные черепки, кружатся в воздухе перья вспоротой перины, даже половицы кое-где оторваны с мясом. Вид разгромленной комнаты угнетающе действует на мальчика. Он медленно садится на пол, растерянно перебирает пальцами черепки. Тим носится по комнате, принюхивается, рвется в дверь, но мальчик его не пускает:
   – Тише, Тимка, тише… Никого нам уже не поймать. Уходить надо, Зина права была… Только как? Через лес не проберемся – немцы…
   Тим пристально смотрит на хозяина внимательными, все понимающими глазами. Дима делает Тиму знак, и они выходят во двор.
   Дима бесшумно проходит по двору, указывает Тиму на чердачное окно и с трудом приставляет к этому окну деревянную садовую лестницу. Он отдает четкие резкие команды, как когда-то в незапамятные времена еще в Москве, когда дрессировал щенка на специально оборудованной собачьей площадке. Не добившись результата, мальчик берет Тима на руки, толкает его вверх. Пес не может понять, чего от него хочет хозяин, рвется из рук. Дима отпускает его, поднимает с земли утку, зашвыривает ее в узкое чердачное окно. Тим понимает, чего от него добиваются, и с Диминой помощью вскарабкивается по лестнице в окно.
   Дима поднимается по лестнице, останавливается, свешивается через лестничную перекладину, тяжело дышит. Наконец, сделав последнее усилие, с трудом переваливается через оконный проем и отталкивает лестницу. Лестница падает.
   Тим, забившись в угол чердака, потрошит утку. Дима шарит в темноте, натыкается на большой мешок, просовывает в него руку и вытаскивает на свет горсть остро пахнущих листьев. Табак! Он сует листья в рот и растягивается на полу. Неожиданно с улицы доносятся приглушенные голоса, Дима подползает к чердачному окну и, прячась, выглядывает на улицу.
   Две тени бесшумно мелькают во дворе дома. Чуть скрипит дверь – это один из непрошеных гостей проскользнул в горницу. Второй топчется во дворе, нетерпеливо озираясь по сторонам. Тим, услышав шум, принимается глухо ворчать, и Дима наваливается на него всем телом, зажимая ладонью пасть.
   Затем первый возвращается, со двора доносится отрывистый шепот:
   – Зинка, кажись, преставилась…
   – А малец где?
   – Да провалился куда-то. Ни псины, ни пащенка.
   – Вот стервец! Сам небось своего кобеля схавал да и дал деру. Ищи его теперь…
   Две неясные тени движутся по улице и растворяются в темноте. Дима обессиленно откидывается и закрывает глаза. Невыносимо, мучительно хочется спать. Но спать нельзя, нет, придут, найдут… Веки становятся тяжелыми, липкими, звенящая голова клонится к полу. Дима засыпает.
   Но вот его снова будят приглушенные голоса. Дима слышит легкое шуршание – кто-то приставляет лестницу, чтобы взобраться на чердак. Напрягая остаток сил, обливаясь холодным потом, мальчик ползет к перекладине, за которой можно спрятаться и, оставаясь незамеченным, посмотреть, что делается внизу. Тим приникает к окну, пытается скулить. Дима, выпростав из-под себя правую руку, зажимает псу пасть:
   – Тише, Тимыч, мы им так просто не дадимся.
   Мальчик перевешивается через перекладину и тут же в ужасе отшатывается. Все его существо охватывает парализующий страх. Прямо на него смотрит человек – веснушчатый, курносый, заросший клочковатой рыжей бородой и наверняка ужасно голодный. И Дима выговаривает тонким, вмиг осипшим голосом:
   – Только собаку мою не ешьте. Пожалуйста!
   – Фью, – свистит парень. – А ну-ка, братушки, давайте-ка выбираться отсюда. – И, поймав дикий Димкин взгляд, смеется весело: – Свои мы, не боись, партизаны!
   Дима, не в силах поверить в спасение, смотрит на парня. Голова его кружится, в ушах грохочет собственное сердце, перед глазами начинают мелькать черные мухи, и мальчик проваливается в тяжелый удушливый обморок.
   В доме Диму угощают двумя сухарями. Мальчик, присев на пол, сует один сухарь Тиму, другой грызет сам, стараясь подольше подержать во рту, не проглатывать сразу крошки драгоценного хлеба. Партизаны, сидя кружком на полу, о чем-то шепчутся. Дима различает слова «офицера бы поймать». Неожиданно в памяти встает белозубо хохочущий немец на черном джипе. Дима откашливается и храбро произносит:
   – Я знаю, как выманить офицера.
   Слова его встречают смехом, начинают подтрунивать над ним.
   – Ты, хлопец, – говорит бородатый Никита, его спаситель, – вроде и верно тогось.
   – От голода и ты бы тогось, – одергивает его другой партизан.
   – А вы послушайте сначала, – обижается Дима и полушепотом начинает выкладывать свой план. Лица бойцов постепенно становятся серьезными. Они внимательно слушают, и кое-кто даже кивает.
   Дом, где находится немецкая комендатура, Дима знает хорошо. Он давно уже стоит перед воротами, поджидает белозубого офицера. Ему отчаянно страшно, видно, как время от времени судорожно подергиваются его плечи. Но Дима помнит завет Зины: «Ничего не бойся. Правда на нашей стороне». И он храбрится, сжимает кулаки, цедит сквозь зубы:
   – Дождетесь, фрицы проклятые!
   Наконец офицер выходит, прищурившись, смотрит на мальчика, узнает и расплывается в ухмылке:
   – Продавать собак?
   Дима горячо кивает и тащит офицера вниз по улице, к своему дому. Тот едва успевает за ним.
   «Ничего, немчура, – думает Дима. – Ты только дойди… Мы еще посчитаем твою тушенку».
   Неожиданно ему приходит в голову, что офицер может что-нибудь заподозрить, и мальчик начинает расписывать достоинства собаки:
   – Хороший собак. Дер хунд! Злой! Пойдемте!
   – Яволь, – лыбится офицер.
   Затем, подозрительно вскинувшись, останавливается:
   – Ты кормить собак? Он не голодать, не умирать?
   Дима яростно качает головой, убеждает:
   – Он еще сильный, вы не думайте! Его бы чуть откормить только. Он здоровый, оклемается.
   Офицер в сомнении топчется на дороге, хочет уйти. Дима в отчаянии делает решительный шаг.
   – Не хотите, не надо, – с деланым равнодушием бросает он. – У меня еще приятель ваш про собаку спрашивал…
   Офицер хватает мальчика за рукав рубашки, резко дергает. Старая застиранная материя с треском рвется, оторванный рукав болтается на худой Диминой руке.
   – Стой! – хищно оскалившись, командует немец. – Я покупать собак, я сказал. Веди!
   Они подходят к дому, из-за дверей доносится слабый лай Тима. Офицер, довольно потирая руки, открывает дверь и входит в дом. В ту же секунду в темноте комнаты на него набрасываются партизаны. Один зажимает немцу рот, чтобы не кричал, другой валит его на пол, третий вяжет руки. Работают они быстро, слаженно. Видно, что это не первый «язык», которого им удалось взять. Дима стоит, прислонившись спиной к двери, переводит дыхание. Рядом с ним умными глазами наблюдает за происходящим Тим.
   Связав офицера, Никита быстро командует:
   – Уходим через задний двор и дальше, через болото.
   Бесшумные, почти невидимые в темноте, бойцы выскальзывают из дома, двое волокут на себе связанного врага. Никита идет последним. Дима, не говоря ни слова, смотрит им вслед. Ну, ему теперь не жить, это ясно. Вся деревня видела его у комендатуры. Что ж, все равно умирать. Зато отдал свой долг стране, Родине. Он медленно опускается на пол.
   – А ты шо ж встал як вкопанный? – удивляется Никита. – Давай, поспевай за братушками!
   Дима вскакивает, недоверчиво смотрит на Никиту, расплывается в счастливой улыбке и, схватив Тима за ошейник, спешит вслед за партизанами.
   Экран снова погас. Аля выпрямилась на стуле, закашлялась, попыталась разогнать рукой плавающий в воздухе сигаретный дым. Дмитрий Владимирович обернулся, смял в пепельнице папиросу, встал, шагнул к окну и открыл форточку. И сразу донеслись со второго этажа отчаянные крики Тони:
   – Я видела, видела. Он в окно впрыгнул. Дмитрий, где ты?
   А следом увещевания Глаши:
   – Антониночка Петровна, родная вы моя, успокойтесь!
   Дмитрий Владимирович, поморщившись, сел на место. Никита же, откровенно зевавший во время просмотра, вскочил с табуретки, свирепо покосился на отца и вылетел из просмотрового зала.
   Иван Павлович, разомлевший от коньяка, осоловелым взглядом обвел комнату, пытаясь понять, откуда идет этот раздражающий звук. Геннадий Борисович услужливо наклонился к нему и что-то зашептал в ухо.
   – Обстановочка у вас тут, Дмитрий Владимирович, прямо скажем, не рабочая, – прогудел Иван Павлович.
   Редников коротко взглянул на него, и чиновник неожиданно осекся, отвернулся, словно одним лишь взглядом Дмитрий дал понять, что обсуждать свои семейные вопросы не позволит никому.
   Экран засветился, поплыли кадры нового эпизода фильма.
   Солнце яростно светит на улицах полуразрушенного Берлина. Оно отражается в уцелевших кое-где оконных стеклах, поблескивает на винтовках проходящих по улицам солдат, зайчиком прыгает по полотнищам развевающихся красных флагов.
   Едет по улице грузовик, в кузове которого распевают под гармошку улыбающиеся советские солдаты. На углу из кузова выпрыгивают Никита и Дима – теперь уже высокий широкоплечий юноша с пробивающимися над верхней губой усиками. За ними выскакивает и верный Тим. Друзья идут по улице, Никита обнимает Диму за плечи, улыбается широкой, хмельной то ли от весеннего солнца, то ли от счастья улыбкой и тянет:
   – Эх, не думал, что доживем до дня до этого. Не думал…
   – А я никогда и не сомневался, что доживем! – запальчиво возражает Дима.
   – Ты молодой ишо, – качает головой Никита. – И война-то для тебя – так, игрушки… да и повезло – три года с нами партизанил, а ни одного фрица застрелить не пришлось. Вот когда он стоит перед тобой, зенками своими совиными хлопает, дышит, а ты его бац – и нету поганца. Это, знаешь, посильнее, чем тропинки минировать, сильно по котелку бьет.
   Никита на мгновение мрачнеет, потом машет перед лицом ладонью, снова мечтательно улыбается:
   – Эх, а заживем-то теперь, а? Варюха-то моя поди заждалась. Четыре года, как из дома ушел, соскучилась девка. Вернусь вот, свадьбу сыграем… А ты, Димка, что делать будешь дома, а?
   Дима хочет поведать другу о давней своей, детской еще мечте, зародившейся много лет назад, когда сидел он вечерами на скамейке летнего кинотеатра между матерью и отцом и, затаив дыхание, следил за разворачивающимися на экране волшебными историями. Хочет признаться, что мечтает сам, своими руками делать кино, создавать для людей, уставших от грязи и ужасов войны, волшебные сказки, когда откуда-то сбоку, из развалин многоэтажки, щелкает выстрел.
   И Никита вдруг замирает на полуслове, хватается за грудь и растерянно смотрит на красную жидкость, сочащуюся между пальцев. Он судорожно хватает губами воздух и медленно оседает на асфальт. Лицо его бледнеет, глаза остекленело смотрят на развевающийся на ветру красный советский флаг.
   Дима, оторопев, глядит на друга, который еще секунду назад рассуждал о счастье и планировал, как заживет теперь со своей Варюхой. А Тим уже рвется с поводка, впрыгивает в подвальное окошко полуразрушенного дома. И Дима, не успев собраться с мыслями, влезает за ним.
   Дима бежит по коридору заброшенного дома, перепрыгивает через поваленную мебель, на бегу распахивает ногой двери. В одной из дальних комнат видит лежащего на полу солдата в немецкой военной форме. Верный Тим навалился на него, держит зубами за горло, не давая подняться, но не сжимает челюсти, ждет команды, оглядывается на хозяина.
   Дима вырывает из кобуры пистолет, прицеливается, но не может заставить себя выстрелить. Кисть его дрожит, и он удерживает скачущий локоть другой рукой. Немец, воспользовавшись Диминой слабостью, заводит свободную руку за спину, незаметным движением достает из-за пояса пистолет, целится в голову собаки. Увидев это, Дима мгновенно нажимает на курок. Голова немца глухо бьется об пол, под безжизненное туловище подтекает лужа алой крови.
   Дима продолжает стоять, вытянув руку с пистолетом, другой судорожно ухватившись за собственный локоть, смотрит на содеянное, зрачки его расширяются от ужаса.
   – Это все, – обернулся к чиновникам Дмитрий Владимирович. – Остальные эпизоды пока не смонтированы.
   – Ничего, мы с Геннадием Борисовичем уже обрисовали, так сказать, себе полную картину, – вальяжно протянул из кресла Иван Павлович.
   – Да-а-а, – подобострастно закивал Геннадий Борисович. – Не зря сигнал поступил, ох не зря…
   – Что ж, давайте поговорим, товарищи, – помрачнев, ответил Редников. – Прошу, пройдемте в кабинет.
   Иван Павлович, переваливаясь, выплыл из зала. За ним засеменил Геннадий Борисович. Редников прошел следом, и Аля осталась одна.

3

   Аля долго еще сидела в темном зале, сжимала руками голову, терла ладонью лоб. Сердце колотилось как бешеное, стучало в груди, билось о ребра. И почему-то одновременно хотелось подпрыгнуть высоко-высоко, закричать, захохотать и тут же упасть навзничь и заплакать.
   «Что с тобой, чокнутая? – спрашивала себя Аля, стараясь успокоиться, прийти в себя. – Что происходит?»
   Если уж совсем честно, что происходит, она догадывалась. Было уже такое. Было после девятого класса, когда на каникулах в трудовом лагере в Крыму крутила роман с Костей-вожатым. Было на втором курсе, когда чуть не вышла замуж за аспиранта Воронцова. Всегда вначале появлялось это вот ощущение – сердце подпрыгивает, как будто несешься на санках с крутой снежной горки. Но вот так сильно, чтобы не могла взять себя в руки, чтобы сидела в темноте и била себя кулаком по лбу, как безумная, такого не случалось. И страшно было подумать, признаться себе, отчего это с ней – здесь, сейчас. И мелькали перед глазами яркие вспышки: темная от загара рука берет ее за запястье, помогая спуститься с платформы, черные смеющиеся глаза на спокойном невозмутимом лице, застывшая напряженная фигура перед экраном…
   Из-за маленькой дверцы высунулся киномеханик и с удивлением поглядел на Алю.
   – Извините!
   Она решительно вскочила со стула, вышла на пустую веранду, села к столу и достала из сумки общую тетрадь в коричневом кожаном переплете. «Надо заняться очерком, заняться очерком…» – стучало в голове. Аля на секунду остановилась, потерла кончиком ручки лоб, сосредоточиваясь, и принялась быстро записывать. Ровные строчки побежали по бумаге.
   «Можно ли судить Мастера по обычным человеческим законам? Должен ли он подчинять свою жизнь устоявшимся общественным нормам: заботе о близких, беспрекословному выполнению задач, поставленных перед ним начальством, приумножению благосостояния? Или задача его несоизмеримо шире – достучаться до каждого человека, донести скрытую от глаз правду, разбудить в людях глубоко запрятанные чувства? И не может он разменивать свой талант на бытовые мелочи?»
   Аля на секунду остановилась, перечитала написанное, зачеркнула слово «Мастера» и вписала поверх «гения». Словно вторя ее мыслям, из дома донесся голос Редникова:
   – И все-таки я настаиваю… Это история моей страны, моего народа, в конце концов, это моя история. И я ни на йоту не отступил от правды, от того, что видел собственными глазами. Без этих сцен картина потеряет…
   Его перебил тягучий ленивый басок Ивана Павловича:
   – Дмитрий Владимирович, о чем вы говорите! Вы тут нам антисоветчину лепите, прикрываясь красивыми словами… Нет уж, позвольте, я на себя такую ответственность брать не могу.
   Дребезжащим голосом вступил Геннадий Борисович:
   – Да-да, вопрос будет решаться наверху. Поговорим в другом месте и при других обстоятельствах.
   «И сколько же иногда нужно мужества, сколько непоколебимой отваги, чтобы преодолеть все преграды и донести свою правду до человечества, – продолжала писать Аля. – Сколько сил нужно положить на борьбу с внешними обстоятельствами. Поневоле не останется возможности обращать внимание на личное, мелкое, преходящее. Отсюда, наверное, и идет миф о небывалой черствости и жестокости гениев».
   На веранду, блестя свекольно-красным то ли от праведного гнева, то ли от коньячных возлияний лицом, выкатился Иван Павлович. Он бросил взгляд на Алю, быстро прикрывшую локтем написанное, буркнул что-то неразборчивое и протопал к выходу. За ним спешил, держа в руках кипу отпечатанных на машинке листков, Геннадий Борисович.
   – Вот мы посмотрим, сравним первоначальный утвержденный сценарий с тем, что вы тут… натворили, – визгливо бросил он появившемуся на пороге Редникову.
   Дмитрий Владимирович спокойно развел руками, словно говоря: «Ваше право». Геннадий Борисович, свирепо оскалившись, выскочил за дверь. Взревел во дворе мотор, и через минуту все стихло.
   Дмитрий, нахмурившись, отошел к окну, взял с подоконника папиросы, закурил и, обернувшись к столу за пепельницей, только теперь увидел Алю.
   Девушка смотрела на него не мигая, и было в ее взгляде что-то необычное, слишком откровенное, открытое и вместе с тем глубоко женское. Редников невольно приподнял брови, словно спрашивая: «Что-то не так?» И Аля, качнув головой, опустила глаза.
   Редников кашлянул, взял со стола пепельницу, переставил ее на подоконник и обратился к Але:
   – А вы, Аля, что скажете?
   Аля быстро отозвалась:
   – Я… Я не знаю… У меня внутри все перевернулось как будто. Я слышала о тех временах, читала… Но чтобы вот так, с экрана… Неужели так все и было?
   – К сожалению, да, – кивнул Дмитрий.
   Аля поднялась из-за стола, прошла по веранде, продекламировала как бы про себя: «Мы живем, под собою не чуя страны…»
   Дмитрий исподлобья смотрел на движущуюся по комнате тонкую фигурку в белом сарафане. Вот она прошла мимо совсем рядом, и от нее повеяло чистой речной водой, солнцем, степными травами. Задела рукав его рубашки, вздрогнула, быстро взглянула ему в лицо и отвернулась.
   «Красивая, – отметил он про себя. – Но и какая-то странная. Странная и как будто неспокойная, что ли».
   – Но почему? Почему они сами шли… Так обреченно, как на заклание? Ведь можно было бороться, сопротивляться? – резко спросила вдруг Аля.
   Редников снисходительно усмехнулся:
   – Понимаете, они верили… Человек должен во что-то верить, иначе он мертв. Иногда проще бывает сдаться, чем признаться себе, что ты ошибался, что все, во что ты верил, все, что любил, все, что когда-то было дорого, на самом деле лживо и уродливо.
   Аля внимательно слушала его, сдвинув золотистые брови, несколько раз кивнула, соглашаясь, и вдруг быстро спросила:
   – Дмитрий Владимирович, а вы во что верите?
   – Я? – опешил Редников.
   Вопрос показался ему слишком личным, не очень-то подходящим для студенческого очерка. Он обернулся к окну, посмотрел на освещенные солнцем ветки яблони во дворе. Одно недозрелое крохотное зеленое яблочко упало на подоконник, и сейчас вокруг него смешно прыгал воробей.
   «Во что вы верите?.. Хороший вопрос на пятом десятке жизни… Что ей ответить? Показать себя престарелым напыщенным болваном как-то не хочется…»
   – В искусство, в профессию, в свою страну, в народ, в правду… В любовь, в конце концов. В нормальные вечные человеческие ценности. Их не так уж мало, как видите. Еще верю, что вы напишете замечательный очерк и Ковалев будет вас хвалить и назначит повышенную стипендию.
   От его слов Аля словно пришла в себя, стряхнула оцепенение, вернулась к столу, стала быстро забрасывать вещи в сумку, прощаться.
   «Ну вот, расстроил девочку, – решил Редников. – И о кино поговорить не удалось. Пожалуй, надо еще раз с ней встретиться. Пускай действительно хороший очерк напишет. Славная девчушка. И смотрит такими глазами…»
   – Знаете что, Аля, – предложил он, прощаясь. – Приезжайте-ка вы ко мне на съемочную площадку. Там своими глазами и увидите, как снимается современная антисоветчина.
   – Ой, это было бы здорово! – Лицо ее осветилось улыбкой. – А можно?
   – Ну конечно, – кивнул Редников. – Давайте хотя бы завтра. Приезжайте прямо сюда к десяти утра. За мной машина придет, вот вместе и поедем.
   – Тогда до свидания, – обернулась Аля уже от дверей. – До завтра!
   Никита давно уже дежурил у ворот дачи, поджидая, когда наконец появится их утренняя гостья.
   «Чувиха что надо, – это он сразу отметил. – Правда, с характером. Ну ничего, мы ее пообломаем. Преподнести, что ли, ей флакон «Magie Noire»? Что-нибудь типа: «Мадемуазель, еще в далеком Париже я видел вас во сне и приобрел эту безделицу для вас…» Духи, правда, для Таньки вез… Да ну ее, еще в прошлом году надоела. А папец-то хорош! «Познакомься, Аля, студентка…» Сам-то только и ждет, чтобы вокруг крутились юные поклонницы и в рот ему заглядывали. Надувается от удовольствия, как индюк. Очерк о нем приехали писать, «гениальный Редников, нестареющий кумир молодежи»… Хоть бы матери постыдился! Мало она из-за него мучилась?»
   Никита помрачнел и яростно втоптал в землю окурок «Голуаза». И тут на дорожке появилась Аля. Никита, юркнув за дерево, выждал до последнего и выскочил прямо перед ее носом.
   – Мое почтение, мадемуазель!
   Аля вздрогнула от неожиданности, но посмотрела на него не сердито, а как-то равнодушно, словно и не замечая, как будто мысли ее были заняты чем-то совсем другим. Это Никите не понравилось.
   – Ну как, папаша мой, великий и ужасный Редников, произвел неизгладимое впечатление? – развязно осведомился Никита.
   – Произвел, – отрезала Аля.
   – Ну еще бы, монумент! Роль человека в обществе! – насмешливо закивал парень.
   Кажется, в этих словах прозвучало чуть больше злости, чем иронии. Аля попыталась обогнуть его, пройти к калитке, но Никита снова преградил ей дорогу.
   – Куда же ты спешишь, прекрасное дитя? Побудь еще немного со мной. Не будем забегать вперед, но ты мне уже нравишься.
   Он попытался приобнять Алю за талию, но получил короткий хлесткий удар по руке и с комическим ужасом отдернул ладонь.
   – А у меня интервью взять не хочешь, а? Или весь литературный талант на папочку ушел? Это ты зря… – протянул он. – Я тебе предлагаю эксклюзив – первое интервью восходящей звезды французского кинематографа.