Ольга Карпович
Моя чужая жена

* * *
   – Ой, а я вас, кажется, знаю. Вы случайно не артист? Где же я вас могла видеть?.. Ой нет, нет, не говорите, я сама вспомню! В «Ловушке смерти»? Или в «Пыли столетий»? Нет, не то… Ну надо же, из головы вылетело.
   Объемистая румяная проводница напряженно вглядывалась в мое лицо, хлопая лазоревыми веками и морща широкий лоб. Я досадливо помотал головой, буркнул «вы ошиблись» и протиснулся мимо ее пышного, обтянутого синим форменным пиджаком бюста в коридор вагона. Однако отделаться от удалой железнодорожной киноманки было не так-то легко. Я шел к своему купе, она же семенила за мной, возбужденно приговаривая: «Обслужим, обслужим по первому разряду», суля какие-то немыслимые яства – балычок, водочку, свежую икорку непременно. Наконец мне удалось нырнуть в щель своего двухместного купе и скрыться за оклеенной светло-коричневым пластиком дверью. Волоокая проводница сдалась не сразу, а продолжала еще некоторое время неуклюже топтаться в коридоре и бормотать:
   – «Нечаянная встреча»? «Разлуке вопреки»? Эх, голова-то садовая, а…
   Я бросил взгляд в прикрученное к двери тусклое зеркало, уныло оглядел собственную хмурую физиономию с накрепко пришитой гримасой богемной отстраненности и сказал отражению:
   – Не зарастет народная тропа к тебе, Спилберг местного разлива.
   Затем снял плащ, повесил его на крючок, сунул под полку небольшой чемодан и с силой потянул вниз ручку окна. Купе сразу же наполнилось звуками вокзала. Застучали каблуки по платформе, зашаркали колесики багажных сумок… «Уважаемые пассажиры, скорый поезд номер сто сорок четыре отправляется с третьего пути», – гнусаво возвестил голос диспетчера, и взревел паровоз. Запахло дымом, масляной смазкой, потянуло жареными беляшами из вокзального буфета. Прошли мимо окна, взрываясь хохотом, две раскрашенные девахи, протопал нагруженный чемоданами отец семейства, заспешил куда-то вокзальный служащий в форменной фуражке. Слабое осеннее солнце уже уползло за здание вокзала, сгущались сумерки, начинал накрапывать дождь.
   Я сел на аккуратно застеленную полку и сдвинул в сторону занавеску, чтобы предаться любимому занятию – наблюдению за людьми. Что может быть увлекательнее, чем подслушивать, подглядывать, оставаясь при этом невидимым. Обрывки диалогов, сценки, жесты… И все мало-мальски необычные эпизоды отщелкиваются на пленку памяти и покоятся там до поры до времени, для того чтобы быть потом, при случае, отображенными на кинопленке и… забытыми сразу после премьеры.
   В окно вплыли нестройные, разбитые звуки аккордеона. Я заметил бредущего по перрону старика в старом обвисшем пиджаке с протертыми локтями. Этот жалкий музыкант, задевая орденские планки, растягивал мехи аккордеона, который, хрипя и фальшивя, выдавал старинное танго «Счастье мое, ты всегда и повсюду со мной…».
   Неожиданно мне вспомнился отец. Вот он в ванной комнате нашей старой дачи бреется перед зеркалом – щеки в мыльной пене, играют мускулы загорелой широкой спины. Стоит и напевает себе под нос: «Ты всегда и повсюду со мной…» И мать – еще молодая, с темной косой вокруг головы, с удивительно яркими, живыми глазами, еще не затуманенными болезнью, помутившей ее рассудок. Мать идет мимо по коридору со стопкой выглаженного белья, останавливается и с глупой счастливой улыбкой смотрит на отца снизу вверх влюбленно и преданно. У влюбленных женщин вид всегда немного глуповат. Если любовь взаимна – это выглядит трогательно, если же нет – жалко и унизительно. Мать глядит в спину отцу, он оборачивается и спрашивает: «Тебе чего, Тонюша, вода нужна?» И она, смутившись, прячет глаза и поспешно уходит по коридору.
   Я извлек из бумажника купюру, высунулся в окно и протянул деньги старику. Тот поднял на меня глубоко запавшие водянисто-голубые глаза, несколько секунд вглядывался в мое лицо, затем с королевским величием принял бумажку, сунул в карман пиджака и зашаркал дальше по перрону. Аккордеон продолжал с хрипом повествовать об обретенном счастье.
   Я посмотрел на часы – поезд должен был скоро отправиться – и вытащил из бокового кармана сумки книжку, купленную перед отъездом: Аль Брюно – какой-то нашумевший французский автор, недавний лауреат «Золотого пера», о котором, захлебываясь восторгом, кричали в последний месяц все журналы с претензией на интеллектуальность. И моя бессменная редакторша давно уже наседала на меня с этой книгой, чтобы я рассмотрел ее на предмет постановки. Что ж, придется посвятить ночь в дороге чтению очередной сводящей скулы зауми. На обложке романа, словно в насмешку, нарисована была кинокамера.
   «Ну, мать твою, и тут!» – Я совсем приуныл.
   В кармане пиджака завибрировал мобильный телефон. На экране высветился незнакомый номер. Какая-то бойкая журналистка, величая меня по имени-отчеству, непременно хотела услышать, что я могу сказать о только что завершившемся кинофестивале. Не нахожу ли я, что жюри необъективно? А как насчет зрителей?
   – Послушайте, я сейчас не готов отвечать на ваши вопросы. Обратитесь к моему пресс-секретарю. Всего доброго, – оборвал я ее и раздраженно нажал отбой.
   Интересно, как они умудряются добывать номера телефонов знаменитостей? Я лично обещал смертную казнь за разглашение этой строго секретной информации. И вот на тебе.
   До отправления поезда оставалось минуты три, и я успел уже порадоваться, что поеду, видимо, один, как вдруг дверь купе с шумом отодвинулась и на пороге появилась девчонка, совсем юная – лет двадцати, – черноглазая, с коротким ежиком темных волос. Из-за отворота ее замшевого пиджака выглядывала мордочка щенка немецкой овчарки. Щенок явно жаждал свободы, рвался из-под пиджака всеми лапами, бешено сверкая на меня круглым блестящим глазом. Моя попутчица, одной рукой удерживая звереныша, другой пыталась впихнуть под полку небольшую сумку.
   – Давайте помогу, – предложил я и протянул руку к щенку.
   Тот ловко вывернулся и тяпнул меня за палец.
   – Ух, какой, – усмехнулся я. – Как же тебя зовут, зверь?
   – Тим его зовут, – с готовностью отозвалась девушка. – А я Софи, Софья.
   Я тоже назвал себя. К счастью, моя фамилия была ей незнакома.
   Девушка расположилась на соседней полке, устроила щенка в гнездышке из подушек и охотно принялась рассказывать мне, кто она, откуда и куда направляется. Догадка моя подтвердилась, моя попутчица действительно жила во Франции, правда, мать ее по происхождению была русская, эмигрировала из СССР много лет назад. Мне пришлось выслушать довольно запутанную историю о редакторе какого-то парижского журнала, где Софи работала внештатником («я там есть корреспондент»), который проводил какой-то конкурс, и вот Софи оказалась лучше всех, и ее направили в Питер на рок-фестиваль, и там некий юный музыкант, разумеется, настолько пленился ею, что подарил ей вот этого щенка в залог нержавеющей первой любви. Рассказывая, девушка строила милые гримаски, закатывала глаза, откидывала голову и поглядывала из-под ресниц, проверяя, произвели ли на меня должное впечатление ее чары. Забавно было наблюдать за этой начинающей сердцеедкой, только недавно, видимо, научившейся женским приемам и теперь применяющей их без разбора ко всем особям мужского пола, не исключая даже не первой свежести кинорежиссеров.
   – А мамá мне говорит: «Куда ты поедешь? Ты этой страны не знаешь. Там тебе не здесь, ограбят, изнасилуют…» – бойко продолжала свою повесть Софи.
   – Но вы, разумеется, ее не послушались и решили, что разберетесь со всем сами, – вставил я.
   – Да. А как вы догадались, вы волшебник? – Софи распахнула черные глаза, пытаясь изобразить милую непосредственность. Это получилось у нее довольно успешно, лишь на миг блеснул в темной глубине хитрый озорной огонек и тут же спрятался.
   – Помилуйте, Софья, кто же в вашем возрасте слушает родителей, – доброжелательно подколол ее я.
   – Но вы не знаете мой мамáн, – заявила моя попутчица со свойственным юности апломбом. – Она отправилась в Россию за мной. Но ее в Москве задержали дела, и в Питере я оказалась одна.
   – Знаете, Софи, вот вы сказали о матери… Вы очень напомнили мне меня в юности. О, как я спорил со своим отцом, как пытался ему доказать свою правоту и не желал его слушать, и все мне казалось, что он пытается вылепить из меня усовершенствованную копию себя самого. Папа у меня был, надо признаться, человек известный… классик советского кинематографа, знаете ли, Софья… Сейчас о многом хотелось бы его спросить, да поздно уже…
   Кажется, выступление мое получилось не слишком удачным. Софи чуть оттопырила нижнюю губу и, пожимая плечами, принялась горячо рассуждать о том, что оглядываться назад бессмысленно, что жить нужно здесь и сейчас. Я, признаться, плохо слушал, уже досадуя на себя, что зачем-то ни к месту разоткровенничался.
   Я посмотрел в окно. Уже стемнело, едва виднелись проносившиеся мимо деревни, полуоблетевшие деревья, голые поля. На стекле поблескивали тонкие штрихи дождя. Дальнейший разговор с Софьей вдруг представился мне настолько обыденным, неинтересным, будто я был знаком с ней уже не первый год, и ничего нового она поведать мне не могла. Дождавшись, когда девушка умолкнет, я потянулся к книжке.
   – С вашего позволения я, милая Софья, почитаю немного, – улыбнулся я, открывая книгу.
   Софи бросила быстрый взгляд на обложку, хмыкнула и насмешливо подняла бровь.
   – О, я знакома с этим автором. Очень популярен сейчас. А по мне, так пустая болтовня и скука, – категорично заявила Софи. – А как вам, нравится?
   – Пока не знаю, – пожал плечами я и перевернул первую страницу.

Часть первая

 
…И вот опять, и вот опять,
Встречаясь с этим темным взглядом,
Хочу по имени назвать,
Дышать и жить с тобою рядом…
 
 
…Забавно жить! Забавно знать,
Что под луной ничто не ново!
Что мертвому дано рождать
Бушующее жизнью слово!
 
А. Блок

1

   Золотистый солнечный луч пробрался сквозь кружевную занавеску, прочертил полосу на крахмальной белой скатерти и весело запрыгал по застекленным фотографиям на стене. Домработница Глаша, немолодая полная женщина в темном сатиновом платье, тяжело переваливаясь, вошла в столовую и принялась обмахивать фотографии тряпкой, словно хотела стереть солнечные зайчики вместе с пылью. Одну из рамок она вытерла особенно тщательно, даже сняла с гвоздя и несколько минут подержала в ладонях, с улыбкой вглядываясь в изображение.
   С фотографии смотрели молодой черноглазый красавец в летней рубашке с коротким рукавом, круглолицая улыбающаяся женщина с замысловато уложенными волосами и недовольный пятилетний мальчик в бескозырке, надвинутой на непослушные кудри.
   Никитушка…
   Как же, как же, сама сшила тогда ему бескозырку, уж так мечтал милый стать бесстрашным моряком, особенно после того, как посмотрел отцовский фильм о крейсере «Варяг». Ну и сшила ему матросский костюмчик, дура деревенская, еще и приговаривала:
   – Морячок ты мой золотой!
   И вот ведь что вышло. Поехали они летом в Гурзуф: и Дмитрий Владимирович, и Антониночка Петровна, и Никита маленький. Никита в первый же день бескозырку нацепил, расхаживает, красуется, а отец ему:
   – Какой же ты моряк, если плавать не умеешь. Сегодня учиться будем.
   Забросил ребенка в воду да и отпустил – выплывай, мол, как знаешь. Никитушка, конечно, захлебнулся, забарахтался, Антонина Петровна подбежала, вытащила его на руках из моря. Мальчик в слезы, а Дмитрий Владимирович ему:
   – Что ты за мужик, чего разревелся?
   И Антонине Петровне досталось.
   – Сделала, – говорит, – из него мамкиного сынка, так и будет всю жизнь за твою юбку держаться.
   Ох, лучше уж не вспоминать…
   Глаша повесила фотографию на место, полюбовалась еще немного, склонив голову к плечу.
   «Что и говорить, Дмитрий-то Владимирович уж такой красавец был в молодости, да и сейчас почти не изменился. Еще и покрасивше будет молодцев этих холеных, которых в фильмах своих снимает. И Никитушка в отца пошел, мальчик-картинка: широкоплечий, улыбчивый, на актера этого французского похож, как бишь его, Дина Рида, вот. Только лучше еще, лицо добрее. Эх, а Тонюшка-то сдала, конечно, сдала… Болезнь эта проклятая! Вот ведь беда!»
   Глаша прошла к секретеру, стряхнула пыль с хрустальной пепельницы, сорвала страничку с отрывного календаря – 15 июля 1973 года.
   Из кухни запахло подгорающим тестом, и Глаша бросилась к духовке. Женщина вытащила противень с румяными пирожками и накрыла их чистым полотенцем, чтобы не зачерствели. Ведь Никитушка сегодня приезжает, он любит с вишней. Как же можно не расстараться к приезду мальчика, целый год ведь в отъезде, домашней еды не видел.
   Глаша взглянула на часы. Стрелка подползала к девяти. Домработница живо влезла на приземистую деревянную табуретку, достала из подвешенного почти под потолком аптечного шкафчика таблетки и принялась аккуратно выкладывать их на блюдце. Синенькую, две беленьких и желтую… Это для Антонины Петровны.
   – Ох бедная моя, бедная, – по устоявшейся привычке бормотала Глаша себе под нос, наливая в высокий чисто отмытый стакан воды из графина. – Что уж тут говорить, несчастье, конечно. И всегда она была нервная да впечатлительная, даже и в молодости. А годы-то идут, да и жизнь с Дмитрием Владимировичем не сахар – горячий он человек, резкий, крутой. Опять же известный, знаменитый кинорежиссер. И актриски эти так и виснут на нем, бесстыжие. Ну что уж говорить, дело знакомое. Тоня, бедняжка, так убивалась, так страдала. Сидит целыми неделями одна, а муж-то где. Муж там где-то снимает!
   Глаша неодобрительно покачала головой, поставила блюдце с таблетками и стакан на поднос и засеменила к лестнице, ведущей наверх, продолжая свой привычный монолог:
   – Да и люди приходят разные, и оттуда тоже бывают, из этого, Комитета безопасности. Как первый раз Дмитрий Владимирович за границу должен был ехать, так и явились, тут как тут. А она, сердешная, так дрожит за своего Митеньку, так дрожит. Вот нервы и сдали. Все плакала, потом заговариваться стала, потом доктора, больницы. Теперь вот таблетки глотать каждое утро. Эх, что говорить, что говорить… Бедная женщина…
   Глаша на ходу бросила взгляд в приоткрытое окно. По дорожке, ведущей от деревянных резных ворот к дому, шел Дмитрий Владимирович, хозяин. Высокий, статный, черные, почти нетронутые сединой волосы касаются воротника белой рубашки, лицо открытое, спокойное, загорелое, а глаза веселые, темные, цыганские, как Антонина Петровна говорит. А с ним рядом гостья какая-то – молоденькая совсем, тоненькая, в белом льняном сарафане, ну что твой солнечный лучик!
   «Интересно, кто такая?»
   Дмитрий что-то рассказывал ей, указывал рукой на дом, девушка внимательно слушала, изредка поглядывая на Редникова, задавала какие-то вопросы.
   «Ох, стол-то я к завтраку еще не накрыла, надо поторопиться», – спохватилась Глаша и заспешила вверх по лестнице.
   Аля жила в Москве уже четыре года. Она приехала из Ленинграда и поступила учиться в Литературный институт на отделение очерка и публицистики и, в общем, считала себя все повидавшей, воспитанной жестокой столицей очеркисткой. Однако предложение мастера ее творческого семинара Ковалева Алю поначалу смутило.
   – Вы ведь, Аленька, готовите серию публикаций о современном советском кино, – разглагольствовал Ковалев, постукивая кончиком ручки по деревянному столу. – Неужели не интересно вам познакомиться с самим Редниковым Дмитрием Владимировичем, главным его, кинематографа нашего, так сказать, светочем? Побеседовать? Может быть, даже побывать на съемочной площадке? Этот материал для вашей будущей дипломной работы оказался бы неоценим…
   – Конечно, – кивнула Аля. – Но интервью… Как-то неожиданно. Я ведь не на журфаке учусь…
   – Впрочем, вы, может быть, так сказать, робеете… Все-таки человек такого масштаба… – хитро прищурился Ковалев.
   И Аля тут же взвилась, воспрянула духом:
   – Нет, почему же? Я с удовольствием. Когда можно с ним встретиться?
   А про себя подумала: «Робеете, как же… Ха!»
   И вот теперь она ехала в Подмосковье, где ее – по предварительной договоренности Ковалева – должны были встретить и проводить на дачу «самого Редникова», титана современного советского кино и личность небывалого масштаба.
   Аля попыталась представить себе, что ее ожидает. Должно быть, «светоч» вышлет на станцию какого-нибудь подобострастного секретаря, тот проводит ее в пыльный прокуренный кабинет, где за массивным столом над кипой бумаг будет возвышаться герой очерка, напыщенный морщинистый бронтозавр, увенчанный благообразными сединами. «Что же вам рассказать, деточка?» – протянет он дребезжащим тенорком и начнет живописать ценность «главнейшего из всех искусств» для построения коммунизма.
   «Брр… – Аля передернула плечами и решительно откинула спадающие на лоб светло-русые волосы. – Что ж, придется выдержать, раз уж я зачем-то ввязалась в эту историю».
   Электричка, весело присвистнув, остановилась, тамбур наполнился гомонящими и толкающимися бабками в платках и с корзинками. Они оттеснили Алю от двери, посыпались на платформу, ворча и переругиваясь. Девушка вышла последней, огляделась. В воздухе сладко пахло цветущими липами, в глаза било солнце, и она, сощурившись, не сразу разглядела направившегося к ней от выкрашенного желтой краской здания станции высокого загорелого мужчину.
   «Кто бы это мог быть? – недоумевала Аля. – Молодой, может быть, чуть за сорок. Секретарь? Да нет, не похож… Кто же?»
   – Привет, – просто поздоровался незнакомец. – Вы, наверное, Александра?
   Он смотрел на нее открыто, черные глаза будто бы чуть подсмеивались, но лицо оставалось серьезным. Мужчина протянул раскрытую широкую ладонь и пожал ей руку. Аля ощутила исходивший от него запах – аромат терпкого, заграничного наверное, одеколона, свежевыглаженной рубашки и еще чего-то, может быть, горячего летнего солнца.
   И ответила почему-то вдруг осипшим голосом:
   – Да, Аля, здравствуйте.
   – Здравствуйте, Аля, – улыбнулся мужчина. – Я Дмитрий Владимирович. Очень приятно. Пойдемте, провожу вас к нам.
   В конце платформы, у лесенки, ведущей вниз, им повстречался дышащий перегаром мужик с дребезжащим аккордеоном поперек груди.
   – Девушка! – взревел он. – Барышня, красивая вы моя, помогите рабочему человеку на опохмел.
   Аля, чуть отвернувшись от просителя, сунула руку в висевший на плече холщовый мешок. Чтобы раздобыть себе эту очень модную – хиппи-стайл – сумку, она записывалась в очередь на «посмотреть иностранный журнал мод», полночи снимала выкройку, а потом все пальцы исколола, пришивая бахрому. Аля достала из сумки кошелек и протянула мужику 10 копеек.
   – Покорнейше благодарим, – гаркнул он и сунул монетку в карман пиджака.
   – Благотворительностью увлекаетесь? – покосился на нее Редников.
   – А вы нет?
   – Нет, – отрезал он. – Не терплю! Каждый сам за себя в ответе.
   «Вот это и есть в нем главное, – попыталась сосредоточиться Аля. – Уверенность. Не самоуверенность, а устойчивая, непоколебимая убежденность в своей правоте. Наверное, с этого очерк и начну…»
   Дмитрий Владимирович спустился по ступенькам и обернулся к Але.
   – Нам вот эта дорожка нужна, пойдемте. – Черные глаза улыбнулись.
   «Необыкновенные глаза, – подумала Аля. – Бездна спокойствия и уверенности в себе. Но, если вглядеться в них, нет-нет да и сверкнет на самом дне какая-то бесовская искорка, вечно ускользающая саламандра, и сразу же спрячется куда-то. Что же вы за человек такой, режиссер Редников? Смотрит вдаль, как цыган, размышляющий о предстоящем кочевье. И столько упрямой силы в глазах. Цыган. Цыганский барон…»
   И Аля двинулась за ним по вымощенной плитками дорожке, ведущей в глубину дачного поселка.
   Завтрак был накрыт на веранде. На деревянном полу лежали узорчатые тени от резных ставен, в вазе на подоконнике клонились в разные стороны ромашки, васильки и тяжелые янтарные колосья ржи. На столе, застеленном накрахмаленной скатертью, блестели чисто вымытые стаканы, сверкала металлическим боком серебряная сахарница, золотилось масло в хрустальной масленке. Тонко нарезанные ломтики хлеба, домашнее варенье в вазочке, тягучий солнечно-желтый мед.
   Але после четырех лет в общежитии казалось, будто она вернулась в детство, неожиданно попала домой. Впрочем, какое детство? Дома, в Ленинграде, мать, учительница литературы и одновременно бессменный школьный парторг, вечно спешившая, занятая, никаких сервированных столов не устраивала, глотала что-то на ходу, не отрываясь от написания очередной речи к грядущему партсобранию. Да и вообще все намеки на домашний уют считала буржуазной пошлостью. Аля же обычно обходилась бутербродом, жевала, сидя на подоконнике, запивая кефиром из бутылки. Может быть, оттого и ушел когда-то давно от матери отец, что в жизни у нее на первом месте всегда были партийные заседания, митинги и трибуны, на семью же не оставалось ни времени, ни сил, ни, как подозревала Аля, желания.
   Рядом с Редниковым села, уставясь в тарелку, Антонина Петровна, его жена, которой Дмитрий успел уже представить Алю. Тоня, женщина с усталым, болезненным лицом, с забранными в высокую, но почти развалившуюся прическу седыми у корней волосами, одетая в длинный светлый халат, произвела на Алю странное впечатление. Непонятно было, почему у молодого Редникова такая невзрачная, рано постаревшая жена. Странно было ее поведение – сидит опустив глаза, в разговоре не участвует, но вдруг вскинется, бросит настороженный, тревожный взгляд вокруг, словно не понимая, где она находится. Удивительным было и обращение Редникова с женой – почти не смотрит на нее, а если обращается, то с привычной снисходительностью, как к больному ребенку: «Верно, Тонюша, так ведь?»
   Неожиданно во дворе заворчал мотор автомобиля, Тоня встревоженно вскинулась, домработница Глаша бросилась к окну и, всплеснув руками, вскричала:
   – Антонина Петровна! Дмитрий Владимирович! Приехал, приехал! Никитушка приехал!
   Застучали шаги по деревянной лестнице веранды, и в дом влетел молодой симпатичный парень в модных расклешенных джинсах и кепке, надвинутой на вихрастую голову. Парень с размаху обнял Глашу, приговаривая:
   – Ах ты, моя пампушка!
   На плече у него уже повисла Тоня, причитая и всхлипывая:
   – Сыночек мой, Никитушка, воробушек…
   Редников хлопнул сына по плечу:
   – С приездом! Ну как ты, рассказывай!
   Тоня же, испуганно оглянувшись на Алю, громко зашептала:
   – Молчи, молчи, Никитушка, ничего не говори. Они повсюду. Девку свою шпионить прислали. Но меня-то им не провести!
   Аля так и вздрогнула от ее слов: «Кого шпионить прислали, меня? Она что же, сумасшедшая, эта Антонина Петровна?»
   Никита растерянно посмотрел на мать, оглянулся по сторонам, увидел Алю, застывшую с чашкой в руке, оглядел ее цепко, оценивающе. Девушка, ощутив его пристальный взгляд, сдвинула брови и отвернулась.
   – Ну что ты, Тонюша, перестань, – вступил Дмитрий Владимирович. – Дай нам с сыном хоть поздороваться.
   – Мамулечка, ты у меня молодец! – отозвался Никита, высвобождаясь из объятий матери и подходя к отцу. – Здорово, бать!
   Редников обнял сына и тут же ловко сделал ему подсечку, от которой Никита, потеряв равновесие, с размаху шлепнулся в кресло.
   – Бать, ну вот, опять твои штучки, – обиженно загудел Никита, покосившись на Алю.
   Она же довольно ухмыльнулась: «Что, сбили с тебя спесь, юноша в кепке?»
   – В Сорбонне своей совсем спорт забросил, – продолжал добродушно подкалывать сына Дмитрий. – Кепку нацепил… Богема, тоже мне…
   Никита покосился на отца с плохо скрываемым раздражением, криво усмехнулся:
   – Кто-то же должен быть классово чуждым элементом, чтобы вам было против кого борьбу вести.
   Он выбрался из глубокого кресла, прошелся по комнате, хмуро поглядывая на отца, отодвинул плечом Глашу, топчущуюся около него с блюдом пирожков:
   – Попробуй, Никитушка, твои любимые, с вишенкой, я специально к твоему приезду…
   Наконец остановился возле Али, снова уставился на нее с нагловатой усмешечкой, однако теперь как будто еще и с вызовом – мол, мы еще посмотрим, кто тут в доме хозяин.
   – Гостья? Бать, познакомь!
   – Аля, как вы, наверное, уже догадались, этот обалдуй – мой сын Никита. Никита, это Аля, студентка Литературного института.
   Никита склонился перед Алей в дурашливом поклоне, поднес ее руку к губам со смесью галантности и сарказма. Отец неодобрительно вскинул бровь:
   – Поднабрался штучек парижских.
   Никита поднял глаза, посмотрел на нее снизу вверх и подмигнул. Глаза у него были почти как у Дмитрия, разве что чуть светлее, а рот, наверное, от матери – яркий, смешливый. В целом сын Редникова был очень похож на отца – те же широкие плечи, горделивый поворот головы, лукавый прищур цыганских глаз. Однако чего-то не хватало в нем, какого-то неуловимого штриха.
   «Забавный парень, – решила Аля и взглянула на стоявшего у стола Дмитрия Владимировича. – Забавный и… понятный. А вот его отец… Тут все не так просто…»
   Никита, заметив ее изучающий взгляд, чуть оттопырил нижнюю губу, выпустил Алину руку и отошел в сторону.
   Глаша принялась собирать со стола стаканы. Никита присел рядом с матерью, принялся негромко рассказывать ей о чем-то. Тоня, блаженно улыбаясь, гладила его по голове, перебирала спутанные волосы. Дмитрий Владимирович, насвистывая щемящую мелодию довоенного танго, вытащил из пачки папиросу, постучал ею о край стола, прикурил и обратился к Але: