Еще одна девушка, с зелеными печальными глазами, ставшая инвалидом после того, как со словами «С Богом!» шагнула вниз из окна четвертого этажа и чудом выжила, очень хотела развесить по всей земле плакаты всего с двумя словами – «Берегите воду». Ее глаза были очень похожи на глаза моего Юры, поэтому я еще в бреду выделила ее среди остальных. Потом мы с ней встречались уже после психушки, я навещала ее в обычных больницах, в которых она лежала с позвоночником. Это ни с чем не сравнимое братство – единение больных в психушках, объединенных одним желанием: выздороветь, выйти оттуда, зацепиться, задержаться хоть чем-то в реальности. Могу свидетельствовать: болеют, как правило, очень хорошие, сердечные, душевные люди. Моя мама, будучи в нашем отделении председателем совета родственников, начинала свои поздравления больных с очередным праздником со слов, что здесь собраны самые тонкие, самые восприимчивые люди – и эти слова необычайно поддерживали моих подруг. Я же с радостью готовила для них концерты с их же участием, собирала деньги и закупала с девчонками угощения на праздники, устраивала танцевальные вечера с приглашением пациентов из мужского отделения и очень сожалела, что мои друзья-музыканты не принимали всерьез мои просьбы прийти к нам поиграть и попеть.
   Люди добрые! Не пугайтесь психбольных, не отрезайте жизнь этих людей от собственной реальности, если уж не можете не сдавать нас туда. Мы – такие же, как вы, только немного другие.
   Мы очень хотим быть обычными, быть – как все, даже если у нас это никак не получается.

Тамара Георгиевна

   Я бесконечно благодарна врачам, стремившимся меня понять. Конечно, я им говорила не все, оставляя кое-что про запас, в тайне. Например, то, что я считала своим «волшебством», называя себя Комиссаром программы «Солярис» в честь одноименного фильма Тарковского по Станиславу Лему. Суть программы: материализация духовных объектов, о чем я докладывала своим подругам по больнице. От врачей же скрывала: все равно не поймут. Но остальное все рассказывала.
   Мне повезло с новой заведующей отделением Тамарой Георгиевной Никулиной: она оказалась хорошей слушательницей, а впоследствии – нашим с мамой другом. По весне мы ездили вместе с ней за ландышами к нам на дачу. А в больнице она была для меня отдушиной, не считала бредом, например, мое неистовое желание позвонить моему знакомому, заместителю главного редактора журнала «Коммунист», и сказать, что в статье Ленина о Фейербахе, опубликованной в их журнале, Ленин ошибался. Фейербах писал, что мы такое же вещество, из которого сделаны звезды, а Ленин это оспаривал. С этим журналом я и прибыла в больницу. Тамара Георгиевна мягко выслушала меня и посоветовала не звонить: философы сами разберутся и напечатают свои статьи, а мы их почитаем. Это меня немного успокоило.
   Я любила уединяться с ней в ее кабинете и петь ей песенки – например, визборовскую «Милая моя, солнышко лесное». Она внимательно, молча слушала, склонив голову к плечу.
   Она же спасла меня от этой больницы, сказав, что это место не для меня, и посоветовала нам с мамой пробиться в Центр психического здоровья, что мы и сделали. У меня как раз была тяжелая депрессия, попытки суицида. Полдня просидела с открытыми газовыми конфорками и духовкой – не брало. Резала вены – недорезала, пошла в больницу зашивать запястье, отпугнутая от суицида театральностью этого жеста. Докторица, принимавшая меня в Центре, не понимала тривиальных вещей, утверждая, что нет никакой разницы между Ганнушкина и этим Центром – только стены другие: финская мебель, французские гравюры. Так в этом вся и суть! Окружающая больных материальная среда – это же очень важно, если не самое главное! А самое главное: в Центре меньше нагрузка на врачей, они ведут всего по семь человек каждый. Центр – элитарное лечебное заведение для больных нашего профиля. Едва я перешагнула порог своего нового отделения – и с меня слетела депрессия. Хотя тут же начался опять маниакал, опять программа «Солярис». Но общество там, на Каширке, собралось изысканное!
   Тамара Георгиевна, приезжая меня проведывать инкогнито, робко заглядывала за порог комнаты свиданий, – а я ей говорила, что она остается в Ганнушкина, как на передовой, Центр же – что-то вроде тылового госпиталя...
   Вообще психиатрия – это самая настоящая линия фронта: психиатры держат оборону от мира безумия, все сильнее наползающего на реальность материального мира. Похоже, психиатры – последний оплот вменяемости на границе реального и ирреального. Причем это столкновение частенько вполне осязаемо. Тамара Георгиевна, изящная и деликатная, пережила несколько нападений со стороны буйных пациенток, выдравших ей клок волос и расцарапавших лицо, – такие случаи не редкость.
   Она навсегда останется в моей памяти своей печальной фразой: «Красоты не хватает, Марина Владиславовна, красоты вокруг очень мало».

В Центре

   Итак, общество здесь подобралось изысканное – почти сплошь интеллигенция. Покачиваясь на финских вращающихся креслах, мы вели неспешные, безумно интересные беседы. Тихая, кроткая, улыбчивая девушка Лена рассказывала, что она ничего не может есть, кроме хлеба и воды, потому что чувствует боль всех растений и животных, убиваемых человеком для пропитания. Ела только ради мамы, и мечтала найти такого же человека, как она, который бы питался солнечной энергией и водой, уйти с ним жить в пустыню. Она понимала, что мечта ее практически несбыточна, и потому мужественно несла свой крест среди обычных людей, включая психушки, и лишь просила не посылать ее на кухню чистить картошку, ибо для нее это равносильно фашистским концлагерям, в которых с людей заживо сдирали кожу. Другая девушка вернулась к нам, как она сообщила в бреду, из вселенского гестапо. Там убили всех ее детей, и больше людей нигде не осталось. И нам тоже только кажется, что мы живые. У нее было обгоревшее лицо: утром, пока все спали, она прошлась по палатам, доставая из тумбочек шампуни и втирая их зачем-то в кожу лица. Я ставила ей примочки и объясняла, что это в ее реальности всех убили, а в нашей еще остался кое-кто, и раз уж она здесь очутилась, то надо научиться нашим правилам: например, шампунем моют волосы, а не мажут лицо.
   Распространенный среди больных мотив – встречи с инопланетянами прямо на улице, среди толпы. (Черти больше почти никому не чудятся, я за долгие годы встретила лишь одну больную «с чертями».) Сама я тоже постоянно чувствовала некое присутствие высших существ. Мне стало мерещиться в приступах, что они материализуются в обычных людей, чтобы спастись от какой-то враждебной им цивилизации. Их отличал звездный блеск глаз.
   Сюжеты бреда одинаково повторяются у разных больных, но реагирует на эти сюжеты каждый по-своему. Например, первый раз, когда на меня хлынул в тысяча девятьсот восемьдесят первом году поток образов и света, я назвала это привычным для себя термином: «Коммунизм начинается». И стала на радостях все раздавать. В больнице мне встретилась девушка с тем же откровением, но она, в отличие от меня, в связи с наступлением коммунизма стала бесплатно брать с прилавков все подряд.
   Для меня каждый приступ маниакала проходит в бесконечном дарении окружающим всего, что у меня есть под руками. Скажу честно, что о некоторых подарках, очутясь в депрессиях, я, бывает, остро сожалею. Я так и не поняла, где же я более истинная – в маниакале или в депрессиях?

Сон на даче

   В то лето я много писала и печаталась. Был подъем – но без бреда, редкая удача! Однажды на даче, на рассвете, мне приснился ослепительно яркий до осязаемости сон. Дело было на незнакомой планете в большом зале, полном каких-то людей. Я работала с аудиторией, как на коммунарском сборе, когда мы умели за считаные часы сплотить и воодушевить массу народа. Но здесь я недооценила запасы злости и агрессии, скопившиеся в людях, раздался щелчок выстрела, и я стала улетучиваться, дематериализовываться, отлетая, и в этот миг появился он – Звездолетчик – в одеждах серебристо-пепельного цвета. Он прилетел мне на помощь, но опоздал. Навсегда отпечаталось в моей памяти его лицо – поднятое вверх, ко мне, мучительно напряженное, любящее. Только один взгляд нам и был дарован. Я исчезала, улетучивалась, и по мере того, как я улетучивалась там, на той планете, я появлялась здесь, на даче, среди зеленого от листвы солнечного света в окнах. Рядом спала мама, и я должна была сдерживаться – только одна горячая слеза сползла по моей щеке на подушку, мама подняла голову, я тут же закрыла глаза, не смея даже разрыдаться. Ведь он, мой самый настоящий, единственный, остался там, на недосягаемой звезде, один, без меня, к которой он так спешил на помощь. Остался – работать, а мне предстояло работать здесь, тоже одной. Только имя его осталось со мной – Гарри. Да еще этот его мучительно-тоскующий взгляд, чего оказалось достаточно, чтобы я долгие годы упрямо искала его на земле.
   Наверное, это были осязательные галлюцинации: я чувствовала его вселение в меня буквально кожей. Очевидно, это был след еще тогдашнего, давнего образа в профессорской квартире. Мне было это не важно: галлюцинация он или реальный образ – я должна была разгадать его, найти. Юре я честно описала свои ощущения по телефону и прямо спросила, он ли этот Гарри, который по мне «ползет» на расстоянии, или кто другой? Юра, очевидно, струхнул и отрицал свое пребывание в моих ощущениях.
   Тогда я начала искать Гарри в других измерениях.
   ...Пишу эти строки на даче в середине лета, когда кажется, что сама природа, сама материя солнечного света противится уходу в мир иллюзий и иррационального. Пишу, преодолевая вязкость слов, чтобы выразить невыразимое, запечатлеть эфемерное, наполнить бытием несбыточное.

Потому что они не вернулись

   Но для меня эти иллюзии – такая же реальность памяти, как сама реальность. Даже ярче. Я была твердо уверена, что Гарри так же самоотверженно, как и я, ищет нашей встречи. Галактики, расстояния – все не в счет. Мы общались знаками. Я, к ужасу мамы, то и дело тащила в дом разные предметы, подобранные на снегу или в траве, зависимо от времени года: игрушки, носовые платки, коробочки и прочее. Я научилась считывать знаки нашего общения как контрапункт: с облаков, деревьев, звучащей по радио музыки... Будучи Комиссаром программы «Солярис», я чтила субординацию и строчила воображаемому начальству Гарри прошения с просьбой не наказывать его за нарушения инструкций, на которые он шел ради нашей встречи. Не беда, что некому и некуда было отдавать эти прошения. Я вообразила, что на расстоянии передается само нажатие шариковой ручки на бумагу.
   Все хорошее, что устраивалось в моей жизни, я приписывала Гарри. В частности, новую редакционную дачу в Мамонтовке, кипень высоких цветущих черемух вдоль следования электрички – это он мне все приготовил, окружая меня красотой, заботой, как теплый невидимый ветер. Но встреча никак не случалась – это было немыслимо, противоестественно, ведь я так явно ощущала его присутствие. И тогда меня посетило откровение!
   Гарри должен был быть – это правда, и мое чувство не обманывало меня: мог быть, должен быть, но его нет! Потому, что нет десятков миллионов жизней, насильственно загубленных в нашей стране в этом веке. Они, их дети и внуки должны были быть по всем законам природы – но их нет, они не вернулись с войны ли, из лагерей. Я слушала двадцать второго июня по радио передачу о каком-то музыканте, ушедшем на фронт прямо с выпускного бала, и рыдала навзрыд. Днем позже, на даче, мы сидели с мамой на втором этаже в мансарде, и я рассказывала ей свои мысли – она тоже не дождалась с войны своего неизвестного суженого, а потому вышла замуж неудачно, пришлось разводиться. Не дождалась – потому что гибли лучшие, их теперь не хватает везде – в бездарной политике, архитектуре, промышленности, искусстве, в самом облике людей. Мама плакала вместе со мной. Я написала пронзительную статью об этом, мои старшие коллеги поражались, как я смогла прочувствовать эту тему, ведь родилась уже после войны. Я им ничего не сказала о Гарри, он так и остался моей тайной. Я жадно вглядывалась в нашем редакционном музее в лица тех, которые ушли на фронт и не вернулись, и даже нашла среди них предполагаемого Гарри. Не важно, что он носил другое имя.
 
Сколько лет и столетий скитаться
Нам пришлось, неразгаданный мой.
Догорает в полете наш танец —
И, сгорев, начинается вновь.
 
   ...Болезнь эта отступила, я уже с трудом вспоминаю ее детали. Но образ Гарри так и остался щемящей тоской в сердце. На даче в Мамонтовке, у дороги, есть заросший пруд, а над ним – фигура солдата в развевающейся шинели, крашеная серебряной краской. Серебро на зеленом фоне деревьев и кустов. Я каждый раз мысленно склоняю перед ним голову и с горькой печалью шепчу: «Здравствуй, Гарри». Невстреченный мой, прощай!
   Юра, когда прочел в одной из газет мою сказку о Гарри, не стал претендовать на этот образ, а лишь подтвердил: «Гарри – это тайна». С Юрой мы виделись редко, он вскоре после нашего знакомства уехал из Москвы в другой город, у моря. Окружающие по-прежнему винили его в моих приступах болезни, что еще больше вынуждало нас держаться на расстоянии. Но настало лето, когда наша желанная встреча, наши невысказанные слова были так близки!
   Мы условились встретиться в мой отпуск в Гурзуфе.

В Крыму

   Я ждала Юру в доме отдыха в Гурзуфе, читала «Вехи» и горько каялась перед Богом за всех коммунистов, за их отречение от Господа. А на пирсе возле «Артека» стояла бригантина под парусами: шли съемки.
   Не иначе как бес меня попутал: я молила Господа наказать одну меня за грехи всех коммунистов. Говорят, что Бог наказывает исполнением желаний.
   Вместо Юры, который не приехал (почему-то отменили в тот день все рейсы), мне встретился Леонтий, за которого я в скором времени выйду замуж. У меня есть дурацкая привычка: выходить замуж почти каждый раз, когда случается физическая близость. Но мне до сих пор это кажется естественным. Леонтий был седьмым по счету мужем. Он попросту увел меня от Юры, я ведь так устала ждать его. Впрочем, в те дни, когда появился Леонтий, я была совсем не в себе. Бегала ночью на пирс к бушующему морю просить у Бога прощения для дьявола – очень мне его жалко было. Вот на следующий день и явился Леонтий.
   Я, как водится, и Леонтия стала спасать. Он очень боялся смерти и еврейских погромов, и вот я ночами стояла у нашего домика, куда убежала из дома отдыха, с красным пластмассовым детским мечом: охраняла его жизнь от тех угроз, что мне мерещились. Кончилось это тем, что он позвонил в Москву моей маме и вызвал местный «психовоз». Мы знакомы были всего дней десять, но санитарам я упорно твердила, что он мой муж, пока они усаживали меня в машину. Он, должно быть, вздохнул с облегчением, а я, как всегда, была убеждена, что мой избранник последовал за мной, незримо присутствует со мной в больницах. В этот раз у меня пошли глюки после бессонных ночей: наш старенький домик в Гурзуфе привиделся мне отремонтированным, белым, утопающим в кружевных занавесках. Из домика того меня почему-то долго возили по разным крымским больницам, пока не доставили под Симферополь, в крымский областной Центр психического здоровья. В одной из больниц я сочла, что очутилась в раю, только было там пасмурно и скучно. Сюжет был продолжен уже под Симферополем в Центре, где обнаружилось, что в раю у людей нет зрения и воды.
   В общем, без меня и на том свете не могли разобраться, всюду были недоработки. Я с восторгом кидалась их дорабатывать. Там же, в этих поездках, мне пригрезилось испытание: одним махом перешагнуть через смерть, пересекая какую-то незримую линию. Я с готовностью шагнула. Вообще, мотив экзамена, испытания, которые мне предлагаются кем-то свыше, постоянно присутствует в моих бредовых состояниях. То ли потому, что экзамены – моя стихия: школу закончила с золотой медалью, университет – с красным дипломом. То ли слишком силен мотив пострадать за всех, за всеобщее спасение и доказать эту свою готовность в различных ситуациях, моделирующих реальные испытания.
   Были в этих разъездах и упоительные моменты: так, мне грезилось, что везут меня не по крымским горам, а по Гималаям, и что совсем рядом – махатмы и все чудеса Шамбалы. В автобусе душно, густо пахнет бензином, нечем дышать. Я затаила дыхание, плотно зажав ноздри и закрыв глаза, тут кто-то открыл люк, и мне почудилось, что я поднялась сквозь этот люк в небо и там, в золотом безвоздушном космическом просторе, танцую с кем-то золотой вальс.
   Еще было одно упоительное мгновение до больницы. Ночью, когда я подняла к небу глаза, то действительно увидела небо в алмазах – так сияли звезды! И мне увиделась картина мироздания: сверху колокольчик роняет капельку-звездочку, она несется через миры и галактики и падает вниз, на раскрытую ромашку. И все дело лишь в том, чтобы не бояться стать самой этой звездочкой. Потом, уже в больницах, мне пригрезилось, что за эту картинку меня ждет расплата: слишком преждевременно видеть небо в алмазах на нашей земле. Мне было показано, как я своей поспешностью что-то напортила, напутала в общем потоке жизни, и в результате какие-то хорошие люди, высшие существа, были вынуждены поменяться полами: мужчины стали женщинами, а женщины – мужчинами. Но семейные пары сохранились...
   Затем я оказалась в безвременье.
   Это был ад или чистилище – так я решила. Глыбы жизни застыли неподвижными разноцветными сталактитами. Ничего не происходило, ничего не изменялось. Мне виделись какие-то плиты египетских пирамид, придавившие течение жизни. Я напрягла последние силы и на донышке души обнаружила каплю спасения. Память о том, что я любила Леонтия. Перед глазами возник тонкий, но сильный зеленый росток; он изо всех сил рос и пробил каменные плиты. Я была спасена. Вдогонку мне было показано наказание того, кто подбивал меня на все эти эксперименты: он был заключен в образ гигантского орла, приговоренного к неподвижности. Ему было дано лишь через полуоткрытые веки видеть один и тот же неподвижный, неизменяемый мир, застывший каменными самоцветами. А мне – возникать в этом мире заново и заново с глубинной тоской оттого, что я знала: нового ничего нет, это все одна и та же кутерьма. Это очень тяжелое чувство, оно накатывает на меня в депрессиях.
   А дальше случилась сказка: Леонтий приехал в больницу. Впервые тот, кто являлся мне в бреду и кого я ждала, вроде бы сбылся. В Москве мои врачи с радостью констатировали этот факт: «Вот, наконец у вас есть в реальности тот, кто вам нужен». Я очень любила Леонтия, не могла дождаться его из командировок – он работал организатором художественных выставок. Но и он не уберег меня от депрессий, таковы уж законы болезни. А может, внутри была очень сильна память о Юре – это ведь его я ждала в Гурзуфе. О своем предстоящем замужестве я сказала ему только следующей весной. И мы оба вроде радовались этому. Так радовались, что в итоге крепко загрустили. Но я была убеждена, что нашла свою судьбу. Может, она и сложилась бы, не случись катастрофы: за день до моей свадьбы машина, в которой Юра с детьми возвращался из горной экспедиции, упала в пропасть. Шестеро ребят погибли, сам Юра чудом остался жить с массой переломов позвоночника и ребер. Я восприняла это как знак Божий. Резкий разворот, резкий разрыв – и я ушла от Леонтия.

Жить – это приказ

   Вся помощь пострадавшим в катастрофе шла через клуб моих ребят под руководством Андрея Савельева в центре Москвы, на Сретенке. Я же крутилась у них под ногами со своим «волшебством». Где-то раздобыла огромную коробку с куклами и высаживала их вокруг стола по числу пострадавших – Юрой же я назвала одну из них. Я знала, что он не хочет жить, хочет уйти вслед за ребятами, и колдовала над куклами, мысленно посылая Юре слова: «Жить – это приказ». Потом их с Кавказа перевезли в клинику в Питере, я же писала в Москве сказки, обращенные к Юре, печатала их в «Учительской газете», главный редактор которой был моим другом, а в Питере Юрины ребята покупали эти газеты и читали их ему вслух. Так, мне казалось, я тащила его с того света. Мне же он писал из больницы: «Ах, если б нашелся кто-то могущий понять, что единственно и больше всего на свете мне нужен юрист, который мог бы довести меня до „вышки“». Я отдал ему бы все материальное, что у меня есть. Благословил бы пославшего мне пулю в лоб – как еще уйти к ребятам? Самоубиваться, однако, нельзя. И к ребятам не попаду, и пропаду. Зачем-то я задержался здесь. По мнению окружающих, я должен отбывать эту постыдно бессмысленную жизнь».
   Их, ушедших, он при встрече со мной назвал нашим с ним «небесным отрядом».

Страшный Суд

   Опять пространство жизни скукоживается, как шагреневая кожа, опять наползает самое страшное – депрессия. Жизнь наполняется, как губка водой, тревогой и беспричинным страхом. Страхом личностного небытия – депрессией. Все, что я могу – это свидетельствовать свои состояния буковками, держать в памяти дорогих людей и через них реальность. Я устала жить на вечных качелях между подъемами, маниакалами и депрессией. Но, Боже мой, что же мне остается? Итак, продолжаю запись бредовых состояний, частоколом строк обороняясь от липких волн страха. Моя мамочка – вот мое спасение. Бесстрашная моя мама, не боящаяся ни бреда, ни черных пустот моих депрессий. Итак, вернусь в прошлое, в один из сюжетов бреда.
   В депрессиях мне становится жутко стыдно за свою наглость в подъемах, в маниакале. За гордыню, манию величия. Например, за то, что Юру я мыслила мессией, а себя – его напарницей, защитницей.
   Но, может, для каждой любящей женщины ее любимый – немного мессия? А может, вообще любовь – это и есть безумие? У кого-то в меньшей, у кого-то в большей степени.
   Смысл был в незаметном, плавном – чтоб никто и не заметил – преобразовании, сплетении того света и этого, волшебном их взаимопреобразовании. И вот я пребывала, полная ликующей многозначительности, в первой поднадзорной палате и постоянно твердила, кружась в одном мне понятном цикле движений: «Вот Бог – а вот порог». Мысль была в том, что Господь доверил нам с Юрой очередную вахту на земшаре, очередной невидимый конец света.
   «...Лишь бы он остался цел – этот трудный лобастый ребенок, этот маленький наш земшарик...»
   Мой лечащий врач участливо спросил: «Ну как, видели вы тот свет? Какой он?» – «Видела, – кивнула я в ответ, – такой же, как этот».
   В отличие от массовых помешательств на образах мессий и пророков, я сохраняла в тайне свое «предназначение». Доверялась только Юре, строча ему каждый день письма с «инструкциями» по проведению Страшного Суда. Письма, слава богу, не доходили. В моем понимании просто не было никого, кто бы так подходил на роль мессии, как Юра. Обожествление, идеализация своих избранников – моя участь. Но время от времени в образ мессии вмешивался образ Гарри, оттесняя Юру. То есть кто-то посторонний, не тутошний, не из наших, но очень хороший. У меня была уникальная роль: заманить его на землю, влюбив в себя, воплотить, материализовать его внематериальную сущность, чтоб он уже потом здесь обустроился и утешился какой-то другой земной любовью. Еще дома, накануне отвоза в больницу, под абажуром, я то и дело меняла наряды: так я его завлекала. Вместе с ним с того света должны были прорваться души умерших – или просто инопланетяне – и я их видела... в телевизоре. Это были в основном певцы и музыканты, но их выдавала неземная красота и звездный блеск глаз. Работники телевидения, как я была уверена, их укрывали, участвуя в этом грандиозном эксперименте.
   Я так и заявила врачу: «Я болею вместе с телевизором». И он каждое утро на обходе начинал разговор со мною с вопроса: «Ну, как дела у нас с телевизором?». На что я бодро отвечала: «Болеем». И давала собственную подробную трактовку всего увиденного по ТВ.
   Еще один мотив последних лет – тайное сошествие Матери Божией на землю в обличии простой женщины. Я, естественно, это обличие разгадывала. Помню, избрала в какой-то из крымских больниц благообразную сухонькую пожилую женщину в белой кружевной кофточке. И пока нас вместе с другими пациентами везли по крымским дорогам, я громогласно требовала признать ее Божьей Матерью и отнестись к ней с почтением. Я, очевидно, так вопила, что получила от какого-то парня удар по зубам, губа была разбита в кровь.
   Но я все равно не успокоилась. А бабулька лишь молча пожимала плечами в белых кружавчиках.
   Я очень боюсь Апокалипсиса: ведь погибнут дети и все живое, неповинное в наших грехах. Поэтому всеми силами стремилась устроить плавный, безболезненный переход, при котором грешники раскаялись бы сами собой, оказавшись в царстве Гармонии. А мы им здесь, на земле, моделировали бы это царство. Наверное, это были банальные еретические мысли, но я их нигде не обнародовала. Позже, знакомясь с различными сектами и «новыми религиями», в частности с Богородичным центром, я обнаружила у их создателей типичные проявления психических болезней. И мне кажется неуместным тот пыл, с которым их официально обличают – надо бы просто лечить. Только вот не знаю, готова ли отечественная психиатрия справиться с их бредом.
   Пока же я наблюдала в больницах жертв множественных сект и общин: Катя, ставшая моей младшей подругой, потеряла после занятий в сектах дар речи, впала в какой-то ступор. Другая девочка начиталась книг по магии и буквально застыла с широко открытыми карими глазами, упертыми в одну точку. Ей не помогали даже электрошоки. Третья девочка все время билась головой об стенку в молитвенном экстазе, пока не падала без сил.