Если поговорить с нашими любезными холостяками, можно услышать множество историй, серьезно компрометирующих порядочных женщин. Выказав величайшую скромность и умеренность, положим на каждого холостяка не больше трех приключений: ведь если кое-кто ведет счет своим любовным победам на десятки, многие другие ограничиваются двумя-тремя, а то и одним-единственным увлечением, меж тем статистика велит нам исходить из средних величин. Теперь перемножим число холостяков на число интрижек, и мы получим три миллиона любовных приключений – а ведь порядочных женщин мы насчитали всего-навсего четыреста тысяч!
   Если всемилостивый Господь, повелевающий мирами, до сих пор не устроил роду людскому вторичную головомойку, то, без сомнения, только оттого, что давно убедился в полной бесполезности первой…
   Вот, значит, что такое народ! вот что такое общество, причем общество избранное!
   XVI
   Нравы суть плод лицемерия наций – лицемерия более или менее усовершенствованного.
   XVII
   Добродетель есть, быть может, не что иное, как учтивость души.
   Плотская любовь – потребность, подобная голоду, с той лишь разницей, что есть человек хочет всегда, в любви же его аппетит дает себя знать не столь регулярно и не столь постоянно.
   Любому человеку, чтобы утолить голод и жажду, довольно ломтя пеклеванного хлеба и кувшина воды, однако наша цивилизация создала кулинарное искусство.
   В любви тоже есть свои ломти хлеба, но есть и то искусство, которое мы зовем кокетством, – искусство, родившееся во Франции и здесь же получившее имя.
   Так вот! Разве не содрогнется любой из мужей при мысли о том, как сильно в человеке стремление разнообразить свою пищу: ведь в самых диких и отдаленных уголках туземцы, как не раз убеждались путешественники, пьют крепкие напитки и умеют приготовлять рагу?
   А между тем голод порабощает человека не так сильно, как любовь, а между тем прихоти души куда более многочисленны, настоятельны и требовательны, чем прихоти желудка, а между тем все, что известно о любви из поэзии и истории, сообщает нашим холостякам страшное могущество: подобно евангельским львам, они ходят, ища, кого поглотить.
   Пусть каждый, положа руку на сердце и порывшись в памяти, задастся вопросом, случалось ли ему когда-либо встречать мужчину, способного удовлетвориться любовью одной-единственной женщины!
   Увы! как, не оскорбив чести населяющих земной шар народов, объяснить тот факт, что для удовлетворения трех миллионов пылких сердец человечество располагает всего четырьмя сотнями тысяч женщин?.. Неужели придется предположить, что к каждой даме приставлены четыре холостяка и что порядочные женщины инстинктивно, сами того не ведая, действуют точно так же, как председатели королевских судов, которые по прошествии определенного ряда лет включают своих советников одного за другим в каждую из палат?..
   Безрадостное решение вопроса!
   А может быть, иные порядочные женщины следуют при дележе холостяков примеру льва из басни?.. Как! неужели по меньшей мере половина наших алтарей не что иное, как окрашенные гробы!
   Или, блюдя честь французских дам, надобно допустить, что в мирное время иностранные державы, прежде всего Англия, Германия и Россия, ввозят к нам определенное количество тамошних порядочных женщин?.. Но в таком случае европейские нации поспешат восстановить равновесие, возразив, что и Франция в свой черед экспортирует в соседние страны немало красавиц.
   Подобные предположения так больно оскорбляют религию и нравственность, что ради оправдания замужних женщин порядочный мужчина охотно согласится, что вдовы и девицы также повинны во всеобщей развращенности или – еще лучше – что холостяки лгут.
   Однако о чем мы говорим? Вспомните тех мужей, которые, позоря общественные нравы, в большинстве своем ведут себя почти так же, как холостяки, и гордятся in petto[5] своими тайными похождениями.
   О! в таком случае, по нашему убеждению, всякому женатому мужчине, который, как сказал бы старик Корнель, честию жены серьезно дорожит, не остается ничего другого, кроме как отправиться на поиски веревки и гвоздя: foenum habet in cornu[6].
   Меж тем именно среди упомянутых четырехсот тысяч порядочных женщин придется нам с фонарем искать добродетельных француженок!.. В самом деле, наша брачная статистика позволила нам исключить из рассмотрения только те создания, которыми общество не занимается всерьез. Разве неверно, что во Франции число порядочных людей, людей, умеющих себя держать, не превышает трех миллионов особей, из коих один миллион составляют наши холостяки, пятьсот тысяч – порядочные женщины, пятьсот тысяч – мужья, а последний миллион – вдовы, дети и девицы?
   Что же в таком случае удивительного в знаменитой строке Буало! Строка эта отнюдь не является гиперболой и просто-напросто доказывает, что поэт глубоко постиг те непреложные факты, которые математически обоснованы в наших прискорбных Размышлениях.
   Но ведь добродетельные женщины существуют!
   Да, ибо есть женщины, на чью добродетель никто не покушался, и те, что умерли при первых родах (если, конечно, они вышли замуж девственницами).
   Да, ибо есть женщины, уродливые, как Кайфакатадари из «Тысячи и одной ночи».
   Да, ибо есть женщины, которых Мирабо назвал «феями огурцов», женщины, чье тело состоит из атомов, точь-в-точь похожих на атомы, составляющие корни земляничного куста и кувшинки; впрочем, внешность обманчива!..
   Вдобавок, к чести нашего века, нельзя не признать, что с тех пор, как мы стали свидетелями реставрации нравственности и религии, то там, то сям попадаются женщины столь высоконравственные, столь набожные, столь ревностно исполняющие свой долг, столь прямые, столь чопорные, столь непреклонные, столь добродетельные, что… что сам Дьявол не осмелился бы бросить взгляд в их сторону; они живут в окружении четок, часословов и духовников… Тс-с-с!
   Мы не станем подсчитывать женщин, добродетельных по глупости, ибо известно, что в любви все женщины умны.
   Наконец, отчего не предположить, что в каких-то Богом забытых уголках живут юные, прелестные и добродетельные женщины, неведомые свету.
   Не называйте, однако, добродетельной ту женщину, что, борясь с невольной страстью, не дозволила возлюбленному, которого она имеет несчастье боготворить, никаких вольностей. Такая женщина наносит любящему мужу одно из самых жестоких оскорблений, какие только можно вообразить. Что остается ему от жены? Вещь без названия, живой труп. Жена этого несчастного уподобляется на брачном ложе тому гостю, которого Борджиа предостерег посреди трапезы, намекнув, что иные блюда отравлены: разом потеряв аппетит, несчастный ел через силу, а вернее, притворялся, будто ест. Он сожалел о скромном ужине, которому предпочел пир у страшного кардинала, и мечтал только об одном: чтобы праздник кончился и можно было наконец выйти из-за стола.
   Итак, размышляя о женской добродетели, мы приходим к следующим выводам, из коих два последних заимствованы нами у философа-эклектика восемнадцатого столетия.
   XVIII
   Сердце добродетельной женщины либо чересчур бедно, либо чересчур богато: она либо глупа, либо величественна.
   XIX
   Не исключено, что добродетель женщины зависит исключительно от ее темперамента.
   XX
   Самые добродетельные из женщин таят в себе что-то нецеломудренное.
   XXI
   «Если умный человек сомневается в верности любовницы, это в порядке вещей, но сомневаться в верности жены!., для этого надобно быть круглым дураком».
   XXII
   «Мужчины были бы слишком несчастны, если бы хоть на секунду вспоминали в присутствии женщин о том, что знают досконально».
   Число редкостных женщин, которые, подобно девам из притчи, не дали погаснуть своим светильникам, всегда будет казаться поборникам добродетели и благонравия недостаточным, а ведь это число необходимо вычесть из общего количества порядочных женщин; что же следует из этого утешительного вычитания? что опасность, грозящая мужьям, возрастает, общественной нравственности наносится страшное оскорбление, а добродетель всех остальных законных супруг ставится под сомнение.
   Какой муж сможет спокойно спать подле своей юной и очаровательной жены, зная, что по меньшей мере три холостяка видят в ней вожделенную добычу, причем холостяки эти, пусть даже они еще не вторглись в скромные владения супруга, убеждены, что его законная половина рано или поздно попадет в их сети, что они добьются своего либо хитростью, либо силой, что чужая жена подчинится их власти либо из страха, либо по доброй воле и что из этой борьбы они неминуемо выйдут победителями!
   Ужасный итог!..
   Здесь пуристы от нравственности, педанты, застегнутые на все пуговицы, упрекнут нас, пожалуй, в том, что расчеты наши чересчур безрадостны: они пожелают вступиться либо за порядочных женщин, либо за холостяков; меж тем мы приберегли для них последний аргумент.
   Увеличьте, если пожелаете, число порядочных женщин и уменьшите число холостяков, все равно в конце концов любовных похождений окажется больше, чем порядочных женщин, все равно нравы наши будут побуждать огромную толпу холостяков к преступлениям троякого рода.
   Если холостяки блюдут целомудрие, они тем самым подтачивают свое здоровье, борясь с мучительными искушениями; какую бы блестящую будущность ни готовила им судьба, они обречены погибнуть от чахотки, безуспешно лечась молоком в швейцарских горах.
   Если холостяки уступают законным соблазнам, они либо компрометируют порядочных женщин – что возвращает нас к теме нашего сочинения, – либо пятнают себя сношениями с пятью сотнями тысяч ужасных созданий, которых мы в первом Размышлении причислили к последней категории, – что в конце концов зачастую приводит их в те же швейцарские горы, где они опять-таки пьют молоко и гибнут от чахотки!
   Неужели вы никогда не поражались, подобно нам, изъянам нашего общественного устройства, описание которых послужит нравственным обоснованием для наших заключительных расчетов?
   Средний возраст вступления в брак для мужчины – тридцать лет; средний возраст развития в его душе самых могучих страстей, самых пылких желаний, самого бурного влечения к противоположному полу – двадцать лет. Следственно, в течение десяти прекраснейших лет жизни, когда красота, юность и острый ум мужчины представляют для супругов большую опасность, нежели в любую другую пору, мужчина этот не имеет возможности законно удовлетворить то неодолимое желание любить, которое пронизывает все его существо. Поскольку отрезок этот составляет одну шестую часть человеческой жизни, приходится признать, что по меньшей мере одна шестая часть общего количества мужчин, причем мужчин самых крепких и сильных, постоянно пребывает в состоянии столь же утомительном для них самих, сколь и опасном для Общества.
   – Отчего же они не женятся? – воскликнет в ответ примерная богомолка.
   Но какой здравомыслящий отец согласится женить сына в двадцать лет?
   Разве не известно, какими опасностями чреваты ранние браки? Можно подумать, что брак решительно противоречит естественным склонностям человека – ведь он требует исключительной зрелости ума. Наконец, всем памятны слова Руссо: «Рано или поздно, но мужчина должен предаться распутству. Это – дурные дрожжи, которые когда-нибудь да должны перебродить».
   Какая же мать обречет счастье дочери прихотям существа еще не перебродившего?
   Впрочем, есть ли нужда так подробно толковать о положении, царящем во всяком обществе? Разве всякая страна, как мы уже показали, не изобилует мужчинами, которые вполне законно именуются порядочными людьми, не состоя в браке, но и не давая обета безбрачия?
   – Но неужели эти люди не могут, – продолжит наша богомолка, – вести целомудренную жизнь, какую ведут священники?
   Разумеется, сударыня.
   Тем не менее осмелимся заметить, что обет целомудрия – одно из самых разительных отклонений от естественного порядка, каких требует общество; что воздержание – труднейший священнический подвиг; что священника, обязанного блюсти целомудрие, можно сравнить с врачом, обязанным бестрепетно исследовать все физические недуги, с нотариусом и стряпчим, обязанными хладнокровно взирать на открывающуюся их взорам нищету, и с военным, обязанным презирать смерть, которая окружает его на поле боя. Если цивилизация огрубляет иные струны души и приводит к образованию на иных тканях мозолей, которые лишают эти ткани чувствительности, отсюда никак не следует, что на это частичное отмирание души обречены все люди без исключения. В противном случае весь род человеческий кончил бы отвратительным нравственным самоубийством.
   Вообразите, однако, что в самой янсенистской из гостиных появляется юноша лет двадцати восьми, бережно лелеющий свое целомудрие и невинный, как тетерева, которыми лакомятся величайшие чревоугодники, – разве не очевидно, что тотчас самая суровая из добродетельных женщин не без горечи похвалит его за храбрость, самый строгий из государственных мужей с улыбкой покачает головой, а все светские дамы отвернутся, чтобы бедняга не услышал их смеха? А едва только бесподобный мученик выйдет за дверь, какой поток шуток обрушится на его невинную голову!.. Сколько оскорблений! Что может быть позорней в глазах французов, нежели бессилие, холодность, отсутствие страсти, глупость?
   Единственный французский король, который при виде подобного чуда добродетели не стал бы давиться от смеха, это, вероятно, Людовик XIII, но зато его волокита-отец того и гляди изгнал бы молокососа из своих владений, либо сочтя, что он недостоин называться французом, либо убоявшись, что он подаст соотечественникам дурной пример.
   Странное противоречие! Так же сурово бранят юношу, который, если воспользоваться холостяцким жаргоном, проводит жизнь в земле обетованной. Не о порядочных ли женщинах пекутся префекты полиции и мэры, испокон веков приказывавшие начинать развлечения определенного рода с наступлением темноты и оканчивать к одиннадцати часам вечера?
   Куда же прикажете деваться нашей массе холостяков? Да и вообще, как говаривал Фигаро, кого здесь дурачат? Неужели общество походит на тех мальчуганов, которые во время театрального представления зажимают уши, чтобы не слышать ружейной пальбы? Неужели оно так боится осмотреть свои раны? Или же оно почитает болезнь неизлечимой и предпочитает не вмешиваться в естественный ход вещей? Впрочем, материальная и общественная дилемма, вытекающая из описанного нами состояния общественной добродетели в сфере брака, настоятельно требует разрешения законодательного. Не нам решать эту сложную задачу; предположим, однако, на мгновение, что, дабы охранить покой великого множества семейств, великого множества порядочных женщин и девиц, Общество признало необходимость предоставить патентованным сердцам право ублажать холостяков: разве не следовало бы в этом случае нашим законодателям основать особый цех для этих своеобразных Дециев женского пола, которые жертвуют собственным телом ради блага республики и счастья порядочных семейств? Оставляя судьбу куртизанок без внимания, законодатели совершают непростительную ошибку.
   XXIII
   Там, где куртизанки – общественная необходимость, они – общественное установление.
   Вопрос этот, впрочем, неминуемо влечет за собою такое множество «если» и «но», что мы завещаем его окончательное решение потомкам; нужно же, чтобы и им было чем заняться. Вдобавок к теме нашей книги этот вопрос имеет лишь косвенное отношение, ибо ныне люди сделались чувствительнее, чем когда бы то ни было; никогда еще они не были так благонравны, ибо никогда еще так ясно не ощущали, что истинные наслаждения дарит нам одно лишь сердце. Посудите сами: неужели человек чувствительный и холостой, видя перед собой четыре сотни тысяч юных и прекрасных женщин, блистающих богатством и умом, не скупящихся на кокетливые улыбки и сулящих безграничное блаженство, предпочтет пойти к…? Какая гадость!
   Итак, подведем для грядущих законодателей итоги наших последних наблюдений.
   XXIV
   В обществе неизбежные злоупотребления суть законы Природы, с которыми человеку следует сообразовывать законы гражданские и политические.
   XXV
   Супружеская измена, говорит Шамфор, то же банкротство, только здесь человек разоренный оказывается вдобавок еще и опозорен.
   Французские законы, касающиеся адюльтера и банкротства, нуждаются в серьезных изменениях. Страдают ли они чрезмерной мягкостью? несовершенны ли они по своей сути? Caveant consules![7]
   Итак, отважный атлет, принявший на свой счет портрет мужчины, отягощенного женою, – портрет, нарисованный в нашем первом Размышлении, – каково твое мнение обо всем сказанном? Будем надеяться, что беглое обозрение вопроса не испугало тебя, что ты не из тех малодушных, у которых при виде пропасти или боа констриктора спина покрывается горячим потом, а кровь в жилах леденеет. Что ж, друг мой! кто с землей, тот и с войной. Людей, заглядывающихся на твой кошелек, еще больше, чем людей, заглядывающихся на твою жену.
   В конце концов мужья вольны принять либо наши шутки за истину, либо наши истины за шутку. Самое прекрасное в жизни – это иллюзии. А самое почтенное – ничтожнейшие из наших верований. Разве не знаем мы массу людей, чьи убеждения суть предрассудки, людей, которые, не умея составить собственное понятие о счастье и добродетели, принимают то и другое готовыми из рук законодателей? По этой причине мы обращаем свои речи лишь к тем Манфредам, которые, приподняв слишком много юбок, жаждут в те мгновения, когда ими овладевает некий нравственный сплин, приподнять также и все покровы. Ради них мы дерзнули заговорить начистоту и измерить глубину подстерегающей мужей пропасти.
   Нам осталось рассмотреть опасности, которыми грозит брак каждому мужчине и которые могут лишить его сил в той борьбе, из которой он обязан выйти победителем.

Размышление V
Обреченные

   Обреченный – значит тот, кому предопределено быть счастливым либо несчастным. Мы заимствуем понятие предопределения из богословия, причем, в отличие от богословов, употребляем его лишь в значении, роковом для наших избранников, применительно к которым евангельское речение следует перефразировать так: «Много званых и много избранных».
   Опыт показывает, что одни разряды людей предрасположены к некоторым видам несчастий больше, чем другие: как гасконцы вспыльчивы, а парижане тщеславны, как люди с короткой шеей чаще всего умирают от апоплексического удара, как сибирская язва (род чумы) чаще поражает мясников, как богачи страдают подагрой, а бедняки отличаются отменным здоровьем, как короли туги на ухо, а государственные мужи склонны к параличу, – так некоторые мужья особенно часто становятся жертвами незаконных страстей. Мужья эти вкупе с их женами буквально притягивают холостяков. Они – своего рода аристократия. Если кому-нибудь из наших читателей суждено попасть в число этих аристократов, мы искренне желаем ему либо его супруге не потерять присутствия духа и вспомнить любимое изречение латинской грамматики Ломонда: «Нет правил без исключений». Друг дома может даже привести известное речение: «О присутствующих не говорят».
   После чего каждый из присутствующих получит право in petto[8] считать себя исключением. Однако наш долг, сочувствие, которое мы питаем к мужьям, и владеющее нами желание предохранить юных и хорошеньких женщин от тех превратностей и несчастий, какие влечет за собою появление любовника, – все это велит нам перечислить по порядку разряды мужей, которым следует не спускать глаз со своих супруг.
   Открывают наш перечень мужья, которых важные дела, высокий чин или доходное место заставляют отлучаться из дому в определенные часы и на определенное время. Эти достойны стать знаменосцами нашего братства.
   Среди них особо выделим судей, как сменяемых, так и несменяемых, которые обязаны проводить большую часть дня во Дворце правосудия; другие должностные лица иной раз находят способ удрать из конторы, но судья или королевский прокурор, восседающий в кресле, украшенном лилиями, обязан, как говорится, умереть, но дождаться конца заседания. Сбежать для него – все равно что для бойца покинуть поле боя.
   То же самое относится к депутатам и пэрам, обсуждающим новые законы, к министрам, вхожим к королю, к управляющим, вхожим к министрам, к военным, отправляющимся в походы, и наконец к капралу, ходящему дозором, – о чем свидетельствует письмо Лафлера из «Сентиментального путешествия».
   За мужьями, вынужденными в строго определенные часы отлучаться из дому, следуют мужья, которые так увлечены обширными и серьезными делами, что не находят ни минуты на то, чтобы полюбезничать с женой; чело их всегда мрачно, беседа редко весела.
   Во главе этой отборной компании мы поместим банкиров, ворочающих миллионами: их головы так плотно забиты расчетами, что формулы в конце концов пробивают черепную коробку и увенчивают чело богача двумя столбцами чисел.
   Миллионеры эти крайне редко вспоминают о священных законах брака и о том, в какой заботе нуждается нежный цветок, вверенный их попечению; им и в голову не приходит, что его надо поливать, уберегать от холода и зноя. В лучшем случае они помнят о том, что отвечают за счастье супруги, да и эта мысль является им, лишь когда за обедом они замечают напротив себя роскошно одетую женщину или когда кокетка, робея грубого отказа, приходит, во всеоружии своих прелестей, просить у них денег… О! тут они довольно живо припоминают свои права, записанные в 213-м пункте Гражданского кодекса, и жены признают их требования не менее законными, нежели высокие налоги на иностранные товары; прелестницы повинуются неизбежному, утешая себя известной аксиомой: «Нет розы без шипов, за всякое удовольствие надо платить».
   В число обреченных входят также ученые, месяцы напролет обгладывающие кости допотопных животных, открывающие законы природы и проникающие в ее тайны; поклонники греков и римлян, обедающие мыслью Тацита, ужинающие фразой Фукидида, с утра до вечера стирающие пыль с книг и охотящиеся за примечанием или за древним папирусом. Они так глубоко погружены в себя, что ничто из происходящего вокруг их не задевает; даже если беда стрясется средь бела дня, они ее не заметят! Блаженные! о, тысячу раз блаженные мужи! Приведем пример: Бозе, возвратясь домой с заседания Академии, застает жену с некиим немцем. «Говорил я вам, сударыня, что мне пора выходить…» – восклицает иностранец. – «Эх, сударь, скажите, по крайней мере, не «выходить», а «уходить», – поправляет академик.
   Далее в нашем списке следуют с лирою в руках поэты, у которых вся животная сила уходит из подвала на чердак. Лучше умея седлать Пегаса, чем кобылицу кума Пьера, они женятся очень редко, предпочитая время от времени выплескивать накопившийся пыл на блудных либо вымышленных Хлорид.
   А ведь на свете живут еще люди, у которых нос запачкан табаком;
   и те несчастные, что с утра до вечера не могут отхаркаться;
   и мужья, которые курят;
   и люди, от природы сухие и желчные, которые вечно имеют такой вид, будто только что съели кислое яблоко;
   и люди, отличающиеся в повседневной жизни циническими привычками, смешными повадками и выглядящие, что ни говори, крайне неопрятно;
   и мужья, которых, к их стыду, жены именуют «грелками»;
   и, наконец, старики, женящиеся на молоденьких.
   Все эти люди суть обреченные по преимуществу!
   Существует и последний разряд обреченных, чья невеселая доля также почти предрешена. Мы имеем в виду людей беспокойных и въедливых, придир и тиранов, которые воображают себя невесть какими семейными самодержцами, вслух бранят женщин и разбираются в жизни примерно так же, как майские жуки в естественной истории. Если такие люди женятся, семейная их жизнь неминуемо вызывает в памяти образ наполовину прихлопнутой осы, беспорядочно мечущейся по оконному стеклу. Обреченные этого сорта не поймут в нашем сочинении ни слова. Мы пишем не для этих бездарных ходячих статуй, похожих на церковные скульптуры или же на дряхлые насосы в Марли, которые, качая воду в версальские пруды, рискуют в любую минуту рассыпаться в прах.
   Наблюдая в гостиных за превратностями брачных союзов, я всегда вспоминаю одну сцену, лицезрением которой я наслаждался в пору моей юности.
   В 1819 году я жил в хижине, затерянной в глубине очаровательной долины Иль-Адан. Пустынь моя располагалась неподалеку от парка Кассан – самого прелестного и соблазнительного уголка из всех, какие создавали когда-либо роскошь и искусство, самого приятного для прогулок и самого прохладного в летнюю пору. Существованием этой зеленой обители мы обязаны откупщику Бержере – некогда прославленному оригиналу, который среди прочих гелиогабальств любил посещать Оперу в позолоченном парике, а также устраивал во всем парке иллюминацию для себя одного или закатывал – тоже для одного себя – роскошнейший пир. Этот Сарданапал-буржуа, побывав в Италии, проникся такой любовью к тамошним прекрасным пейзажам, что в припадке фанатизма потратил четыре или пять миллионов на воссоздание в принадлежащем ему парке итальянских красот, запечатленных художниками. Восхитительнейшие контрасты листвы, редчайшие деревья, продолговатые долины, живописнейшие виды, Борромеевы острова, зыблющиеся среди ясных, но прихотливых вод, – все это были лишь лучи, подсвечивавшие центральную точку всей картины – isola bella[9], где любая мелочь пленяла очарованный взор, остров, в глубине которого среди ветвей столетних ив прятался уютный маленький домик, остров, окаймленный гладиолусами, камышом, цветами и напоминавший богато оправленный изумруд. Ради этого зрелища стоило оставить позади тысячи и тысячи лье! Самый болезненный, самый печальный, самый сухой из всех наших болезненных гениев, прожив здесь две недели, умер бы от катара желудка и пресыщения, не снеся роскошеств растительного существования. Тогдашний владелец и вполне беззаботный житель этого Эдема за неимением жены или ребенка обожал большую обезьяну. По слухам, в прежние годы его любила некая императрица: быть может, именно по этой причине он наскучил общением с себе подобными. Хитрому зверьку жилищем служил изящный деревянный фонарь на вершине резного столба; взбалмошный хозяин, проводивший больше времени в Париже, чем в своих загородных владениях, редко ласкал сидевщую на цепи обезьянку, и характер ее портился с каждым днем. Я помню, что в присутствии некоторых дам зверек становился дерзок, как иные мужчины. В конце концов он так озлобился, что хозяин вынужден был его убить. Так вот, однажды утром я сидел под цветущим тюльпановым деревом в счастливой праздности, вдыхая чувственные ароматы, которым кроны высоких тополей не позволяли улетучиться из этой блистательной ограды, наслаждаясь лесным покоем, вслушиваясь в шепот вод и шорох листвы, любуясь узорами, которые рисовали на синем небе у меня над головой перламутровые и золотистые облака, уплывавшие, быть может, в мою будущую жизнь, – и вдруг до слуха моего донесся голос скрипки, которую безжалостно терзал какой-то бездельник, приехавший, должно быть, накануне из Парижа. Злейшему врагу не пожелаю испытать того потрясения, какое произвел в моей душе этот звук, внезапно нарушивший величественную гармонию природы. Добро бы еще где-то вдали зазвучал Роландов рог… но в тот день мыслями и фразами нас вознамерилась порадовать крикливая квинта. Сей Амфион, расхаживавший по столовой, в конце концов уселся в амбразуре открытого окна как раз напротив обезьяны. Быть может, он нуждался в публике. Внезапно я увидел, как зверек тихонько спускается из своей башенки, встает на задние лапы, наклоняет голову, словно пловец, а передние лапы скрещивает на груди, как скрестил бы руки закованный в цепи Спартак или Катилина, представ перед Цицероном. Банкир, окликнутый нежным голоском, серебристый звук которого пробудил в моей душе воспоминания об одном хорошо мне знакомом будуаре, положил скрипку на подоконник и стремительно скрылся в комнатах, словно ласточка, спешащая по-над землей на зов подруги. Рослая обезьяна, чья цепь была достаточно длинной, подошла к окну и важно взяла скрипку в лапы. Не знаю, доводилось ли вам, подобно мне, любоваться обезьяной, пытающейся играть на скрипке; что же до меня, то, хотя теперь я уже не смеюсь во весь голос, как смеялся бы в ту блаженную пору, при одном воспоминании о музицирующей обезьяне губы мои трогает улыбка. Получеловек начал с того, что схватил инструмент передними лапами и принялся обнюхивать его, словно яблоко или грушу. По-видимому, обоняние убедило его в том, что звучащее дерево таит в себе смутные радости; покачав головой, орангутанг стал вертеть скрипку, осматривать ее со всех сторон, поднимать, опускать, потом поставил ее вертикально, потряс, поднес к уху, положил на землю и с быстротой, отличающей обезьян, схватил вновь. Он исследовал молчаливый кусок дерева с бесцельной прозорливостью, в которой было нечто чудесное, но несовершенное. Наконец, он попытался самым причудливым манером приладить скрипку под подбородком, придерживая ее рукой, но вскоре, подобно избалованному ребенку, наскучив занятием, требующим слишком долгих упражнений, опустил инструмент и стал просто щипать струны, которые отзывались самой отвратительной какофонией. Разозлившись, орангутанг положил скрипку на подоконник, схватил смычок и стал двигать его взад-вперед, словно каменщик, распиливающий камень. Новая попытка лишь еще сильнее утомила его тонкий слух, поэтому, схватив смычок обеими лапами, он стал изо всей силы колотить им по ни в чем не повинному инструменту, источнику наслаждения и гармонии. Казалось, передо мной был школяр, который, повалив товарища на землю, обрушивает на него град ударов, дабы покарать за трусость. Осудив скрипку и приведя приговор в исполнение, обезьяна уселась на обломки и стала с тупой радостью играть русыми прядями сломанного смычка.