Страница:
Ошеломленный этой исповедью, превратившейся в моем воображении в целую поэму, находясь к тому же над черными водами рвов Бастилии, дремотными, как воды венецианских каналов, я глядел на эту убеленную сединой голову и не отвечал. Фачино Кане, вероятно, подумал, что я сужу о нем так же, как все остальные, – с презрительной жалостью; он сделал жест, проникнутый философией отчаяния.
Быть может, этот рассказ вернул его к счастливым дням жизни в Венеции. Он схватил свой кларнет и заиграл печальную венецианскую песенку – баркаролу, для которой вновь обрел талант своей молодости, талант влюбленного патриция. Мне пришло на память «На реках вавилонских», мои глаза наполнились слезами. Если в это время по бульвару Бурдон шли запоздалые прохожие, они, должно быть, остановились, чтобы послушать последнюю молитву изгнанника, последнее сожаление об утраченном имени, с которым переплеталось воспоминание о Бьянке. Но вскоре золото снова взяло верх, и роковая страсть угасила отсвет давней юности.
– Эти сокровища, – молвил он, – непрестанно мерещатся мне во сне и наяву; я хожу среди них, бриллианты сверкают; я не так слеп, как вы думаете. Золото и бриллианты освещают мою ночь – ночь последнего Фачино Кане, ибо мой титул должен перейти к роду Мемми. О боже! Возмездие за убийство наступило так рано. Ave Maria!..
Он вполголоса прочитал несколько молитв, которые я не расслышал.
– Мы поедем в Венецию! – воскликнул я, когда он встал.
– Наконец-то я встретил настоящего человека! – вскричал он, весь вспыхнув.
Я взял его под руку и довел до приюта; когда он прощался со мной у подъезда, мимо нас прошли несколько человек; распевая во все горло, они возвращались со свадьбы на улице Шарантон.
– Мы едем завтра? – спросил старик.
– Нет, ведь надо достать хоть немного денег.
– Мы можем идти пешком! Я буду просить милостыню, я вынослив; а когда впереди виднеется золото, чувствуешь себя молодым.
Фачино Кане умер зимой, проболев два месяца. У бедняги была чахотка.
Париж, март 1832 г.
Банкирский дом Нусингена
Вы знаете, как тонки перегородки между отдельными кабинетами в шикарнейших кабачках Парижа. У Вери, например, самый большой кабинет разделяется надвое перегородкой, которую можно в случае надобности ставить, а затем убирать. Впрочем, дело происходило не у Вери, а в другом приятном местечке, назвать которое я не считаю удобным. Мы были вдвоем, и я скажу, как Прюдом у Анри Монье: «Я не хотел бы ее компрометировать». Мы сидели в маленьком кабинете, смаковали лакомые блюда восхитительного во всех отношениях обеда и, убедившись, что перегородки не слишком плотны, беседовали вполголоса. Мы приступили уже к жаркому, а в соседнем помещении, откуда доносилось до нас лишь потрескивание дров в камине, еще никого не было. Пробило восемь часов. Послышались шаги, обрывки разговора, лакеи внесли свечи: мы поняли, что кабинет рядом с нами занят. По голосам я угадал, кто наши соседи.
Их было четверо – четверо самых дерзких бакланов, рожденных в пене, венчающей гребни изменчивых волн нынешнего поколения; приятные молодые люди, источники существования которых весьма загадочны, ибо ни ренты, ни поместий у них нет, а живут они припеваючи. Эти хитроумные кондотьеры современной коммерции, превратившейся в жесточайшую из войн, оставляют все тревоги своим кредиторам, удовольствия берут себе и заботятся лишь о собственном туалете. Они, впрочем, достаточно смелы, чтобы по примеру Жана Барта выкурить сигару на бочке пороха, – быть может, для того, чтобы выдержать взятую на себя роль. Они насмешливее бульварных листков и готовы потешаться над каждым, не щадя даже самих себя; недоверчивые и проницательные, расточительные и алчные, в вечной погоне за выгодным дельцем, они завидуют другим, но довольны собой; глубокомысленные политики по наитию, все анализирующие и все предугадывающие, они еще не пролезли в высший свет, куда им так хочется попасть. Только одному из четырех удалось пробиться, да и то лишь к нижним ступенькам лестницы. Деньги еще не все, и выскочка, окруженный льстецами, только через полгода почувствует, что ему очень многого недостает. Этот надутый выскочка по имени Андош Фино, человек неразговорчивый, холодный и недалекий, усердно пресмыкался перед теми, кто мог ему пригодиться, и был наглым с теми, в ком нужда прошла. Подобно одному из забавных персонажей балета «Гюстав», сзади он казался маркизом, а спереди – простолюдином. Этот прелат от промышленности содержит при себе в качестве прихвостня журналиста Эмиля Блонде, человека очень умного, но безалаберного, блестящего и талантливого, но лентяя, знающего, что его эксплуатируют, и не препятствующего этому, то коварного, то добродушного – смотря по настроению: таких людей любят, но не уважают. Лукавый, как водевильная субретка, готовый предоставить свое перо кому угодно и отдать сердце кому попало, Эмиль очаровательнейший из тех мужчин-куртизаиок, о которых самый злоязычный из наших остряков сказал: «Они милее мне в атласных башмачках, чем в сапогах». Третий – Кутюр – живет спекуляцией. Затевая дело за делом, он барышами с одного покрывает убытки от другого. Нервное напряжение игры помогает ему держаться на поверхности; решительно и смело рассекая волны, он носится по парижскому морю наживы в поисках незанятого островка, на котором можно было бы осесть. В этой компании он явно не на месте. Что касается последнего, самого язвительного из всех, то достаточно назвать его: Бисиу! Но увы! это уже не Бисиу 1825 года, а Бисиу 1836 года, паясничающий человеконенавистник, язвительный и остроумный, разъяренный, как дьявол, тем, что столько ума потрачено впустую и что в последнюю революцию ему ничем не удалось поживиться; подобно Пьеро из «Фюнамбюля», он направо и налево раздает пинки, знает как свои пять пальцев наше время и его скандальную хронику, приукрашивает ее озорными выдумками, норовит, как клоун, вскочить каждому на плечи и, как палач, поставить свое клеймо.
Утолив голод, наши соседи догнали нас и принялись за десерт; а так как мы сидели тихо, они сочли, что рядом никого нет. И вот в сигарном дыму, под действием шампанского, за изысканным десертом завязалась интимная беседа. Это беседа, проникнутая холодной рассудочностью, от которой каменеют самые стойкие чувства и гаснут самые великодушные порывы, и полная ядовитой иронии, обращающей веселый смех в издевку, изобличала душевную опустошенность людей, поглощенных только собой, не имеющих иных целей, кроме удовлетворения собственного эгоизма, порожденного временем, в которое мы живем. Только «Племянник Рамо» – памфлет на человека, который Дидро не решился опубликовать, книга, умышленно обнажающая людские язвы, может сравниться с этим устным памфлетом, свободным от каких бы то ни было побочных соображений, где словами клеймилось то, что ум еще окончательно не осудил, где все строилось лишь из развалин, все отрицалось и вместе с тем вызывало восхищение то, что признается скептицизмом: всемогущество, всеведение и всеблагость денег. Подвергнув беглому огню круг общих знакомых, злословие приступило к беспощадному обстрелу близких друзей. Когда слово взял Бисиу, я знаком дал понять, что хотел бы остаться и послушать. Мы услышали тогда одну из тех безжалостных импровизаций, за которые ценили этого художника люди с пресыщенным умом; и хотя Бисиу то и дело прерывали, его речь запечатлелась в моей памяти со стенографической точностью. И по идеям и по форме она далека была от литературных канонов: то было нагромождение мрачных картин, рисующих наше время, которому не мешало бы почаще преподносить подобные истории, – ответственность за них я возлагаю, впрочем, на рассказчика. Мимика и жесты Бисиу, голос которого то и дело менялся в зависимости от выводившихся на сцену персонажей, были, видимо, бесподобны, – судя по одобрительным возгласам трех его слушателей.
– И Растиньяк тебе отказал? – спросил Блонде у Фино.
– Наотрез.
– А ты пригрозил ему газетами? – осведомился Бисиу.
– Он только засмеялся, – ответил Фино.
– Растиньяк – прямой наследник покойного де Марсе, он преуспеет в политике, как преуспел в высшем свете, – сказал Блонде.
– Но как ему удалось сколотить себе состояние? – спросил Кутюр. – В 1819 году он ютился вместе со знаменитым Бьяншоном в жалком пансионе Латинского квартала; семья его питалась жареными майскими жуками, запивая это блюдо местным кислым вином, чтобы иметь возможность посылать ему сто франков в месяц; поместье его отца не приносило и тысячи экю; у Растиньяка на руках были брат и две сестры, а теперь…
– А теперь у него сорок тысяч франков годового дохода, – подхватил Фино, – его сестры, получив богатое приданое, удачно выданы замуж; доходы с поместья он предоставил матери.
– Еще в 1827 году у него не было ни гроша, – сказал Блонде.
– Так то было в 1827 году, – возразил Бисиу.
– Ну, а сейчас, – продолжал Фино, – он вот-вот станет министром, пэром Франции и всем, чем захочет. Года три назад он вполне благопристойно порвал с Дельфиной и женится только тогда, когда ему представится выгодная партия. Что ж, теперь-то он может жениться на аристократке! У молодчика хватило смекалки сойтись с богатой женщиной.
– Друзья мои, примите во внимание смягчающие вину обстоятельства, – сказал Блонде. – Вырвавшись из когтей нищеты, он попал в лапы пройдохи.
– Ты хорошо знаешь Нусингена, – начал Бисиу, – представь же себе, что первое время Дельфина и Растиньяк считали его покладистым. Казалось, жена для него – украшение дома, игрушка. И вот что, по-моему, делает этого человека неуязвимым с головы до ног: Нусинген отнюдь не скрывает, что жена – это вывеска для его богатства, вещь необходимая, но второстепенная в напряженной жизни политических деятелей и крупных финансистов. Он как-то сказал при мне, что Бонапарт в своих отношениях с Жозефиной вел себя глупо, по-мещански: смешно было, воспользовавшись ею, как ступенькой, пытаться затем сделать из нее подругу жизни.
– Выдающийся человек должен смотреть на женщину так, как на нее смотрят на Востоке, – заявил Блонде.
– Барон слил восточную мудрость с западной в очаровательную парижскую теорию. Он терпеть не мог строптивого де Марсе, зато Растиньяк пришелся ему по душе, и барон его эксплуатировал, о чем тот и не подозревал: Нусинген взвалил на него всю тяжесть своих супружеских обязанностей. Растиньяк выносил все капризы Дельфины, возил ее в Булонский лес, сопровождал в театр. Наш нынешний великий человечек от политики долгое время проводил свою жизнь за чтением и писанием любовных записок. Сперва Эжена бранили по всякому поводу; он веселился с Дельфиной, когда ей было весело, грустил, когда она грустила, он изнывал под бременем ее мигреней, ее сердечных излияний; он отдавал ей все свое время, убивал драгоценные годы своей молодости, чтобы заполнить пустоту жизни этой праздной парижанки. Дельфина подолгу обсуждала с ним, какие драгоценности ей больше к лицу, на него обрушивались вспышки ее гнева и град ее причуд; с бароном же она в виде компенсации была очаровательно мила. Нусинген только посмеивался; когда же он замечал, что Растиньяк изнемогает под тяжестью непосильного гнета, он делал вид, будто что-то подозревает, и общий страх перед супругом связывал любовников еще крепче.
– Я допускаю, что богатая женщина могла содержать Растиньяка, и содержать его прилично; но откуда у него состояние? – спросил Кутюр. – Такое состояние, как у него сейчас, на улице не валяется, а ведь никто никогда не подозревал Растиньяка в умении изобрести выгодное дело!
– Он получил наследство, – сказал Фино.
– От кого? – спросил Блонде.
– От простаков, попавшихся ему на дороге, – подхватил Кутюр.
– Он не все награбил, дети мои, – возразил Бисиу: -
– Вот говорит как пишет! Но откуда все-таки у Растиньяка состояние? – спросил Фино.
– Бисиу нарисует нам карикатуру, – заметил Блонде. – Капитал Растиньяка – это Дельфина де Нусинген, замечательная женщина, которая сочетает смелость с предусмотрительностью.
– Разве она давала тебе деньги взаймы? – осведомился Бисиу.
Раздался взрыв хохота.
– Вы о ней превратного мнения, – заметил Кутюр, обращаясь к Блонде. – Весь ее ум – в умении ввернуть острое словцо, в том, чтобы любить Растиньяка с обременительной для него верностью и слепо ему повиноваться. Настоящая итальянка!
– Если только дело не касается денег, – язвительно вставил Андош Фино.
– Оставьте, господа! – елейным голосом продолжал Бисиу. – Неужели вы решитесь после всего сказанного поставить в вину бедняжке Растиньяку, что он жил на счет банкирского дома Нусингена, что для него, точь-в-точь как это сделал когда-то наш приятель де Люпо для юной Торпиль, обставили квартирку? Это было бы мещанством в духе улицы Сен-Дени. Во-первых, говоря абстрактно, по выражению Ройе-Коллара, вопрос этот может выдержать критику чистого разума, что же касается критики разума нечистого…
– Ну, поехал! – обратился Фино к Блонде.
– Но ведь он прав! – воскликнул Блонде. – Вопрос этот имеет большую давность: подобный случай послужил причиной пресловутой дуэли между Жарнаком и ла Шатеньре, кончившейся смертью последнего. Жарнака обвиняли в слишком нежных отношениях с тещей, дававшей горячо любимому зятю возможность вести роскошную жизнь. Когда такие дела не вызывают сомнений, говорить о них не полагается. Но Генрих Второй позволил себе позлословить на сей счет, и ла Шатеньре, из преданности королю, взял грех сплетни на себя. Вот чем была вызвана дуэль, обогатившая французский язык выражением «удар Жарнака».
– Раз это выражение освящено такой давностью – значит, оно благородно, – сказал Фино.
– В качестве бывшего владельца газет и журналов ты вполне мог этого не знать, – заметил Блонде.
– Бывают женщины, – назидательно продолжал Бисиу, – бывают также и мужчины, которые умеют как-то разделять свое существо и отдавать только часть его (заметьте, я облекаю свою мысль в философскую форму). Эти люди строго разграничивают материальные интересы и чувства; они отдают женщине свою жизнь, время и честь, но считают неподобающим шуршать при этом бумажками, на которых значится: «Подделка преследуется по закону». Да и сами они тоже ничего не примут от женщины. Позор, если наряду со слиянием душ допускается слияние материальных интересов. Эту теорию охотно проповедуют, но применяют редко…
– Какой вздор! – воскликнул Блонде. – Маршал Ришелье – а уж он-то был опытен в любовных делах – назначил госпоже де ла Поплиньер после истории с каминной доской пенсию в тысячу луидоров. Агнесса Сорель в простоте душевной отдала все свое состояние Карлу Седьмому, и король принял дар. Жак Кер взял на содержание французскую корону, которая охотно пошла на это и оказалась затем неблагодарной, как женщина.
– Господа, – сказал Бисиу, – любовь без нерасторжимой дружбы – по-моему, просто мимолетное распутство. Что же это за полное самоотречение, если приберегаешь что-то для себя? Эти две теории, столь противоречивые и глубоко безнравственные, примирить невозможно. Я думаю, что тот, кто боится полного слияния, просто не верит в его прочность, а тогда – прощай иллюзии! Любовь, которая не считает себя вечной, – отвратительна (совсем по Фенелону!). Вот почему люди, знающие свет, холодные наблюдатели, так называемые порядочные люди, мужчины в безукоризненных перчатках и галстуках, которые, не краснея, женятся на деньгах, проповедуют необходимость полной раздельности чувств и состояний. Все прочие – это влюбленные безумцы, считающие, что на свете никого не существует, кроме них и их возлюбленных! Миллионы для них – прах; перчатка или камелия их божества дороже миллионов! Вы никогда не найдете у них презренного металла, – они успели его промотать, – но обнаружите зато на дне красивой кедровой шкатулки остатки засохших цветов! Они не отделяют себя от обожаемого создания. «Я» для них больше не существует. «Ты» – вот их воплотившееся божество. Что поделаешь? Разве излечишь этот тайный сердечный недуг? Бывают глупцы, которые любят без всякого расчета, и бывают мудрецы, которые вносят расчет в любовь.
– Он просто неподражаем, этот Бисиу! – воскликнул Блонде. – А ты что скажешь, Фино?
– В любом другом месте, – с важностью заявил Фино, – я бы ответил как джентльмен, но здесь, я думаю…
– Как презренные шалопаи, среди которых ты имеешь честь находиться, – подхватил Бисиу.
– Совершенно верно! – подтвердил Фино.
– А ты? – спросил Бисиу Кутюра.
– Вздор! – воскликнул Кутюр. – Женщина, не желающая превратить свое тело в ступеньку, помогающую ее избраннику достичь намеченной цели, любит только себя.
– А ты, Блонде?
– Я применяю эту теорию на практике.
– Так вот, – язвительно продолжал Бисиу, – Растиньяк был другого мнения. Брать без отдачи – возмутительно и даже несколько легкомысленно; но брать, чтобы затем, подобно господу богу, воздать сторицей, – это по-рыцарски. Так думал Растиньяк. Он был глубоко унижен общностью материальных интересов с Дельфиной де Нусинген. Я вправе говорить об этом, ибо при мне он со слезами на глазах жаловался на свое положение. Да, он плакал настоящими слезами!.. правда, после ужина. А по-вашему, выходит…
– Да ты издеваешься над нами, – сказал Фино.
– Ничуть. Речь идет о Растиньяке. По-вашему, выходит, что его страдания доказывали его испорченность, ибо свидетельствовали о том, что он недостаточно любил Дельфину! Но что поделаешь? Заноза эта крепко засела в сердце бедняги: ведь он – в корне развращенный дворянин, а мы с вами – добродетельные служители искусства. Итак, Растиньяк задумал обогатить Дельфину – он, бедняк, ее – богачку! И поверите ли?.. ему это удалось. Растиньяк, который мог бы драться на дуэли, как Жарнак, перешел с тех пор на точку зрения Генриха Второго, выраженную в известном изречении: «Абсолютной добродетели не существует, все зависит от обстоятельств». Это имеет прямое отношение к происхождению богатства Растиньяка.
– Приступал бы ты уж лучше к своей истории, чем подстрекать нас к клевете на самих себя, – с очаровательным добродушием сказал Блонде.
– Ну, сынок, – возразил Бисиу, слегка стукнув его по затылку, – ты вознаграждаешь себя шампанским.
– Во имя святого Акционера, – сказал Кутюр, – выкладывай же наконец свою историю!
– Я хотел было рассказывать по порядку, а ты своим заклинанием толкаешь меня прямо к развязке, – возразил Бисиу.
– Значит, в этой истории и впрямь действуют акционеры? – спросил Фино.
– Богатейшие, вроде твоих, – ответил Бисиу.
– Мне кажется, – с важностью заявил Фино, – ты мог бы относиться с большим уважением к приятелю, у которого ты не раз перехватывал в трудную минуту пятьсот франков.
– Человек! – крикнул Бисиу.
– Что ты хочешь заказать? – спросил Блонде.
– Пятьсот франков, чтобы вернуть их Фино, развязать себе язык и покончить с благодарностью.
– Рассказывай же дальше, – с деланным смехом сказал Фино.
– Вы свидетели, – продолжал Бисиу, – что я не продался этому нахалу, который оценивает мое молчание всего лишь в пятьсот франков! Не бывать тебе никогда министром, если ты не научишься как следует расценивать человеческую совесть! Ну ладно, дорогой Фино, – продолжал он вкрадчиво, – я расскажу эту историю без всяких личностей, и мы с тобой будем в расчете.
– Он станет нам сейчас доказывать, – сказал, улыбаясь, Кутюр, – что Нусинген составил состояние Растиньяку.
– Ты не так далек от истины, – сказал Бисиу. – Вы даже не представляете себе, что такое Нусинген как финансист.
– Знаешь ли ты что-нибудь о начале его карьеры? – спросил Блонде.
– Я познакомился с ним у него дома, – ответил Бисиу, – но мы, возможно, встречались когда-нибудь и на большой дороге.
– Успех банкирского дома Нусингена – одно из самых необычайных явлений нашего времени, – продолжал Блонде. – В 1804 году Нусинген был еще мало известен, и тогдашние банкиры содрогнулись бы, узнав, что в обращении имеется на сто тысяч экю акцептированных им векселей. Великий финансист понимал тогда, что он величина небольшая. Как добиться известности? Он прекращает платежи. Отлично! Имя его, которое знали до сих пор только в Страсбурге и в квартале Пуассоньер, прогремело на всех биржах! Он рассчитывается со своими клиентами обесцененными акциями и возобновляет платежи; векселя его тотчас же получают хождение по всей Франции. Нелепый случай пожелал, чтобы акции, которыми он расплачивался, вновь приобрели ценность, пошли в гору и начали приносить доход. Знакомства с Нусингеном стали добиваться. Наступает 1815 год, наш молодчик собирает свои капиталы, покупает государственные бумаги накануне сражения при Ватерлоо, в момент кризиса прекращает платежи и расплачивается акциями Ворчинских копей, скупленными им на двадцать процентов ниже курса, по которому он сам же их выпускал. Да, да, господа! Он забирает в виде обеспечения сто пятьдесят тысяч бутылок шампанского у Гранде, предвидя банкротство этого добродетельного отца нынешнего графа д'Обриона, и столько же бутылок бордо у Дюберга. Эти триста тысяч бутылок, мой дорогой, которые он принял, заметьте, принял в уплату, по полтора франка, Нусинген продает с 1817 по 1819 год союзникам в Пале-Рояле по шести франков за бутылку. Векселя банкирского дома Нусингена и его имя становятся известны всей Европе. Наш знаменитый барон вознесся над бездной, которая поглотила бы всякого другого. Дважды его банкротство принесло огромные барыши кредиторам: он хотел их облапошить, не тут-то было! Он слывет честнейшим человеком в мире. При третьем банкротстве векселя банкирского дома Нусингена получат хождение в Азии, в Мексике, в Австралии, у дикарей. Уврар – единственный, кто разгадал этого эльзасца, сына некоего иудея, крестившегося ради карьеры, – как-то сказал: «Когда Нусинген выпускает из рук золото, знайте – он загребает бриллианты».
Быть может, этот рассказ вернул его к счастливым дням жизни в Венеции. Он схватил свой кларнет и заиграл печальную венецианскую песенку – баркаролу, для которой вновь обрел талант своей молодости, талант влюбленного патриция. Мне пришло на память «На реках вавилонских», мои глаза наполнились слезами. Если в это время по бульвару Бурдон шли запоздалые прохожие, они, должно быть, остановились, чтобы послушать последнюю молитву изгнанника, последнее сожаление об утраченном имени, с которым переплеталось воспоминание о Бьянке. Но вскоре золото снова взяло верх, и роковая страсть угасила отсвет давней юности.
– Эти сокровища, – молвил он, – непрестанно мерещатся мне во сне и наяву; я хожу среди них, бриллианты сверкают; я не так слеп, как вы думаете. Золото и бриллианты освещают мою ночь – ночь последнего Фачино Кане, ибо мой титул должен перейти к роду Мемми. О боже! Возмездие за убийство наступило так рано. Ave Maria!..
Он вполголоса прочитал несколько молитв, которые я не расслышал.
– Мы поедем в Венецию! – воскликнул я, когда он встал.
– Наконец-то я встретил настоящего человека! – вскричал он, весь вспыхнув.
Я взял его под руку и довел до приюта; когда он прощался со мной у подъезда, мимо нас прошли несколько человек; распевая во все горло, они возвращались со свадьбы на улице Шарантон.
– Мы едем завтра? – спросил старик.
– Нет, ведь надо достать хоть немного денег.
– Мы можем идти пешком! Я буду просить милостыню, я вынослив; а когда впереди виднеется золото, чувствуешь себя молодым.
Фачино Кане умер зимой, проболев два месяца. У бедняги была чахотка.
Париж, март 1832 г.
Банкирский дом Нусингена
ГОСПОЖЕ ЗЮЛЬМЕ КAPPO.
Кому, как не вам, сударыня, чей возвышенный и неподкупный ум – сокровище для друзей, вам, кто для меня – и публика, и самая снисходительная из сестер, должен я посвятить этот труд? Примите же его в знак дружбы, которой я горжусь. Вы и еще несколько человек с душою столь же прекрасной, как ваша, поймете мою мысль, читая «Банкирский дом Нусингена» в сочетании с «Цезарем Бирото». Разве не служит этот контраст поучительным социальным уроком?
Дe Бальзак.
Вы знаете, как тонки перегородки между отдельными кабинетами в шикарнейших кабачках Парижа. У Вери, например, самый большой кабинет разделяется надвое перегородкой, которую можно в случае надобности ставить, а затем убирать. Впрочем, дело происходило не у Вери, а в другом приятном местечке, назвать которое я не считаю удобным. Мы были вдвоем, и я скажу, как Прюдом у Анри Монье: «Я не хотел бы ее компрометировать». Мы сидели в маленьком кабинете, смаковали лакомые блюда восхитительного во всех отношениях обеда и, убедившись, что перегородки не слишком плотны, беседовали вполголоса. Мы приступили уже к жаркому, а в соседнем помещении, откуда доносилось до нас лишь потрескивание дров в камине, еще никого не было. Пробило восемь часов. Послышались шаги, обрывки разговора, лакеи внесли свечи: мы поняли, что кабинет рядом с нами занят. По голосам я угадал, кто наши соседи.
Их было четверо – четверо самых дерзких бакланов, рожденных в пене, венчающей гребни изменчивых волн нынешнего поколения; приятные молодые люди, источники существования которых весьма загадочны, ибо ни ренты, ни поместий у них нет, а живут они припеваючи. Эти хитроумные кондотьеры современной коммерции, превратившейся в жесточайшую из войн, оставляют все тревоги своим кредиторам, удовольствия берут себе и заботятся лишь о собственном туалете. Они, впрочем, достаточно смелы, чтобы по примеру Жана Барта выкурить сигару на бочке пороха, – быть может, для того, чтобы выдержать взятую на себя роль. Они насмешливее бульварных листков и готовы потешаться над каждым, не щадя даже самих себя; недоверчивые и проницательные, расточительные и алчные, в вечной погоне за выгодным дельцем, они завидуют другим, но довольны собой; глубокомысленные политики по наитию, все анализирующие и все предугадывающие, они еще не пролезли в высший свет, куда им так хочется попасть. Только одному из четырех удалось пробиться, да и то лишь к нижним ступенькам лестницы. Деньги еще не все, и выскочка, окруженный льстецами, только через полгода почувствует, что ему очень многого недостает. Этот надутый выскочка по имени Андош Фино, человек неразговорчивый, холодный и недалекий, усердно пресмыкался перед теми, кто мог ему пригодиться, и был наглым с теми, в ком нужда прошла. Подобно одному из забавных персонажей балета «Гюстав», сзади он казался маркизом, а спереди – простолюдином. Этот прелат от промышленности содержит при себе в качестве прихвостня журналиста Эмиля Блонде, человека очень умного, но безалаберного, блестящего и талантливого, но лентяя, знающего, что его эксплуатируют, и не препятствующего этому, то коварного, то добродушного – смотря по настроению: таких людей любят, но не уважают. Лукавый, как водевильная субретка, готовый предоставить свое перо кому угодно и отдать сердце кому попало, Эмиль очаровательнейший из тех мужчин-куртизаиок, о которых самый злоязычный из наших остряков сказал: «Они милее мне в атласных башмачках, чем в сапогах». Третий – Кутюр – живет спекуляцией. Затевая дело за делом, он барышами с одного покрывает убытки от другого. Нервное напряжение игры помогает ему держаться на поверхности; решительно и смело рассекая волны, он носится по парижскому морю наживы в поисках незанятого островка, на котором можно было бы осесть. В этой компании он явно не на месте. Что касается последнего, самого язвительного из всех, то достаточно назвать его: Бисиу! Но увы! это уже не Бисиу 1825 года, а Бисиу 1836 года, паясничающий человеконенавистник, язвительный и остроумный, разъяренный, как дьявол, тем, что столько ума потрачено впустую и что в последнюю революцию ему ничем не удалось поживиться; подобно Пьеро из «Фюнамбюля», он направо и налево раздает пинки, знает как свои пять пальцев наше время и его скандальную хронику, приукрашивает ее озорными выдумками, норовит, как клоун, вскочить каждому на плечи и, как палач, поставить свое клеймо.
Утолив голод, наши соседи догнали нас и принялись за десерт; а так как мы сидели тихо, они сочли, что рядом никого нет. И вот в сигарном дыму, под действием шампанского, за изысканным десертом завязалась интимная беседа. Это беседа, проникнутая холодной рассудочностью, от которой каменеют самые стойкие чувства и гаснут самые великодушные порывы, и полная ядовитой иронии, обращающей веселый смех в издевку, изобличала душевную опустошенность людей, поглощенных только собой, не имеющих иных целей, кроме удовлетворения собственного эгоизма, порожденного временем, в которое мы живем. Только «Племянник Рамо» – памфлет на человека, который Дидро не решился опубликовать, книга, умышленно обнажающая людские язвы, может сравниться с этим устным памфлетом, свободным от каких бы то ни было побочных соображений, где словами клеймилось то, что ум еще окончательно не осудил, где все строилось лишь из развалин, все отрицалось и вместе с тем вызывало восхищение то, что признается скептицизмом: всемогущество, всеведение и всеблагость денег. Подвергнув беглому огню круг общих знакомых, злословие приступило к беспощадному обстрелу близких друзей. Когда слово взял Бисиу, я знаком дал понять, что хотел бы остаться и послушать. Мы услышали тогда одну из тех безжалостных импровизаций, за которые ценили этого художника люди с пресыщенным умом; и хотя Бисиу то и дело прерывали, его речь запечатлелась в моей памяти со стенографической точностью. И по идеям и по форме она далека была от литературных канонов: то было нагромождение мрачных картин, рисующих наше время, которому не мешало бы почаще преподносить подобные истории, – ответственность за них я возлагаю, впрочем, на рассказчика. Мимика и жесты Бисиу, голос которого то и дело менялся в зависимости от выводившихся на сцену персонажей, были, видимо, бесподобны, – судя по одобрительным возгласам трех его слушателей.
– И Растиньяк тебе отказал? – спросил Блонде у Фино.
– Наотрез.
– А ты пригрозил ему газетами? – осведомился Бисиу.
– Он только засмеялся, – ответил Фино.
– Растиньяк – прямой наследник покойного де Марсе, он преуспеет в политике, как преуспел в высшем свете, – сказал Блонде.
– Но как ему удалось сколотить себе состояние? – спросил Кутюр. – В 1819 году он ютился вместе со знаменитым Бьяншоном в жалком пансионе Латинского квартала; семья его питалась жареными майскими жуками, запивая это блюдо местным кислым вином, чтобы иметь возможность посылать ему сто франков в месяц; поместье его отца не приносило и тысячи экю; у Растиньяка на руках были брат и две сестры, а теперь…
– А теперь у него сорок тысяч франков годового дохода, – подхватил Фино, – его сестры, получив богатое приданое, удачно выданы замуж; доходы с поместья он предоставил матери.
– Еще в 1827 году у него не было ни гроша, – сказал Блонде.
– Так то было в 1827 году, – возразил Бисиу.
– Ну, а сейчас, – продолжал Фино, – он вот-вот станет министром, пэром Франции и всем, чем захочет. Года три назад он вполне благопристойно порвал с Дельфиной и женится только тогда, когда ему представится выгодная партия. Что ж, теперь-то он может жениться на аристократке! У молодчика хватило смекалки сойтись с богатой женщиной.
– Друзья мои, примите во внимание смягчающие вину обстоятельства, – сказал Блонде. – Вырвавшись из когтей нищеты, он попал в лапы пройдохи.
– Ты хорошо знаешь Нусингена, – начал Бисиу, – представь же себе, что первое время Дельфина и Растиньяк считали его покладистым. Казалось, жена для него – украшение дома, игрушка. И вот что, по-моему, делает этого человека неуязвимым с головы до ног: Нусинген отнюдь не скрывает, что жена – это вывеска для его богатства, вещь необходимая, но второстепенная в напряженной жизни политических деятелей и крупных финансистов. Он как-то сказал при мне, что Бонапарт в своих отношениях с Жозефиной вел себя глупо, по-мещански: смешно было, воспользовавшись ею, как ступенькой, пытаться затем сделать из нее подругу жизни.
– Выдающийся человек должен смотреть на женщину так, как на нее смотрят на Востоке, – заявил Блонде.
– Барон слил восточную мудрость с западной в очаровательную парижскую теорию. Он терпеть не мог строптивого де Марсе, зато Растиньяк пришелся ему по душе, и барон его эксплуатировал, о чем тот и не подозревал: Нусинген взвалил на него всю тяжесть своих супружеских обязанностей. Растиньяк выносил все капризы Дельфины, возил ее в Булонский лес, сопровождал в театр. Наш нынешний великий человечек от политики долгое время проводил свою жизнь за чтением и писанием любовных записок. Сперва Эжена бранили по всякому поводу; он веселился с Дельфиной, когда ей было весело, грустил, когда она грустила, он изнывал под бременем ее мигреней, ее сердечных излияний; он отдавал ей все свое время, убивал драгоценные годы своей молодости, чтобы заполнить пустоту жизни этой праздной парижанки. Дельфина подолгу обсуждала с ним, какие драгоценности ей больше к лицу, на него обрушивались вспышки ее гнева и град ее причуд; с бароном же она в виде компенсации была очаровательно мила. Нусинген только посмеивался; когда же он замечал, что Растиньяк изнемогает под тяжестью непосильного гнета, он делал вид, будто что-то подозревает, и общий страх перед супругом связывал любовников еще крепче.
– Я допускаю, что богатая женщина могла содержать Растиньяка, и содержать его прилично; но откуда у него состояние? – спросил Кутюр. – Такое состояние, как у него сейчас, на улице не валяется, а ведь никто никогда не подозревал Растиньяка в умении изобрести выгодное дело!
– Он получил наследство, – сказал Фино.
– От кого? – спросил Блонде.
– От простаков, попавшихся ему на дороге, – подхватил Кутюр.
– Он не все награбил, дети мои, – возразил Бисиу: -
Я сейчас вам расскажу, откуда у него состояние. Но сперва воздадим должное таланту! Наш друг отнюдь не «молодчик», как назвал его Фино, а джентльмен, знакомый с правилами игры, разбирающийся в картах и пользующийся уважением публики. В нужный момент Растиньяк сумеет пустить в ход весь свой ум, подобно вояке, который, не растрачивая своей отваги зря, отдает ее внаймы сроком на три месяца, под надежное обеспечение и за тремя подписями. На первый взгляд он может показаться резким, болтливым, непоследовательным в своих убеждениях, непостоянным в своих планах; но если представится серьезное дело, подходящий случай, – он не станет разбрасываться, как сидящий перед вами Блонде, который при подобных обстоятельствах пускается в рассуждения к выгоде соседа, – нет, Растиньяк весь соберется, подтянется, высмотрит место, куда следует направить удар, и ринется во весь опор в атаку. Он врезается с храбростью Мюрата в неприятельское каре, крушит акционеров, учредителей и всю их лавочку, а пробив брешь, возвращается к своей изнеженной и беззаботной жизни, вновь становится сладострастным сыном юга, праздным пустословом Растиньяком, который может вставать теперь в полдень, ибо в дни решающих схваток он не ложился вовсе.
…Спокойнее. Не надо бить тревогу:
Наш век с мошенником на дружескую ногу.
– Вот говорит как пишет! Но откуда все-таки у Растиньяка состояние? – спросил Фино.
– Бисиу нарисует нам карикатуру, – заметил Блонде. – Капитал Растиньяка – это Дельфина де Нусинген, замечательная женщина, которая сочетает смелость с предусмотрительностью.
– Разве она давала тебе деньги взаймы? – осведомился Бисиу.
Раздался взрыв хохота.
– Вы о ней превратного мнения, – заметил Кутюр, обращаясь к Блонде. – Весь ее ум – в умении ввернуть острое словцо, в том, чтобы любить Растиньяка с обременительной для него верностью и слепо ему повиноваться. Настоящая итальянка!
– Если только дело не касается денег, – язвительно вставил Андош Фино.
– Оставьте, господа! – елейным голосом продолжал Бисиу. – Неужели вы решитесь после всего сказанного поставить в вину бедняжке Растиньяку, что он жил на счет банкирского дома Нусингена, что для него, точь-в-точь как это сделал когда-то наш приятель де Люпо для юной Торпиль, обставили квартирку? Это было бы мещанством в духе улицы Сен-Дени. Во-первых, говоря абстрактно, по выражению Ройе-Коллара, вопрос этот может выдержать критику чистого разума, что же касается критики разума нечистого…
– Ну, поехал! – обратился Фино к Блонде.
– Но ведь он прав! – воскликнул Блонде. – Вопрос этот имеет большую давность: подобный случай послужил причиной пресловутой дуэли между Жарнаком и ла Шатеньре, кончившейся смертью последнего. Жарнака обвиняли в слишком нежных отношениях с тещей, дававшей горячо любимому зятю возможность вести роскошную жизнь. Когда такие дела не вызывают сомнений, говорить о них не полагается. Но Генрих Второй позволил себе позлословить на сей счет, и ла Шатеньре, из преданности королю, взял грех сплетни на себя. Вот чем была вызвана дуэль, обогатившая французский язык выражением «удар Жарнака».
– Раз это выражение освящено такой давностью – значит, оно благородно, – сказал Фино.
– В качестве бывшего владельца газет и журналов ты вполне мог этого не знать, – заметил Блонде.
– Бывают женщины, – назидательно продолжал Бисиу, – бывают также и мужчины, которые умеют как-то разделять свое существо и отдавать только часть его (заметьте, я облекаю свою мысль в философскую форму). Эти люди строго разграничивают материальные интересы и чувства; они отдают женщине свою жизнь, время и честь, но считают неподобающим шуршать при этом бумажками, на которых значится: «Подделка преследуется по закону». Да и сами они тоже ничего не примут от женщины. Позор, если наряду со слиянием душ допускается слияние материальных интересов. Эту теорию охотно проповедуют, но применяют редко…
– Какой вздор! – воскликнул Блонде. – Маршал Ришелье – а уж он-то был опытен в любовных делах – назначил госпоже де ла Поплиньер после истории с каминной доской пенсию в тысячу луидоров. Агнесса Сорель в простоте душевной отдала все свое состояние Карлу Седьмому, и король принял дар. Жак Кер взял на содержание французскую корону, которая охотно пошла на это и оказалась затем неблагодарной, как женщина.
– Господа, – сказал Бисиу, – любовь без нерасторжимой дружбы – по-моему, просто мимолетное распутство. Что же это за полное самоотречение, если приберегаешь что-то для себя? Эти две теории, столь противоречивые и глубоко безнравственные, примирить невозможно. Я думаю, что тот, кто боится полного слияния, просто не верит в его прочность, а тогда – прощай иллюзии! Любовь, которая не считает себя вечной, – отвратительна (совсем по Фенелону!). Вот почему люди, знающие свет, холодные наблюдатели, так называемые порядочные люди, мужчины в безукоризненных перчатках и галстуках, которые, не краснея, женятся на деньгах, проповедуют необходимость полной раздельности чувств и состояний. Все прочие – это влюбленные безумцы, считающие, что на свете никого не существует, кроме них и их возлюбленных! Миллионы для них – прах; перчатка или камелия их божества дороже миллионов! Вы никогда не найдете у них презренного металла, – они успели его промотать, – но обнаружите зато на дне красивой кедровой шкатулки остатки засохших цветов! Они не отделяют себя от обожаемого создания. «Я» для них больше не существует. «Ты» – вот их воплотившееся божество. Что поделаешь? Разве излечишь этот тайный сердечный недуг? Бывают глупцы, которые любят без всякого расчета, и бывают мудрецы, которые вносят расчет в любовь.
– Он просто неподражаем, этот Бисиу! – воскликнул Блонде. – А ты что скажешь, Фино?
– В любом другом месте, – с важностью заявил Фино, – я бы ответил как джентльмен, но здесь, я думаю…
– Как презренные шалопаи, среди которых ты имеешь честь находиться, – подхватил Бисиу.
– Совершенно верно! – подтвердил Фино.
– А ты? – спросил Бисиу Кутюра.
– Вздор! – воскликнул Кутюр. – Женщина, не желающая превратить свое тело в ступеньку, помогающую ее избраннику достичь намеченной цели, любит только себя.
– А ты, Блонде?
– Я применяю эту теорию на практике.
– Так вот, – язвительно продолжал Бисиу, – Растиньяк был другого мнения. Брать без отдачи – возмутительно и даже несколько легкомысленно; но брать, чтобы затем, подобно господу богу, воздать сторицей, – это по-рыцарски. Так думал Растиньяк. Он был глубоко унижен общностью материальных интересов с Дельфиной де Нусинген. Я вправе говорить об этом, ибо при мне он со слезами на глазах жаловался на свое положение. Да, он плакал настоящими слезами!.. правда, после ужина. А по-вашему, выходит…
– Да ты издеваешься над нами, – сказал Фино.
– Ничуть. Речь идет о Растиньяке. По-вашему, выходит, что его страдания доказывали его испорченность, ибо свидетельствовали о том, что он недостаточно любил Дельфину! Но что поделаешь? Заноза эта крепко засела в сердце бедняги: ведь он – в корне развращенный дворянин, а мы с вами – добродетельные служители искусства. Итак, Растиньяк задумал обогатить Дельфину – он, бедняк, ее – богачку! И поверите ли?.. ему это удалось. Растиньяк, который мог бы драться на дуэли, как Жарнак, перешел с тех пор на точку зрения Генриха Второго, выраженную в известном изречении: «Абсолютной добродетели не существует, все зависит от обстоятельств». Это имеет прямое отношение к происхождению богатства Растиньяка.
– Приступал бы ты уж лучше к своей истории, чем подстрекать нас к клевете на самих себя, – с очаровательным добродушием сказал Блонде.
– Ну, сынок, – возразил Бисиу, слегка стукнув его по затылку, – ты вознаграждаешь себя шампанским.
– Во имя святого Акционера, – сказал Кутюр, – выкладывай же наконец свою историю!
– Я хотел было рассказывать по порядку, а ты своим заклинанием толкаешь меня прямо к развязке, – возразил Бисиу.
– Значит, в этой истории и впрямь действуют акционеры? – спросил Фино.
– Богатейшие, вроде твоих, – ответил Бисиу.
– Мне кажется, – с важностью заявил Фино, – ты мог бы относиться с большим уважением к приятелю, у которого ты не раз перехватывал в трудную минуту пятьсот франков.
– Человек! – крикнул Бисиу.
– Что ты хочешь заказать? – спросил Блонде.
– Пятьсот франков, чтобы вернуть их Фино, развязать себе язык и покончить с благодарностью.
– Рассказывай же дальше, – с деланным смехом сказал Фино.
– Вы свидетели, – продолжал Бисиу, – что я не продался этому нахалу, который оценивает мое молчание всего лишь в пятьсот франков! Не бывать тебе никогда министром, если ты не научишься как следует расценивать человеческую совесть! Ну ладно, дорогой Фино, – продолжал он вкрадчиво, – я расскажу эту историю без всяких личностей, и мы с тобой будем в расчете.
– Он станет нам сейчас доказывать, – сказал, улыбаясь, Кутюр, – что Нусинген составил состояние Растиньяку.
– Ты не так далек от истины, – сказал Бисиу. – Вы даже не представляете себе, что такое Нусинген как финансист.
– Знаешь ли ты что-нибудь о начале его карьеры? – спросил Блонде.
– Я познакомился с ним у него дома, – ответил Бисиу, – но мы, возможно, встречались когда-нибудь и на большой дороге.
– Успех банкирского дома Нусингена – одно из самых необычайных явлений нашего времени, – продолжал Блонде. – В 1804 году Нусинген был еще мало известен, и тогдашние банкиры содрогнулись бы, узнав, что в обращении имеется на сто тысяч экю акцептированных им векселей. Великий финансист понимал тогда, что он величина небольшая. Как добиться известности? Он прекращает платежи. Отлично! Имя его, которое знали до сих пор только в Страсбурге и в квартале Пуассоньер, прогремело на всех биржах! Он рассчитывается со своими клиентами обесцененными акциями и возобновляет платежи; векселя его тотчас же получают хождение по всей Франции. Нелепый случай пожелал, чтобы акции, которыми он расплачивался, вновь приобрели ценность, пошли в гору и начали приносить доход. Знакомства с Нусингеном стали добиваться. Наступает 1815 год, наш молодчик собирает свои капиталы, покупает государственные бумаги накануне сражения при Ватерлоо, в момент кризиса прекращает платежи и расплачивается акциями Ворчинских копей, скупленными им на двадцать процентов ниже курса, по которому он сам же их выпускал. Да, да, господа! Он забирает в виде обеспечения сто пятьдесят тысяч бутылок шампанского у Гранде, предвидя банкротство этого добродетельного отца нынешнего графа д'Обриона, и столько же бутылок бордо у Дюберга. Эти триста тысяч бутылок, мой дорогой, которые он принял, заметьте, принял в уплату, по полтора франка, Нусинген продает с 1817 по 1819 год союзникам в Пале-Рояле по шести франков за бутылку. Векселя банкирского дома Нусингена и его имя становятся известны всей Европе. Наш знаменитый барон вознесся над бездной, которая поглотила бы всякого другого. Дважды его банкротство принесло огромные барыши кредиторам: он хотел их облапошить, не тут-то было! Он слывет честнейшим человеком в мире. При третьем банкротстве векселя банкирского дома Нусингена получат хождение в Азии, в Мексике, в Австралии, у дикарей. Уврар – единственный, кто разгадал этого эльзасца, сына некоего иудея, крестившегося ради карьеры, – как-то сказал: «Когда Нусинген выпускает из рук золото, знайте – он загребает бриллианты».