Страница:
Через три года, в 1826 году, Изоре исполнилось уже двадцать лет, а Мальвина все еще не была замужем. Выезжая в свет, Мальвина поняла в конце концов, как поверхностны там отношения между людьми, как все там рассчитано и взвешено. Подобно большинству так называемых хорошо воспитанных девиц, Мальвина не имела понятия ни о скрытых пружинах, управляющих жизнью, ни о могуществе денег, ни о трудности заработать хотя бы грош, ни о действительной стоимости вещей. И каждый новый опыт в этой области наносил ей рану. Четыреста тысяч франков, оставшиеся после покойного д'Альдригера в банкирском доме Нусингена, целиком значились на счету баронессы, так как она имела право унаследовать после смерти мужа не менее миллиона двухсот тысяч франков; в минуты затруднений альпийская пастушка черпала оттуда, как из неиссякаемого источника. В тот момент, когда наш голубок устремился к своей горлице, Нусинген, который знал характер вдовы своего бывшего патрона, счел нужным посвятить Мальвину в денежные дела баронессы: на ее счету в банке оставалось всего лишь триста тысяч франков, и двадцать четыре тысячи годового дохода сократились теперь до восемнадцати. В течение трех лет Вирт всячески старался спасти положение! После сообщения банкира Мальвина без ведома матери отказалась от собственного выезда, продала лошадей и карету и рассчитала кучера. Обстановку особняка, служившую уже десять лет, обновить не представлялось возможным; но вся она износилась в равной мере, а для любителей гармонии – это уже полбеды. Баронесса – прекрасно сохранившийся цветок – напоминала теперь съежившуюся розу, прихваченную морозом и случайно уцелевшую на кусте до середины ноября. Я собственными глазами мог наблюдать, как мало-помалу, оттенок за оттенком, полутон за полутоном таяло благосостояние этой семьи. Грустное зрелище! Честное слово! Это было мое последнее огорчение. Затем я подумал: «Что за нелепость принимать так близко к сердцу чужие дела!» Во время своей службы в министерстве я имел глупость интересоваться домами, куда бывал зван на обеды, защищал принимавших меня людей, если о них злословили, сам никогда не клеветал на них, никогда не… Словом, я был ребенком!
Когда дочь объяснила баронессе истинное положение вещей, бывшая жемчужина воскликнула: «Бедные мои дети! Кто ж теперь будет шить мне платья? Значит, у меня не будет больше свежих чепчиков! Я не смогу устраивать приемы и выезжать в свет!» – Как, по-вашему, по какому признаку узнается влюбленный мужчина? – вдруг сам себя прервал Бисиу. – Требуется установить, действительно ли Боденор был влюблен в эту блондиночку.
– Влюбленный запускает свои дела, – ответил Кутюр.
– Трижды в день меняет сорочки, – сказал Фино.
– Предварительно один вопрос, – вмешался Блонде, – может и должен ли выдающийся человек влюбляться?
– Друзья мои, – сентиментальным тоном продолжал Бисиу, – как ядовитой гадины, остерегайтесь мужчины, который, почувствовав себя влюбленным, говорит, прищелкнув пальцами или отшвырнув сигарету: «Вот еще! Свет на ней не клином сошелся!» Правительство, впрочем, найдет применение такому гражданину в Министерстве иностранных дел. Заметь, Блонде, что Годфруа оставил дипломатическую службу.
– Значит, он был влюблен по уши. Ведь только любовь может обогатить душу глупца, – отозвался Блонде.
– Блонде, Блонде, почему же мы с тобой так бедны? – воскликнул Бисиу.
– И почему так богат Фино? – подхватил Блонде. – Я объясню тебе это, сынок, ведь мы понимаем друг друга. Смотри, Фино наливает мне столько вина, как будто я принес ему охапку дров. Но в конце обеда вино надо только медленно прихлебывать. Итак, что было дальше?
– Так вот, влюбленный по уши, как ты сказал, Годфруа заводит близкое знакомство с рослой Мальвиной, легкомысленной баронессой и маленькой танцоркой. Он дает обет послушания и строго до мелочей выполняет его. О, его не отпугнули бренные останки былой роскоши! Он даже постепенно привык ко всей этой рухляди. Зеленый китайский шелк с белыми разводами, которым была обита мебель в гостиной, не казался ему ни выцветшим, ни старым и грязным, ни требующим замены. Гардины, чайный столик, китайские безделушки, украшавшие камин, люстра в стиле рококо, вытертый до основы поддельный кашмирский ковер, фортепьяно, чайный сервиз в цветочках, салфетки с бахромой и с дырочками, в испанском вкусе, гостиная в персидском стиле со всем ее убранством, голубая спальня баронессы – все в этом доме казалось ему священным и неприкосновенным. Только женщины недалекие, у которых красота затмевает ум, сердце и душу, могут внушить такую беззаветную страсть, ибо женщина умная никогда не злоупотребит своими преимуществами; нужно быть ничтожной и глупой, чтобы завладеть мужчиной.
Боденору – он сам мне в этом признавался – нравился всегда торжественный Вирт! Старый плут относился к своему будущему хозяину с таким же благоговением, как набожный католик к святому причастию. Честнейший Вирт был одним из тех немецких Гаспаров, любителей пива, которые прячут хитрость под личиной добродушия, подобно тому как средневековый кардинал прятал кинжал в рукаве одежды. Угадав в Годфруа мужа для Изоры, Вирт опутывал его сетью замысловатых слов и словечек с истинно эльзасским добродушием – самым клейким из липких веществ. Госпожа д'Альдригер была глубоко неприлична, она считала любовь самой естественной вещью на свете. Когда Изора и Мальвина отправлялись вдвоем на прогулку в Тюильри или Елисейские поля, где должны были встретиться с молодыми людьми своего круга, мать говорила им: «Хорошенько веселитесь, дорогие мои девочки!» Злословить о них могли только друзья, но они-то как раз и защищали обеих сестер, ибо салон д'Альдригеров был единственным местом в Париже, где царила полная непринужденность. Даже имея миллионы, трудно было бы устраивать такие вечера; здесь велись обо всем остроумные беседы, не обязателен был изысканный туалет, и каждый чувствовал себя до такой степени просто, что мог даже напроситься на ужин. Обе сестры писали, кому вздумается, и преспокойно получали письма под носом у матери; баронессе и в голову не приходило спросить, о чем им пишут. Эта чудесная мать позволяла своим дочерям извлекать выгоды из ее эгоизма – в некотором смысле удобнейшей черты человеческого характера, ибо эгоисты, не желая, чтобы их стесняли, сами никого не стесняют и не осложняют жизнь окружающих терниями советов, шипами укоризны или назойливостью осы, что разрешает себе слишком пылкая дружба, желающая все знать и всюду сующая свой нос…
– Ты растрогал меня до глубины души, – заявил Блонде, – но, друг мой, ведь ты не рассказываешь, а зубоскалишь!..
– Если бы ты не был пьян, Блонде, я огорчился бы! Из нас четверых Блонде единственный по-настоящему смыслит в литературе. Ради него я оказываю вам честь и обращаюсь с вами, как с гурманами, перегоняю и процеживаю свое повествование, а он меня критикует! Друзья мои! Нагромождение фактов – вернейший признак умственного бесплодия. Суть искусства в том, чтобы выстроить дворец на острие иглы, доказательством тому служит великолепная комедия «Мизантроп». Магическая сила моей мысли – в волшебном жезле, который в десять секунд (время, нужное, чтобы осушить этот бокал) может обратить песчаную равнину в Интерлакен. Неужели вы хотели бы, чтоб мой рассказ несся стремительно, как пушечное ядро, или походил на донесение главнокомандующего? Мы болтаем, смеемся, а этот журналист, этот ненасытный книгоненавистник, требует с пьяных глаз, чтобы я втиснул свое живое слово в нелепую книжную форму! (Бисиу притворился, что плачет.) Горе французской фантазии! Хотят притупить острие ее шуток! Dies irae! Оплачем же «Кандида», и да здравствует «Критика чистого разума», символика, все эти теории в пяти томах убористого шрифта, изданных немцами, которые и не подозревали, что уже в 1750 году эти теории были выражены в Париже в немногих остроумных словах, блестках нашего национального гения. Блонде – самоубийца, шествующий во главе процессии на собственных похоронах, – это он-то, сочиняющий для своей газеты последние слова великих людей, которые скончались, ничего не сказав!
– Ну, дальше, дальше! – попросил Фино.
– Я хотел объяснить вам, в чем счастье человека, не являющегося акционером (реверанс в сторону Кутюра!). Так вот, разве вам не ясно теперь, какой ценой Годфруа добился самого полного счастья, о котором только может мечтать молодой человек?.. Он изучал Изору, он хотел быть уверенным, что она поймет его!.. Взаимопонимание бывает лишь там, где есть подобие. А всегда подобны самим себе лишь небытие и бесконечность. Небытие – это глупость, бесконечность – это гений. Влюбленные строчили друг другу глупейшие в мире послания, исписывая надушенную бумагу модными в ту пору словечками: «Ангел! Эолова арфа! Мы с тобой нераздельное целое! Я мужчина, но и в моей груди бьется чувствительное сердце! Слабая женщина! О я, несчастный!» Словом, вся ветошь современной души. Годфруа не мог высидеть больше десяти минут ни в одной гостиной; беседуя с женщинами, не старался им нравиться, – и они решили, что он очень умен. Другого ума, кроме того, что ему приписывали, у него, впрочем, не было. Судите сами о степени его влюбленности: Джоби, лошади, экипажи – все отошло для него на второй план. Он бывал счастлив, лишь сидя в покойном кресле у зеленого мраморного камина, против баронессы, не спуская глаз с Изоры и беседуя за чайным столом в тесном кругу друзей, собиравшихся каждый вечер между одиннадцатью и двенадцатью часами на улице Жубер, где всегда можно было без риска перекинуться в картишки (я там постоянно выигрывал). Когда Изора кокетливо выставляла свою ножку в черном атласном башмачке, Годфруа подолгу любовался ею; потом, пересидев всех гостей, он говорил ей: «Дай мне твой башмачок…» Изора поднимала ножку, ставила ее на кресло, снимала башмачок, протягивала его Годфруа и дарила его при этом взглядом, и каким взглядом… словом, сами понимаете! Годфруа в конце концов заметил, что и у Мальвины есть тайна. Если в дверь стучал дю Тийе, яркий румянец, заливавший ее щеки, докладывал: «Фердинанд!» Когда бедняжка смотрела на этого двуногого тигра, глаза ее загорались, как тлеющий уголь на ветру; Мальвина сияла от счастья, если Фердинанд уединялся с нею в оконной нише или у столика, чтобы поболтать. Какое редкостное и прекрасное зрелище – женщина, так сильно влюбленная, что становится наивной и позволяет читать в своем сердце! Бог мой, это такая же редкость в Париже, как поющий цветок в Индии. Несмотря на эту дружбу, начавшуюся с того самого дня, как д'Альдригеры появились у Нусингенов, Фердинанд не женился на Мальвине. Наш жестокий друг дю Тийе не проявил ни малейшей ревности к Дерошу, усиленно ухаживающему за Мальвиной: ибо для того, чтобы иметь возможность полностью уплатить за приобретенную контору из приданого, которое, по его расчетам, составляло не менее пятидесяти тысяч экю, Дерош – эта судейская крыса – прикинулся влюбленным. Мальвина была до глубины души оскорблена безразличием дю Тийе, но слишком его любила, чтобы закрыть перед ним двери дома. В душе этой порывистой, глубоко чувствующей и пылкой девушки то гордость уступала любви, то оскорбленная любовь позволяла взять верх гордости. Наш друг Фердинанд принимал эту любовь с холодной невозмутимостью, он вдыхал аромат ее, спокойно наслаждаясь, как тигр, облизывающий свою окровавленную пасть; он являлся к Мальвине за все новыми доказательствами ее любви и чуть ли не через день бывал на улице Жубер. У этого негодяя к тому времени было уже около миллиона восьмисот тысяч франков, приданое как будто не должно было играть для него существенной роли, а он устоял не только против Мальвины, но и против баронов де Нусингена и де Растиньяка, которые вдвоем заставляли его проделывать, как на почтовых, по семидесяти пяти лье в день по лабиринтам своей хитрости и даже без путеводной нити. Не выдержав, Годфруа заговорил как-то со своей будущей свояченицей о нелепом положении, в которое она себя ставит. «Вы хотите пожурить меня за Фердинанда и проникнуть в тайну наших отношений? – сказала она с полной откровенностью. – Никогда больше не касайтесь этого вопроса, милый Годфруа. Ни происхождение Фердинанда, ни его прошлое, ни его богатство здесь никакой роли не играют, так что считайте, что это случай исключительный». Впрочем, через несколько дней Мальвина отвела Боденора в сторону и сказала ему: «Господин Дерош не производит на меня впечатление человека порядочного (вот что значит инстинкт в любви), он как будто намерен на мне жениться, а ухаживает между тем за дочерью какого-то лавочника. Мне бы очень хотелось знать, не приберегает ли он меня на крайний случай и не является ли для него брак просто денежной операцией?» При всей своей проницательности Дерош не сумел разгадать дю Тийе и боялся, как бы тот не женился на Мальвине. Предусмотрительный малый оставлял поэтому для себя лазейку, так как положение его становилось невыносимым: за вычетом всех расходов, его заработка едва хватало на уплату процентов по долгу. Женщины ничего не смыслят в подобных делах. Сердце для них – всегда миллионер!
– Но так как ни Дерош, ни дю Тийе не женились на Мальвине, – сказал Фино, – не объяснишь ли ты нам, в чем секрет поведения Фердинанда?
– Его секрет? Извольте, – отвечал Бисиу. – Общее правило: молодая девушка, хоть раз подарившая свой башмачок, хотя бы она десять лет в нем отказывала, никогда не выйдет замуж за того, кто…
– Вздор! – перебил его Блонде. – Любят также и потому, что уже любили. А секрет вот в чем. Общее правило: не женись сержантом, если надеешься стать герцогом Данцигским и маршалом Франции. Посмотрите, какую блестящую партию сделал дю Тийе. Он женился на дочери графа де Гранвиля, представителя одного из старейших семейств французской магистратуры.
– У матери Дероша была приятельница, – продолжал Бисиу, – жена одного москательщика, который, сколотив себе изрядное состояние, отошел от дел. У москательщиков бывают престранные фантазии: чтобы дать дочке блестящее образование, он поместил ее в пансион!.. Матифа рассчитывал на хорошую партию для своей дочери, – он давал за ней двести тысяч франков приданого в звонкой монете, которая, как известно, москательной лавкой не пахнет.
– Какой Матифа? Покровитель Флорины? – спросил Блонде.
– Ну да, Матифа, знакомец Лусто, – словом, наш Матифа! К тому времени уже погибшие для нас, Матифа поселились на улице Шерш-Миди, в квартале, расположенном вдали от Ломбардской улицы, где они нажили свое состояние. Я к ним захаживал, к этим Матифа. Когда я тянул свою лямку в министерстве и по восьми часов в день проводил среди идиотов чистейшей воды, я насмотрелся на чудаков, которые убедили меня, что и во мраке бывают просветы, что и на самой ровной поверхности попадаются бугорки. Да, дорогой мой! Один буржуа по сравнению с другим то же, что Рафаэль по сравнению с Натуаром. Вдова Дерош исподволь подготовляла этот брак, невзирая на серьезное препятствие в лице некоего Кошена, молодого чиновника Министерства финансов, сына компаньона Матифа по москательной торговле. По мнению супругов Матифа, профессия стряпчего представляла достаточную гарантию для счастья женщины. Дерош не возражал против материнских планов, решив сохранить эту лазейку на худой конец, и потому старательно поддерживал знакомство с москательщиками с улицы Шерш-Миди.
Если вы хотите полюбоваться счастьем иного рода, я набросаю вам портреты этих двух торговцев – самого Матифа и его дражайшей половины; они жили в то время на первом этаже, в прелестной квартирке, подолгу наслаждались в своем садике лицезрением фонтана – высокой и тоненькой, как колос, струйки воды, которая непрерывно била из круглой каменной плиты, возвышавшейся в центре бассейна шести футов в диаметре, – вскакивали чуть свет посмотреть, не распустились ли в их садике цветы; праздные, но суетливые, они наряжались, чтоб наряжаться, скучали в театре и всегда находились на полпути между Парижем и Люзаршем, где у них был загородный домик, – я там неоднократно обедал. Знаешь, Блонде, они как-то вздумали щегольнуть мной, и я с девяти часов вечера до полуночи плел им бессвязнейшую историю. Я собирался уже ввести в нее двадцать девятый персонаж (романы-фельетоны меня обокрали!), когда папаша Матифа, крепившийся в качестве хозяина дома дольше других, захрапел по примеру остальных, похлопав предварительно минуть пять глазами. На следующий день все расхваливали развязку моего рассказа. Общество этих лавочников составляли супруги Кошен, их сын Адольф, госпожа Дерош, маленький Попино, торговавший в то время аптекарскими и парфюмерными товарами на Ломбардской улице и приносивший оттуда Матифа все последние новости (твой знакомый, Фино!). Госпожа Матифа, которая слыла ценительницей искусства, скупала литографии, хромолитографии, раскрашенные картинки – словом, все, что подешевле. Сам же достопочтенный Матифа развлекался изучением вновь возникавших предприятий и поигрывал на бирже, чтобы испытать волнение в крови (Флорина навсегда отбила у него охоту к стилю Регентства). Приведу вам одну его фразу, вскрывающую всю сущность моего Матифа. Прощаясь на ночь с племянницами, добряк говорил им: «Спи спокойно, племянницы!» Он признавался, что боится обидеть их, сказав им «вы». Дочь Матифа, довольно неотесанная молодая девица, походившая на горничную из хорошего дома, могла с грехом пополам сыграть сонату, обладала красивым почерком, сносно знала французский язык и орфографию – словом, получила вполне законченное буржуазное воспитание. Ей не терпелось поскорее выскочить замуж, чтобы вырваться из родительского дома, где она томилась, как моряк на ночной вахте, – правда, вахта ее длилась дни и ночи напролет. Дерош или Кошен-сын, нотариус, гвардеец или самозваный английский лорд – для нее всякий муж был хорош. Ее явная неопытность внушила мне состраданье, и я решил посвятить ее в великую тайну жизни. Но не тут-то было! Матифа отказали мне от дома: мы с буржуа никогда не поймем друг друга.
– Она вышла замуж за генерала Гуро, – сказал Фино.
– Как бывший дипломат, Годфруа де Боденор раскусил семейство Матифа и их козни в течение сорока восьми часов, – продолжал Бисиу. – Случайно, когда он докладывал об этом Мальвине, Растиньяк беседовал у камина с ветреной баронессой. Он краем уха уловил несколько слов, догадался, о чем идет речь, а удовлетворенный и негодующий вид Мальвины подкрепил его предположения. Растиньяк остался до двух часов ночи – и его еще называют эгоистом! Боденор откланялся, как только баронесса ушла спать. «Дорогое дитя, – отечески добродушным тоном начал Растиньяк, оказавшись наедине с Мальвиной, – запомните на всю жизнь, как один бедный малый, которому до смерти хотелось спать, пил чай, чтобы не уснуть до двух часов ночи и иметь возможность торжественно сказать вам: «Выходите замуж!» Не привередничайте, не копайтесь в собственных чувствах, забудьте о недостойных расчетах людей, которые ведут двойную игру, бывая у вас и у Матифа, ни о чем не раздумывайте: «Выходите замуж!» Для молодой девушки выйти замуж – значит навязать заботы о себе мужчине, который обязывается создать ей более или менее счастливую жизнь и уж во всяком случае – доставлять ей средства к существованию. Я знаю свет: девицы, их маменьки и бабушки – все лицемерят, разглагольствуя о чувствах, когда речь идет о браке. Все думают лишь о хорошей партии. Удачно выдав дочь замуж, мать заявляет, что «прекрасно ее пристроила». И Растиньяк изложил Мальвине свою теорию брака, который, по его мнению, просто коммерческое сообщество, учреждаемое, чтобы прожить жизнь более или менее сносно. «Я у вас не выпытываю вашей тайны, – сказал он в заключение, – она мне и так известна. Мужчины все рассказывают друг другу, как и вы, женщины, когда покидаете нас после обеда. Так вот вам мое последнее слово: «Выходите замуж». Если вы не последуете моему совету, то запомните по крайней мере, что сегодня вечером я в вашей гостиной умолял вас выйти замуж!» В тоне Растиньяка было нечто, заставлявшее не только прислушаться к его словам, но и задуматься над ними. Его настойчивость наводила на размышления. Мысль Мальвины лихорадочно заработала, чего и добивался Растиньяк; она тщетно старалась понять, чем был вызван столь настойчивый совет, и еще на следующий день продолжала ломать себе голову.
– Все эти побасенки, которыми ты нас развлекаешь, ничуть не объясняют нам, откуда все-таки взялось состояние у Растиньяка. Ты, видно, принимаешь нас за Матифа, помноженных на шесть бутылок шампанского! – воскликнул Кутюр.
– Мы у цели, – возразил Бисиу. – Я дал вам возможность проследить за всеми ручейками, слившимися в сорок тысяч франков ренты Растиньяка – предмет зависти стольких людей. Он дергал тогда за ниточки все эти фигурки.
– Дероша, Матифа, Боденора, д'Альдригеров, д'Эглемона?..
– И сотню других!.. – сказал Бисиу.
– Допустим! Но как? – воскликнул Фино. – Я услышал много нового, а разгадки пока не вижу.
– Блонде рассказал вам в общих чертах о первых двух банкротствах Нусингена; вот вам подробности третьего банкротства, – продолжал Бисиу. – Еще в 1815 году, когда был заключен мир, Нусинген понял то, что нам стало понятным только теперь, а именно: что деньги могучая сила лишь тогда, когда их бесконечно много. В глубине души он завидовал братьям Ротшильдам. У него было пять миллионов, а он жаждал иметь десять! С десятью миллионами он сумел бы заработать тридцать, а с пятью – всего лишь пятнадцать. И он решил в третий раз прибегнуть к ликвидации. Этот великий финансист намеревался расплатиться с кредиторами ничего не стоящими бумажками, а их денежки оставить себе. На бирже такая идея не облекается в столь четкую математическую формулу. Сущность подобной ликвидации состоит в том, что взрослым детям предлагают пирожки по луидору за штуку, а они, словно настоящие дети, – не теперешние, конечно, – предпочитают пирожок золотой монете, не догадываясь, что за свой золотой могли бы получить сотни две пирожков.
– Ну так что ж? – воскликнул Кутюр. – Это вполне законно. Ведь сейчас недели не проходит без того, чтобы публике не предлагали пирожки по луидору за штуку. Разве публика обязана выкладывать свои денежки? Разве она не имеет права наводить необходимые справки?
– Вы предпочли бы, чтоб ее принуждали покупать акции, – заметил Блонде.
– Вовсе нет, – ответил Фино, – что осталось бы тогда на долю таланта?
– Ай да Фино! Здорово сказано! – воскликнул Бисиу.
– Где он только взял это словцо? – отозвался Кутюр.
– Дело в том, – продолжал Бисиу, – что Нусинген дважды, сам того не желая, продавал пирожки, которые, как оказалось, стоили больше, чем он за них получил. Он, не переставая, грыз себя из-за этого злополучного везения. Такое везение может вогнать человека в гроб. И барон десять лет ждал случая, чтобы на сей раз уж наверняка пустить в ход ценности, которые якобы что-то стоят, а на самом деле…
– Ну, – сказал Кутюр, – если так рассматривать банковские операции, всякая деловая жизнь станет невозможной. Многим честным банкирам, с разрешения честных правительств, удавалось уговорить самых ловких биржевиков приобретать бумаги, которые через некоторое время оказывались обесцененными. Больше того! Разве не выпускались в продажу с одобрения и даже при поддержке правительства облигации лишь для того только, чтобы из вырученных сумм оплатить проценты по другим облигациям, поддержать таким образом их курс и под шумок от них отделаться? Операции эти более или менее сходны с банкротством Нусингена.
– Когда цифры ничтожны, – вмешался Блонде, – дело может показаться странным; но когда пахнет миллионами – операция уже достойна высших финансовых кругов. Некоторые самовольные акты считаются преступными, если отдельный человек совершает их в отношении своего ближнего. Но они теряют преступный характер, если направлены против массы людей, подобно тому как капля синильной кислоты становится безвредной в чане воды. Вы убиваете человека – вас гильотинируют. Но если в силу каких-либо соображений государственного порядка убивают пятьсот человек, такое политическое преступление уважают. Вытащите пять тысяч франков из моего стола, и вы пойдете на каторгу. Но если вы, искусно раздразнив аппетиты тысячи биржевиков запахом будущей наживы, заставите их приобрести государственную ренту любой обанкротившейся республики или монархии, хотя новые облигации, как справедливо заметил Кутюр, выпускаются для того, чтобы оплатить проценты по старым облигациям этой же ренты, – никто и пикнуть не посмеет! Таковы истинные принципы золотого века, в который мы живем.
– Чтобы пустить в ход столь сложную машину, – снова заговорил Бисиу, – Нусингену потребовались, конечно, марионетки. Прежде всего банкирский дом Нусингена умышленно и вполне сознательно вложил пять миллионов в одно предприятие в Америке, причем все было рассчитано так, чтобы прибыль начала поступать слишком поздно. Нусинген опустошил свою кассу с заранее обдуманным намерением. Для ликвидации надо подыскать причины. У банкирского дома имелось тогда наличных денег на счетах разных лиц и ценных бумаг около шести миллионов. Среди вкладов были, между прочим, триста тысяч баронессы д'Альдригер, четыреста тысяч Боденора, миллион д'Эглемона, триста тысяч Матифа, полмиллиона Шарля Гранде, мужа мадмуазель д'Обрион, и так далее. Если бы Нусинген сам создал промышленное предприятие, акциями которого собирался рассчитаться с кредиторами, пустив в ход те или иные ловкие маневры, он все же не был бы свободен от подозрений. И он поступил хитрее: заставил другого создать ту машину, которая должна была сыграть для него такую же роль, какую играла «Миссисипи» в системе Лоу. Особенность Нусингена состоит в том, что он умоет принудить самых ловких дельцов служить своим целям, не открывая им своих планов. Нусинген как бы невзначай нарисовал перед дю Тийе грандиозную и соблазнительную картину акционерного общества, обладающего достаточно крупным капиталом, чтобы в первое время выплачивать акционерам весьма солидные дивиденды. Будучи первым примером своего рода, и притом в момент, когда простаков с капиталами имелось сколько угодно, эта комбинация должна была неминуемо повысить курс акций и принести хорошую поживу банкиру, который занимался их выпуском. Помните, что дело происходило в 1826 году. Хотя и увлеченный этой блестящей и многообещающей идеей, дю Тийе сообразил все же, что, если предприятие не будет иметь успеха, оно вызовет нарекания. Он предложил поэтому выдвинуть на первый план какую-нибудь подставную фигуру в качестве директора, заправляющего этой коммерческой машиной. Вы ведь уже знаете секрет банкирского дома Клапарона, основанного дю Тийе. Это – одно из лучших его изобретений!..
Когда дочь объяснила баронессе истинное положение вещей, бывшая жемчужина воскликнула: «Бедные мои дети! Кто ж теперь будет шить мне платья? Значит, у меня не будет больше свежих чепчиков! Я не смогу устраивать приемы и выезжать в свет!» – Как, по-вашему, по какому признаку узнается влюбленный мужчина? – вдруг сам себя прервал Бисиу. – Требуется установить, действительно ли Боденор был влюблен в эту блондиночку.
– Влюбленный запускает свои дела, – ответил Кутюр.
– Трижды в день меняет сорочки, – сказал Фино.
– Предварительно один вопрос, – вмешался Блонде, – может и должен ли выдающийся человек влюбляться?
– Друзья мои, – сентиментальным тоном продолжал Бисиу, – как ядовитой гадины, остерегайтесь мужчины, который, почувствовав себя влюбленным, говорит, прищелкнув пальцами или отшвырнув сигарету: «Вот еще! Свет на ней не клином сошелся!» Правительство, впрочем, найдет применение такому гражданину в Министерстве иностранных дел. Заметь, Блонде, что Годфруа оставил дипломатическую службу.
– Значит, он был влюблен по уши. Ведь только любовь может обогатить душу глупца, – отозвался Блонде.
– Блонде, Блонде, почему же мы с тобой так бедны? – воскликнул Бисиу.
– И почему так богат Фино? – подхватил Блонде. – Я объясню тебе это, сынок, ведь мы понимаем друг друга. Смотри, Фино наливает мне столько вина, как будто я принес ему охапку дров. Но в конце обеда вино надо только медленно прихлебывать. Итак, что было дальше?
– Так вот, влюбленный по уши, как ты сказал, Годфруа заводит близкое знакомство с рослой Мальвиной, легкомысленной баронессой и маленькой танцоркой. Он дает обет послушания и строго до мелочей выполняет его. О, его не отпугнули бренные останки былой роскоши! Он даже постепенно привык ко всей этой рухляди. Зеленый китайский шелк с белыми разводами, которым была обита мебель в гостиной, не казался ему ни выцветшим, ни старым и грязным, ни требующим замены. Гардины, чайный столик, китайские безделушки, украшавшие камин, люстра в стиле рококо, вытертый до основы поддельный кашмирский ковер, фортепьяно, чайный сервиз в цветочках, салфетки с бахромой и с дырочками, в испанском вкусе, гостиная в персидском стиле со всем ее убранством, голубая спальня баронессы – все в этом доме казалось ему священным и неприкосновенным. Только женщины недалекие, у которых красота затмевает ум, сердце и душу, могут внушить такую беззаветную страсть, ибо женщина умная никогда не злоупотребит своими преимуществами; нужно быть ничтожной и глупой, чтобы завладеть мужчиной.
Боденору – он сам мне в этом признавался – нравился всегда торжественный Вирт! Старый плут относился к своему будущему хозяину с таким же благоговением, как набожный католик к святому причастию. Честнейший Вирт был одним из тех немецких Гаспаров, любителей пива, которые прячут хитрость под личиной добродушия, подобно тому как средневековый кардинал прятал кинжал в рукаве одежды. Угадав в Годфруа мужа для Изоры, Вирт опутывал его сетью замысловатых слов и словечек с истинно эльзасским добродушием – самым клейким из липких веществ. Госпожа д'Альдригер была глубоко неприлична, она считала любовь самой естественной вещью на свете. Когда Изора и Мальвина отправлялись вдвоем на прогулку в Тюильри или Елисейские поля, где должны были встретиться с молодыми людьми своего круга, мать говорила им: «Хорошенько веселитесь, дорогие мои девочки!» Злословить о них могли только друзья, но они-то как раз и защищали обеих сестер, ибо салон д'Альдригеров был единственным местом в Париже, где царила полная непринужденность. Даже имея миллионы, трудно было бы устраивать такие вечера; здесь велись обо всем остроумные беседы, не обязателен был изысканный туалет, и каждый чувствовал себя до такой степени просто, что мог даже напроситься на ужин. Обе сестры писали, кому вздумается, и преспокойно получали письма под носом у матери; баронессе и в голову не приходило спросить, о чем им пишут. Эта чудесная мать позволяла своим дочерям извлекать выгоды из ее эгоизма – в некотором смысле удобнейшей черты человеческого характера, ибо эгоисты, не желая, чтобы их стесняли, сами никого не стесняют и не осложняют жизнь окружающих терниями советов, шипами укоризны или назойливостью осы, что разрешает себе слишком пылкая дружба, желающая все знать и всюду сующая свой нос…
– Ты растрогал меня до глубины души, – заявил Блонде, – но, друг мой, ведь ты не рассказываешь, а зубоскалишь!..
– Если бы ты не был пьян, Блонде, я огорчился бы! Из нас четверых Блонде единственный по-настоящему смыслит в литературе. Ради него я оказываю вам честь и обращаюсь с вами, как с гурманами, перегоняю и процеживаю свое повествование, а он меня критикует! Друзья мои! Нагромождение фактов – вернейший признак умственного бесплодия. Суть искусства в том, чтобы выстроить дворец на острие иглы, доказательством тому служит великолепная комедия «Мизантроп». Магическая сила моей мысли – в волшебном жезле, который в десять секунд (время, нужное, чтобы осушить этот бокал) может обратить песчаную равнину в Интерлакен. Неужели вы хотели бы, чтоб мой рассказ несся стремительно, как пушечное ядро, или походил на донесение главнокомандующего? Мы болтаем, смеемся, а этот журналист, этот ненасытный книгоненавистник, требует с пьяных глаз, чтобы я втиснул свое живое слово в нелепую книжную форму! (Бисиу притворился, что плачет.) Горе французской фантазии! Хотят притупить острие ее шуток! Dies irae! Оплачем же «Кандида», и да здравствует «Критика чистого разума», символика, все эти теории в пяти томах убористого шрифта, изданных немцами, которые и не подозревали, что уже в 1750 году эти теории были выражены в Париже в немногих остроумных словах, блестках нашего национального гения. Блонде – самоубийца, шествующий во главе процессии на собственных похоронах, – это он-то, сочиняющий для своей газеты последние слова великих людей, которые скончались, ничего не сказав!
– Ну, дальше, дальше! – попросил Фино.
– Я хотел объяснить вам, в чем счастье человека, не являющегося акционером (реверанс в сторону Кутюра!). Так вот, разве вам не ясно теперь, какой ценой Годфруа добился самого полного счастья, о котором только может мечтать молодой человек?.. Он изучал Изору, он хотел быть уверенным, что она поймет его!.. Взаимопонимание бывает лишь там, где есть подобие. А всегда подобны самим себе лишь небытие и бесконечность. Небытие – это глупость, бесконечность – это гений. Влюбленные строчили друг другу глупейшие в мире послания, исписывая надушенную бумагу модными в ту пору словечками: «Ангел! Эолова арфа! Мы с тобой нераздельное целое! Я мужчина, но и в моей груди бьется чувствительное сердце! Слабая женщина! О я, несчастный!» Словом, вся ветошь современной души. Годфруа не мог высидеть больше десяти минут ни в одной гостиной; беседуя с женщинами, не старался им нравиться, – и они решили, что он очень умен. Другого ума, кроме того, что ему приписывали, у него, впрочем, не было. Судите сами о степени его влюбленности: Джоби, лошади, экипажи – все отошло для него на второй план. Он бывал счастлив, лишь сидя в покойном кресле у зеленого мраморного камина, против баронессы, не спуская глаз с Изоры и беседуя за чайным столом в тесном кругу друзей, собиравшихся каждый вечер между одиннадцатью и двенадцатью часами на улице Жубер, где всегда можно было без риска перекинуться в картишки (я там постоянно выигрывал). Когда Изора кокетливо выставляла свою ножку в черном атласном башмачке, Годфруа подолгу любовался ею; потом, пересидев всех гостей, он говорил ей: «Дай мне твой башмачок…» Изора поднимала ножку, ставила ее на кресло, снимала башмачок, протягивала его Годфруа и дарила его при этом взглядом, и каким взглядом… словом, сами понимаете! Годфруа в конце концов заметил, что и у Мальвины есть тайна. Если в дверь стучал дю Тийе, яркий румянец, заливавший ее щеки, докладывал: «Фердинанд!» Когда бедняжка смотрела на этого двуногого тигра, глаза ее загорались, как тлеющий уголь на ветру; Мальвина сияла от счастья, если Фердинанд уединялся с нею в оконной нише или у столика, чтобы поболтать. Какое редкостное и прекрасное зрелище – женщина, так сильно влюбленная, что становится наивной и позволяет читать в своем сердце! Бог мой, это такая же редкость в Париже, как поющий цветок в Индии. Несмотря на эту дружбу, начавшуюся с того самого дня, как д'Альдригеры появились у Нусингенов, Фердинанд не женился на Мальвине. Наш жестокий друг дю Тийе не проявил ни малейшей ревности к Дерошу, усиленно ухаживающему за Мальвиной: ибо для того, чтобы иметь возможность полностью уплатить за приобретенную контору из приданого, которое, по его расчетам, составляло не менее пятидесяти тысяч экю, Дерош – эта судейская крыса – прикинулся влюбленным. Мальвина была до глубины души оскорблена безразличием дю Тийе, но слишком его любила, чтобы закрыть перед ним двери дома. В душе этой порывистой, глубоко чувствующей и пылкой девушки то гордость уступала любви, то оскорбленная любовь позволяла взять верх гордости. Наш друг Фердинанд принимал эту любовь с холодной невозмутимостью, он вдыхал аромат ее, спокойно наслаждаясь, как тигр, облизывающий свою окровавленную пасть; он являлся к Мальвине за все новыми доказательствами ее любви и чуть ли не через день бывал на улице Жубер. У этого негодяя к тому времени было уже около миллиона восьмисот тысяч франков, приданое как будто не должно было играть для него существенной роли, а он устоял не только против Мальвины, но и против баронов де Нусингена и де Растиньяка, которые вдвоем заставляли его проделывать, как на почтовых, по семидесяти пяти лье в день по лабиринтам своей хитрости и даже без путеводной нити. Не выдержав, Годфруа заговорил как-то со своей будущей свояченицей о нелепом положении, в которое она себя ставит. «Вы хотите пожурить меня за Фердинанда и проникнуть в тайну наших отношений? – сказала она с полной откровенностью. – Никогда больше не касайтесь этого вопроса, милый Годфруа. Ни происхождение Фердинанда, ни его прошлое, ни его богатство здесь никакой роли не играют, так что считайте, что это случай исключительный». Впрочем, через несколько дней Мальвина отвела Боденора в сторону и сказала ему: «Господин Дерош не производит на меня впечатление человека порядочного (вот что значит инстинкт в любви), он как будто намерен на мне жениться, а ухаживает между тем за дочерью какого-то лавочника. Мне бы очень хотелось знать, не приберегает ли он меня на крайний случай и не является ли для него брак просто денежной операцией?» При всей своей проницательности Дерош не сумел разгадать дю Тийе и боялся, как бы тот не женился на Мальвине. Предусмотрительный малый оставлял поэтому для себя лазейку, так как положение его становилось невыносимым: за вычетом всех расходов, его заработка едва хватало на уплату процентов по долгу. Женщины ничего не смыслят в подобных делах. Сердце для них – всегда миллионер!
– Но так как ни Дерош, ни дю Тийе не женились на Мальвине, – сказал Фино, – не объяснишь ли ты нам, в чем секрет поведения Фердинанда?
– Его секрет? Извольте, – отвечал Бисиу. – Общее правило: молодая девушка, хоть раз подарившая свой башмачок, хотя бы она десять лет в нем отказывала, никогда не выйдет замуж за того, кто…
– Вздор! – перебил его Блонде. – Любят также и потому, что уже любили. А секрет вот в чем. Общее правило: не женись сержантом, если надеешься стать герцогом Данцигским и маршалом Франции. Посмотрите, какую блестящую партию сделал дю Тийе. Он женился на дочери графа де Гранвиля, представителя одного из старейших семейств французской магистратуры.
– У матери Дероша была приятельница, – продолжал Бисиу, – жена одного москательщика, который, сколотив себе изрядное состояние, отошел от дел. У москательщиков бывают престранные фантазии: чтобы дать дочке блестящее образование, он поместил ее в пансион!.. Матифа рассчитывал на хорошую партию для своей дочери, – он давал за ней двести тысяч франков приданого в звонкой монете, которая, как известно, москательной лавкой не пахнет.
– Какой Матифа? Покровитель Флорины? – спросил Блонде.
– Ну да, Матифа, знакомец Лусто, – словом, наш Матифа! К тому времени уже погибшие для нас, Матифа поселились на улице Шерш-Миди, в квартале, расположенном вдали от Ломбардской улицы, где они нажили свое состояние. Я к ним захаживал, к этим Матифа. Когда я тянул свою лямку в министерстве и по восьми часов в день проводил среди идиотов чистейшей воды, я насмотрелся на чудаков, которые убедили меня, что и во мраке бывают просветы, что и на самой ровной поверхности попадаются бугорки. Да, дорогой мой! Один буржуа по сравнению с другим то же, что Рафаэль по сравнению с Натуаром. Вдова Дерош исподволь подготовляла этот брак, невзирая на серьезное препятствие в лице некоего Кошена, молодого чиновника Министерства финансов, сына компаньона Матифа по москательной торговле. По мнению супругов Матифа, профессия стряпчего представляла достаточную гарантию для счастья женщины. Дерош не возражал против материнских планов, решив сохранить эту лазейку на худой конец, и потому старательно поддерживал знакомство с москательщиками с улицы Шерш-Миди.
Если вы хотите полюбоваться счастьем иного рода, я набросаю вам портреты этих двух торговцев – самого Матифа и его дражайшей половины; они жили в то время на первом этаже, в прелестной квартирке, подолгу наслаждались в своем садике лицезрением фонтана – высокой и тоненькой, как колос, струйки воды, которая непрерывно била из круглой каменной плиты, возвышавшейся в центре бассейна шести футов в диаметре, – вскакивали чуть свет посмотреть, не распустились ли в их садике цветы; праздные, но суетливые, они наряжались, чтоб наряжаться, скучали в театре и всегда находились на полпути между Парижем и Люзаршем, где у них был загородный домик, – я там неоднократно обедал. Знаешь, Блонде, они как-то вздумали щегольнуть мной, и я с девяти часов вечера до полуночи плел им бессвязнейшую историю. Я собирался уже ввести в нее двадцать девятый персонаж (романы-фельетоны меня обокрали!), когда папаша Матифа, крепившийся в качестве хозяина дома дольше других, захрапел по примеру остальных, похлопав предварительно минуть пять глазами. На следующий день все расхваливали развязку моего рассказа. Общество этих лавочников составляли супруги Кошен, их сын Адольф, госпожа Дерош, маленький Попино, торговавший в то время аптекарскими и парфюмерными товарами на Ломбардской улице и приносивший оттуда Матифа все последние новости (твой знакомый, Фино!). Госпожа Матифа, которая слыла ценительницей искусства, скупала литографии, хромолитографии, раскрашенные картинки – словом, все, что подешевле. Сам же достопочтенный Матифа развлекался изучением вновь возникавших предприятий и поигрывал на бирже, чтобы испытать волнение в крови (Флорина навсегда отбила у него охоту к стилю Регентства). Приведу вам одну его фразу, вскрывающую всю сущность моего Матифа. Прощаясь на ночь с племянницами, добряк говорил им: «Спи спокойно, племянницы!» Он признавался, что боится обидеть их, сказав им «вы». Дочь Матифа, довольно неотесанная молодая девица, походившая на горничную из хорошего дома, могла с грехом пополам сыграть сонату, обладала красивым почерком, сносно знала французский язык и орфографию – словом, получила вполне законченное буржуазное воспитание. Ей не терпелось поскорее выскочить замуж, чтобы вырваться из родительского дома, где она томилась, как моряк на ночной вахте, – правда, вахта ее длилась дни и ночи напролет. Дерош или Кошен-сын, нотариус, гвардеец или самозваный английский лорд – для нее всякий муж был хорош. Ее явная неопытность внушила мне состраданье, и я решил посвятить ее в великую тайну жизни. Но не тут-то было! Матифа отказали мне от дома: мы с буржуа никогда не поймем друг друга.
– Она вышла замуж за генерала Гуро, – сказал Фино.
– Как бывший дипломат, Годфруа де Боденор раскусил семейство Матифа и их козни в течение сорока восьми часов, – продолжал Бисиу. – Случайно, когда он докладывал об этом Мальвине, Растиньяк беседовал у камина с ветреной баронессой. Он краем уха уловил несколько слов, догадался, о чем идет речь, а удовлетворенный и негодующий вид Мальвины подкрепил его предположения. Растиньяк остался до двух часов ночи – и его еще называют эгоистом! Боденор откланялся, как только баронесса ушла спать. «Дорогое дитя, – отечески добродушным тоном начал Растиньяк, оказавшись наедине с Мальвиной, – запомните на всю жизнь, как один бедный малый, которому до смерти хотелось спать, пил чай, чтобы не уснуть до двух часов ночи и иметь возможность торжественно сказать вам: «Выходите замуж!» Не привередничайте, не копайтесь в собственных чувствах, забудьте о недостойных расчетах людей, которые ведут двойную игру, бывая у вас и у Матифа, ни о чем не раздумывайте: «Выходите замуж!» Для молодой девушки выйти замуж – значит навязать заботы о себе мужчине, который обязывается создать ей более или менее счастливую жизнь и уж во всяком случае – доставлять ей средства к существованию. Я знаю свет: девицы, их маменьки и бабушки – все лицемерят, разглагольствуя о чувствах, когда речь идет о браке. Все думают лишь о хорошей партии. Удачно выдав дочь замуж, мать заявляет, что «прекрасно ее пристроила». И Растиньяк изложил Мальвине свою теорию брака, который, по его мнению, просто коммерческое сообщество, учреждаемое, чтобы прожить жизнь более или менее сносно. «Я у вас не выпытываю вашей тайны, – сказал он в заключение, – она мне и так известна. Мужчины все рассказывают друг другу, как и вы, женщины, когда покидаете нас после обеда. Так вот вам мое последнее слово: «Выходите замуж». Если вы не последуете моему совету, то запомните по крайней мере, что сегодня вечером я в вашей гостиной умолял вас выйти замуж!» В тоне Растиньяка было нечто, заставлявшее не только прислушаться к его словам, но и задуматься над ними. Его настойчивость наводила на размышления. Мысль Мальвины лихорадочно заработала, чего и добивался Растиньяк; она тщетно старалась понять, чем был вызван столь настойчивый совет, и еще на следующий день продолжала ломать себе голову.
– Все эти побасенки, которыми ты нас развлекаешь, ничуть не объясняют нам, откуда все-таки взялось состояние у Растиньяка. Ты, видно, принимаешь нас за Матифа, помноженных на шесть бутылок шампанского! – воскликнул Кутюр.
– Мы у цели, – возразил Бисиу. – Я дал вам возможность проследить за всеми ручейками, слившимися в сорок тысяч франков ренты Растиньяка – предмет зависти стольких людей. Он дергал тогда за ниточки все эти фигурки.
– Дероша, Матифа, Боденора, д'Альдригеров, д'Эглемона?..
– И сотню других!.. – сказал Бисиу.
– Допустим! Но как? – воскликнул Фино. – Я услышал много нового, а разгадки пока не вижу.
– Блонде рассказал вам в общих чертах о первых двух банкротствах Нусингена; вот вам подробности третьего банкротства, – продолжал Бисиу. – Еще в 1815 году, когда был заключен мир, Нусинген понял то, что нам стало понятным только теперь, а именно: что деньги могучая сила лишь тогда, когда их бесконечно много. В глубине души он завидовал братьям Ротшильдам. У него было пять миллионов, а он жаждал иметь десять! С десятью миллионами он сумел бы заработать тридцать, а с пятью – всего лишь пятнадцать. И он решил в третий раз прибегнуть к ликвидации. Этот великий финансист намеревался расплатиться с кредиторами ничего не стоящими бумажками, а их денежки оставить себе. На бирже такая идея не облекается в столь четкую математическую формулу. Сущность подобной ликвидации состоит в том, что взрослым детям предлагают пирожки по луидору за штуку, а они, словно настоящие дети, – не теперешние, конечно, – предпочитают пирожок золотой монете, не догадываясь, что за свой золотой могли бы получить сотни две пирожков.
– Ну так что ж? – воскликнул Кутюр. – Это вполне законно. Ведь сейчас недели не проходит без того, чтобы публике не предлагали пирожки по луидору за штуку. Разве публика обязана выкладывать свои денежки? Разве она не имеет права наводить необходимые справки?
– Вы предпочли бы, чтоб ее принуждали покупать акции, – заметил Блонде.
– Вовсе нет, – ответил Фино, – что осталось бы тогда на долю таланта?
– Ай да Фино! Здорово сказано! – воскликнул Бисиу.
– Где он только взял это словцо? – отозвался Кутюр.
– Дело в том, – продолжал Бисиу, – что Нусинген дважды, сам того не желая, продавал пирожки, которые, как оказалось, стоили больше, чем он за них получил. Он, не переставая, грыз себя из-за этого злополучного везения. Такое везение может вогнать человека в гроб. И барон десять лет ждал случая, чтобы на сей раз уж наверняка пустить в ход ценности, которые якобы что-то стоят, а на самом деле…
– Ну, – сказал Кутюр, – если так рассматривать банковские операции, всякая деловая жизнь станет невозможной. Многим честным банкирам, с разрешения честных правительств, удавалось уговорить самых ловких биржевиков приобретать бумаги, которые через некоторое время оказывались обесцененными. Больше того! Разве не выпускались в продажу с одобрения и даже при поддержке правительства облигации лишь для того только, чтобы из вырученных сумм оплатить проценты по другим облигациям, поддержать таким образом их курс и под шумок от них отделаться? Операции эти более или менее сходны с банкротством Нусингена.
– Когда цифры ничтожны, – вмешался Блонде, – дело может показаться странным; но когда пахнет миллионами – операция уже достойна высших финансовых кругов. Некоторые самовольные акты считаются преступными, если отдельный человек совершает их в отношении своего ближнего. Но они теряют преступный характер, если направлены против массы людей, подобно тому как капля синильной кислоты становится безвредной в чане воды. Вы убиваете человека – вас гильотинируют. Но если в силу каких-либо соображений государственного порядка убивают пятьсот человек, такое политическое преступление уважают. Вытащите пять тысяч франков из моего стола, и вы пойдете на каторгу. Но если вы, искусно раздразнив аппетиты тысячи биржевиков запахом будущей наживы, заставите их приобрести государственную ренту любой обанкротившейся республики или монархии, хотя новые облигации, как справедливо заметил Кутюр, выпускаются для того, чтобы оплатить проценты по старым облигациям этой же ренты, – никто и пикнуть не посмеет! Таковы истинные принципы золотого века, в который мы живем.
– Чтобы пустить в ход столь сложную машину, – снова заговорил Бисиу, – Нусингену потребовались, конечно, марионетки. Прежде всего банкирский дом Нусингена умышленно и вполне сознательно вложил пять миллионов в одно предприятие в Америке, причем все было рассчитано так, чтобы прибыль начала поступать слишком поздно. Нусинген опустошил свою кассу с заранее обдуманным намерением. Для ликвидации надо подыскать причины. У банкирского дома имелось тогда наличных денег на счетах разных лиц и ценных бумаг около шести миллионов. Среди вкладов были, между прочим, триста тысяч баронессы д'Альдригер, четыреста тысяч Боденора, миллион д'Эглемона, триста тысяч Матифа, полмиллиона Шарля Гранде, мужа мадмуазель д'Обрион, и так далее. Если бы Нусинген сам создал промышленное предприятие, акциями которого собирался рассчитаться с кредиторами, пустив в ход те или иные ловкие маневры, он все же не был бы свободен от подозрений. И он поступил хитрее: заставил другого создать ту машину, которая должна была сыграть для него такую же роль, какую играла «Миссисипи» в системе Лоу. Особенность Нусингена состоит в том, что он умоет принудить самых ловких дельцов служить своим целям, не открывая им своих планов. Нусинген как бы невзначай нарисовал перед дю Тийе грандиозную и соблазнительную картину акционерного общества, обладающего достаточно крупным капиталом, чтобы в первое время выплачивать акционерам весьма солидные дивиденды. Будучи первым примером своего рода, и притом в момент, когда простаков с капиталами имелось сколько угодно, эта комбинация должна была неминуемо повысить курс акций и принести хорошую поживу банкиру, который занимался их выпуском. Помните, что дело происходило в 1826 году. Хотя и увлеченный этой блестящей и многообещающей идеей, дю Тийе сообразил все же, что, если предприятие не будет иметь успеха, оно вызовет нарекания. Он предложил поэтому выдвинуть на первый план какую-нибудь подставную фигуру в качестве директора, заправляющего этой коммерческой машиной. Вы ведь уже знаете секрет банкирского дома Клапарона, основанного дю Тийе. Это – одно из лучших его изобретений!..