Страница:
– Несомненно, – сказал Григорий Григорьевич, – и потому, прошу тебя, вели тотчас же, не теряя ни минуты, схватить этого казака и заключить его в особое помещение в крепости.
– А на что он может тебе понадобиться? – спросил Алексей Григорьевич. – Было бы жестокостью заставлять бедного парня страдать за эту игру природы.
– Прежде всего, – возразил Григорий Григорьевич, – никто не должен видеть его, особенно здесь в Петербурге, где все еще помнят Петра Третьего; сначала он должен быть спрятан за крепкими затворами, затем я выведаю от него, знает ли он сам о своем роковом сходстве. Если нет, то его просто можно отослать в какую-нибудь далекую местность, где никто не знал покойного государя.
– Пойду скорей исполнить то, что ты сказал, – произнес Алексей Григорьевич, осушая свой кубок, – через час казак будет передан коменданту крепости со строгим приказом о том, чтобы никого не пропускать к нему и чтобы даже часовые у его дверей не видели его. Ты же следуй моему совету и, что бы ни случилось, старайся сдерживаться!..
Он пожал руку брата и вышел вон.
Григорий Григорьевич мрачным взором посмотрел ему вслед.
– Я последую его совету, – сказал он, – но он слишком доверчив. Он не знает Екатерины, он не знает, как я, какой способностью к притворству она обладает. Я последую его совету, но я также пойду своей дорогой и буду приготовлять свои средства, чтобы освежить благодарность Екатерины, если это понадобится, и дать почувствовать, как необходима для нее сильная рука, которая соорудила ей трон и которая одна только в состоянии поддержать его.
Он лежал, закутанный в свой тулуп, думая, размышляя и выпивая один за другим кубки того огненного напитка, который всякого другого привел бы в бесчувственное состояние, а на его гигантскую натуру не оказывал никакого вредного влияния.
В это время вошел камердинер и доложил, что купец Петр Севастьянович Фирулькин просит милости быть принятыми на несколько минут.
– Фирулькин? Что еще надо этому плуту? – воскликнул Орлов. – Но все равно, пусть войдет, мне в настоящее время нечего делать.
Фирулькин вошел. На нем был еще более поразительный и яркий костюм, чем утром; еще стоя у дверей, он сделал необычайно глубокий и почтительный поклон, который, вследствие стремлений Фирулькина казаться легким и элегантным, произвел такое комическое впечатление, что Григорий Григорьевич Орлов громко расхохотался.
– Знаешь ли, что ты кажешься необычайно смешным, старый плут? – воскликнул он; – Почему ты не носишь овчинного тулупа и шапки, как подобает настоящему русскому, и как я и сам это делаю? В сущности, ты заслужил бы, чтобы я отправил тебя в этом франтовском французском одеянии в Сибирь; там ты убедился бы, насколько лучше подходить к тебе шуба.
На минуту Фирулькин побледнел и с ужасом отступил назад; он отлично знал, что Орлов был из тех, кто может серьезно привести в исполнение такую случайную мысль, появившуюся у него под влиянием минутного настроения.
Но его вялое лицо снова быстро приняло свое обычное, сладко улыбающееся выражение и он, приблизившись на шаг, сказал:
– Ваша светлость! Я уверен, что вы изволите милостиво шутить с вашим преданным слугою. – Я счастлив тем, что в состоянии способствовать увеселению вашей светлости, и меня радует то, что мой высокий доброжелатель и покровитель находится в таком веселом расположении духа, так как в таком случае я могу надеяться, что маленький знак моей любви и почтения, который я хотел бы положить к ногам вашей светлости, найдет у вас ласковый прием. С последним караваном, пришедшим ко мне из Персии, – продолжал он, вынимая из кармана бархатный футляр, – я получил бриллиант, равного которому по чистоте воды и игре нет; а так как мне известно, что мой высокий и милостивый покровитель любит эти камни, то я осмелился приказать вставить этот бриллиант в кольцо и прошу вас, ваша светлость, милостиво соизволить принять его от меня.
Фирулькин раскрыл футляр и подал его князю, в униженно согбенной позе приблизившись к нему.
На темном бархате сверкал солитер чудесной красоты.
– В самом деле, – сказал Орлов, – камень красив! – Он взял футляр, небрежно надел кольцо на палец и, поводя рукой, стал наблюдать за переливающейся игрой граней. – В самом деле, бриллиант красив… но мал, – прибавил он.
– Если бы он был больше, – сказал Фирулькин, униженно согнувшийся пред постелью князя, – то я не был бы в состоянии положить его к вашим ногам.
– Это ты врешь, – сказал Орлов, продолжая благосклонно рассматривать камень, – ты порядочно отъедаешься на тех торговых привилегиях, которые достались тебе, и я уверен, что ты богаче и меня самого; мы когда-нибудь еще и поисследуем это… Все-таки что тебе нужно? – прибавил он затем, устремляя пытливый взгляд на Фирулькина. – Ведь тебе же непременно что-нибудь нужно, иначе ты не принес бы мне этого камня.
– О, ваша светлость, как вы несправедливы по отношению к своему всепреданнейшему слуге! Допустим, у меня есть просьба к вам, ваша светлость, но я должен, прежде всего, сделать донесение и высказать предостережение, к которому меня обязывает мое благоговение пред особою всемилостивейшей государыни.
– Донесение… предостережение, касающееся государыни императрицы? – живо спросил Орлов. – Что это значить?
– Я должен признаться вам, ваша светлость, – ответил Фирулькин, – что имею намерение обзавестись своим домом и семьей, так как я уже давно пережил пору первой юности, и что мой выбор пал на Аделину Леметр, актрису французской комедии ее императорского величества, может быть, и вы, ваша светлость, знаете ее?
– Нет, не припоминаю, – сказал Орлов, – я мало обращал внимания на комедиантов. Но ты, Петр Севастьянович, напрасно делаешь это, ты слишком стар и уродлив для французской актрисы; она наставит тебе рога, и это не сделает тебя более красивым. Впрочем, что же дальше? Что общего между этим твоим намерением и тем предостережением, о котором ты говорил?
При этих словах Орлова улыбка Фирулькина скорчилась в гримасу, но он все же заставил себя рассмеяться; он старался сделать вид, что находить шутку князя великолепной.
– Вы, ваша светлость, тотчас же поймете это, – продолжал он. – Мадемуазель Аделина познакомилась с молодым офицером Смоленского полка, Василием Мировичем; она принимала его ухаживания и, пожалуй, сама питала к нему ту мимолетную юную симпатию, которая не может обеспокоить умного супруга.
– Тем печальнее, тем печальнее! – воскликнул Орлов, – ты представляешь собою очень наивную фигуру рядом с молодым подпоручиком; будь осторожен! я уже вижу пробивающееся над твоим лбом головное украшение.
– Но молодой офицер, – продолжал Фирулькин, пропуская мимо ушей столь нелестное замечание князя, – по-видимому, взглянул на все это серьезнее. Узнав, что Аделина Леметр – моя невеста, он разразился страстным гневом. Кажется, что он требовал от государыни императрицы возвращения его родовых поместий, чтобы благодаря этому иметь возможность жениться на мадемуазель Аделине.
– Возвращения родовых поместий? – воскликнул Орлов, полуприподнимаясь в постели, – Василий Мирович, подпоручик Смоленского полка? Да, да, я припоминаю… Ну, что же дальше? – выказывая уже большее внимание, спросил он.
– И вот, ваша светлость, – сказал Фирулькин, – этот молодой человек, в жилах которого, как я могу предполагать, течет кровь опасного бунтовщика. В минуту гнева вел поносительные речи о государынь императрице – да сохранит и благословит ее Господь! – и у него даже вырвалась дикая угроза, смысла которой я не понял, но которая, во всяком случае, содержит изменнические намерения против нашей всемилостивой повелительницы.
– Мирович… Смоленского полка, – вполголоса, как бы про себя раздумчиво произнес Орлов, – полк стоит в Шлиссельбурге… – В его глазах блеснула молния. – Отлично, Петр Севастьянович, отлично! – сказал он затем. – С твоей стороны очень хорошо, что ты сказал мне об этом. Каждый верный подданный должен считать своим долгом заботиться о том, чтобы нигде в империи не было заронено злых семян государственной измены; все же это не будет иметь значения; пожалуй, придется не взыскивать с бедного молодого человека его гнев.
Собственно он не прав, так как ему будет и удобнее, и дешевле играть в любовь с его актрисочкой, когда она будет твоей женой.
Фирулькин вздрогнул; но он и на этот раз удержал на своих тонких губах кривую усмешку.
– Она – еще не моя жена ваша светлость – сказал он, – она упряма и своенравна и, по-видимому, намерена противиться воле матери; поэтому я вынужден покорнейше просить вас, ваша светлость, замолвить за вашего преданного слугу свое решительное и могучее слово. Аделина не осмелится противоречить далее, если узнает, что на моей стороне находится ваша всемогущая воля.
Орлов громко рассмеялся.
– Так вот ради чего этот бриллиант! – воскликнул он. – Но хорошо! Пусть твое желание исполнится! Однако я должен сказать тебе, что я могу приказать маленькой актрисе выйти за тебя замуж, но, чтобы ты стал моложе и красивее, это сделать я никак не могу, да и к тому, чтобы она любила тебя, я также не могу принудить ее. И я заранее предупреждаю тебя, что она не сделает этого и что вскоре на твоей голове появятся такие же красивые рога, как у того старого греческого охотника, который подстерег Диану на купанье.
Вошел адъютант.
– Ну, теперь ступай! – сказал Орлов Фирулькину, поднимаясь с постели, – я не забуду твоей просьбы и во вред тебе самому исполню ее.
С глубоким поклоном Фирулькин удалился.
– Что скажешь? – спросил князь у вытянувшегося пред ним в струнку офицера.
– Адмирал граф Алексей Григорьевич Чесменский приказывает доложить вам, что казак Емельян Пугачев арестован и помещен в каземате крепости.
– Хорошо, – равнодушно произнес Орлов, – посмотри, вернулся ли уже из города поручик Павел Захарович Ушаков. Если ты найдешь его, то немедленно пошли ко мне.
– Я видел его на дворцовом дворе, и он тотчас будет к услугам вашей светлости.
Несколько минут спустя в комнату вошел молодой человек в форме Смоленского полка. Его лицо было настоящего славянского типа, во взоре его темных глаз лежал отпечаток хитрого лукавства. В услужливой позе он приблизился к князю. Усмешка на лице и самонадеянная непринужденность указывали на то, что он был твердо уверен в особенном расположении всемогущего фельдцейхмейстера.
– Павел Захарович! – сказал Орлов, – мне нужно дать тебе поручение, при исполнении которого ты должен приложить всю свою сметку и весь свой ум.
– Я не нуждаюсь в подобных напоминаниях, – возразил Ушаков, – вы, ваша светлость, знаете, что все мои силы всегда предоставлены в ваше распоряжение, и до сих пор я имел счастье заслуживать ваше постоянное одобрение.
– Тебе не повредит, если и на этот раз тебе также удастся это, – сказал Орлов. – Ты знаешь подпоручика Василия Мировича, своего однополчанина?
– Я знаю его, – смущенно ответил Ушаков, – он – как раз мой друг, мой особенный друг, с которым я вырос в кадетском корпусе. Что с ним?
– Вот это-то именно я и хочу знать, – сказал Орлов. – Ты выпытай у него, поговори с ним обо всех его обстоятельствах. У него любовная интрига с одной французской актрисочкой?
– Больше чем любовная интрига, – смущенно ответил Ушаков, – это – настоящая, серьезная любовь, от которой он тщательно старался избавиться.
– Хорошо, – сказал Орлов, – ты поговоришь с ним относительно этого, поговоришь также об императрице, о правительстве… Ты будешь внимательно наблюдать за ним, за каждым его словом и будешь точно и пунктуально доносить мне обо всем, что ты увидишь и услышишь.
– Слушаю-с, ваша светлость, – ответил Ушаков. – Но я уже имел честь заметить вашей светлости, – колеблющимся и взволнованным голосом прибавил он, – что Мирович – мой друг.
– Разве существуют друзья, когда дело идет о службе государыне императрице, – строго и грозно спросил Орлов, – когда дело касается того, чтобы исполнить мое приказание? Впрочем, будь покоен! С твоим другом Мировичем не случится ничего дурного и, чем правдивее и точнее ты будешь доносить мне обо всем, что ты заметишь за ним, тем больше будет та услуга, которую ты окажешь ему самому. Теперь ступай, завтра я жду твоего первого донесения.
Ушаков по-военному откланялся и удалился из комнаты, но уже далеко не с тем самонадеянным и радостным выражением лица, с которым вошел сюда.
– Мой брат советует мне быть осторожным, – сказал Григорий Орлов, оставшись один. – И все же в своей смелой самоуверенности он склонен слишком низко оценивать каждого врага; на этот раз хорошо, что я никогда не забывал о предусмотрительном благоразумии и в каждом полку имею доверенное лицо, через которое узнаю все, что там происходит. Я отлично понимаю, на что намекал этот Мирович своими угрозами, о которых говорил мне Фирулькин. Этот дурак говорил о них, чтобы устранить соперника, и вовсе и не подозревал при этом, что тем самым коснулся ужаснейшей тайны России и дал мне в руки нить, чтобы направить все, согласно моему желанию. Лицо этого Пугачева и грозный гнев Мировича, вызванный потерей его актрисочки, должны быть в моей руке могучим орудием. Убаюкивай себя в своем самодержавном сне, неблагодарная императрица! Простирай свою руку к высшим целям своего честолюбия, дерзкий Потемкин! – у меня имеются казак и актрисочка и вскоре императрица, затрепетав, узнает, что ее трон далеко не устойчив, когда его не поддерживает и не защищает рука Орлова. Мое оружие отточено, но никто не должен знать его, пусть никто не подозревает его остроты… даже и мой брат. Теперь мне нужно отдохнуть. Сон дарит ясность мыслям и твердую уверенность воле.
Орлов еще раз наполнил свой фигурный бокал, одним духом опорожнил его и растянулся на жестком матрасе. Спустя несколько минут его равномерное, глубокое дыхание уже показывало, что сильная натура великана в состоянии повелевать по своей воле и сном.
Глава 7
– А на что он может тебе понадобиться? – спросил Алексей Григорьевич. – Было бы жестокостью заставлять бедного парня страдать за эту игру природы.
– Прежде всего, – возразил Григорий Григорьевич, – никто не должен видеть его, особенно здесь в Петербурге, где все еще помнят Петра Третьего; сначала он должен быть спрятан за крепкими затворами, затем я выведаю от него, знает ли он сам о своем роковом сходстве. Если нет, то его просто можно отослать в какую-нибудь далекую местность, где никто не знал покойного государя.
– Пойду скорей исполнить то, что ты сказал, – произнес Алексей Григорьевич, осушая свой кубок, – через час казак будет передан коменданту крепости со строгим приказом о том, чтобы никого не пропускать к нему и чтобы даже часовые у его дверей не видели его. Ты же следуй моему совету и, что бы ни случилось, старайся сдерживаться!..
Он пожал руку брата и вышел вон.
Григорий Григорьевич мрачным взором посмотрел ему вслед.
– Я последую его совету, – сказал он, – но он слишком доверчив. Он не знает Екатерины, он не знает, как я, какой способностью к притворству она обладает. Я последую его совету, но я также пойду своей дорогой и буду приготовлять свои средства, чтобы освежить благодарность Екатерины, если это понадобится, и дать почувствовать, как необходима для нее сильная рука, которая соорудила ей трон и которая одна только в состоянии поддержать его.
Он лежал, закутанный в свой тулуп, думая, размышляя и выпивая один за другим кубки того огненного напитка, который всякого другого привел бы в бесчувственное состояние, а на его гигантскую натуру не оказывал никакого вредного влияния.
В это время вошел камердинер и доложил, что купец Петр Севастьянович Фирулькин просит милости быть принятыми на несколько минут.
– Фирулькин? Что еще надо этому плуту? – воскликнул Орлов. – Но все равно, пусть войдет, мне в настоящее время нечего делать.
Фирулькин вошел. На нем был еще более поразительный и яркий костюм, чем утром; еще стоя у дверей, он сделал необычайно глубокий и почтительный поклон, который, вследствие стремлений Фирулькина казаться легким и элегантным, произвел такое комическое впечатление, что Григорий Григорьевич Орлов громко расхохотался.
– Знаешь ли, что ты кажешься необычайно смешным, старый плут? – воскликнул он; – Почему ты не носишь овчинного тулупа и шапки, как подобает настоящему русскому, и как я и сам это делаю? В сущности, ты заслужил бы, чтобы я отправил тебя в этом франтовском французском одеянии в Сибирь; там ты убедился бы, насколько лучше подходить к тебе шуба.
На минуту Фирулькин побледнел и с ужасом отступил назад; он отлично знал, что Орлов был из тех, кто может серьезно привести в исполнение такую случайную мысль, появившуюся у него под влиянием минутного настроения.
Но его вялое лицо снова быстро приняло свое обычное, сладко улыбающееся выражение и он, приблизившись на шаг, сказал:
– Ваша светлость! Я уверен, что вы изволите милостиво шутить с вашим преданным слугою. – Я счастлив тем, что в состоянии способствовать увеселению вашей светлости, и меня радует то, что мой высокий доброжелатель и покровитель находится в таком веселом расположении духа, так как в таком случае я могу надеяться, что маленький знак моей любви и почтения, который я хотел бы положить к ногам вашей светлости, найдет у вас ласковый прием. С последним караваном, пришедшим ко мне из Персии, – продолжал он, вынимая из кармана бархатный футляр, – я получил бриллиант, равного которому по чистоте воды и игре нет; а так как мне известно, что мой высокий и милостивый покровитель любит эти камни, то я осмелился приказать вставить этот бриллиант в кольцо и прошу вас, ваша светлость, милостиво соизволить принять его от меня.
Фирулькин раскрыл футляр и подал его князю, в униженно согбенной позе приблизившись к нему.
На темном бархате сверкал солитер чудесной красоты.
– В самом деле, – сказал Орлов, – камень красив! – Он взял футляр, небрежно надел кольцо на палец и, поводя рукой, стал наблюдать за переливающейся игрой граней. – В самом деле, бриллиант красив… но мал, – прибавил он.
– Если бы он был больше, – сказал Фирулькин, униженно согнувшийся пред постелью князя, – то я не был бы в состоянии положить его к вашим ногам.
– Это ты врешь, – сказал Орлов, продолжая благосклонно рассматривать камень, – ты порядочно отъедаешься на тех торговых привилегиях, которые достались тебе, и я уверен, что ты богаче и меня самого; мы когда-нибудь еще и поисследуем это… Все-таки что тебе нужно? – прибавил он затем, устремляя пытливый взгляд на Фирулькина. – Ведь тебе же непременно что-нибудь нужно, иначе ты не принес бы мне этого камня.
– О, ваша светлость, как вы несправедливы по отношению к своему всепреданнейшему слуге! Допустим, у меня есть просьба к вам, ваша светлость, но я должен, прежде всего, сделать донесение и высказать предостережение, к которому меня обязывает мое благоговение пред особою всемилостивейшей государыни.
– Донесение… предостережение, касающееся государыни императрицы? – живо спросил Орлов. – Что это значить?
– Я должен признаться вам, ваша светлость, – ответил Фирулькин, – что имею намерение обзавестись своим домом и семьей, так как я уже давно пережил пору первой юности, и что мой выбор пал на Аделину Леметр, актрису французской комедии ее императорского величества, может быть, и вы, ваша светлость, знаете ее?
– Нет, не припоминаю, – сказал Орлов, – я мало обращал внимания на комедиантов. Но ты, Петр Севастьянович, напрасно делаешь это, ты слишком стар и уродлив для французской актрисы; она наставит тебе рога, и это не сделает тебя более красивым. Впрочем, что же дальше? Что общего между этим твоим намерением и тем предостережением, о котором ты говорил?
При этих словах Орлова улыбка Фирулькина скорчилась в гримасу, но он все же заставил себя рассмеяться; он старался сделать вид, что находить шутку князя великолепной.
– Вы, ваша светлость, тотчас же поймете это, – продолжал он. – Мадемуазель Аделина познакомилась с молодым офицером Смоленского полка, Василием Мировичем; она принимала его ухаживания и, пожалуй, сама питала к нему ту мимолетную юную симпатию, которая не может обеспокоить умного супруга.
– Тем печальнее, тем печальнее! – воскликнул Орлов, – ты представляешь собою очень наивную фигуру рядом с молодым подпоручиком; будь осторожен! я уже вижу пробивающееся над твоим лбом головное украшение.
– Но молодой офицер, – продолжал Фирулькин, пропуская мимо ушей столь нелестное замечание князя, – по-видимому, взглянул на все это серьезнее. Узнав, что Аделина Леметр – моя невеста, он разразился страстным гневом. Кажется, что он требовал от государыни императрицы возвращения его родовых поместий, чтобы благодаря этому иметь возможность жениться на мадемуазель Аделине.
– Возвращения родовых поместий? – воскликнул Орлов, полуприподнимаясь в постели, – Василий Мирович, подпоручик Смоленского полка? Да, да, я припоминаю… Ну, что же дальше? – выказывая уже большее внимание, спросил он.
– И вот, ваша светлость, – сказал Фирулькин, – этот молодой человек, в жилах которого, как я могу предполагать, течет кровь опасного бунтовщика. В минуту гнева вел поносительные речи о государынь императрице – да сохранит и благословит ее Господь! – и у него даже вырвалась дикая угроза, смысла которой я не понял, но которая, во всяком случае, содержит изменнические намерения против нашей всемилостивой повелительницы.
– Мирович… Смоленского полка, – вполголоса, как бы про себя раздумчиво произнес Орлов, – полк стоит в Шлиссельбурге… – В его глазах блеснула молния. – Отлично, Петр Севастьянович, отлично! – сказал он затем. – С твоей стороны очень хорошо, что ты сказал мне об этом. Каждый верный подданный должен считать своим долгом заботиться о том, чтобы нигде в империи не было заронено злых семян государственной измены; все же это не будет иметь значения; пожалуй, придется не взыскивать с бедного молодого человека его гнев.
Собственно он не прав, так как ему будет и удобнее, и дешевле играть в любовь с его актрисочкой, когда она будет твоей женой.
Фирулькин вздрогнул; но он и на этот раз удержал на своих тонких губах кривую усмешку.
– Она – еще не моя жена ваша светлость – сказал он, – она упряма и своенравна и, по-видимому, намерена противиться воле матери; поэтому я вынужден покорнейше просить вас, ваша светлость, замолвить за вашего преданного слугу свое решительное и могучее слово. Аделина не осмелится противоречить далее, если узнает, что на моей стороне находится ваша всемогущая воля.
Орлов громко рассмеялся.
– Так вот ради чего этот бриллиант! – воскликнул он. – Но хорошо! Пусть твое желание исполнится! Однако я должен сказать тебе, что я могу приказать маленькой актрисе выйти за тебя замуж, но, чтобы ты стал моложе и красивее, это сделать я никак не могу, да и к тому, чтобы она любила тебя, я также не могу принудить ее. И я заранее предупреждаю тебя, что она не сделает этого и что вскоре на твоей голове появятся такие же красивые рога, как у того старого греческого охотника, который подстерег Диану на купанье.
Вошел адъютант.
– Ну, теперь ступай! – сказал Орлов Фирулькину, поднимаясь с постели, – я не забуду твоей просьбы и во вред тебе самому исполню ее.
С глубоким поклоном Фирулькин удалился.
– Что скажешь? – спросил князь у вытянувшегося пред ним в струнку офицера.
– Адмирал граф Алексей Григорьевич Чесменский приказывает доложить вам, что казак Емельян Пугачев арестован и помещен в каземате крепости.
– Хорошо, – равнодушно произнес Орлов, – посмотри, вернулся ли уже из города поручик Павел Захарович Ушаков. Если ты найдешь его, то немедленно пошли ко мне.
– Я видел его на дворцовом дворе, и он тотчас будет к услугам вашей светлости.
Несколько минут спустя в комнату вошел молодой человек в форме Смоленского полка. Его лицо было настоящего славянского типа, во взоре его темных глаз лежал отпечаток хитрого лукавства. В услужливой позе он приблизился к князю. Усмешка на лице и самонадеянная непринужденность указывали на то, что он был твердо уверен в особенном расположении всемогущего фельдцейхмейстера.
– Павел Захарович! – сказал Орлов, – мне нужно дать тебе поручение, при исполнении которого ты должен приложить всю свою сметку и весь свой ум.
– Я не нуждаюсь в подобных напоминаниях, – возразил Ушаков, – вы, ваша светлость, знаете, что все мои силы всегда предоставлены в ваше распоряжение, и до сих пор я имел счастье заслуживать ваше постоянное одобрение.
– Тебе не повредит, если и на этот раз тебе также удастся это, – сказал Орлов. – Ты знаешь подпоручика Василия Мировича, своего однополчанина?
– Я знаю его, – смущенно ответил Ушаков, – он – как раз мой друг, мой особенный друг, с которым я вырос в кадетском корпусе. Что с ним?
– Вот это-то именно я и хочу знать, – сказал Орлов. – Ты выпытай у него, поговори с ним обо всех его обстоятельствах. У него любовная интрига с одной французской актрисочкой?
– Больше чем любовная интрига, – смущенно ответил Ушаков, – это – настоящая, серьезная любовь, от которой он тщательно старался избавиться.
– Хорошо, – сказал Орлов, – ты поговоришь с ним относительно этого, поговоришь также об императрице, о правительстве… Ты будешь внимательно наблюдать за ним, за каждым его словом и будешь точно и пунктуально доносить мне обо всем, что ты увидишь и услышишь.
– Слушаю-с, ваша светлость, – ответил Ушаков. – Но я уже имел честь заметить вашей светлости, – колеблющимся и взволнованным голосом прибавил он, – что Мирович – мой друг.
– Разве существуют друзья, когда дело идет о службе государыне императрице, – строго и грозно спросил Орлов, – когда дело касается того, чтобы исполнить мое приказание? Впрочем, будь покоен! С твоим другом Мировичем не случится ничего дурного и, чем правдивее и точнее ты будешь доносить мне обо всем, что ты заметишь за ним, тем больше будет та услуга, которую ты окажешь ему самому. Теперь ступай, завтра я жду твоего первого донесения.
Ушаков по-военному откланялся и удалился из комнаты, но уже далеко не с тем самонадеянным и радостным выражением лица, с которым вошел сюда.
– Мой брат советует мне быть осторожным, – сказал Григорий Орлов, оставшись один. – И все же в своей смелой самоуверенности он склонен слишком низко оценивать каждого врага; на этот раз хорошо, что я никогда не забывал о предусмотрительном благоразумии и в каждом полку имею доверенное лицо, через которое узнаю все, что там происходит. Я отлично понимаю, на что намекал этот Мирович своими угрозами, о которых говорил мне Фирулькин. Этот дурак говорил о них, чтобы устранить соперника, и вовсе и не подозревал при этом, что тем самым коснулся ужаснейшей тайны России и дал мне в руки нить, чтобы направить все, согласно моему желанию. Лицо этого Пугачева и грозный гнев Мировича, вызванный потерей его актрисочки, должны быть в моей руке могучим орудием. Убаюкивай себя в своем самодержавном сне, неблагодарная императрица! Простирай свою руку к высшим целям своего честолюбия, дерзкий Потемкин! – у меня имеются казак и актрисочка и вскоре императрица, затрепетав, узнает, что ее трон далеко не устойчив, когда его не поддерживает и не защищает рука Орлова. Мое оружие отточено, но никто не должен знать его, пусть никто не подозревает его остроты… даже и мой брат. Теперь мне нужно отдохнуть. Сон дарит ясность мыслям и твердую уверенность воле.
Орлов еще раз наполнил свой фигурный бокал, одним духом опорожнил его и растянулся на жестком матрасе. Спустя несколько минут его равномерное, глубокое дыхание уже показывало, что сильная натура великана в состоянии повелевать по своей воле и сном.
Глава 7
На месте смотра войск до позднего вечера царило своеобразное оживление, обыкновенно широкой волной разливающееся у русского народа. Были огорожены различный места для танцев, по которым расхаживали горожане с их женами и дочерями и солдаты, весело знакомясь друг с другом. Только весьма редко эту общую радость омрачал диссонанс.
Хотя по приказанию императрицы, в огромных палатках были в изобилии заготовлены пиво и водка вместе с излюбленными кушаньями, но опьянение, которому многие поддались вследствие щедро предлагаемых спиртных напитков, не делает русских, подобно людям других национальностей, сварливыми и невыносимыми; напротив оно придает им какую-то особенную, наивную, почти ребяческую веселость. Если где-либо, тем не менее, происходило какое-нибудь недоразумение или завязывалась ссора, то находившиеся в толпе офицеры с неумолимой строгостью заботились о том, чтобы участники беспорядка были удалены, так что он, во всяком случае, продолжался всего несколько минут, а в некотором отдалении от гулянья и вовсе не был заметен.
Наибольшим расположением петербургских горожан, их жен и дочерей пользовались солдаты, приведенные Потемкиным с турецкой войны. Несмотря на их рубцы и изорванную форму, молодые девушки предпочитали их в качестве танцоров, а вокруг более старых из них, уже не принимавших участия в танцах, образовывались группы молодых людей и женщин, усердно прислушивавшихся к их рассказам о подвигах великого Румянцева и его воинов в делах против басурман.
Казаки также пользовались особенною популярностью у петербургских горожан и у гвардейских солдат, завидовавших добытой армейскими полками славе и знакам отличия, которыми их наградила императрица. Только Емельян Пугачев, уединившись, сидел в одной из палаток; пред ним была кружка меда, но он лишь изредка отхлебывал пенистую влагу и, уронив голову на руку, предавался мрачным размышлениям. Его товарищи уже не раз пытались увлечь его в водоворот веселья, но он всякий раз быстро удалялся, как только ликующая толпа опоражнивала свои бокалы за здоровье императрицы и тотчас же давала вновь наполнить их из бочек, казавшихся неиссякаемыми.
– Нет! – скрежеща зубами, шептал про себя Пугачев, отыскав себе уединенное место в опустевшей палатке, – я не желаю пить за здравие императрицы… я не хочу желать ей добра – той, которая не дала мне воли и лишила меня счастья. Ведь я верой и правдой служил ей долгие годы. Там, где нужно было, я, не колеблясь, проливал за нее свою кровь, но все же я и теперь лишен воли и мне отказано в возможности возвратиться к себе на родину и, после стольких битв, лишений и трудов жить для одной своей Ксении и начать ковать свое собственное счастье. Наш генерал – храбрый человек, жалеющий своих солдат, и все же он отказал мне в свободе; он не может дать мне ее, так как ему воспрещено это указом императрицы; разве это – дело, что так много храбрых и сильных людей подчиняется воле слабей женщин? Я хотел обратиться к ней лично, когда она проезжала верхом мимо нас. Я хотел лично просить у нее воли, но этот князь Григорий Григорьевич Орлов, ехавший рядом с нею, имел такой дикий, грозный и гневный вид, что я не осмелился на это, а к тому же, – сказал он, боязливо осматриваясь кругом и гневно сжимая кулаки, – все во мне воспротивилось намерение молить у женщины свободы для мужчины. Я подумал о том, что мне придется краснеть пред Ксенией за то, что у женщины, не происходящей еще притом от рюриковой крови, чужестранки, рожденной в еретичестве и…
Он испуганно замолчал и быстро поднес к губам кружку с медом, так как у самой палатки раздались шаги и вслед затем внутрь ее, где Пугачев до сих пор был один, вошел офицер в форме Преображенского полка.
На офицере были аксельбанты, указывавшее на то, что он состоял адъютантом при высокопоставленной особе. При его появлении Пугачев вскочил и отдал ему честь, а офицер проницательно взглянул ему прямо в глаза.
– Вот что, казак, – сказал он, – я ищу, с кем бы послать письмо в город, и не хотел бы мешать людям предаваться веселью; ты невидимому не находишь удовольствия в танцах и в шумном времяпровождении, поэтому я хочу поручить это тебе.
– Слушаю-с, ваше благородие, – сказал Пугачев, – мой конь отдохнул и готов служить вам.
– Как зовут тебя? – спросил офицер.
– Емельян Пугачев, – ответил казак.
– Ты принадлежишь к войскам, возвратившимся с генералом Григорием Александровичем Потемкиным из Турции?
– Так точно, – ответил Пугачев, – я был при осаде Бендер, а когда-то в армии генерала Апраксина сражался против пруссаков.
– Хорошо, – сказал адъютант, – я вижу, что ты – храбрый солдат и что я могу доверить тебе свое послание. Вот, – сказал он, передавая ему запечатанный конверт, – возьми это письмо, свези его в крепость, явись к коменданту и передай ему его. Тебе не нужно докладывать об этом своему начальнику, я беру на себя ответственность за службу ее императорскому величеству государынь императрице; ты скажешь это, когда, по выполнении своего поручения, возвратишься обратно и будешь опрошен относительно своего отсутствия.
– А если меня накажут за то, что я уехал без разрешения? – нерешительно спросил Пугачев.
– Ты знаешь мой мундир, – строго произнес офицер, – и слышишь, что я беру ответственность на себя; служба государынь императрице не терпит проволочек.
Пугачев отдал честь, взял письмо из рук адъютанта, сунул его в карман за пазухой и, выйдя из палатки, направился за палатки своего полка, где нашел своего коня.
Он вскочил в седло и стал огибать площадь, делая огромный крюк при этом, так как на площади никто не имел права показываться верхом. Затем, достигнув дороги, он пустил свою маленькую, долгогривую лошадку полным махом и, все еще под наплывом своих печальных, грустных дум поехал к городу.
Ему были знакомы эти улицы еще со времени похода на пруссаков, и в нем стали подыматься грустные воспоминания о тех днях, когда он, полный свежих, юных сил, находил всю свою радость в веселой солдатской жизни, когда тоска по родине еще не воплощалась в нем в образе его любимой Ксении и не заставляла признавать службу тяжелыми, давящими оковами.
Пугачев проехал по крепостному мосту; из-за мрачных каменных громад крепости вздымалась позолоченная башня над собором св. Петра и Павла.
Часовой у ворот окликнул его.
– По повелению ее императорского величества государыни императрицы, – отозвался казак, – пакет к коменданту.
Часовой пропустил его. Невольное боязливое чувство закралось в душу казака, когда он, миновав глухо звучавшие своды ворот, въехал на внутренний двор крепости. Отсюда уже ничего не было видно из внешнего мира, кроме клочка синего неба, в который, казалось, упирались крепостные стены.
Пугачев доложил о своем поручении офицеру, командовавшему внутренними караулами, и вскоре появился комендант крепости, старый генерал с лицом сурового воина, и окинул казака удивленным взором. Он никак не мог понять, что могло быть общего между этим солдатом далекого, не принадлежавшего к петербургскому гарнизону, полка и службою императрицы.
– Что ты привез мне? – коротко и повелительно спросил он.
Пугачев вытащил письмо, полученное им от адъютанта в лагере, и передал его коменданту.
Последний осмотрел печать, вскрыл конверт и пробежал взором содержание письма.
Он испуганно вздрогнул и с еще большим удивлением, чем пред тем, осмотрел казака; но затем его лицо снова приняло спокойное, строгое и холодное выражение. Он шепнул несколько слов караульному офицеру и затем, обращаясь к Пугачеву, коротко по-военному приказал:
– Следуй за мной!
Затем он направился через двор к двери, которая была заперта замком и вела в помещения нижнего этажа.
Офицер с сержантом, несшим связку ключей, и пять человек из стражи шли по пятам за Пугачевыми, не обращавшим особенного внимания на все эти формальности, которые могли относиться к правилам крепостной службы.
Сержант отпер замок своим ключом. Комендант первым вступил в темный, извилистый коридор, предварительно быстрым взглядом убедившись, что Пугачев следует за ним.
Офицер и солдаты замыкали шествие.
В конце коридора была открыта вторая дверь. Она все больше углублялись внутрь массивного каменного мешка и, чем дальше шли они, тем тусклее становился, свет, попадавший сюда через редко разбросанные слуховые окна.
Наконец они прошли через небольшую переднюю: Позади нее находилась тяжелая железная дверь.
Комендант ввел Пугачева в маленькую комнату с выкрашенными в белый цвет стенами, с простою кроватью, столом и несколькими стульями. Единственное окно с крепкою железною решеткой выходило на крошечный дворик, из которого, по-видимому, не было никакого выхода, и который был окружен такими высокими стенами, что в глубине его царил унылый полумрак и что при взгляде на него через окно нельзя было видеть небо.
Пугачев несколько нерешительно перешагнул порог этого мрачного помещения. Он никак не мог понять, почему это комендант, для исполнения переданного им поручения или для передачи ему ответа на доставленное ему письмо, привел его в эту неприглядную глубь старого крепостного здания; но, прежде чем его мысли могли принять ясную форму, комендант снова перешагнул порог и сказал сопровождавшему их офицеру:
– Этот казак арестован!
– Арестован?.. я! – возмущенно воскликнул Пугачев, – я, ни разу не провинившийся по службе? Никогда ничего мне не могло быть поставлено в вину! Это невозможно!.. Что сделал я?
– Ты арестован согласно приказу ее императорского величества государыни императрицы! – сказал комендант, – в то время как офицер приставил к порогу комнаты двух часовых с примкнутыми у ружей штыками. – Арестант должен пользоваться хорошей пищей и я сам позабочусь об этом; но под страхом наказания смертью никто не должен входить в каземат, кроме сторожа, которого я приставлю для этого; никто не смеет разговаривать с ним, отвечать на его вопросы!
– Это невозможно! – вне себя воскликнул Пугачев, – это – недоразумение, какая-то путаница. Неужели же просьба о воле, выразить которую я осмелился сегодня, будет наказана столь суровым заключением в темницу? О, в таком случае, – воскликнул он с налившимися кровью глазами, – Боже великий, пошли свои гром и молнию на головы иноземных еретиков, которые затоптали ногами святейшие законы природы и унизили свободных людей до положения рабов!
На губах Пугачева проступила белая пена. Он хотел броситься на солдат, но по знаку коменданта они уже со звоном захлопнули тяжелую железную дверь, ключ заскрипел в замке, пленник был наглухо заперт.
– Вы останетесь со своими людьми в этой передней, – отдал офицеру приказание комендант. – Я позабочусь о вашей смене; вам известны инструкции и вы будете точно следовать им. Убедившись еще раз в надежности дверного запора, комендант удалился.
Офицер сел на скамеечку возле окна и стал смотреть на мрачный двор, в то время как солдаты с ружьями в руках расположились на стоявшей у стены скамье.
Из каземата сквозь толстые стены и тяжелую железную дверь глухо, как бы издалека раздавались ужасные проклятия и дикие крики ярости, и они звучали так страшно, что офицер и солдаты по временам вздрагивали до мозга костей; казалось, будто хищный зверь в пустыне с рычанием потрясал цепями в своей клетке или будто демон адской преисподней намеревался разорвать страшные звенья цепей, которыми был прикован к бездне вечного мрака. Но ни один мускул на лице солдат не дрогнул: все они молча и неподвижно сидели на своих местах; они знали свой приказ по службе, остальное их не касалось, и каждый из них, привыкший к крепостной службе, уже переживал что либо подобное, не зная и не задаваясь вопросом, почему это бывало и к чему дальнейшему могло повести.
Хотя по приказанию императрицы, в огромных палатках были в изобилии заготовлены пиво и водка вместе с излюбленными кушаньями, но опьянение, которому многие поддались вследствие щедро предлагаемых спиртных напитков, не делает русских, подобно людям других национальностей, сварливыми и невыносимыми; напротив оно придает им какую-то особенную, наивную, почти ребяческую веселость. Если где-либо, тем не менее, происходило какое-нибудь недоразумение или завязывалась ссора, то находившиеся в толпе офицеры с неумолимой строгостью заботились о том, чтобы участники беспорядка были удалены, так что он, во всяком случае, продолжался всего несколько минут, а в некотором отдалении от гулянья и вовсе не был заметен.
Наибольшим расположением петербургских горожан, их жен и дочерей пользовались солдаты, приведенные Потемкиным с турецкой войны. Несмотря на их рубцы и изорванную форму, молодые девушки предпочитали их в качестве танцоров, а вокруг более старых из них, уже не принимавших участия в танцах, образовывались группы молодых людей и женщин, усердно прислушивавшихся к их рассказам о подвигах великого Румянцева и его воинов в делах против басурман.
Казаки также пользовались особенною популярностью у петербургских горожан и у гвардейских солдат, завидовавших добытой армейскими полками славе и знакам отличия, которыми их наградила императрица. Только Емельян Пугачев, уединившись, сидел в одной из палаток; пред ним была кружка меда, но он лишь изредка отхлебывал пенистую влагу и, уронив голову на руку, предавался мрачным размышлениям. Его товарищи уже не раз пытались увлечь его в водоворот веселья, но он всякий раз быстро удалялся, как только ликующая толпа опоражнивала свои бокалы за здоровье императрицы и тотчас же давала вновь наполнить их из бочек, казавшихся неиссякаемыми.
– Нет! – скрежеща зубами, шептал про себя Пугачев, отыскав себе уединенное место в опустевшей палатке, – я не желаю пить за здравие императрицы… я не хочу желать ей добра – той, которая не дала мне воли и лишила меня счастья. Ведь я верой и правдой служил ей долгие годы. Там, где нужно было, я, не колеблясь, проливал за нее свою кровь, но все же я и теперь лишен воли и мне отказано в возможности возвратиться к себе на родину и, после стольких битв, лишений и трудов жить для одной своей Ксении и начать ковать свое собственное счастье. Наш генерал – храбрый человек, жалеющий своих солдат, и все же он отказал мне в свободе; он не может дать мне ее, так как ему воспрещено это указом императрицы; разве это – дело, что так много храбрых и сильных людей подчиняется воле слабей женщин? Я хотел обратиться к ней лично, когда она проезжала верхом мимо нас. Я хотел лично просить у нее воли, но этот князь Григорий Григорьевич Орлов, ехавший рядом с нею, имел такой дикий, грозный и гневный вид, что я не осмелился на это, а к тому же, – сказал он, боязливо осматриваясь кругом и гневно сжимая кулаки, – все во мне воспротивилось намерение молить у женщины свободы для мужчины. Я подумал о том, что мне придется краснеть пред Ксенией за то, что у женщины, не происходящей еще притом от рюриковой крови, чужестранки, рожденной в еретичестве и…
Он испуганно замолчал и быстро поднес к губам кружку с медом, так как у самой палатки раздались шаги и вслед затем внутрь ее, где Пугачев до сих пор был один, вошел офицер в форме Преображенского полка.
На офицере были аксельбанты, указывавшее на то, что он состоял адъютантом при высокопоставленной особе. При его появлении Пугачев вскочил и отдал ему честь, а офицер проницательно взглянул ему прямо в глаза.
– Вот что, казак, – сказал он, – я ищу, с кем бы послать письмо в город, и не хотел бы мешать людям предаваться веселью; ты невидимому не находишь удовольствия в танцах и в шумном времяпровождении, поэтому я хочу поручить это тебе.
– Слушаю-с, ваше благородие, – сказал Пугачев, – мой конь отдохнул и готов служить вам.
– Как зовут тебя? – спросил офицер.
– Емельян Пугачев, – ответил казак.
– Ты принадлежишь к войскам, возвратившимся с генералом Григорием Александровичем Потемкиным из Турции?
– Так точно, – ответил Пугачев, – я был при осаде Бендер, а когда-то в армии генерала Апраксина сражался против пруссаков.
– Хорошо, – сказал адъютант, – я вижу, что ты – храбрый солдат и что я могу доверить тебе свое послание. Вот, – сказал он, передавая ему запечатанный конверт, – возьми это письмо, свези его в крепость, явись к коменданту и передай ему его. Тебе не нужно докладывать об этом своему начальнику, я беру на себя ответственность за службу ее императорскому величеству государынь императрице; ты скажешь это, когда, по выполнении своего поручения, возвратишься обратно и будешь опрошен относительно своего отсутствия.
– А если меня накажут за то, что я уехал без разрешения? – нерешительно спросил Пугачев.
– Ты знаешь мой мундир, – строго произнес офицер, – и слышишь, что я беру ответственность на себя; служба государынь императрице не терпит проволочек.
Пугачев отдал честь, взял письмо из рук адъютанта, сунул его в карман за пазухой и, выйдя из палатки, направился за палатки своего полка, где нашел своего коня.
Он вскочил в седло и стал огибать площадь, делая огромный крюк при этом, так как на площади никто не имел права показываться верхом. Затем, достигнув дороги, он пустил свою маленькую, долгогривую лошадку полным махом и, все еще под наплывом своих печальных, грустных дум поехал к городу.
Ему были знакомы эти улицы еще со времени похода на пруссаков, и в нем стали подыматься грустные воспоминания о тех днях, когда он, полный свежих, юных сил, находил всю свою радость в веселой солдатской жизни, когда тоска по родине еще не воплощалась в нем в образе его любимой Ксении и не заставляла признавать службу тяжелыми, давящими оковами.
Пугачев проехал по крепостному мосту; из-за мрачных каменных громад крепости вздымалась позолоченная башня над собором св. Петра и Павла.
Часовой у ворот окликнул его.
– По повелению ее императорского величества государыни императрицы, – отозвался казак, – пакет к коменданту.
Часовой пропустил его. Невольное боязливое чувство закралось в душу казака, когда он, миновав глухо звучавшие своды ворот, въехал на внутренний двор крепости. Отсюда уже ничего не было видно из внешнего мира, кроме клочка синего неба, в который, казалось, упирались крепостные стены.
Пугачев доложил о своем поручении офицеру, командовавшему внутренними караулами, и вскоре появился комендант крепости, старый генерал с лицом сурового воина, и окинул казака удивленным взором. Он никак не мог понять, что могло быть общего между этим солдатом далекого, не принадлежавшего к петербургскому гарнизону, полка и службою императрицы.
– Что ты привез мне? – коротко и повелительно спросил он.
Пугачев вытащил письмо, полученное им от адъютанта в лагере, и передал его коменданту.
Последний осмотрел печать, вскрыл конверт и пробежал взором содержание письма.
Он испуганно вздрогнул и с еще большим удивлением, чем пред тем, осмотрел казака; но затем его лицо снова приняло спокойное, строгое и холодное выражение. Он шепнул несколько слов караульному офицеру и затем, обращаясь к Пугачеву, коротко по-военному приказал:
– Следуй за мной!
Затем он направился через двор к двери, которая была заперта замком и вела в помещения нижнего этажа.
Офицер с сержантом, несшим связку ключей, и пять человек из стражи шли по пятам за Пугачевыми, не обращавшим особенного внимания на все эти формальности, которые могли относиться к правилам крепостной службы.
Сержант отпер замок своим ключом. Комендант первым вступил в темный, извилистый коридор, предварительно быстрым взглядом убедившись, что Пугачев следует за ним.
Офицер и солдаты замыкали шествие.
В конце коридора была открыта вторая дверь. Она все больше углублялись внутрь массивного каменного мешка и, чем дальше шли они, тем тусклее становился, свет, попадавший сюда через редко разбросанные слуховые окна.
Наконец они прошли через небольшую переднюю: Позади нее находилась тяжелая железная дверь.
Комендант ввел Пугачева в маленькую комнату с выкрашенными в белый цвет стенами, с простою кроватью, столом и несколькими стульями. Единственное окно с крепкою железною решеткой выходило на крошечный дворик, из которого, по-видимому, не было никакого выхода, и который был окружен такими высокими стенами, что в глубине его царил унылый полумрак и что при взгляде на него через окно нельзя было видеть небо.
Пугачев несколько нерешительно перешагнул порог этого мрачного помещения. Он никак не мог понять, почему это комендант, для исполнения переданного им поручения или для передачи ему ответа на доставленное ему письмо, привел его в эту неприглядную глубь старого крепостного здания; но, прежде чем его мысли могли принять ясную форму, комендант снова перешагнул порог и сказал сопровождавшему их офицеру:
– Этот казак арестован!
– Арестован?.. я! – возмущенно воскликнул Пугачев, – я, ни разу не провинившийся по службе? Никогда ничего мне не могло быть поставлено в вину! Это невозможно!.. Что сделал я?
– Ты арестован согласно приказу ее императорского величества государыни императрицы! – сказал комендант, – в то время как офицер приставил к порогу комнаты двух часовых с примкнутыми у ружей штыками. – Арестант должен пользоваться хорошей пищей и я сам позабочусь об этом; но под страхом наказания смертью никто не должен входить в каземат, кроме сторожа, которого я приставлю для этого; никто не смеет разговаривать с ним, отвечать на его вопросы!
– Это невозможно! – вне себя воскликнул Пугачев, – это – недоразумение, какая-то путаница. Неужели же просьба о воле, выразить которую я осмелился сегодня, будет наказана столь суровым заключением в темницу? О, в таком случае, – воскликнул он с налившимися кровью глазами, – Боже великий, пошли свои гром и молнию на головы иноземных еретиков, которые затоптали ногами святейшие законы природы и унизили свободных людей до положения рабов!
На губах Пугачева проступила белая пена. Он хотел броситься на солдат, но по знаку коменданта они уже со звоном захлопнули тяжелую железную дверь, ключ заскрипел в замке, пленник был наглухо заперт.
– Вы останетесь со своими людьми в этой передней, – отдал офицеру приказание комендант. – Я позабочусь о вашей смене; вам известны инструкции и вы будете точно следовать им. Убедившись еще раз в надежности дверного запора, комендант удалился.
Офицер сел на скамеечку возле окна и стал смотреть на мрачный двор, в то время как солдаты с ружьями в руках расположились на стоявшей у стены скамье.
Из каземата сквозь толстые стены и тяжелую железную дверь глухо, как бы издалека раздавались ужасные проклятия и дикие крики ярости, и они звучали так страшно, что офицер и солдаты по временам вздрагивали до мозга костей; казалось, будто хищный зверь в пустыне с рычанием потрясал цепями в своей клетке или будто демон адской преисподней намеревался разорвать страшные звенья цепей, которыми был прикован к бездне вечного мрака. Но ни один мускул на лице солдат не дрогнул: все они молча и неподвижно сидели на своих местах; они знали свой приказ по службе, остальное их не касалось, и каждый из них, привыкший к крепостной службе, уже переживал что либо подобное, не зная и не задаваясь вопросом, почему это бывало и к чему дальнейшему могло повести.