Страница:
Однажды Синькин решает наконец открыть «Уолдена». Давно пора. Книга оказывается крепким орешком. Он словно попал в другой мир. Продираясь через болота с зарослями ежевики, карабкаясь вверх по каменистым осыпям и предательским скалам, он кажется себе военнопленным на изнурительном марше, загнанным доходягой, мечтающим о побеге. Этот словесный поток нагоняет на него тоску, он не в состоянии сосредоточиться. Дойдя до конца очередной главы, он понимает, что в голове ничего не осталось. Зачем надо удаляться от мира и жить отшельником в лесу? К чему выращивать бобы и отказываться от мяса и кофе? И эти бесконечные описания птиц, зачем они? Синькин ждал истории или нечто похожее на историю, а получил словоизвержение, разглагольствования обо всем и ни о чем.
Не будем судить его слишком строго. Кроме газет и журналов да еще приключенческих романов в детстве, он ведь ничего не читал. Эта книга не давалась людям с гораздо большим опытом и интеллектом. Эмерсон, не кто-нибудь, записан в своем дневнике, что Торо привел его в состояние тревоги и уныния. К чести Синькина, он не сдается и со второго захода как-то въезжает в текст. В третьей главе он натыкается на фразу, которая многое ему объясняет: книги надо читать так же неторопливо и вдумчиво, как они писались. Вот и эту вещь надо распробовать не спеша, смакуя слова, а не пробегая их глазами, как он привык. В известной степени этот совет помогает ему уяснить некоторые моменты: пассаж про одежду в начале, описание битвы красных и черных муравьев, аргументацию против необходимости трудиться. И все же чтение дается Синькину тяжело, и, запоздало признавая, что этот Торо не так уж глуп, как кажется с первого взгляда, в душе он злится на Черни, который подверг его таким мучениям. Ему невдомек, что, если бы у него хватило терпения прочесть книгу так, как она того требует, это могло бы в корне изменить его жизнь, он бы понемногу прояснил для себя ситуацию, в которой оказался, — все связанное с Черни, Великом, с этим расследованием и непосредственно с ним, Синькиным. Но упущенные возможности, равно как использованные, составляют неотъемлемую часть нашей жизни, а рассказ не может вестись в сослагательном наклонении. С отвращением отбросив книгу, Синькин надевает пальто (на дворе уже осень) и выходит подышать свежим воздухом. О том, что это начало конца, он даже не догадывается. Вот-вот что-то должно случиться, и после этого обратного хода уже не будет.
Отправляясь пешком на Манхэттен, подальше от Черни, он надеется вымотаться физически и таким образом выпустить пар. Он движется на север, погруженный в свои мысли, не глядя по сторонам. На 26-й стрит он вынужден нагнуться, чтобы завязать шнурок на ботинке, и тут, можно сказать, небеса разверзлись. Прямо на него, держась обеими руками за локоть мужчины, которого он видит впервые в жизни, и вся светясь от слов своего спутника, идет — кто бы вы думали? — будущая миссис Синькина! Замешательство сыщика столь велико, что он не знает, то ли ему еще ниже пригнуть голову, то ли, наоборот, встать во весь рост и поздороваться с той, кто уже наверняка (так с треском захлопывают перед тобой дверь) никогда не станет его женой. В результате, не сделав ни того, ни другого, он опускает голову и тут же поднимает, чтобы его узнали, но, видя, что она увлечена разговором, он вырастает перед самым ее носом, как черт из табакерки. Бедняжка вскрикивает от неожиданности, но узнает его только после того, как он обращается к ней по имени глухим, каким-то чужим голосом. Женщина застывает, но первоначальный шок быстро сменяется приступом ярости.
— Ты! Ты! только и может выдавить она из себя.
Прежде чем он успевает открыть рот, она начинает молотить его кулаками в грудь, выкрикивая, как помешанная, обвинения, одно страшнее другого. Он же просто повторяет ее имя, словно заклинание, призванное отделить ту, которую он любит, от этой обезумевшей, готовой его убить фурии. Ощущая свою полную беспомощность, он даже радуется этому граду ударов, воспринимая их как справедливое возмездие за свои прегрешения. Когда в дело вмешивается ее спутник, у Синькина мелькает мысль, что не худо бы ему врезать, но, пока он раскачивается, мужчина уводит несостоявшуюся миссис Синькину прочь, всю в слезах, и этим все кончается.
Эта короткая уличная сцена перевернула его душу. Придя в себя, он поворачивает домой с ощущением, что выбросил свою жизнь на помойку. Его бывшая пассия не виновата. Он бы и рад навесить на нее какое-нибудь обвинение, да не получается. Столько времени не давать о себе знать… она могла решить, будто с ним случилось самое страшное, а ей хочется жить, что на это скажешь? У Синькина на глаза наворачиваются слезы, но это не печать, а злость — он зол на себя за собственную глупость. В его руках был билетик под названием «счастье», и он его потерял, — это ли не начало конца!
По возвращении домой Синькин ложится поверх одеяла, чтобы еще раз проанализировать ситуацию. В какой-то момент он поворачивается к стене, и взгляд его падает на фотографию Золотова, коронера из Филадельфии. Он размышляет о давящей пустоте нераскрытого дела, о маленьком трупе в безымянной могиле, о Черни. Нельзя ли все же подобраться к нему, не выдав себя при этом? Должен ведь существовать какой-то план, может, даже не один. Хватит прохлаждаться, пора переходить к активным действиям.
Послезавтра надо отправлять очередной отчет, и он решает заняться им прямо сейчас, не откладывая в долгий ящик. В последние месяцы его отчеты напоминали своего рода шифровку — один-два абзаца, голые факты. Не отступая от этого принципа, на этот раз, однако, он делает в конце туманную приписку, такой пробный шар в расчете получить от Велика хоть какой-то отклик: «Кажется, Черни серьезно болен. Возможно, он умирает». Заклеивая конверт, он говорит себе: все еще только начинается…
Спустя два дня Синькин с утра пораньше отправляется на Бруклинский почтамт, настоящий замок, откуда хорошо виден Манхэттенский мост. Все свои отчеты он отправляет на абонентный ящик 1001, и сейчас, словно невзначай пройдя мимо, он незаметно заглядывает в прорезь. В тесном ящике под наклоном в сорок пять градусов лежит белый конверт. Сомневаться не приходится, это его письмо. Кружа по залу, он поглядывает на ряды пронумерованных, хранящих свои секреты под индивидуальным шифром ящиков, твердо рассчитывая дождаться Велика либо его посланца. Люди приходят и уходят, открывают и закрывают свои ящики, а Синькин продолжает наматывать круги, делая время от времени короткие остановки. Все вокруг выдержано в желто-коричневой гамме, как будто осень со своими красками заполонила помещение. Приятно пахнет сигарным дымом. Так проходит несколько часов. Он проголодался, но упорно игнорирует требования желудка, говоря себе: сейчас или никогда. Всякого, кто оказывается в непосредственной близости от ящика 1001, он изучает с пристрастием, прекрасно понимая, что, помимо самого Велика, за корреспонденцией может прийти кто угодно — пожилая женщина, подросток, — а значит, никого нельзя сбрасывать со счетов. Но его версии мало чего стоят, так как к ящику никто не подходит. И после наспех сочиненных историй про потенциальных посланцев, их вероятную связь с Великом и/или Черни, их роль в этом деле и т. д. и т. п. один за другим все кандидатуры отпадают, уходят туда, откуда пришли.
Сразу после полудня, когда на почте становится тесновато, — пользуясь обеденным перерывом, люди спешат отправить письма, купить марки, да мало ли что, — в зал входит мужчина в маске. Сей факт поначалу остается незамеченным, так как аноним смешивается с толпой, но стоит ему очутиться неподалеку от абонентных ящиков, как Синькин делает стойку. В таких резиновых масках, изображающих монстров с рассеченным лбом, сочащимися кровью глазницами и жуткими клыками, разгуливают дети на Хэллоуин. В остальном мужчина ничем не отличается от других посетителей (серое твидовое пальто, красный шарф, обмотанный вокруг шеи), и у сыщика создается впечатление, что под маской скрывается не кто иной, как Велик. Это впечатление лишь усиливается, когда аноним оказывается в непосредственной близости от заветного ящика. А вдруг это плод расстроенного воображения? Может, один я вижу его, думает сыщик, и больше никто? Но нет, люди начинают смеяться и показывать пальцем на человека в маске. К лучшему это или к худшему, пока сказать трудно. Мужчина подходит к № 1001 и, повертев колесики шифра, открывает ящик. Так вот кого он так долго дожидался! Синькин направляется к анониму, еще не зная, что собирается предпринять, — скорее всего, сорвет с него маску. Но мужчина начеку: спрятав конверт в карман и закрыв ящик, он быстро озирается вокруг и, заметив Синькина, бросается к дверям. Сыщик — за ним, но у выхода форменная давка, и, пока ему удается протиснуться наружу, человек в маске, перемахнув через десяток ступенек, припускает по улице во весь дух. Синькин кидается следом и даже, кажется, начинает нагонять мужчину, но на углу тот успевает вспрыгнуть на подножку отъезжающего автобуса, и сыщик остается с носом, тяжело дыша и ощущая себя круглым идиотом в глазах множества зевак.
Через два дня приходит чек, к нему приложена коротенькая записка: «Давайте без глупостей». Не бог весть что, но Синькин рад и этой малости: наконец ему удалось пробить брешь в стене молчания, которой окружил себя Велик. Только вот непонятно, относятся эти слова к его последнему отчету или к инциденту на почтамте. В сущности, решает он, разницы никакой. В любом случае главное — действовать. Вносить, по возможности, сумятицу в привычный ход вещей, подкапывать гнилой фундамент под всем этим нагромождением загадок, пока искусно выстроенное здание не зашатается, чтобы в конце концов рухнуть, обратиться в пыль.
Синькин еще несколько раз приходит на почтамт в надежде увидеть там Велика, но все напрасно. Либо ящик уже пуст, либо никто не является за отчетом. Абонентский зал открыт двадцать четыре часа в сутки, а это значит, что шансов у Синькина, прямо скажем, не много. Второй раз «маска» в ловушку не угодит. Ей надо лишь дождаться, когда детектив уйдет. Не станет же он торчать в зале сутки напролет! Одним словом, Велика ему больше не подловить…
В целом же картина гораздо сложнее, чем он себе представляет. Почти год Синькин пребывал в убеждении, что он свободный человек. Хорошо ли, плохо ли делал свое дело, изучал Черни, оптимистично смотрел вперед в надежде на прорыв и ни разу за все время не задумался о тылах. Теперь же, после случая с человеком в маске и возникших осложнений, он не знает, что и думать. Кто поручится, что за ним самим не следят, что его не пасут точно так же, как он пасет Черни? Но если так, то он не свободен. С самого начала его окружили со всех сторон. По странному совпадению эта ситуация заставляет его вспомнить «Уолдена», и он листает свою тетрадь в поисках записанных цитат. «Мы большей частью находимся не там, где мы есть, но в ложном положении, — читает он. — Таково несовершенство нашей природы, что мы выдумываем положение и ставим себя в него и оказываемся, таким образом, в двух положениях сразу, так что выпутаться из них трудно вдвойне». С этим трудно не согласиться, и, хотя Синькину становится немного страшно, он уговаривает себя, что, может, еще не поздно соскочить с подножки.
Проблема в том, чтобы уяснить суть проблемы как таковой. Для начала, кто представляет для него большую угрозу, Велик или Черни? Если разобраться, Велик выполнил условия договора, чеки приходили регулярно, каждую неделю, поэтому ополчиться против него означало бы укусить руку, которая тебя кормит. А с другой стороны, именно Велик заварил эту кашу — фактически запер в четырех стенах и погасил свет. С тех пор он, Синькин, блуждает в темноте, ощупью ища выключатель, жертва собственного расследования. С виду вроде все нормально, одно непонятно: зачем это Белику? И тут мозг Синькина отказывается соображать. Этот простой вопрос ставит его в тупик.
Теперь Черни. До настоящего момента он был порученным ему «делом», источником всех его бед. Но если истинная цель Велика — расправиться с ним, Синькиным, а вовсе не с Черни, тогда, возможно, последний ни при чем, невинная жертва. В этом случае ситуацию нетрудно представить себе как зеркальную: Черни выступает в роли наблюдающего, а он, Синькин, в роли наблюдаемого. А что, очень может быть. Возможен и другой вариант: Черни с Великом одна шайка, и они сговорились его прикончить.
И чем это — пока — для него обернулось? В сущности, ничем, по большому счету. Они обрекли его на безделье, абсолютную пассивность, когда жизнь почти на нуле. Пустота — вот все его ощущения. Так, наверно, чувствует себя человек, приговоренный безвылазно сидеть в четырех стенах с одной книжкой в руках. Не странно ли, гореть вполнакала, воспринимая мир через печатное слово, живя чужой жизнью? Но если книжка интересная, может, все не так уж и плохо? Увлечется чьей-то историей да и забудет о себе? Вот только эта книга ничего ему не дает. В ней нет ни историй, ни сюжета, ни действия — сидит человек за столом и пишет книгу. Всё. И Синькин решает: с меня хватит! Но как выйти из игры? Как выйти из «комнаты» или «книги», которая пишется до тех пор, пока он остается в комнате?
Постоянно видя перед собой пишущего Черни, Синькин уже сомневается в достоверности картины.
Человек год сидит за столом и что-то строчит, — может, это мираж? Тогда за кем он следовал по пятам в самые отдаленные места, с кого он часами не сводил глаз, пока они не начинали слезиться? Разве не удивительно, что Черни практически не выходит из дому, ну разве только в соседний магазин, или в кино, или подстричься? Чаще же — но все равно крайне редко — бесцельно слоняется, глазея по сторонам на клочки пейзажа, парадные подъезды, крыши домов. Или это могут быть городские скульптуры, пароходики на реке, уличные вывески. Ни с кем двумя словами не обмолвится, никого не пригласит, если не считать той давнишней встречи с плачущей женщиной в ресторане. Синькин, можно сказать, знает про Черни всё — от мыла и одежды, которыми тот пользуется, до газет, которые тот читает, и вся эта информация скрупулезно заносится в тетрадь. Он узнал про него тысячи мелких подробностей, доказывающих лишь то, что ничего не известно. Ибо остается главная закавыка: этого не может быть по определению. Такой Черни в принципе не должен существовать.
В результате в голову Синькина закрадывается мысль, что это розыгрыш, инсценировка: Велик платит Черни за то, чтобы тот сидел у окна и ничего не делал. И его писанина, все эти сотни изведенных страниц, вероятно, сплошное надувательство: может, он переписывает имена из телефонного справочника, или словарные статьи из энциклопедии в алфавитном порядке, или того же «Уолдена». А может, это даже и не слова, а бессмысленные каракули, произвольные отметины на бумаге, неразбериха, помноженная на абсурд. Тогда настоящий писатель — Велик, а Черни — всего лишь дублер, шарлатан, актеришка, который сам по себе ничто. Иногда, в русле этих рассуждений, Синькин додумывается до единственного логического вывода: Черни много. Два, три, четыре близнеца разыгрывают перед Синькиным роль Черни, каждый проводит на сцене сколько-то времени, а затем возвращается к домашнему очагу и уюту. Эта мысль до того чудовищна, что Синькин старается поскорей отогнать ее. Почти год прошел в этом подвешенном состоянии, и вот он, крик души: я задыхаюсь, это конец, я погибаю…
На дворе сорок восьмой год, середина лета. Наконец Синькин решил действовать. Он открывает баул с тряпьем на все случаи жизни и начинает подбирать подходящую личину. Забраковав несколько вариантов, он останавливается на образе старика Розена из своего детства — этот нищий побирался в их квартале. Итак, он облачается в костюм бродяги: шерстяные обноски, схваченные бечевкой развалившиеся башмаки, потрепанная сумка через плечо со всеми пожитками и довершающие маскарад запущенная седая борода и такие же седые длинные патлы, делающие его похожим на ветхозаветного пророка. В отличие от старика Розена у него вид не столько чахоточного бомжа, сколько мудрого шута или блаженного, живущего на задворках общества, малость тронутого, но безобидного. От него веет приятным безразличием к миру: после всего, что он пережил, ничто не может выбить его из колеи.
Синькин занимает удобное место на противоположной стороне улицы, достает из кармана осколок разбитой лупы и начинает изучать измятую вчерашнюю газету, выуженную из соседней урны. Двумя часами позже из дому выходит Черни и, спустившись по ступенькам, направляется в его сторону. Погруженный в свои мысли, Черни нищего не видит или не желает замечать, поэтому Синькин окликает его приятным голосом:
Мистер, у вас не найдется немного мелочи?
Черни притормаживает, чтобы разглядеть всклокоченного старика, и, убедившись, что от того не исходит никакой опасности, расплывается в улыбке. Он достает монету и вкладывает ее в ладонь нищего.
Вот, держите.
Да благословит вас Господь.
Спасибо, отвечает Черни, тронутый словами старика.
Будьте покойны. Господь благословляет всех.
Черни приветственно трогает поля шляпы и продолжает путь.
На следующий день, снова облаченный в лохмотья, Синькин занимает свою точку в расчете завязать настоящий разговор после того, как он сумел расположить к себе Черни. Но ломать голову ему не приходится, так как тот сам неожиданно останавливается. Дело клонится к вечеру, освещение медленно меняется, и на играющей под солнцем кирпичной кладке здесь и там уже ложатся тени. После сердечного приветствия Черни подает оборванцу монету и, мгновение поколебавшись, словно не будучи уверен, стоит ли заводить этот разговор, обращается к нему с такими словами:
Вам не говорили, что вы очень похожи на Уолта Уитмена?
Уолта кого? переспрашивает Синькин, помня о своей роли.
Уолта Уитмена, знаменитого поэта.
Не помню, чтобы я с ним встречался.
Само собой. Его давно нет в живых. Но сходство поразительное.
Знаете, как говорят? У каждого человека где-то есть двойник. Моим двойником мог быть покойник.
Самое смешное, Уитмен работал на этой самой улице. Неподалеку отсюда он напечатал свою первую книгу.
Надо же, в задумчивости покачивает головой Синькин. Вот оно как в жизни-то бывает, а?
С Уитменом связано несколько странных историй. Черни жестом приглашает Синькина присесть на приступку, что тот и делает, и вот они сидят рядком на солнышке, как два старых приятеля, болтающих о том о сем. Любопытных историй, повторяет он, наслаждаясь минутами счастливой праздности. Например, о его мозге. Уитмен увлекался френологией… вы знаете, чтение по выпуклостям головы.
Первый раз слышу.
Неважно. Одним словом, Уитмен проявлял интерес к мозгу и строению черепа. Считал, что по ним можно исчерпывающе судить о характере человека. И когда он умирал у себя в Нью-Джерси, лет пятьдесят или шестьдесят назад, он согласился на вскрытие после смерти.
Как он мог соглашаться после смерти?
Справедливое замечание. Я неточно выразился. Он согласился на вскрытие, еще когда был жив. Заранее дал понять, что не возражает, если его труп разрежут. Это было, можно сказать, его пожелание на смертном одре.
Его «последние слова».
Именно. Многие считали его гением, и им хотелось взглянуть, нет ли в его мозге чего-то особенного. И вот на следующий день после его смерти прозектор извлек мозг Уитмена и отправил в Американское антропометрическое общество, где его должны были обмерить и взвесить.
Как капусту, вставляет Синькин.
Точно. Большой серый кочан. И вот здесь следует интересный поворот. В лаборатории, еще до начала работы, кто-то из ассистентов роняет мозг на пол.
И он разбивается?
И он разбивается. Мозг штука хрупкая. Дзынь — и от него остаются одни осколки. Мозг величайшего американского поэта сметают в совок и выбрасывают на помойку.
Синькин, не выходя из роли, смеется с громким присвистом, этакий чудной старикан. Черни тоже заливается. Атмосфера самая что ни на есть приятельская, как будто встретились два закадычных дружка.
Бедняга Уолт, говорит Черни. Лежит один в могиле, без мозгов.
Точно как Страшила.
Вот-вот. Как Страшила в «Волшебнике Изумрудного города».
Есть повод снова дружно посмеяться, после чего Черни продолжает:
Или вот тоже хорошая история. Как в гости к Уитмену пришел Торо.
Тоже поэт?
Не совсем. Но тоже замечательный писатель. Долго жил один в лесу.
А, этот, кивает головой Синькин, посчитав, что невежество не может быть безгранично. Кто-то мне про него рассказывал. Большой любитель природы, да?
Он самый. Генри Дэвид Торо. Он приехал из Массачусетса и нанес визит Уитмену в его бруклинском доме. А накануне он побывал здесь, на Оранж-стрит.
И чего он тут не видал?
Плимутскую церковь. Захотел послушать проповедь Генри Уорда Бичера.
Красивое место, говорит Синькин, вспоминая приятные часы, проведенные в зеленом дворике. Я тоже туда захаживаю.
Туда многие великие захаживали. Авраам Линкольн, Чарльз Диккенс. Шли по этой улице, сидели в церкви.
Призраки.
Да уж, вокруг нас призраков хватает.
А история?
История довольно заурядная. Торо и его друг Бронсон Элкотт пришли к Уитмену на Мёртл-авеню, и его мать отправила их в мансарду, где Уолт жил вместе со своим слабоумным братом Эдди. Знакомство прошло хорошо. Они обменялись рукопожатиями и только сели, чтобы поговорить о высоких материях, как взгляды их упали на доверху наполненный ночной горшок посреди комнаты. Уолт, человек экспансивный, не обращал на него внимания, но его гостей горшок с экскрементами не вдохновлял на серьезную беседу. В конце концов они спустились в гостиную и там продолжили разговор. Вроде пустяк, да? Но встреча двух великих писателей — это историческое событие, и тут важна каждая подробность. Этот ночной горшок чем-то напоминает мне разлетевшийся мозг. Если задуматься, между ними есть формальное сходство. Выпуклости и изгибы. Мозг и кишки — человеческие внутренности. Мы часто говорим: чтобы лучше понять писателя, надо проникнуть в его нутро. Но при ближайшем рассмотрении мы там не обнаружим ничего особенного, во всяком случае ничего такого, чего нет у простых смертных.
Чего вы только не знаете, говорит Синькин, начинающий терять нить его рассуждений.
Это мое хобби, объясняет Черни. Я пытаюсь понять, как живут писатели, особенно американские писатели. Это помогает мне уяснить другие вещи.
Ясно, отзывается Синькин, которому ничего не ясно. Чем больше разглагольствует его собеседник, тем меньше он понимает.
К примеру, Готорн, продолжает Черни. Хороший друг Торо и, вероятно, первый настоящий писатель в Америке. После колледжа он вернулся в материнский дом в Салеме и на двенадцать лет затворился в своей комнате.
А что он там делал все это время?
Писал рассказы.
И больше ничего? Только писал?
Писательство — удел одиночек. Оно подчиняет себе твою жизнь. В каком-то смысле у писателя нет своей жизни. Он там, но его там нет.
Тоже призрак.
Совершенно верно
Звучит загадочно.
Пожалуй. Но Готорн действительно писал отличные рассказы, и, хотя прошло уже больше ста лет, мы продолжаем их читать. В одном из них человек по имени Уэйкфилд решает подшутить над своей женой. Сказав ей, что на несколько дней уезжает по делам из города, он вместо этого снимает комнату в доме за углом и решает посмотреть, что будет дальше. Зачем он это делает, он и сам не знает, но остановиться не может. Проходит три или четыре дня, но он чувствует, что еще не готов вернуться домой. Бегут недели, месяцы. Однажды Уэйкфилд, проходя мимо своего дома, видит траурные ленты. Это жена, точнее, вдова оплакивает его уход. Проходят годы. Иногда их пути пересекаются, как-то раз в толпе он даже задевает ее плечом, но она его не узнает. А годы бегут, вот уже больше двадцати лет миновало, он состарился. Однажды дождливым осенним вечером, оказавшись возле своего дома, он заглядывает в окно, видит уютно, по-домашнему горящий камелек и говорит себе: «А хорошо бы сидеть сейчас там, в мягком кресле перед камином, вместо того чтобы мокнуть под дождем». Без лишних раздумий он поднимается по ступенькам и стучит в дверь.
Ну а дальше?
Всё. Конец истории. Дверь отворяется, и Уэйкфилд с лукавой улыбочкой скрывается в доме.
И мы так и не узнаем, что он сказал жене?
Нет. Рассказ окончен. Точка. Но мы понимаем, что он вернулся, чтобы быть любящим супругом.
Между тем начинает темнеть, надвигается ночь. На западе еще видны розовые полоски, но день, можно сказать, уже отошел. Восприняв темноту как намек, Черни встает и протягивает руку Синькину:
Спасибо за приятную беседу. Я и не думал, что мы так засиделись.
Это вам спасибо, отвечает Синькин с облегчением. Еще немного, и его борода начала бы отклеиваться из-за этой жары и повышенного потоотделения на нервной почве.
Черни, говорит Черни, пожимая ему руку.
Джимми, говорит Синькин. Джимми Розен.
Этот разговор мне запомнится надолго, Джимми.
Мне тоже. Есть над чем поразмыслить.
Храни вас Бог, Джимми Розен.
И вас, сэр.
Еще раз пожав друг другу руки, они расходятся в разные стороны, думая каждый о своем.
Позже, у себя в комнате, Синькин решает похоронить Джимми Розена, избавиться от него раз и навсегда. Старый бродяга свое дело сделал, и дальше эксплуатировать его было бы неразумно.
Хотя сыщик, в принципе, рад тому, что пошел на контакт с объектом, встреча в целом не дала желаемого результата и к тому же стала для него сильной встряской. На первый взгляд разговор был никак не связан с «делом», но у Синькина осталось ощущение, что он состоял из сплошных намеков, — говоря загадками, объект как будто хотел ему сообщить нечто такое, о чем не решался сказать прямо. Да, Черни был более чем дружелюбен и приятен в обращении, но сыщик не мог отделаться от мысли, что он у Черни под колпаком. Выходит, объект состоит в заговоре, иначе зачем бы он стал вести с ним эти задушевные беседы? Не от одиночества же, в самом деле. Вот уж о чем не стоит даже говорить, если воспринимать Черни всерьез. Вся его нынешняя жизнь подчинена продуманному плану, который как раз в том и состоит, чтобы оставаться одному, поэтому глупо было бы видеть в его общительности попытку вырваться из тисков одиночества. Об этом как-то поздновато говорить после того, как прошел год с лишним со дня его добровольного заточения. А если бы даже объект вдруг захотел прервать свое отшельничество, неужели он выбрал бы в собеседники какого-то бомжа? Нет, Черни знал, с кем имеет дело. А если так, то ему известно, чем Синькин занимается. Тут двух мнений быть не может, говорит себе сыщик. Он знает про меня всё.
Не будем судить его слишком строго. Кроме газет и журналов да еще приключенческих романов в детстве, он ведь ничего не читал. Эта книга не давалась людям с гораздо большим опытом и интеллектом. Эмерсон, не кто-нибудь, записан в своем дневнике, что Торо привел его в состояние тревоги и уныния. К чести Синькина, он не сдается и со второго захода как-то въезжает в текст. В третьей главе он натыкается на фразу, которая многое ему объясняет: книги надо читать так же неторопливо и вдумчиво, как они писались. Вот и эту вещь надо распробовать не спеша, смакуя слова, а не пробегая их глазами, как он привык. В известной степени этот совет помогает ему уяснить некоторые моменты: пассаж про одежду в начале, описание битвы красных и черных муравьев, аргументацию против необходимости трудиться. И все же чтение дается Синькину тяжело, и, запоздало признавая, что этот Торо не так уж глуп, как кажется с первого взгляда, в душе он злится на Черни, который подверг его таким мучениям. Ему невдомек, что, если бы у него хватило терпения прочесть книгу так, как она того требует, это могло бы в корне изменить его жизнь, он бы понемногу прояснил для себя ситуацию, в которой оказался, — все связанное с Черни, Великом, с этим расследованием и непосредственно с ним, Синькиным. Но упущенные возможности, равно как использованные, составляют неотъемлемую часть нашей жизни, а рассказ не может вестись в сослагательном наклонении. С отвращением отбросив книгу, Синькин надевает пальто (на дворе уже осень) и выходит подышать свежим воздухом. О том, что это начало конца, он даже не догадывается. Вот-вот что-то должно случиться, и после этого обратного хода уже не будет.
Отправляясь пешком на Манхэттен, подальше от Черни, он надеется вымотаться физически и таким образом выпустить пар. Он движется на север, погруженный в свои мысли, не глядя по сторонам. На 26-й стрит он вынужден нагнуться, чтобы завязать шнурок на ботинке, и тут, можно сказать, небеса разверзлись. Прямо на него, держась обеими руками за локоть мужчины, которого он видит впервые в жизни, и вся светясь от слов своего спутника, идет — кто бы вы думали? — будущая миссис Синькина! Замешательство сыщика столь велико, что он не знает, то ли ему еще ниже пригнуть голову, то ли, наоборот, встать во весь рост и поздороваться с той, кто уже наверняка (так с треском захлопывают перед тобой дверь) никогда не станет его женой. В результате, не сделав ни того, ни другого, он опускает голову и тут же поднимает, чтобы его узнали, но, видя, что она увлечена разговором, он вырастает перед самым ее носом, как черт из табакерки. Бедняжка вскрикивает от неожиданности, но узнает его только после того, как он обращается к ней по имени глухим, каким-то чужим голосом. Женщина застывает, но первоначальный шок быстро сменяется приступом ярости.
— Ты! Ты! только и может выдавить она из себя.
Прежде чем он успевает открыть рот, она начинает молотить его кулаками в грудь, выкрикивая, как помешанная, обвинения, одно страшнее другого. Он же просто повторяет ее имя, словно заклинание, призванное отделить ту, которую он любит, от этой обезумевшей, готовой его убить фурии. Ощущая свою полную беспомощность, он даже радуется этому граду ударов, воспринимая их как справедливое возмездие за свои прегрешения. Когда в дело вмешивается ее спутник, у Синькина мелькает мысль, что не худо бы ему врезать, но, пока он раскачивается, мужчина уводит несостоявшуюся миссис Синькину прочь, всю в слезах, и этим все кончается.
Эта короткая уличная сцена перевернула его душу. Придя в себя, он поворачивает домой с ощущением, что выбросил свою жизнь на помойку. Его бывшая пассия не виновата. Он бы и рад навесить на нее какое-нибудь обвинение, да не получается. Столько времени не давать о себе знать… она могла решить, будто с ним случилось самое страшное, а ей хочется жить, что на это скажешь? У Синькина на глаза наворачиваются слезы, но это не печать, а злость — он зол на себя за собственную глупость. В его руках был билетик под названием «счастье», и он его потерял, — это ли не начало конца!
По возвращении домой Синькин ложится поверх одеяла, чтобы еще раз проанализировать ситуацию. В какой-то момент он поворачивается к стене, и взгляд его падает на фотографию Золотова, коронера из Филадельфии. Он размышляет о давящей пустоте нераскрытого дела, о маленьком трупе в безымянной могиле, о Черни. Нельзя ли все же подобраться к нему, не выдав себя при этом? Должен ведь существовать какой-то план, может, даже не один. Хватит прохлаждаться, пора переходить к активным действиям.
Послезавтра надо отправлять очередной отчет, и он решает заняться им прямо сейчас, не откладывая в долгий ящик. В последние месяцы его отчеты напоминали своего рода шифровку — один-два абзаца, голые факты. Не отступая от этого принципа, на этот раз, однако, он делает в конце туманную приписку, такой пробный шар в расчете получить от Велика хоть какой-то отклик: «Кажется, Черни серьезно болен. Возможно, он умирает». Заклеивая конверт, он говорит себе: все еще только начинается…
Спустя два дня Синькин с утра пораньше отправляется на Бруклинский почтамт, настоящий замок, откуда хорошо виден Манхэттенский мост. Все свои отчеты он отправляет на абонентный ящик 1001, и сейчас, словно невзначай пройдя мимо, он незаметно заглядывает в прорезь. В тесном ящике под наклоном в сорок пять градусов лежит белый конверт. Сомневаться не приходится, это его письмо. Кружа по залу, он поглядывает на ряды пронумерованных, хранящих свои секреты под индивидуальным шифром ящиков, твердо рассчитывая дождаться Велика либо его посланца. Люди приходят и уходят, открывают и закрывают свои ящики, а Синькин продолжает наматывать круги, делая время от времени короткие остановки. Все вокруг выдержано в желто-коричневой гамме, как будто осень со своими красками заполонила помещение. Приятно пахнет сигарным дымом. Так проходит несколько часов. Он проголодался, но упорно игнорирует требования желудка, говоря себе: сейчас или никогда. Всякого, кто оказывается в непосредственной близости от ящика 1001, он изучает с пристрастием, прекрасно понимая, что, помимо самого Велика, за корреспонденцией может прийти кто угодно — пожилая женщина, подросток, — а значит, никого нельзя сбрасывать со счетов. Но его версии мало чего стоят, так как к ящику никто не подходит. И после наспех сочиненных историй про потенциальных посланцев, их вероятную связь с Великом и/или Черни, их роль в этом деле и т. д. и т. п. один за другим все кандидатуры отпадают, уходят туда, откуда пришли.
Сразу после полудня, когда на почте становится тесновато, — пользуясь обеденным перерывом, люди спешат отправить письма, купить марки, да мало ли что, — в зал входит мужчина в маске. Сей факт поначалу остается незамеченным, так как аноним смешивается с толпой, но стоит ему очутиться неподалеку от абонентных ящиков, как Синькин делает стойку. В таких резиновых масках, изображающих монстров с рассеченным лбом, сочащимися кровью глазницами и жуткими клыками, разгуливают дети на Хэллоуин. В остальном мужчина ничем не отличается от других посетителей (серое твидовое пальто, красный шарф, обмотанный вокруг шеи), и у сыщика создается впечатление, что под маской скрывается не кто иной, как Велик. Это впечатление лишь усиливается, когда аноним оказывается в непосредственной близости от заветного ящика. А вдруг это плод расстроенного воображения? Может, один я вижу его, думает сыщик, и больше никто? Но нет, люди начинают смеяться и показывать пальцем на человека в маске. К лучшему это или к худшему, пока сказать трудно. Мужчина подходит к № 1001 и, повертев колесики шифра, открывает ящик. Так вот кого он так долго дожидался! Синькин направляется к анониму, еще не зная, что собирается предпринять, — скорее всего, сорвет с него маску. Но мужчина начеку: спрятав конверт в карман и закрыв ящик, он быстро озирается вокруг и, заметив Синькина, бросается к дверям. Сыщик — за ним, но у выхода форменная давка, и, пока ему удается протиснуться наружу, человек в маске, перемахнув через десяток ступенек, припускает по улице во весь дух. Синькин кидается следом и даже, кажется, начинает нагонять мужчину, но на углу тот успевает вспрыгнуть на подножку отъезжающего автобуса, и сыщик остается с носом, тяжело дыша и ощущая себя круглым идиотом в глазах множества зевак.
Через два дня приходит чек, к нему приложена коротенькая записка: «Давайте без глупостей». Не бог весть что, но Синькин рад и этой малости: наконец ему удалось пробить брешь в стене молчания, которой окружил себя Велик. Только вот непонятно, относятся эти слова к его последнему отчету или к инциденту на почтамте. В сущности, решает он, разницы никакой. В любом случае главное — действовать. Вносить, по возможности, сумятицу в привычный ход вещей, подкапывать гнилой фундамент под всем этим нагромождением загадок, пока искусно выстроенное здание не зашатается, чтобы в конце концов рухнуть, обратиться в пыль.
Синькин еще несколько раз приходит на почтамт в надежде увидеть там Велика, но все напрасно. Либо ящик уже пуст, либо никто не является за отчетом. Абонентский зал открыт двадцать четыре часа в сутки, а это значит, что шансов у Синькина, прямо скажем, не много. Второй раз «маска» в ловушку не угодит. Ей надо лишь дождаться, когда детектив уйдет. Не станет же он торчать в зале сутки напролет! Одним словом, Велика ему больше не подловить…
В целом же картина гораздо сложнее, чем он себе представляет. Почти год Синькин пребывал в убеждении, что он свободный человек. Хорошо ли, плохо ли делал свое дело, изучал Черни, оптимистично смотрел вперед в надежде на прорыв и ни разу за все время не задумался о тылах. Теперь же, после случая с человеком в маске и возникших осложнений, он не знает, что и думать. Кто поручится, что за ним самим не следят, что его не пасут точно так же, как он пасет Черни? Но если так, то он не свободен. С самого начала его окружили со всех сторон. По странному совпадению эта ситуация заставляет его вспомнить «Уолдена», и он листает свою тетрадь в поисках записанных цитат. «Мы большей частью находимся не там, где мы есть, но в ложном положении, — читает он. — Таково несовершенство нашей природы, что мы выдумываем положение и ставим себя в него и оказываемся, таким образом, в двух положениях сразу, так что выпутаться из них трудно вдвойне». С этим трудно не согласиться, и, хотя Синькину становится немного страшно, он уговаривает себя, что, может, еще не поздно соскочить с подножки.
Проблема в том, чтобы уяснить суть проблемы как таковой. Для начала, кто представляет для него большую угрозу, Велик или Черни? Если разобраться, Велик выполнил условия договора, чеки приходили регулярно, каждую неделю, поэтому ополчиться против него означало бы укусить руку, которая тебя кормит. А с другой стороны, именно Велик заварил эту кашу — фактически запер в четырех стенах и погасил свет. С тех пор он, Синькин, блуждает в темноте, ощупью ища выключатель, жертва собственного расследования. С виду вроде все нормально, одно непонятно: зачем это Белику? И тут мозг Синькина отказывается соображать. Этот простой вопрос ставит его в тупик.
Теперь Черни. До настоящего момента он был порученным ему «делом», источником всех его бед. Но если истинная цель Велика — расправиться с ним, Синькиным, а вовсе не с Черни, тогда, возможно, последний ни при чем, невинная жертва. В этом случае ситуацию нетрудно представить себе как зеркальную: Черни выступает в роли наблюдающего, а он, Синькин, в роли наблюдаемого. А что, очень может быть. Возможен и другой вариант: Черни с Великом одна шайка, и они сговорились его прикончить.
И чем это — пока — для него обернулось? В сущности, ничем, по большому счету. Они обрекли его на безделье, абсолютную пассивность, когда жизнь почти на нуле. Пустота — вот все его ощущения. Так, наверно, чувствует себя человек, приговоренный безвылазно сидеть в четырех стенах с одной книжкой в руках. Не странно ли, гореть вполнакала, воспринимая мир через печатное слово, живя чужой жизнью? Но если книжка интересная, может, все не так уж и плохо? Увлечется чьей-то историей да и забудет о себе? Вот только эта книга ничего ему не дает. В ней нет ни историй, ни сюжета, ни действия — сидит человек за столом и пишет книгу. Всё. И Синькин решает: с меня хватит! Но как выйти из игры? Как выйти из «комнаты» или «книги», которая пишется до тех пор, пока он остается в комнате?
Постоянно видя перед собой пишущего Черни, Синькин уже сомневается в достоверности картины.
Человек год сидит за столом и что-то строчит, — может, это мираж? Тогда за кем он следовал по пятам в самые отдаленные места, с кого он часами не сводил глаз, пока они не начинали слезиться? Разве не удивительно, что Черни практически не выходит из дому, ну разве только в соседний магазин, или в кино, или подстричься? Чаще же — но все равно крайне редко — бесцельно слоняется, глазея по сторонам на клочки пейзажа, парадные подъезды, крыши домов. Или это могут быть городские скульптуры, пароходики на реке, уличные вывески. Ни с кем двумя словами не обмолвится, никого не пригласит, если не считать той давнишней встречи с плачущей женщиной в ресторане. Синькин, можно сказать, знает про Черни всё — от мыла и одежды, которыми тот пользуется, до газет, которые тот читает, и вся эта информация скрупулезно заносится в тетрадь. Он узнал про него тысячи мелких подробностей, доказывающих лишь то, что ничего не известно. Ибо остается главная закавыка: этого не может быть по определению. Такой Черни в принципе не должен существовать.
В результате в голову Синькина закрадывается мысль, что это розыгрыш, инсценировка: Велик платит Черни за то, чтобы тот сидел у окна и ничего не делал. И его писанина, все эти сотни изведенных страниц, вероятно, сплошное надувательство: может, он переписывает имена из телефонного справочника, или словарные статьи из энциклопедии в алфавитном порядке, или того же «Уолдена». А может, это даже и не слова, а бессмысленные каракули, произвольные отметины на бумаге, неразбериха, помноженная на абсурд. Тогда настоящий писатель — Велик, а Черни — всего лишь дублер, шарлатан, актеришка, который сам по себе ничто. Иногда, в русле этих рассуждений, Синькин додумывается до единственного логического вывода: Черни много. Два, три, четыре близнеца разыгрывают перед Синькиным роль Черни, каждый проводит на сцене сколько-то времени, а затем возвращается к домашнему очагу и уюту. Эта мысль до того чудовищна, что Синькин старается поскорей отогнать ее. Почти год прошел в этом подвешенном состоянии, и вот он, крик души: я задыхаюсь, это конец, я погибаю…
На дворе сорок восьмой год, середина лета. Наконец Синькин решил действовать. Он открывает баул с тряпьем на все случаи жизни и начинает подбирать подходящую личину. Забраковав несколько вариантов, он останавливается на образе старика Розена из своего детства — этот нищий побирался в их квартале. Итак, он облачается в костюм бродяги: шерстяные обноски, схваченные бечевкой развалившиеся башмаки, потрепанная сумка через плечо со всеми пожитками и довершающие маскарад запущенная седая борода и такие же седые длинные патлы, делающие его похожим на ветхозаветного пророка. В отличие от старика Розена у него вид не столько чахоточного бомжа, сколько мудрого шута или блаженного, живущего на задворках общества, малость тронутого, но безобидного. От него веет приятным безразличием к миру: после всего, что он пережил, ничто не может выбить его из колеи.
Синькин занимает удобное место на противоположной стороне улицы, достает из кармана осколок разбитой лупы и начинает изучать измятую вчерашнюю газету, выуженную из соседней урны. Двумя часами позже из дому выходит Черни и, спустившись по ступенькам, направляется в его сторону. Погруженный в свои мысли, Черни нищего не видит или не желает замечать, поэтому Синькин окликает его приятным голосом:
Мистер, у вас не найдется немного мелочи?
Черни притормаживает, чтобы разглядеть всклокоченного старика, и, убедившись, что от того не исходит никакой опасности, расплывается в улыбке. Он достает монету и вкладывает ее в ладонь нищего.
Вот, держите.
Да благословит вас Господь.
Спасибо, отвечает Черни, тронутый словами старика.
Будьте покойны. Господь благословляет всех.
Черни приветственно трогает поля шляпы и продолжает путь.
На следующий день, снова облаченный в лохмотья, Синькин занимает свою точку в расчете завязать настоящий разговор после того, как он сумел расположить к себе Черни. Но ломать голову ему не приходится, так как тот сам неожиданно останавливается. Дело клонится к вечеру, освещение медленно меняется, и на играющей под солнцем кирпичной кладке здесь и там уже ложатся тени. После сердечного приветствия Черни подает оборванцу монету и, мгновение поколебавшись, словно не будучи уверен, стоит ли заводить этот разговор, обращается к нему с такими словами:
Вам не говорили, что вы очень похожи на Уолта Уитмена?
Уолта кого? переспрашивает Синькин, помня о своей роли.
Уолта Уитмена, знаменитого поэта.
Не помню, чтобы я с ним встречался.
Само собой. Его давно нет в живых. Но сходство поразительное.
Знаете, как говорят? У каждого человека где-то есть двойник. Моим двойником мог быть покойник.
Самое смешное, Уитмен работал на этой самой улице. Неподалеку отсюда он напечатал свою первую книгу.
Надо же, в задумчивости покачивает головой Синькин. Вот оно как в жизни-то бывает, а?
С Уитменом связано несколько странных историй. Черни жестом приглашает Синькина присесть на приступку, что тот и делает, и вот они сидят рядком на солнышке, как два старых приятеля, болтающих о том о сем. Любопытных историй, повторяет он, наслаждаясь минутами счастливой праздности. Например, о его мозге. Уитмен увлекался френологией… вы знаете, чтение по выпуклостям головы.
Первый раз слышу.
Неважно. Одним словом, Уитмен проявлял интерес к мозгу и строению черепа. Считал, что по ним можно исчерпывающе судить о характере человека. И когда он умирал у себя в Нью-Джерси, лет пятьдесят или шестьдесят назад, он согласился на вскрытие после смерти.
Как он мог соглашаться после смерти?
Справедливое замечание. Я неточно выразился. Он согласился на вскрытие, еще когда был жив. Заранее дал понять, что не возражает, если его труп разрежут. Это было, можно сказать, его пожелание на смертном одре.
Его «последние слова».
Именно. Многие считали его гением, и им хотелось взглянуть, нет ли в его мозге чего-то особенного. И вот на следующий день после его смерти прозектор извлек мозг Уитмена и отправил в Американское антропометрическое общество, где его должны были обмерить и взвесить.
Как капусту, вставляет Синькин.
Точно. Большой серый кочан. И вот здесь следует интересный поворот. В лаборатории, еще до начала работы, кто-то из ассистентов роняет мозг на пол.
И он разбивается?
И он разбивается. Мозг штука хрупкая. Дзынь — и от него остаются одни осколки. Мозг величайшего американского поэта сметают в совок и выбрасывают на помойку.
Синькин, не выходя из роли, смеется с громким присвистом, этакий чудной старикан. Черни тоже заливается. Атмосфера самая что ни на есть приятельская, как будто встретились два закадычных дружка.
Бедняга Уолт, говорит Черни. Лежит один в могиле, без мозгов.
Точно как Страшила.
Вот-вот. Как Страшила в «Волшебнике Изумрудного города».
Есть повод снова дружно посмеяться, после чего Черни продолжает:
Или вот тоже хорошая история. Как в гости к Уитмену пришел Торо.
Тоже поэт?
Не совсем. Но тоже замечательный писатель. Долго жил один в лесу.
А, этот, кивает головой Синькин, посчитав, что невежество не может быть безгранично. Кто-то мне про него рассказывал. Большой любитель природы, да?
Он самый. Генри Дэвид Торо. Он приехал из Массачусетса и нанес визит Уитмену в его бруклинском доме. А накануне он побывал здесь, на Оранж-стрит.
И чего он тут не видал?
Плимутскую церковь. Захотел послушать проповедь Генри Уорда Бичера.
Красивое место, говорит Синькин, вспоминая приятные часы, проведенные в зеленом дворике. Я тоже туда захаживаю.
Туда многие великие захаживали. Авраам Линкольн, Чарльз Диккенс. Шли по этой улице, сидели в церкви.
Призраки.
Да уж, вокруг нас призраков хватает.
А история?
История довольно заурядная. Торо и его друг Бронсон Элкотт пришли к Уитмену на Мёртл-авеню, и его мать отправила их в мансарду, где Уолт жил вместе со своим слабоумным братом Эдди. Знакомство прошло хорошо. Они обменялись рукопожатиями и только сели, чтобы поговорить о высоких материях, как взгляды их упали на доверху наполненный ночной горшок посреди комнаты. Уолт, человек экспансивный, не обращал на него внимания, но его гостей горшок с экскрементами не вдохновлял на серьезную беседу. В конце концов они спустились в гостиную и там продолжили разговор. Вроде пустяк, да? Но встреча двух великих писателей — это историческое событие, и тут важна каждая подробность. Этот ночной горшок чем-то напоминает мне разлетевшийся мозг. Если задуматься, между ними есть формальное сходство. Выпуклости и изгибы. Мозг и кишки — человеческие внутренности. Мы часто говорим: чтобы лучше понять писателя, надо проникнуть в его нутро. Но при ближайшем рассмотрении мы там не обнаружим ничего особенного, во всяком случае ничего такого, чего нет у простых смертных.
Чего вы только не знаете, говорит Синькин, начинающий терять нить его рассуждений.
Это мое хобби, объясняет Черни. Я пытаюсь понять, как живут писатели, особенно американские писатели. Это помогает мне уяснить другие вещи.
Ясно, отзывается Синькин, которому ничего не ясно. Чем больше разглагольствует его собеседник, тем меньше он понимает.
К примеру, Готорн, продолжает Черни. Хороший друг Торо и, вероятно, первый настоящий писатель в Америке. После колледжа он вернулся в материнский дом в Салеме и на двенадцать лет затворился в своей комнате.
А что он там делал все это время?
Писал рассказы.
И больше ничего? Только писал?
Писательство — удел одиночек. Оно подчиняет себе твою жизнь. В каком-то смысле у писателя нет своей жизни. Он там, но его там нет.
Тоже призрак.
Совершенно верно
Звучит загадочно.
Пожалуй. Но Готорн действительно писал отличные рассказы, и, хотя прошло уже больше ста лет, мы продолжаем их читать. В одном из них человек по имени Уэйкфилд решает подшутить над своей женой. Сказав ей, что на несколько дней уезжает по делам из города, он вместо этого снимает комнату в доме за углом и решает посмотреть, что будет дальше. Зачем он это делает, он и сам не знает, но остановиться не может. Проходит три или четыре дня, но он чувствует, что еще не готов вернуться домой. Бегут недели, месяцы. Однажды Уэйкфилд, проходя мимо своего дома, видит траурные ленты. Это жена, точнее, вдова оплакивает его уход. Проходят годы. Иногда их пути пересекаются, как-то раз в толпе он даже задевает ее плечом, но она его не узнает. А годы бегут, вот уже больше двадцати лет миновало, он состарился. Однажды дождливым осенним вечером, оказавшись возле своего дома, он заглядывает в окно, видит уютно, по-домашнему горящий камелек и говорит себе: «А хорошо бы сидеть сейчас там, в мягком кресле перед камином, вместо того чтобы мокнуть под дождем». Без лишних раздумий он поднимается по ступенькам и стучит в дверь.
Ну а дальше?
Всё. Конец истории. Дверь отворяется, и Уэйкфилд с лукавой улыбочкой скрывается в доме.
И мы так и не узнаем, что он сказал жене?
Нет. Рассказ окончен. Точка. Но мы понимаем, что он вернулся, чтобы быть любящим супругом.
Между тем начинает темнеть, надвигается ночь. На западе еще видны розовые полоски, но день, можно сказать, уже отошел. Восприняв темноту как намек, Черни встает и протягивает руку Синькину:
Спасибо за приятную беседу. Я и не думал, что мы так засиделись.
Это вам спасибо, отвечает Синькин с облегчением. Еще немного, и его борода начала бы отклеиваться из-за этой жары и повышенного потоотделения на нервной почве.
Черни, говорит Черни, пожимая ему руку.
Джимми, говорит Синькин. Джимми Розен.
Этот разговор мне запомнится надолго, Джимми.
Мне тоже. Есть над чем поразмыслить.
Храни вас Бог, Джимми Розен.
И вас, сэр.
Еще раз пожав друг другу руки, они расходятся в разные стороны, думая каждый о своем.
Позже, у себя в комнате, Синькин решает похоронить Джимми Розена, избавиться от него раз и навсегда. Старый бродяга свое дело сделал, и дальше эксплуатировать его было бы неразумно.
Хотя сыщик, в принципе, рад тому, что пошел на контакт с объектом, встреча в целом не дала желаемого результата и к тому же стала для него сильной встряской. На первый взгляд разговор был никак не связан с «делом», но у Синькина осталось ощущение, что он состоял из сплошных намеков, — говоря загадками, объект как будто хотел ему сообщить нечто такое, о чем не решался сказать прямо. Да, Черни был более чем дружелюбен и приятен в обращении, но сыщик не мог отделаться от мысли, что он у Черни под колпаком. Выходит, объект состоит в заговоре, иначе зачем бы он стал вести с ним эти задушевные беседы? Не от одиночества же, в самом деле. Вот уж о чем не стоит даже говорить, если воспринимать Черни всерьез. Вся его нынешняя жизнь подчинена продуманному плану, который как раз в том и состоит, чтобы оставаться одному, поэтому глупо было бы видеть в его общительности попытку вырваться из тисков одиночества. Об этом как-то поздновато говорить после того, как прошел год с лишним со дня его добровольного заточения. А если бы даже объект вдруг захотел прервать свое отшельничество, неужели он выбрал бы в собеседники какого-то бомжа? Нет, Черни знал, с кем имеет дело. А если так, то ему известно, чем Синькин занимается. Тут двух мнений быть не может, говорит себе сыщик. Он знает про меня всё.