Почти столкнувшись со мной, Вадим растерялся. Он охотно бы прошел мимо, сделав вид, что не заметил меня, но было поздно. Наши взгляды встретились. Он кивнул мне и остановился.
   – Здравствуй, Вадим, – сказал я.
   – Здравствуй… Не знаю, как теперь тебя величать. Судя по клобуку, ты сменил имя.
   – Позволь усомниться в том, что ты не знаешь, как меня величать. Думаю, что твоя новая профессия обязывает тебя следить за церковной печатью.
   – Да, я просматриваю «Журнал Московской патриархии» и «Богословские труды». Из любопытства, отец Иоанн, только из любопытства…
   – А трудишься все на той же ниве?
   – Ну как тебе сказать… Не знаю, что ты имеешь в виду.
   – Я имею в виду «наркологию».
   – Но ты-то, ты-то должен был понять!
   – Что понять?
   – Все!
   – Извини меня…
   – Я занимаюсь сейчас литературной работой… Чистой литературой. Ты же знаешь…
   Да, я знал. Вадим имел несомненное литературное дарование. Он писал талантливые стихи и драмы в стихах, в основном религиозного содержания. Они отличались изяществом формы и философской глубиной. Он был, может быть, не очень яркий, но самобытный поэт. Однако что-то в его поэзии смущало меня. В своих философско-религиозных размышлениях он зачастую настолько далеко уходил от православия, что его вполне можно было считать неоплатоником. Я прекрасно понимал, что поэзия не может быть хрестоматией по догматике, и тем не менее для меня был очевиден назревавший конфликт: соединение несоединимого в одной личности, усиливавшаяся на моих глазах напряженность во взаимоотношениях двух начал – христианского и языческого – создавали драматическую коллизию. И только в нашей уродливой действительности неизбежная мучительная развязка могла превратиться в непристойный фарс на страницах низкопробной атеистической печати. Вадим был прав – я знал лучше, чем кто-либо другой, подоплеку этого фарса, поскольку в академии я один был посвящен в тайну его творчества и мне одному во время вечерних прогулок по лавре он читал вполголоса свои стихи, которые не имели ни малейшего шанса встретить понимание ни в нашей академической среде, ни в официальных литературных кругах. Лихорадочный блеск, которым светились в эти минуты его глаза, предвещал страшную развязку, но мне, конечно, не могло тогда прийти в голову, что все завершится таким примитивным, дурацким, мелкобесовским образом. И главное, его отчаянный шаг ничего не решал. Он вел в тупик, в безысходность. Что значит в этом контексте заниматься «чистой литературой»?
   – Чистой литературой? – переспросил я. – Что это значит?
   – Это значит, что я пишу.
   – А живешь ты на что?
   Вадим покраснел.
   – В этом отношении наметился прорыв. В местном театре приняли к постановке мою пьесу.
   – «Юлиана Отступника»? «Василия Великого»? «Киприана»?
   – Нет, пьесу на современную тему.
   С моего языка готово было сорваться что-то язвительное относительно творений соцреализма. В самом деле, какую иную пьесу могли принять к постановке в провинциальном театре? Но я промолчал. «Чистая литература», о которой говорил Вадим, конечно же не имела никакого отношения к настоящей литературе. Его падение продолжалось. По-человечески мне было жаль его, однако какие-либо увещевания тут были бесполезны и говорить нам в сущности было не о чем.
   – Решением Священного Синода, – сказал я, – ты отлучен от Церкви, поэтому на службу в храм я тебя не приглашаю, но в частном порядке, если пожелаешь увидеться, я в твоем распоряжении.
   При словах об отлучении от Церкви лицо Вадима исказилось, как от боли. Потом его губы скривились в иронической улыбке.
   – Ты намерен здесь служить?
   – А зачем иначе я сюда приехал?
   – Ну-ну… Желаю успеха.
   – Взаимно.
   Мы разошлись. Но сделав два шага, Вадим вдруг резко повернулся и бросил мне:
   – Что же ты ничего не спрашиваешь о Наташе? Мы поженились с ней. У нас сын.
   – Сколько ему?
   Вадим усмехнулся.
   – Четыре года, – произнес он с ехидным торжеством и, повернувшись, зашагал прочь.

31 мая

   Около входа в храм меня поджидала толпа народа – весть о приезде священника уже распространилась по городу. При моем появлении толпа расступилась. Некоторые из собравшихся стали подходить ко мне под благословение. Другие с любопытством смотрели на меня.
   Возле самых дверей стоял мужчина карликового роста, с короткими ногами и мощным торсом. Еще издалека я почувствовал его взгляд. Он смотрел на меня испытующе, с надеждой и страхом. Когда же я приблизился к нему, он широко и истово перекрестился, схватил мою руку, прижался к ней губами и, не выпуская ее, зарыдал. Он силился что-то сказать, но из уст его исторгались только какие-то нечленораздельные звуки и мычание.
   – Это Гришка-алтарник, – сказала одна из женщин. – Он немой от рождения, прислуживал здесь в алтаре, пока Елизавета Ивановна его не уволила.
   Повинуясь внезапно охватившему меня чувству сострадания, я наклонился и поцеловал его.
   – Идем со мной, – сказал я и, открыв дверь, пропустил его вперед.
   Войдя в храм, Гришка-алтарник положил три земных поклона, затем, вобрав в ноздри воздух, блаженно заулыбался. Он учуял запах ладана. Своими короткими ногами Григорий засеменил в алтарь. Оттуда донеслось его радостное мычание. Я вошел в алтарь. Григорий с ликованием держал в руках свой короткий подрясник и стихарь. Они были на месте – Елизавета Ивановна не пустила их на половые тряпки.
   Поцеловав и бережно повесив стихарь и подрясник, Гришка-алтарник стал поспешно перебирать висевшие в шкафу облачения. Затем он стал хаотично метаться по алтарным помещениям, заглядывая во все щели. Порою он удивленно причмокивал губами и возмущенно покачивал головой. Как я понял, производилась инвентаризация церковного имущества. Гришка-алтарник обошел и внимательно осмотрел весь храм, потом сел и стал что-то долго писать карандашом на помятых листах бумаги, в которые обычно заворачивают просфоры. Через некоторое время мне был вручен длинный список пропавших предметов. Он включал в себя иконы с их подробным описанием, священные сосуды, кресты, богослужебные книги, облачения и даже такие вещи, как утюг, вешалки и умывальник (мелочитесь, Елизавета Ивановна!).
   В притворе храма висел набор небольших колоколов – свидетельство того, что голос колоколов на церковной колокольне давно уже не звучал, может быть, целых полвека. Гришка-алтарник поманил меня в притвор. Перекрестившись, он взял в руки веревки колоколов. Минуту-две он стоял неподвижно. Его лицо побледнело, взор погас. Он уже ничего не видел и ничего не слышал. Он полностью погрузился в себя. И вдруг я явственно ощутил, что его взгляд и слух достигли таких сокровенных глубин, что сейчас, через какое-то мгновение, совершится чудо. И чудо совершилось! Григорий сделал легкое движение пальцем, и самый большой колокол издал звук. Боже мой, этот звук прозвучал для меня как откровение! Это был акт сотворения мира, сотворения из небытия. Я никогда не думал, что такой неисчерпаемый источник чувств и мыслей, такая бездна информации могут таиться в одном только звуке, в одной ноте! Но тут прозвучал второй колокол, возник другой звук, другой по тембру, по окраске, по темпераменту, по своей сущности, – возник тогда, когда не угас еще первый. Они прозвучали одновременно, но раздельно, неслиянно, как диссонансы. Я слушал их звучание, оглушенный и растерянный, воспринимая их раздельность и невозможность слияния как крушение единства мира, как космическую драму, катастрофу. Прозвучал третий колокол – и новое откровение. В возрастающей множественности вдруг возник элемент стабильности и совершенства. Троица! Начало преодоления хаоса! Из нее рождается гармония. И вот я уже слышу эту божественную гармонию.
   Как прекрасно лицо Гришки-алтарника, Григория! Маска мертвенной бледности спала с него. Глаза его излучают свет, от которого становится легко и радостно. Глухая немота разверзлась. Он заговорил, заговорил языком звуков. Наконец-то он может выразить то, что наболело на душе. Я слышу его печаль и страдание, его радость, которая достигла апогея в пасхальном звоне. Пасха Господня! Это высшая точка, кульминация в жизни Вселенной и каждого отдельного человека. А разве не таков сегодняшний день для меня и для Григория? Не знаю, позволит ли Господь мне отслужить в этом храме Страстную неделю и Пасху, но сегодня у нас воистину пасхальный день. И неслучайно, конечно, звучит пасхальный звон в ограбленном и поруганном храме.
   – А что, Григорий, ты не мог бы позвонить ко всенощной в большие колокола на колокольне?
   Невероятная гамма чувств всколыхнулась в устремленном на меня взгляде Гришки-алтарника. Он понял мою мысль раньше, чем я произнес фразу до конца. И я увидел в его глазах радость и муку, дерзкую решимость и растерянность, веру в мои слова и сомнение, почти отчаяние.
   – Ты не проводишь меня на колокольню?
   Мычание, подобное боевому кличу, вырвалось из его груди. Он схватил меня за руку и, поспешно засеменив ногами, потащил за собой.
   Дверь на колокольню оказалась обшитой мощным листовым железом. И если бы я не знал о ее назначении, то подумал бы скорее, что она ведет в укрепленный бункер. Ясно было, что эта броня не является исторической реликвией. На двери висел пудовый замок вполне современного образца.
   – А ключ? – вырвалось у меня.
   Гришка-алтарник что-то промычал и тут же исчез. Вскоре он вернулся с ящиком старых ключей разных размеров и конфигурации. Сначала он пытался подобрать ключ к замку, но затем, махнув рукой, взял кусок толстой проволоки, согнул ее с помощью пассатижей, вставил в замок, крутанул пару раз, и тот открылся.
   Мы долго поднимались по винтовой лестнице наверх, пока не оказались перед еще одной бронированной дверью с таким же массивным замком. Та же самая отмычка помогла нам преодолеть и это препятствие. Перед нами открылась великолепная панорама города. Внизу простиралась центральная, Соборная площадь. Подо мной над зданием бывшей городской думы развевался красный флаг. Там даже сегодня, несмотря на субботний день, бдели отцы города, все в заботах о нуждах его жителей. У подъезда здания постоянно сновали блестящие черные «Волги». Из них вылезали и вновь садились в них с высоты колокольни похожие на муравьев высокие должностные лица. Какие думы омрачают их чело, какие ответственные задачи они решают? На фасаде здания огромный транспарант: «Трудящиеся Сарска! Больше продукции стране!» На окраине города, как страшное допотопное чудище, пыхтит и скрежещет железными зубами гигант индустрии. Из его пасти вырывается пламя. Смердящий сизый дым с жутким зеленоватым отливом заволакивает полнеба. Это его продукцию нужно увеличить в два, три, пять, десять раз! Колокольня Преображенского собора и черная труба гиганта индустрии – два самых высоких сооружения города. Они как бы противостоят друг другу: Начало и анти-Начало, сросшийся с этой землей за пятивековую историю Преображенский собор и изготовившийся к прыжку, огнедышащий языческий Левиафан.
   На здании бывшей городской думы, теперь исполкома и горкома, красуется еще один транспарант: «Граждане Сарска! Неуклонно повышайте свой идейный уровень!» И над этой, наверно не менее важной, задачей ломают головы отцы города. Уж Валентин Кузьмич-то наверняка ломает. Какое же может быть повышение идейного уровня без борьбы с религиозными предрассудками, без всеобщей и полной атеизации населения? Но вот тут-то как раз и неувязочка получается – не повышение, а понижение, настоящий прокол. Полгода в городе храм не действовал, как при коммунизме! И вдруг священник – как снег на голову. А ведь они еще не знают, что я уже совершил в храме литургию, правда, без присутствия прихожан… Для них присутствие прихожан – самое главное. Без этого и литургия ненастоящая. Они никогда не понимали и никогда не поймут, что важнее всего сам факт совершения литургии. Ведь это объективнейший, наиреальнейший, действенный акт, не зависящий от условий, в которых он был осуществлен. А совершен он может быть и вне храма – им станет тогда келья, камера тюрьмы или окружающий нас мир. Они, однако, никогда этого не поймут. Но для верующих тут все ясно. Вот почему поднялся со смертного одра Георгий Петрович, вот почему пасхальным звоном возликовала душа Гришки-алтарника! Они еще не знают, наверное, не знают, что сегодня в шесть часов в этом храме состоится всенощная, и, уж конечно, не знают, что к ней на весь город зазвонят колокола. Интересно, как они воспримут столь непривычный для их слуха колокольный звон. Впрочем, реакцию предвидеть нетрудно. Колокола зазвучат для них как набат, как призыв к мятежу, как предвестник катастрофы! Пусть будет так. Это будет вызов рыкающему и смердящему Левиафану.
   – В порядке ли колокола? – спросил я Гришку-алтарника.
   Тот словно не слышал моего вопроса. Как загипнотизированный, он не сводил глаз с колоколов, поражавших воображение своим совершенством и изяществом (а ведь главный колокол весил не менее тысячи пудов). Но вот рука Григория потянулась к веревке.
   – Подожди. Не сейчас. Будешь созывать ко всенощной. Пасхальным звоном!
   И только тут я оглядел площадку звонницы. Она была сильно изгажена. Повсюду валялись окурки, коробки из-под сигарет, бутылки, ржавые консервные банки.
   – Откуда все это?
   Гришка-алтарник с помощью пантомимы тут же дал мне наглядное пояснение. Сначала он, кивнув в направлении площади, смешно изобразил марширующего с флагом демонстранта. Затем представил целящегося из ружья стрелка-чекиста. Теперь все стало понятно. Вот почему здесь бронированные двери! Мы, оказывается, самочинно проникли на важный стратегический объект. Но теперь уж будь что будет. Валентин Кузьмич не счел нужным принять меня и предупредить. Откуда мне было знать, что церковная звонница превращена в секретный объект КГБ? Очень даже хорошо, что он меня не принял. Разрабатывая хитроумные гамбиты, промашку вы дали, Валентин Кузьмич, и, можно сказать, просто дурака сваляли!
   Мы спустились вниз. До службы оставалось часа три. Я решил немного прибрать в храме. Григорий, однако, не позволил мне делать это, и в конце концов я с ним согласился. Перед службой мне нужно было прочитать Правила и, учитывая бессонную ночь, хоть немного отдохнуть.
   Я поднялся в свою келью, лег на сундук и моментально заснул. И снился мне сон. Как будто стою я на Соборной площади в одном белом подризнике, босиком. И, чувствуя в себе необыкновенную легкость, понимаю, что стоит мне сделать небольшое внутреннее усилие, как я поднимусь в воздух. Я делаю это усилие и действительно начинаю подниматься все выше и выше. Вот уже подо мной блестят кресты и купола собора, у подъезда горисполкома снуют игрушечные черные «Волги», люди на площади и на прилегающих к ней улицах, запрокинув головы, смотрят вверх и показывают на меня руками. Мне легко и весело. Но постепенно какое-то неясное беспокойство закрадывается в душу. Я уже чувствую, откуда исходит оно, и догадываюсь, в чем дело. Не поворачивая головы, я делаю в воздухе полукруг, и мой взгляд встречается с устремленным на меня взглядом. В кроваво-черном месиве копошится змееподобное существо. Оно пристально следит за каждым моим движением и нетерпеливо бьет хвостом. Оно стремится оторваться от земли, но сделать это ему, видимо, намного труднее, чем мне. Для этого ему нужно разъярить себя, довести до кипения, до бешенства. Чудовище дико затряслось, оно сделало несколько прыжков, круша и сминая под собой дома и людей, и наконец взвилось в воздух. Оно устремляется мне навстречу. Теперь в его облике появилось что-то человекообразное, вернее, человеко-звериное. Мы летим навстречу друг другу. Столкновение неизбежно. Но страха во мне нет…
   Я проснулся от грохота. Гремел гром. В стекло окна остервенело били капли дождя. Я подошел к окну. Все небо заволокла черная туча, ливень лил как из ведра. Господи, хоть бы поскорее прекратился он, чтобы ко всенощной пришло побольше народу! Пока я вычитывал Правила, тучи рассеялись, и на небе опять выглянуло солнце. Я открыл окно – повеяло удивительной свежестью.
   Храм за время моего отсутствия преобразился. Григорий тщательно вымыл полы и всюду, где смог, стер пыль. Под лучами вечернего солнца засверкала поблекшая позолота иконостаса. Через открытые окна и двери в храм вливался напоенный озоном воздух.
   Хор был уже в сборе. Дюжина женщин и пяток пожилых мужчин. Георгий Петрович торжественно представил их мне: «Мария, Марфа, другая Мария…» Все они чинно подошли под благословение. Одеты были празднично. Лица их светились.
   Храм стал наполняться народом. «Ну что же, пора!» Я позвал Григория:
   – Можно звонить.
   Григорий, бросив на меня пристальный взгляд, в котором сквозили и восхищение, и тревога, направился на колокольню, а я пошел облачаться.
   И вот ударил колокол, многопудовый большой колокол, молчавший несколько десятилетий, и ему радостно ответили разверзшиеся голоса его меньших собратий. Конечно, в этот момент сжалось мое сердце. Но я уже не думал о том, какое впечатление все это произведет на жителей и отцов города, на верующих и богоборцев. Начиналась служба.
   – Благословен Бог наш всегда, ныне и присно и во веки веков!
   Когда я вышел на каждение, храм был уже полон, а люди все еще входили в него! Я кадил иконы и народ, почтительно расступавшийся передо мной. Я вглядывался в лица прихожан. Десятки, сотни устремленных на меня глаз. Я открыт для них. «Глядите, глядите! У меня нет от вас тайн. Я слабый, грешный человек. Но у меня есть вера! Это стержень, основа моего бытия. Это главное, что у меня есть. Вера переполняет мое существо. Я готов поделиться ею с вами. Берите, берите ее! Это не мое. Это все от Бога!» Я, как губка, впитывал взгляды людей, пришедших в храм, и отдавал им всего себя без остатка.
   Неторопливо, необычно долго я совершал каждение храма. Это была прямая встреча, лицом к лицу, со святынями собора и народом, – встреча, от которой зависело все дальнейшее мое служение.
   Это были для меня, пожалуй, самые напряженные, самые эмоциональные минуты вечерней службы, затем она уже шла спокойно и размеренно, как и положено. Замедленным ритмом и умиротворением всенощная и отличается от Божественной литургии, динамичной и полной драматизма. Во время литургии я нахожусь в постоянном напряжении – расслабиться нельзя ни на секунду. Чуть расслабишься – неизбежно впадешь в искушение и произойдет срыв. Это не значит, конечно, что вечерня и утреня допускают отвлечение внимания. Все дело в их более спокойном ритме.
   И все-таки драматическая коллизия на всенощной произошла. Это случилось в конце службы, во время елеепомазания. Сотни людей друг за другом, приложившись к иконе, подходили ко мне. Они не похожи друг на друга, неповторимы. У каждого из них своя судьба, свои личные драмы и беды. И отношение у них ко мне разное. Одни благодарят меня за службу, смотрят мне в глаза с доверием и любовью. Другие, сосредоточенные в себе, меня как бы и не видят. Это меня не задевает, ведь они пришли сюда не ко мне, а к Богу.
   Так вот, во время елеепомазания с какого-то момента я стал испытывать неприятное беспокойство. Повернув голову, я увидел его в нескольких шагах справа от меня. И я сразу понял, что это он. Поразила меня не вольтеровская усмешка на губах, не иронически-презрительное выражение глаз (они были разные, один глаз меньше другого), не напыщенная самоуверенность. Поразило меня иное: исходящее от него черное излучение. Я физически ощутил черную энергию, собственными глазами увидел черное сияние, затмевавшее свет свечей. Это не было проявлением естественного человеческого сомнения или скептицизма – тут и не пахло идеологией, – передо мной был воплощенный сатанизм.
   Я приостановил елеепомазание и отложил кисточку для елея. Я посмотрел на него в упор, попытавшись вложить в свой взгляд все свои силы и всю свою веру. Не этот ли поединок предвещал кошмарный сон, приснившийся мне сегодня? «Только бы выстоять. Господи, укрепи меня!» Люди, ждавшие елеепомазания, и все, кто стоял вокруг, вслед за мной также устремили на него пристальные взгляды. И он не выдержал. Резко повернувшись, он направился вон из храма.
   – Валентин Кузьмич, Валентин Кузьмич, – послышался вокруг глухой ропот, и вдруг на весь храм прозвучал чей-то пронзительный голос:
   – Сатана, изыди!

6 июня

   Передо мной лежала тетрадь, исписанная ровным, четким почерком. Не нужно было быть графологом, чтобы по первому взгляду, не вчитываясь в дневниковые записи, составить вполне определенное представление об их авторе. Четкий, лаконичный, уверенный почерк. Так писать мог сильный, волевой человек аскетического склада, привыкший к постоянному самоконтролю. Но вместе с тем в дугах ровных букв ощущалась какая-то внутренняя напряженность, они как бы сковывали, сдерживали, усмиряли подспудное вулканическое кипение. Каждая буква, каждое слово были чреваты взрывом.
   Первые записи относились к 1904 году. Вот одна из них:
   «Сегодня я был принят Государем.
   – Я слышал о вас много лестного, – сказал он. – Мне нужен настоятель посольского храма в Пекине. Эта миссия, которую я хотел бы поручить вам, чрезвычайно важна.
   Государь говорил о роли России на Востоке, о том, что расширение ее пределов на Восток, почти не требовавшее военных усилий, было естественным и промыслительным, поскольку здесь находятся наши главные природные ресурсы, необходимые для будущих поколений.
   – А ведь монгольские степи и Китайская равнина, – подчеркивал он, – являются прямым продолжением равнинных пространств России. Китайцы – народ пассивный, – развивал свою мысль Государь. – Они ненавидят европейцев, но поневоле могут оказаться в их руках. Дни Маньчжурской династии сочтены, в Китае наступит анархия. Имеем ли мы право оставить на произвол судьбы богатейшую страну с четырехсотмиллионным населением? В руках англичан она может обратиться против нас, овладеть сибирской линией или принудить нас держать там огромную армию. В этой связи важнейшее значение приобретает Тибет, самое высокое плоскогорье Азии, господствующее над всем Азиатским материком. Ни в коем случае нельзя допустить туда англичан. Японский вопрос – нуль по сравнению с тибетским[1].
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента