Те два дня, что я изучал дело деда в Киеве, со мной рядом сидел молодой офицер украинской Службы безопасности Александр Пономарев – он помогал мне понять неразборчивый почерк и объяснял смысл юридических терминов. Это был бледный интеллигентный молодой человек примерно моего возраста, из тех застенчивых и тихих юношей, что не решаются завести семью и живут с матерью. Он вел себя подчеркнуто бесстрастно, но видно было, что документы “Дела” и на него произвели сильное впечатление.
   – Страшное было время, – тихо сказал он, когда с наступлением сумерек мы вышли покурить на Владимирскую улицу и стояли у стен гранитной громады НКВД. – Ваш дед верил партии, но вам не кажется, что его обвинители тоже ей верили? И тот человек, который в него стрелял? Ваш дед еще до своего ареста знал, что людей расстреливают, но ведь молчал об этом! Откуда нам знать, как в такой ситуации поступили бы мы сами? Упаси нас бог оказаться перед таким испытанием!
 
   Солженицын тоже однажды задал этот ужасный вопрос. “А повернись моя жизнь иначе – палачом таким не стал бы и я?.. Если бы это было так просто! Что где-то есть черные люди, злокозненно творящие черные дела, и надо только отличить их от остальных и уничтожить. Но линия, разделяющая добро и зло, пересекает сердце каждого человека. И кто уничтожит кусок своего сердца?”
   Нет сомнений, что, находясь в тюремной камере или стоя в последние мгновения своей жизни лицом к стене, Бибиков отлично понимал логику своих палачей. И возможно – а почему бы и нет? – и сам мог стать палачом, если бы в начале своей партийной биографии встретил других людей, других начальников. Разве не объяснял он голод, организованный его партией на Украине, необходимой “чисткой” классовых врагов? Разве не считал себя одним из избранников партии, которые действуют из соображений высшей морали? Бибиков отнюдь не был невинным гражданином, внезапно оказавшимся во власти злой и враждебной силы. Напротив, он был партийным пропагандистом, приверженцем новых нравственных принципов, которые теперь потребовали принести в жертву его собственную жизнь, как бы это ни было бессмысленно, ради блага общества и страны.
   “Нет, не для показа, не из лицемерия они спорили в камерах, защищая все действия власти, – пишет Солженицын о партийных ортодоксах. – Идеологические споры были нужны им, чтобы удержаться в сознании своей правоты – иначе ведь и до сумасшествия недалеко”.
   Когда нация начинает закладывать фундамент истории, умный человек всегда может сбросить с себя бремя моральной ответственности. В самом деле, для сотрудников НКВД, осуществлявших “чистку” рядов партии, это было таким же героическим делом, как для Бибикова – строительство гигантского завода на пустом месте и едва ли не голыми руками. Только Бибиков совершал свою революцию при помощи реальных кирпичей и бетона, тогда как для НКВД такими кирпичами были классовые враги, и каждый враг, отправленный в камеру смертников, был еще одним кирпичиком в великом здании будущего царства социализма. Когда ради высокой цели допускается смерть хотя бы одного человека, можно не сомневаться, что эта цель потребует неисчислимого количества жертв.
   И в некотором смысле Бибиков даже более виновен, чем остальное большинство. Он принадлежал к руководящим кругам партии. Именно такие люди отдавали приказы и составляли черные списки. А следователи исполняли приказы. Так были ли эти люди дурными, если помнить, что у них не было иного выбора, как исполнять приказания? Был ли лейтенант Чавин, который пытками выбивал признания из партийцев вроде Бибикова, больше виноват, чем те члены партии, которые твердили и внушали своим подчиненным, что цель оправдывает средства? Как говорил стоявший у истоков НКВД Феликс Дзержинский, люди, готовые там служить, должны быть святыми или подлецами, и действительно, эта работа в основном привлекала садистов и психопатов. Но они были не пришлыми, иностранцами, а обыкновенными русскими, сделанными из того же материала и потреблявшими ту же пищу, что и их жертвы. “Это волчье племя – откуда оно в нашем народе взялось? – вопрошает Солженицын. – Не нашего ли оно корня? Не нашей крови? Нашей”.
   За идеей “чистки” стоял настоящий злой гений. Он придумал не только столкнуть лицом к лицу двух незнакомцев, один из которых жертва, а другой палач, и заставить одного убить другого, но и убедить обоих, что это убийство служит великой цели! Легко вообразить, что такие акты совершаются жестокими убийцами, людьми, зачерствевшими от ужасов войны и коллективизации. Но дело в том, что обычные порядочные люди с гуманистическими идеалами и достойными уважения принципами готовы были оправдать убийство своего же товарища и даже участвовать в нем! “Чтобы делать зло, человек должен прежде всего осознать его как добро или как осмысленное закономерное действие”, – пишет Солженицын. Это может произойти только в том случае, если человек становится политическим расходным материалом, единицей в системе холодного расчета, когда его жизнь и смерть планируются, а люди используются, как тонны стали или грузовики с кирпичами. Несомненно, так считал Бибиков. С этими принципами он жил и умер – тоже с ними.
 
   В “Деле” одна часть была закрыта для меня. Около тридцати страниц, тщательно перевязанных тесьмой, содержали результаты следствия по реабилитации моего дела. Полномасштабный пересмотр дел жертв сталинских “чисток” начался по инициативе Хрущева в 1955 году. Мне удалось убедить Пономарева незаметно развязать тесьму, и мы стали торопливо просматривать эти секретные страницы.
   Та часть касалась следователей НКВД, которые участвовали в допросах Бибикова. Даже спустя полвека украинская Служба безопасности стремилась защитить своих сотрудников. Их дела были запрошены следователями, готовившими реабилитацию Бибикова. Но офицеров НКВД не удалось допросить, потому что к концу 1938-го их самих расстреляли.
   “Бывшие работники украинского нквд тейтель, корнев и геплер… были осуждены за фальсификацию доказательств и антисоветскую деятельность”, – говорится в одном из документов. “Следователи самовский, трушкин и григоренко… предстали перед судом за контрреволюционную деятельность”, – указано в другой справке.
   Почти все, чьи имена фигурируют в деле, начиная с обвиняемого и следователей НКВД и кончая секретарем местной парторганизации Маркитяном, подписавшим приказ об исключении Бибикова из партии через два дня после его ареста, были сами убиты в том же году. “Великая чистка” пожирала своих исполнителей, и все, что осталось нам от их жизни, – приглушенное эхо в мертвой тишине бумаг.
 
   Последним документом в папке было – проштампованное и пронумерованное – мое письмо в украинскую Службу безопасности. Ссылаясь на принятый украинским правительством закон, позволяющий доступ к секретным архивам НКВД близким родственникам, я просил ознакомить меня с делом моего деда Бибикова Б.Л. И вот какой-то добросовестный служака аккуратно втиснул в папку мое заявление, прошил и проставил на нем номер, самый последний в этом досье, а последней подписью оказалась моя собственная.

Глава 4.
Арест

   Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!
Лозунг с пропагандистских плакатов.
1936 год

   Даже прожив в Москве несколько лет, я не мог полностью избавиться от ощущения, что нахожусь в центре столкновения и переплетения двух разных эпох. На каждом шагу мне встречались картинки из далекого прошлого: солдаты в сапогах, старушки в головных платках, оборванные, заросшие бородой нищие, будто сошедшие со страниц романов Достоевского, вездесущие клетчатые пиджаки и телефоны с крутящимся диском, меховые шапки, хлеб с салом, счеты вместо кассовых аппаратов, газеты, пачкающие руки типографской краской, запах дыма от горящих дров и уличные туалеты на окраине города, а прямо с грузовика, заваленного говяжьими тушами, которые тут же раделывал мужик с окровавленным топором, продавали мясо. Складывалось впечатление, что здесь не многое изменилось со времен моего отца и даже деда.
   Были моменты, когда мне казалось, что передо мной проносятся картины того ужасного мира, в который попал мой дед в 1937 году. Я видел его, ощущал его запах и соприкасался с ним всего несколько часов. Этого было достаточно, чтобы понять и прочувствовать, как это происходило тогда, по крайней мере физически. А уж что происходило в его голове и сердце, об этом лучше и не думать!
 
   Однажды вечером в начале января 1996-го, через месяц после поездки в Киев, где я смог ознакомиться с делом моего деда, я возвращался под легким снежком к гостинице “Метрополь”. Я ловил такси и не заметил, как ко мне сзади подошли трое. Вдруг у меня перед глазами мелькнул рукав желтого тулупа, и я ощутил мощный удар в скулу. Боли я не почувствовал, меня только сильно тряхнуло, как при рывке поезда. Несколько минут эти трое избивали меня, а я, будто в каком-то диком танце, вставал, падал и снова поднимался на ноги. Помню влажный запах моей меховой шапки, которую я прижимал к лицу, защищая нос.
   Потом, уже свалившись на тротуар, я увидел сквозь усилившийся снегопад заляпанные грязью колеса и мутный свет передних фар красной “Лады”, направляющейся к нам. Невероятно, но факт – из машины выбрался человек с закованной в гипс левой ногой и что-то крикнул. Вся троица, сделав вид, что они ни при чем, поспешно ретировалась, а люди из автомобиля помогли мне встать и уехали.
   И тут из-за угла появился милицейский джип. Я остановил его, открыл дверцу, сбивчиво объяснил, что произошло, и забрался внутрь. Мы медленно отъехали, но когда машина выкатила на Неглинную, преследуя хулиганов, водитель резко прибавил газ, и у меня вдруг прояснилось сознание и возникло ощущение, что время тоже помчалось вскачь. Мы выехали на Театральный проезд, и чуть дальше, у станции метро “Лубянка”, я увидел тех троих, беззаботно игравших в снежки. Джип эффектно развернулся через восемь полос движения и резко затормозил около хулиганов, оказавшихся сильно навеселе.
   Они улыбнулись и полезли за паспортами, решив, что это обычная проверка документов. У двоих были татарские черты лица, третий смахивал на русского. Когда я вылез из машины, они, увидев меня, остолбенели и как будто стали меньше ростом.
   – Это они! – сказал я и театральным жестом простер руку в их сторону.
   Татар запихнули в маленькую клетку в кузове джипа. С того момента, как они напали на меня, прошло не более десяти минут.
   Отделение милиции было пропитано вечным запахом пота, мочи и духом безнадежности. Стены коридоров сверху были выкрашены бежевой краской, внизу мрачной темно-коричневой. Оба парня сидели в отгороженном решеткой углу приемного помещения, опустив головы на руки, перешептываясь и время от времени посматривая на меня.
   На невысоком помосте за стеклянной перегородкой сидел дежурный сержант; на столе перед ним лежали огромные регистрационные журналы, печати и стопка бланков и стояла превращенная в пепельницу жестянка из-под “фанты”. Он бесстрастно выслушал меня, снял трубку и набрал номер своего начальника. Думаю, с этого момента судьба хулиганов была предрешена. Я был иностранцем, а это означало, что милиция обязана действовать в строгом соответствии с законом, в противном случае у нее возникли бы проблемы – жалобы консульства в Министерство иностранных дел и горы бумажной работы.
   Следователем по моему делу была назначена Светлана Тимофеевна, старший лейтенант Московского уголовного розыска. Эта уверенная, солидная женщина бесцеремонно смерила меня проницательным взглядом, профессионально разделяющим людей на нытиков и крикунов. Она была из тех полных, суровых русских матрон среднего возраста, которые, подобно доберманам, охраняют приемные всех здешних крупных деятелей, служат старшими билетными кассирами и с неприступным видом сидят за регистрационными стойками гостиниц.
   После того как мы несколько раз обсудили мое происшествие, Светлана Тимофеевна едва ли не благоговейно извлекла бланк с надписью “Протокол” и стала вносить мои показания. Я подписался внизу каждой страницы и поставил свои инициалы около каждого исправления. Наконец она взяла пустую папку с надписью “Дело” и на ее картонной коричневой обложке аккуратно написала выдвинутые обвинения. Все, дело началось! С этого момента я, мои злодеи и следователи, все мы стали его фигурантами.
   Следующие три дня я являлся в милицию по вызовам Светланы Тимофеевны, притом что от легкого сотрясения мозга у меня кружилась голова. В дневном свете милицейский участок производил еще более гнетущее впечатление: это было низкое двухэтажное строение из бетонных блоков, с кучами грязного мокрого снега во дворе, опрокинутыми мусорными контейнерами и бродячими собаками, жадно роющимися в отбросах. Я встретил там милиционеров, которые привезли меня в ту ночь, и один из них заговорщицким шепотом заверил:
   – Мы уж постараемся, чтобы эти парни у нас не скучали.
   Я испытал смешанные чувства вины и жажды отмщения.
   И вот началось мое “хождение по мукам”. Чувствовал я себя отвратительно, но после медицинского освидетельствования к врачам обращаться не хотел. По нескольку часов я проводил в милиции, потом возвращался в свою квартиру на третьем этаже, куда не проникало солнце, и тут же погружался в горячечный бред. Мне все время снился один и тот же сон: как будто я провалился в преисподнюю и без конца смотрю, как шариковая ручка следователя медленно ползает по кипам бумаги; от этого у меня сильно болит голова и хочется ручку остановить. Но почему-то я этого не делаю, а сосредоточенно слежу за ней, за тем, как шарик ручки вдавливается в серую бумагу, и вижу, что ее держит отсеченная от туловища рука, освещенная казенным ярким светом. Этот сон был таким навязчивым, что казалось, я и наяву пребываю в этом кошмаре.
   На третий день – мне почему-то казалось, что все это длится куда больше трех дней, – когда я брел по стертым ступенькам в кабинет следователя мимо зловонного служебного туалета с отсутствующим сиденьем, я чувствовал себя в милиции уже завсегдатаем. Впервые с нашей первой встречи я застал Светлану Тимофеевну в форме лейтенанта милиции.
   – Сейчас мы с вами пойдем на очную ставку, – объявила она.
   Очная ставка – стандартная процедура российского следствия, во время которой пострадавший встречается с обвиняемым и каждому зачитываются показания противной стороны. Светлана Тимофеевна схватила заметно потолстевшую папку и повела меня вниз по лестнице в помещение, похожее на большой школьный класс с рядами скамеек перед приподнятым настилом, и мы в полном молчании заняли свои места. Я тупо уставился в стол.
   Обвиняемые появились так тихо, что я услышал только стук двери, которую закрыл за ними милиционер. Оба были в наручниках и шли, еле волоча ноги и наклонив головы. Они тяжело опустились на первую скамью и робко подняли на нас глаза, совсем как провинившиеся школьники. Светлана Тимофеевна говорила мне, что они братья, татары из Казани. Оба женаты, имеют детей и живут в Москве. Выглядели они моложе, чем я думал, и меньше ростом.
   – Мэтьюз, пожалуйста, простите, что вы пострадали из-за нас, можем мы что-нибудь для вас сделать… – начал старший из братьев, который был пониже.
   Но Светлана Тимофеевна оборвала его. Она зачитала мое неуклюже составленное заявление, причем самый длинный из четырех его вариантов, и затем протокол медицинского освидетельствования. Братья выслушали все, не проронив ни слова, а младший в отчаянье обхватил голову руками. Их показания, всего из пяти предложений, сводилось к тому, что они были слишком пьяны, не соображали, что делали, полностью признают свою вину и искренне раскаиваются. В конце концов наступил неловкий момент, когда она велела им подписать их показания. Желая помочь, я подвигал к ним бумаги, чтобы они, скованные наручниками, могли поставить свою подпись. Каждый раз они благодарно мне кивали.
   – Хотите что-нибудь сказать?
   Старший из братьев, по-прежнему одетый в тот желтый тулуп, сначала старался говорить спокойно. Он заглядывал мне в глаза, а я вдруг перестал слышать слова – только улавливал интонации его голоса и по глазам читал его мысли. Он просил пощадить их. На лице у меня застыла улыбка ужаса. Он подался вперед, и в его голосе зазвучало отчаянье. Потом он вдруг рухнул на колени и заплакал. Он громко рыдал, а брат только тихо всхлипывал.
   Затем их увели. Светлана Тимофеевна что-то проговорила, но я не расслышал. Ей пришлось повторить свои слова и тронуть меня за плечо. Она сказала, что нам нужно идти. Я промямлил что-то вроде того, что хочу забрать свое заявление. Тяжело вздохнув и устало, как будто объясняя ребенку жестокую правду жизни, она сказала, что это уже невозможно. Следователь вовсе не была бессердечной женщиной, даже после многих лет возни с такими мелкими хулиганами, по дурости совершившими незначительные правонарушения. И хотя она встречалась с плачущими женами моих злодеев и понимала, что дело было банальным, не заслуживающим того ужасного возмездия, которое она собиралась на них обрушить, тем не менее обязана была сегодня же написать рапорт с рекомендацией оставить обоих парней до суда под арестом.
   Теперь мы все оказались втянутыми в мельничные жернова правосудия. Мое иностранное подданство не допускало никаких отклонений от закона. Документ превыше всего! Что написано пером, того не вырубишь топором, а потому мы обязаны были подчиниться закону и шаг за шагом пройти все предписанные процедуры.
 
   В ожидании суда оба парня провели около года в Бутырской тюрьме, одной из самых зловещих в России. Наконец мне прислали повестку в суд, но я был слишком напуган, чтобы идти туда. Вместо меня пошел мой друг и извинился за меня. Он узнал, что в тюрьме братья заразились туберкулезом. Несмотря на отсутствие пострадавшего, их признали виновными и дали срок, который они уже отбыли в тюрьме. Работу они потеряли и вынуждены были вернуться со своими семьями в Татарстан. Но к тому времени, когда я об этом узнал, потрясение и даже воспоминание о нашей злосчастной встрече уже сгладились. Я убеждал себя, что этот случай ничто по сравнению с бесконечными ужасами в духе рассказов Бабеля, сообщения о которых потоками стекались в редакцию, где я работал. И нечего переживать из-за судьбы двоих заведомо виноватых парней, когда каждый день мне на стол ложились кипы газет, полных чудовищных историй о невинно пострадавших.
   Однако весь ужас и чувство вины, которые я испытывал в те минуты, когда эти двое несчастных передо мной унижались, глубоко запали в меня и терзали мою душу. Думаю, многие русские носят в себе подобный мутный осадок пережитых потрясений, чувства вины и желания предать все забвению. Это и есть та щедро удобренная почва, на которой произрастает весь их гедонизм и вероломство, умение наслаждаться и предательство. Это невозможно сравнить с внутренним миром избалованных европейцев, среди которых я вырос, хотя многие свято убеждены, что в их душе не зарубцевались раны от равнодушия родителей, от жестокого обращения супруга или от личной неудачи. Нет, заключил я после нескольких лет знакомства с изнанкой жизни новой России, к семнадцати годам обычный русский человек успевает столкнуться с оскорблениями, коррупцией, несправедливостью и испытать чувство безнадежности в гораздо большей степени, чем мои английские знакомые за всю жизнь. И все это русский человек должен похоронить в своей душе и упрямо игнорировать, чтобы жить дальше и быть счастливым. Поэтому не стоит удивляться безоглядному размаху их разгула, а снисходительно относиться к их страстям – они должны соответствовать глубине их страданий.
 
   После обыска в черниговской квартире Бибиковых долго не было никаких новостей. Борис по окончании отпуска домой не вернулся. В НКВД Марфе продолжали твердить, что ей сообщат, как только появятся результаты расследования. Варю отослали к ее родственникам в деревню, а Марфа с дочерьми по-прежнему жили в кухне и ванной, так как все комнаты были опечатаны. Она покупала еду на оставшиеся в кошельке деньги и принимала помощь от соседей.
   Коллеги Бориса ничего не знали, впрочем, многие из них и сами исчезли, а те, кого не тронули, были слишком напуганы или наивно полагали, что скоро НКВД исправит допущенную ошибку.
   Однажды, когда в минуту полного отчаянья Марфа оставила девочек одних, велев им поесть суп из черешни – украинское летнее кушанье, и снова отправилась в приемную НКВД, Ленина за чтением книги, подаренной ей отцом, не заметила, как маленькая Людмила набила себе в нос косточки от черешни так, что их невозможно было вытащить.
   – Я копилка, – сказала Людмила старшей сестре, запихивая очередную косточку.
   Когда вернулась мать, поднялся переполох. Людмилу срочно доставили в больницу, где суровая на вид медсестра извлекла косточки длинными узкими щипцами. Ленину отшлепали за небрежность, и она долго плакала, потому что не было папы, который утешил бы ее.
   Прошло еще две недели, и Марфа решила отправить Ленину в Москву к братьям мужа, у которых были крупные связи. Уж они-то наверняка смогут выяснить, что произошло с Борисом. Не имея денег на билет, она завернула в платок две серебряные ложки и пошла с Лениной на вокзал, экспресс Киев – Москва останавливался в Чернигове поздно вечером. Марфа упросила проводницу устроить дочку в ее вагоне. Проводница ложки взять отказалась и затолкала Ленину на багажную полку, приказав затаиться и не двигаться. Поезд тронулся, и Марфа бежала за ним, пока не отстала.
   Десятью годами раньше отец выгнал Марфу из дома, решив, что дочь уже достаточно взрослая. А сама она оставила на вокзале в Симферополе на произвол судьбы свою младшую сестру. И сейчас, глядя на удаляющиеся огни поезда, уносившего в Москву ее старшую дочь, Марфа поняла, что созданная ею новая семья тоже распалась. Она побежала на почту и отправила родственникам мужа короткую телеграмму, сообщая, что Ленина едет в Москву. Потом вернулась домой. Она застала маленькую Людмилу заснувшей в кухне на одеяле, прямо на полу, взяла ее на руки и, как позже рассказала Ленине, “завыла как раненый зверь”.
 
   В Москве на Курском вокзале Ленину встретил Исаак, младший брат ее отца. Третий брат отца, Яков, офицер Воздушного флота, служил на Дальнем Востоке, в Хабаровске, и до сих пор ничего не знал об аресте Бориса. Исааку, подающему надежды инженеру крупнейшего электромашиностроительного завода “Динамо”, было двадцать три года. Он обнял маленькую племянницу и сказал, чтобы она приберегла свой рассказ до того момента, когда они доедут на трамвае до его дома, маленькой квартиры, в которой он жил с матерью Софьей. В кухне они в полном молчании выслушали Ленину. Девочка расплакалась и сквозь рыдания твердила, что не знает, что плохого мог сделать ее папа. Исаак старался успокоить ее. Это недоразумение, уверял он, люди обязательно во всем разберутся.
   На следующий день Исаак поговорил с одним из своих друзей на заводе “Динамо”, который был офицером НКВД и до недавнего времени служил личным охранником генерала НКВД. Тот пообещал, что спросит у старых приятелей, можно ли добиться приема, чтобы разобраться в этом деле, которое он дипломатично назвал “ужасной ошибкой”.
   Через два дня Исаак вернулся с работы раньше обычного, велел Ленине надеть самое красивое летнее платье и повел ее за руку на трамвайную остановку. В полном молчании они доехали до приемной НКВД на Лубянке. Массивное, внушительного вида здание, в котором до революции располагалась страховая компания, к 1937 году достроили, а подвалы превратили в огромную тюрьму и следственный изолятор, к тому времени переполненный еженощным уловом очередных жертв чистки. Исаак с племянницей вошел в главный вход, предъявил дежурному офицеру свой паспорт, после чего их провели наверх, в комнату ожидания. Здесь к Исааку подошел человек в темно-зеленой форме НКВД и перекинулся с ним несколькими словами. Ленина поняла, что это и был его друг.
   Когда наконец их ввели в кабинет, Ленине сначала показалось, что там никого нет – один лишь огромный стол темного дерева с яркой лампой. Очень высокие окна, на полу – толстый ковер. Несмотря на солнечный день, тяжелые шторы наполовину прикрыты. Потом она заметила за столом маленького лысого человека в очках. Этот генерал, подумала Ленина, похож на карлика.
   Карлик поднял взгляд на Исаака и на маленькую девочку и спросил, зачем они пришли. Заикаясь от волнения, Исаак стал объяснять, что его брата, верного и преданного коммуниста, арестовали по какой-то ошибке, недосмотру, или от излишнего рвения со стороны людей, призванных искоренять врагов народа. Выслушав его, генерал взял со стола тонкую папку, полистал ее и произнес только одно слово: “Разберемся”. Это означало, что прием окончен. Потрясенный Исаак привел Ленину домой и на следующий день отправил обратно в Чернигов. Несколько дней спустя Марфа распродала всю кухонную утварь и купила билеты в Крым, где жила ее старшая сестра Федосья. Перед отъездом она добросовестно записала для Черниговского отделения НКВД свой новый адрес, чтобы, когда недоразумение будет устранено и ее муж вернется домой, он не беспокоился, застав пустую квартиру.