Страница:
Я усмехнулся:
– Голову носит под мышкой?
– На обычном месте, насколько мне известно.
– И какая же обида мешает ему мирно покоиться по ночам в могиле? Ведь история привидения всегда начинается с какой-нибудь ужасной несправедливости.
– Величайшая из несправедливостей: он был убит, а виновники избежали правосудия. После ужина я тебе расскажу. Нет-нет, молчи. Сопротивляться бесполезно: под Рождество самое время для таких рассказов. Я буду негостеприимным хозяином, если ты у меня не отправишься спать запуганный, на трясущихся ногах.
– Придется и мне образцово исполнить долг гостя: сидеть не шелохнувшись, замерев от ужаса.
Он весело объявил, что ужин готов, и поручил мне отнести в столовую тарелки и блюда.
Мы уселись за небольшой стол (собственно, это был карточный столик, неуместно зеленая поверхность которого была прикрыта сомнительной чистоты скатертью) и приступили к аппетитному ужину: пряным бараньим отбивным с жареной репой и замечательному айвовому пирогу – купленному в булочной, как подчеркнул Остин, дабы не внушать мне преувеличенного представления о своих кулинарных талантах. Мы оба вволю пили кларет, причем в Остина вместилось много больше, чем в меня. В комнате было по-прежнему тесно и пахло газом, пищей, углем и вдобавок чем-то не совсем приятным, но приступ тошноты не повторился.
За едой Остин то болтал без умолку, то затихал, словно погрузившись в собственные мысли. Я попробовал поговорить о том, что нас прежде объединяло, но он остался равнодушен, и мое сердце екнуло при воспоминании о том, как мы, бывало, засиживались допоздна за беседой о Платоне. Я попытался затеять разговор о городе – школе и местном немногочисленном обществе, – но он избегал моих вопросов.
Я обнаружил, что о былом он тоже не расположен беседовать. Вероятно, оно просто стерлось у него из памяти. Когда я упоминал о прежних знакомых или эпизодах прошлого, он пропускал мои слова мимо ушей. Я заговорил о наших соучениках по Кембриджу, о том, что с ними стало, и Остин улыбался и кивал; если бы я спросил, он рассказал бы мне о тех, с кем продолжал встречаться, но я не спрашивал. Я поведал, что пишу работу о короле Альфреде и интересуюсь его героическим сопротивлением нашествию язычников, а Остин довольно безразлично кивал. Чем дольше я наблюдал, тем более задавался вопросом, почему он решил возобновить наше знакомство.
Наконец он встал.
– Давай-ка отправимся с десертом наверх и...
– Стоп! – Я поднял руку.– Это входная дверь. Кто-то пришел.– Я был уверен, что слышал щелканье замка.
– Ерунда, – нетерпеливо отмахнулся Остин.– Должно быть, скрипнула лестница. Дом старый, вот и бормочет себе под нос, как маразматик. Так вот, пойдем-ка наверх, и я расскажу тебе историю о неугомонном канонике.
– Поведай прежде свою собственную! – вырвалось у меня.
Я не собирался высказываться напрямую, но вино – хотя я выпил не так уж много – меня раскрепостило. Два десятилетия он прожил в этом городе, уныло втолковывая математику неотесанным отпрыскам преуспевающих торговцев льном, аптекарей и фермеров. Я часто размышлял о его замкнутой, скучной жизни и задавал себе вопрос, думает ли он обо мне и о том, что наши судьбы могли сложиться совсем иначе.
Он ответил странным взглядом.
– Я имею в виду историю твоей жизни. Тех лет, что ты здесь провел.
– У меня нет истории, – проговорил он коротко.– Работаю потихоньку. Не о чем рассказывать.
– Как-никак два десятка лет с лишним – а тебе и сказать нечего?
– А что сказать? У меня есть друзья, некоторых ты увидишь. Кое-кто из моих сослуживцев в школе – холостяки, как и я, – тесно сдружились, есть у меня знакомые и в городе. Компания беспутных, неряшливых мужчин, которые просиживают в пивных, потому что никто их не ждет дома. Допущен я и в более благородные круги, так как иные из ясен каноников и преподавателей видят во мне что-то вроде домашней собачонки.
Я улыбнулся:
– А ты никогда не подумывал о женитьбе? Он бросил на меня смеющийся взгляд:
– Кто лее на меня польстится? Я и в молодости не был завидным женихом, а уж теперь и вовсе.
Расспрашивать дальше я постеснялся, чтобы не быть заподозренным в праздном любопытстве. Я подумал о его деликатности: я ведь ни разу не услышал от него вопроса, касающегося моей жизни в годы нашей разлуки, который мог бы быть мне неприятен. Мне пришло на ум, что он пригласил меня ради совета или помощи, а по какому поводу – о том я, после разговоров в соборе, тоже догадывался. По крайней мере, у него будет возможность облегчить душу.
– В школе все в порядке?
– Почему ты спрашиваешь?
– Я слышал, там идут какие-то споры. Остин вдруг вгляделся в меня пристально:
– Ты о чем? Кто сказал тебе такое? Я пожалел о своей болтливости.
– Старик... служитель... упоминал о каких-то неладах.
– Газзард? А с чего ты решил, что ему об этом что-нибудь известно? – Он ел меня глазами.– Думали бы они лучше о своих собственных делах. Этот Газзард – ни дать ни взять старая кумушка. Как и большинство каноников. Только и делают, что придумывают гадости друг о друге. Или еще о ком-нибудь, кто попадется на язык.
– Какие такие гадости?
– Да ты и сам можешь вообразить.
Он отвернулся, и стало ясно, что он потерял к этой теме интерес. Я вспомнил, как раздражала его моя привычка подолгу рассматривать предмет под разными углами зрения. Для Остина факт был фактом и ни в каких обсуждениях не нуждался. Он встал.
– Пойдем наверх. Я развел огонь.
В холле я заметил какой-то сверток, прислоненный к стене напротив двери комнаты. Я был уверен, что прежде его тут не было.
Остин поднял сверток.
– Как он тут оказался? – спросил я.
– Ты о чем? – поспешно отозвался он.– Я оставил его здесь перед ужином, чтобы не забыть, когда пойду наверх.
Без дальнейших слов мы поднялись по лестнице и застали в гостиной уютно горящий камин. Я подсел к огню, а Остин оставил сверток на полу у другого стула и зажег свечи. Затем, открыв бутылочку недурного портвейна, он наполнил стаканы.
Это так походило на старые времена, что мне живо представились неосуществленные замыслы, и я рискнул поинтересоваться:
– Помнишь, как на старшем курсе мы толковали однажды, что неплохо бы заниматься наукой в одном и том же колледже?
Остин помотал головой:
– Разве?
– А как нас вдохновляла идея посвятить себя интеллектуальным занятиям?
Его губы тронула саркастическая усмешка.
– Ты, наверное, считаешь, что такое возможно только в Кембридже – ну, или в Оксфорде?
– Вовсе нет. К примеру, я высокого мнения об уме каноников...
– Каноники! – прервал меня Остин.– Я избегаю их, насколько возможно. За редкими исключениями это, очень ограниченная публика. Именно потому большинство их помешаны на внешних формах: благовония, облачения, свечи, процессии. В церкви полно таких людей, в университетах – тоже. Эмоциональная жизнь сведена к нулю; умом дерзки, что нетрудно, а чувствами робки.
– Я слышал, что капитул терзают постоянные конфликты между приверженцами евангелической и ритуалистической доктрины, – добавил я, избегая упоминать имя Газзарда.
– Тем и вызваны разногласия о работах в соборе, – кивнул Остин.– Иные смотрят на него как на красивую старинную оболочку; они хотят сохранить его материальный облик, так как ничто другое для них не существует.
Я спрятал свое раздражение за улыбкой.
– Неужели каждый, кто любит старые церкви, – богоотступник?
– Я говорю о тех наших современниках, кто творит религию из материй второстепенных или чуждых христианству: музыки, истории, искусства, литературы.
Его речь дышала таким негодованием, что я, нисколько не желая втягиваться в спор, все же счел нужным объяснить свою позицию:
– Со своей стороны должен сказать, что для меня важна нравственная ценность произведений искусства, таких как собор, но не груз суеверий, с ними связанный.
Остин сел в кресле боком, перекинув ноги через подлокотник (мне вспомнилось внезапно, что такая привычка была у него и в юности), и яростно на меня уставился, что вкупе с несолидной позой выглядело довольно забавно. Он с расстановкой повторил мои слова:
– Груз суеверий. Откуда же они берутся, как не от тебя и тебе подобных? Это вы собираете в кучу различные доктрины, чтобы состряпать из них новую форму суеверия, куда более опасную, чем любые суеверия христианства. А к тому же и бесполезную. Она бессильна разрешить главные человеческие проблемы: потери, смерть близких, неизбежность собственной смерти.
– А разве такой должна быть религия? Утешительной сказкой? Я, подобно римским стоикам или моим любимым англосаксам до обращения в христианство, предпочитаю правду, какой бы суровой она ни была.
– Суровей христианства ничего не существует.
– Так ты уверовал, Остин? Прежде ты был скептиком.
– С тех пор минуло два десятка лет, – огрызнулся он.– А ты думал, за пределами Кембриджа ничто никогда не меняется?
Перемена в самом деле произошла разительная. В свое время, равняясь на передовых старшекурсников нашего поколения, мы были вольнодумцами в духе Шелли. Со всей страстью бичевали религию как организованный обман. Я не отказался от своих убеждений, и, собственно, опыт историка заставил меня еще более убедиться в том, что религия есть заговор сильных мира сего против остального человечества. Однако с годами я смягчился и теперь скорее жалел верующих, чем неистово их осуждал.
– Впрочем, я и в университетские годы был верующим. – В голосе Остина чувствовалась горечь.– Я только притворялся агностиком, чтобы ты и твоя компания надо мной не смеялись.
При поступлении в колледж Остин придерживался трактарианизма и этим щеголял (думаю, в пику отцу, который принадлежал к Низкой церкви, служил викарием и не мог похвалиться ни знатностью, ни богатством), но затем быстренько объявил себя атеистом. Неужели это я его обратил, сам того не заметив? Он был так податлив? Если я и повлиял на него, то не потому, что был умнее, – просто лучше понимал, в чем моя вера и чего я хочу. Остин был несколько ленив, то есть склонен плыть по течению; в отличие от меня он не держал себя в ежовых рукавицах. Именно из-за этой личной особенности он подпал под влияние человека, который очень мне навредил.
– На старших курсах мы не задумываясь называли христианство суеверием, – продолжал Остин.– Суеверием, которое совсем уже выдохлось под солнцем рационализма и вот-вот исчезнет окончательно. А теперь я проникся обратным убеждением: если у тебя нет веры, значит, все, что ты имеешь, это суеверие. Боязнь темноты, привидений, царства смерти – от этого никуда не денешься. Чтобы избавиться от страхов, мы нуждаемся в сказках. Ты, например, берешь свои утешительные мифы и сказки из истории – как с этим твоим королем Артуром.
– Артуром? О чем ты?
– Ты же сам недавно говорил, что пишешь труд о короле Артуре.
– Бог мой, да нет же. Я пишу о короле Альфреде.
– Артур, Альфред, какая разница? Ну спутал я их – но суть дела от этого не меняется. Ты сочиняешь сказки, чтобы себя утешить.
– В отличие от Артура Альфред – признанная историческая фигура, – вознегодовал я.– Чего не скажешь об Иисусе из Назарета. При всем моем уважении к моральной системе, которую связывают с его именем.
– Уважение к моральной системе, которую связывают с его именем! – фыркнул Остин.– Я говорю о религии, вере, принятии абсолютной реальности спасения или вечных мук. Ты – как и прочие наши ровесники – потерял веру оттого, что решил, будто наука может объяснить все. Когда-то я и сам так считал, но потом понял, что разум и вера вовсе не противоречат друг другу. Это системы реальности разного порядка. Теперь мне это известно, а когда я был моложе, то заблуждался вместе с тобой. Ныне я знаю: свет существует потому, что есть тьма. Жизнь – потому, что есть смерть. Добро – оттого, что есть зло. Спасение существует, потому что есть проклятие.
– А яйца существуют, потому что существует бекон! – не удержался я.– Чушь собачья!
Остин ответил мне холодным взглядом своих больших черных глаз, будто ответа по существу я не заслужил.
– Прости, – сказал я.– Мне не следовало так говорить. Но ты в это веришь, так как тебе хочется думать, что ты будешь спасен. Ты попался в ту самую ловушку, о которой мы оба часто говорили. Приманкой послужила вечная жизнь и прочая ерунда.
– Что ты знаешь о моей вере? – произнес он мягко.
Внезапно я до конца понял то, о чем наполовину догадывался с первой же минуты приезда: Остин для меня полнейший незнакомец. Еще более меня обескуражила мысль, что и двадцать пять лет назад, думая, что изучил Остина вдоль и поперек, я на самом деле знал его очень мало. Человек, глядевший на меня сейчас с таким презрением, in potentia[1] присутствовал и в моем прежнем приятеле, а я об этом даже не подозревал.
Мы надолго замолкли. За окнами густой туман обвивал площадь и собор плотным, но холодным и влажным шарфом. Остин пил, по-прежнему бросая на меня взгляды поверх стакана. Я прятал глаза и тоже потягивал вино. Он опустил стакан на пол и переменил позу.
– Я хотел рассказать тебе о привидении.
Его голос прозвучал любезно, словно бы мы не стояли только что на грани открытой ссоры. Я откликнулся на его новое настроение:
– В самом деле, неплохо бы послушать.
Спустя два дня мне показалось символичным, что рассказ об убийстве Остин вел в пределах вольного района Соборной площади, но тогда я не ждал ничего, кроме возобновления былых – таких уютных – доверительных отношений. Он начал:
– За два последних века многим попадалась на глаза высокая фигура в черном, молча обходившая собор и площадь.
Я кивнул, однако он добавил:
– Ты скорчил скептическую гримасу, но по крайней мере часть этой истории имеет материальное подтверждение. Ее можно увидеть и даже потрогать, если тебе, как Фоме неверующему, нужны подобные доказательства: она запечатлена на камне и находится менее чем в полусотне ярдов от нас.
– Что же это?
– Всему свое время. Лет приблизительно две с половиной сотни тому назад пост каноника-казначея фонда занимал Уильям Бергойн. Если бы ты открыл окно – но только, пожалуйста, не делай этого, холод собачий! – и посмотрел налево, то увидел бы здание прежнего дома казначея. Теперь оно зовется новым домом настоятеля, хотя и это название давно уже не соответствует действительности. Это здание уступало размерами тогдашнему дому настоятеля, а от епископского дворца не составляло и одной трети, однако было так красиво, что остальные дома на площади не годились ему и в подметки. Предшественник Бергойна смог навести на дом блеск, поскольку потихоньку подворовывал из фонда (должность казначея была лакомым куском для тех, кто не брезговал попользоваться случаем). Бергойн же не только сам не поддавался искушению, но и другим этого не позволял. Именно по причине своей честности он нажил себе могущественного врага. Это был честолюбивый каноник по имени Фрит, Ланселот Фрит, приблизительно ровесник Бергойна, служивший заместителем настоятеля. Он был человек, глубоко погрязший в болоте меркантилизма.
– Я слышал о нем! – воскликнул я.
– Вот как? Но пока молчи и слушай. До появления Бергойна Фрит пользовался практически неограниченной властью, поскольку старый настоятель был ни на что не годен. Он правил капитулом в союзе с каноником Холлингрейком – библиотекарем, человеком ученым, но жадным и бессовестным. Можешь себе представить, как обрадовались они новоприбывшему.
– Должен сказать тебе, Остин, – вставил я, не удержавшись, – что недавно обнаружил совершенно новую версию дела Фрита.
– Интересно-интересно, – небрежно отозвался он.– Однако дай мне закончить мою историю, а потом уж изложишь свою. Иначе мы запутаемся. Бергойна и Фрита разделяла не только личная неприязнь. Бергойн был человек набожный, далекий от мирского, посвятивший себя молитве, а Фрит жаждал власти, науку не ставил ни в грош и преследовал одни лишь материальные интересы.
– Погоди минутку, – снова не выдержал я.– Мне попалось свидетельство очевидца, согласно которому Фрит в тот роковой день лишь потому ввязался в неприятности с военными, что очень любил книги.
– Не верится, – проговорил Остин.—'Причина в том, что он пытался трусливо бежать.
– Мой свидетель говорит иное, – запротестовал я.– Он утверждал...
– Расскажешь, когда я закончу. История и так путаная, а ты еще перебиваешь.– Прежде чем продолжить, он по учительской привычке сделал паузу.– Каноники в те времена были ленивые и жадные (теперешние недалеко от них ушли!) и не только позволяли зданию ветшать, но пренебрегали и другими своими обязанностями, касающимися воспитания и благотворительности. Бергойн попытался это изменить. Он хотел отремонтировать собор, чтобы туда вновь устремились прихожане со всего города, а также восстановить школы и богадельни. Чтобы выкроить деньги, он решил ужать те расходы в соборе, которые полагал несущественными, при этом не мог не затронуть интересы многих каноников и в результате нажил себе еще больше врагов. Кульминацией событий сделался скандал из-за какой-то собственности фонда, которую Бергойн задумал продать, чтобы выручить деньги на ремонт. Фрит предъявил старинный документ, лишающий его такого права; впоследствии этот документ оказался подделкой. Бергойн заподозрил обман и должен был бы понять, что противники готовы на любую подлость. Тем не менее он не сдался, осуществил задуманное и собрал большую часть нужной суммы. Казалось бы, это была победа, но за нее пришлось заплатить. Таинственным образом – вероятно, в какой-то связи с интригами и заговорами, которым не было конца, – ему стала известна некая жуткая тайна, столь ужасающая, что, размышляя над нею, он изменил прежнему уединенному и правильному образу жизни и начал проводить ночи в обветшавшем соборе или мерить шагами Соборную площадь.
– Полагаю, ты откроешь мне, в чем заключалась эта тайна?
– Не рассчитывай: Бергойн унес ее в могилу. Так или иначе, узнав ее, достойный и респектабельный клирик превратился в страдальца, терзаемого мрачными мыслями. Это была очень опасная тайна.
– Ты хочешь сказать, его убили, чтобы предотвратить разоблачение?
– Похоже на то. Однажды ранним утром его изувеченное тело нашли под лесами, которые были подготовлены для столь ненавистного его сослуживцам ремонта.
– Словно бы он был наказан за свой успех?
– Версию убийства подкрепляет еще одно обстоятельство: той же ночью бесследно исчез каменщик собора, некто Гамбрилл. Он тоже не ладил с Бергойном. Существует и другое объяснение пропажи Гамбрилла и смерти каноника: их обоих мог убить молодой рабочий, помощник Гамбрилла. Эти слухи ходили в городе еще много лет.
– Что за причины могли толкнуть его на убийства?
– Известно о старинной вражде между его семейством и Гамбриллом. Но давай перейдем к призраку – это ведь история о привидении. Погребальная служба по Бергойну в соборе была нарушена стенаниями столь жуткими, что часть присутствующих в испуге разбежалась. С тех пор долгие годы собор посещает призрак Бергойна, и нередко, особенно в ветреную погоду, от памятника исходят душераздирающие стоны. Этого-то призрака и боится старый Газзард: считает, что нынешние строительные работы его расшевелили. Вот и вся обещанная история.
– Тоже мне, история, – недовольно проворчал я.– Никакой определенности – сплошные загадки.
– Я говорил уже, что имеется ключ, хотя также несколько загадочный.
– Речь идет о тайне, которую узнал Бергойн? Или о том, кто его убийца?
– Смотря как истолкуешь. Наутро после убийства на стене дома Бергойна (того, что зовется теперь новым домом настоятеля) была найдена надпись. Судя по всему, кто-то успел вырезать ее ночью – и это за короткое время, при свете фонаря!
– И что в ней говорилось?
– Точные слова я забыл, так что прочтешь завтра сам.
– Какой же ты противный, Остин. Я думаю, не отправиться ли мне туда сию же минуту.
– Да ладно тебе. Нельзя же среди ночи расхаживать по чужим владениям.
– А кто там теперь живет? Кто-нибудь из каноников?
– Это частная собственность. Владелец – пожилой джентльмен. Дождись, пока станет светло, тогда сможешь прочесть надпись через ворота, даже не заходя во двор.
– Не могу же я пялиться на чужой двор на виду у хозяина.
– Он очень постоянен в своих привычках. Приходи между четырьмя и половиной пятого, и, будь уверен, никто тебя не застигнет.
– Вот бы узнать, существуют ли письменные источники этой истории, – принялся я размышлять вслух.– Им самое место в библиотеке настоятеля и капитула. Спрошу завтра у библиотекаря, когда его встречу.
Остин бросил в мою сторону быстрый взгляд:
– Ты увидишься с Локардом? Зачем?
– Из-за моей работы.
– Работы? А какое он к ней имеет отношение?
– Прямое! – Я улыбнулся.– Я надеюсь, он направит мои поиски в самое удачное русло.
– Я думал, ты собирался бродить по этим злосчастным римским валам вдоль винчестерской дороги. При чем же тут Локард?
– Ты имеешь в виду насыпи вокруг замка Вудбери? До недавних пор они считались римскими, но, вероятно, это неправильно. Собственно, они либо...
– Да бога ради! Вопрос в том, их ли ты намерен изучать?
– Когда я впервые тебе писал, моей целью были именно они. Знаешь ли ты, что их до сих пор ни разу по-настоящему не обследовали? Потому-то никто понятия не имеет о том, построены они до римлян, римлянами или же англосаксами. Моя собственная...
– Но ты поменял свои планы?
– Разве я не упоминал в последнем письме, что передо мной открылась гораздо более заманчивая перспектива? Выходит, я не объяснил достаточно четко, что речь идет о работе совершенно иного рода. Ну конечно! Потому ты и выразил надежду, что непогода мне не помешает! А я-то думал, это шутка!
Я рассмеялся. Остин, однако, спросил раздраженно:
– О чем это ты?
– Недавно я узнал, что в библиотеке может найтись манускрипт, который способен поставить точку в захватывающе интересном и очень важном научном споре.
Остин направился к камину. Стоя ко мне спиной, он нащупал что-то на каминной полке и принялся набивать трубку. Прежде я не видел, чтобы он курил.
Я продолжал:
– Я готовил монографию о «Жизни Альфреда Великого» Гримбалда, правильное название – «De Vita Gestibusque Alfredi Regis»[2]. Ты слышал об этом произведении?
– Кажется, нет, – пробормотал Остин.
– Гримбалд – клирик, современник Альфреда; на него ссылается Ассер в своей гораздо более известной «Жизни Альфреда Великого ». В его увлекательнейшем рассказе славный король словно бы оживает. Тебе непонятно, почему труд Гримбалда, в отличие от труда Ассера, мало кому знаком?
– Полагаю, сейчас ты мне объяснишь.
– Дело в том, что подлинность его не была однозначно установлена. Я же рассчитываю доказать аутентичность труда Гримбалда и на его основе составить биографию Альфреда. Скажу не преувеличивая: эта работа перевернет все наши представления о девятом веке, ибо у Гримбалда имеется поразительный материал, не использованный историками...
– Потому что они считают его подделкой, – прервал меня Остин.
– Не все, а некоторые. Вероятно, портрет, нарисованный Гримбалдом, служит им укором в их своекорыстном цинизме. Видишь ли, в рассказе Гримбалда Альфред предстает человеком храбрым, находчивым и ученым, к тому же на редкость великодушным и всеми любимым. К примеру, в нем повествуется о дружбе короля с великим Вулфлаком, ученым и святым.
– Вулфлаком?
– Он был наставником короля в его детские годы и оставался рядом в один из критических моментов его жизни. Гримбалд описывает, как они обсуждают роль королевской власти в ночь накануне решающей битвы при Эшдауне. Есть замечательная глава, где Альфред – сопровождаемый самим Гримбалдом – посещает учеников при аббатстве здесь, в Турчестере. Сверх всего, труд Гримбалда – единственный источник, из которого мы знаем о мученичестве Вулфлака.
Заметив пустой взгляд Остина, я спросил:
– Тебе об этом ничего не известно? Он покачал головой.
– А о том, как он был в плену у датчан?
– Понятия не имею, о чем ты говоришь, – произнес он чуть ли не раздраженно.
– Тогда я тебе расскажу. Я думал, эту удивительную историю знает каждый английский школьник.
– Я знаю о тех треклятых пирогах. Я рассмеялся:
– Очень поздняя и путаная традиция. А вот рассказ о мученичестве Вулфлака – подлинный и очень трогательный. Я его хорошо помню, но на случай, если какая-нибудь деталь ускользнет, принесу сверху текст Гримбалда.
– Это ни к чему, – потряс головой Остин.
Я поспешно поднялся в спальню и взял с пристенного столика книгу, рядом с которой оказался мой не совсем удачный рождественский подарок Остину – молодая леди в лавке очень красиво его упаковала. Прихватив и то и другое, я стал спускаться и был несколько удивлен, когда на лестничной площадке встретил Остина, который почему-то возвращался с нижнего этажа. В комнате я вручил ему подарок, он поблагодарил и, прежде чем сесть в кресло, положил пакет на пол. Подарок оказался на том месте, где прежде лежал сверток, и я, любопытствуя, куда девался последний, огляделся. Ни на книжных полках, ни на столике у окна свертка не было. Возможно, Остин спрятал его в большой шкаф. Или отнес обратно вниз? Но почему?
– Голову носит под мышкой?
– На обычном месте, насколько мне известно.
– И какая же обида мешает ему мирно покоиться по ночам в могиле? Ведь история привидения всегда начинается с какой-нибудь ужасной несправедливости.
– Величайшая из несправедливостей: он был убит, а виновники избежали правосудия. После ужина я тебе расскажу. Нет-нет, молчи. Сопротивляться бесполезно: под Рождество самое время для таких рассказов. Я буду негостеприимным хозяином, если ты у меня не отправишься спать запуганный, на трясущихся ногах.
– Придется и мне образцово исполнить долг гостя: сидеть не шелохнувшись, замерев от ужаса.
Он весело объявил, что ужин готов, и поручил мне отнести в столовую тарелки и блюда.
Мы уселись за небольшой стол (собственно, это был карточный столик, неуместно зеленая поверхность которого была прикрыта сомнительной чистоты скатертью) и приступили к аппетитному ужину: пряным бараньим отбивным с жареной репой и замечательному айвовому пирогу – купленному в булочной, как подчеркнул Остин, дабы не внушать мне преувеличенного представления о своих кулинарных талантах. Мы оба вволю пили кларет, причем в Остина вместилось много больше, чем в меня. В комнате было по-прежнему тесно и пахло газом, пищей, углем и вдобавок чем-то не совсем приятным, но приступ тошноты не повторился.
За едой Остин то болтал без умолку, то затихал, словно погрузившись в собственные мысли. Я попробовал поговорить о том, что нас прежде объединяло, но он остался равнодушен, и мое сердце екнуло при воспоминании о том, как мы, бывало, засиживались допоздна за беседой о Платоне. Я попытался затеять разговор о городе – школе и местном немногочисленном обществе, – но он избегал моих вопросов.
Я обнаружил, что о былом он тоже не расположен беседовать. Вероятно, оно просто стерлось у него из памяти. Когда я упоминал о прежних знакомых или эпизодах прошлого, он пропускал мои слова мимо ушей. Я заговорил о наших соучениках по Кембриджу, о том, что с ними стало, и Остин улыбался и кивал; если бы я спросил, он рассказал бы мне о тех, с кем продолжал встречаться, но я не спрашивал. Я поведал, что пишу работу о короле Альфреде и интересуюсь его героическим сопротивлением нашествию язычников, а Остин довольно безразлично кивал. Чем дольше я наблюдал, тем более задавался вопросом, почему он решил возобновить наше знакомство.
Наконец он встал.
– Давай-ка отправимся с десертом наверх и...
– Стоп! – Я поднял руку.– Это входная дверь. Кто-то пришел.– Я был уверен, что слышал щелканье замка.
– Ерунда, – нетерпеливо отмахнулся Остин.– Должно быть, скрипнула лестница. Дом старый, вот и бормочет себе под нос, как маразматик. Так вот, пойдем-ка наверх, и я расскажу тебе историю о неугомонном канонике.
– Поведай прежде свою собственную! – вырвалось у меня.
Я не собирался высказываться напрямую, но вино – хотя я выпил не так уж много – меня раскрепостило. Два десятилетия он прожил в этом городе, уныло втолковывая математику неотесанным отпрыскам преуспевающих торговцев льном, аптекарей и фермеров. Я часто размышлял о его замкнутой, скучной жизни и задавал себе вопрос, думает ли он обо мне и о том, что наши судьбы могли сложиться совсем иначе.
Он ответил странным взглядом.
– Я имею в виду историю твоей жизни. Тех лет, что ты здесь провел.
– У меня нет истории, – проговорил он коротко.– Работаю потихоньку. Не о чем рассказывать.
– Как-никак два десятка лет с лишним – а тебе и сказать нечего?
– А что сказать? У меня есть друзья, некоторых ты увидишь. Кое-кто из моих сослуживцев в школе – холостяки, как и я, – тесно сдружились, есть у меня знакомые и в городе. Компания беспутных, неряшливых мужчин, которые просиживают в пивных, потому что никто их не ждет дома. Допущен я и в более благородные круги, так как иные из ясен каноников и преподавателей видят во мне что-то вроде домашней собачонки.
Я улыбнулся:
– А ты никогда не подумывал о женитьбе? Он бросил на меня смеющийся взгляд:
– Кто лее на меня польстится? Я и в молодости не был завидным женихом, а уж теперь и вовсе.
Расспрашивать дальше я постеснялся, чтобы не быть заподозренным в праздном любопытстве. Я подумал о его деликатности: я ведь ни разу не услышал от него вопроса, касающегося моей жизни в годы нашей разлуки, который мог бы быть мне неприятен. Мне пришло на ум, что он пригласил меня ради совета или помощи, а по какому поводу – о том я, после разговоров в соборе, тоже догадывался. По крайней мере, у него будет возможность облегчить душу.
– В школе все в порядке?
– Почему ты спрашиваешь?
– Я слышал, там идут какие-то споры. Остин вдруг вгляделся в меня пристально:
– Ты о чем? Кто сказал тебе такое? Я пожалел о своей болтливости.
– Старик... служитель... упоминал о каких-то неладах.
– Газзард? А с чего ты решил, что ему об этом что-нибудь известно? – Он ел меня глазами.– Думали бы они лучше о своих собственных делах. Этот Газзард – ни дать ни взять старая кумушка. Как и большинство каноников. Только и делают, что придумывают гадости друг о друге. Или еще о ком-нибудь, кто попадется на язык.
– Какие такие гадости?
– Да ты и сам можешь вообразить.
Он отвернулся, и стало ясно, что он потерял к этой теме интерес. Я вспомнил, как раздражала его моя привычка подолгу рассматривать предмет под разными углами зрения. Для Остина факт был фактом и ни в каких обсуждениях не нуждался. Он встал.
– Пойдем наверх. Я развел огонь.
В холле я заметил какой-то сверток, прислоненный к стене напротив двери комнаты. Я был уверен, что прежде его тут не было.
Остин поднял сверток.
– Как он тут оказался? – спросил я.
– Ты о чем? – поспешно отозвался он.– Я оставил его здесь перед ужином, чтобы не забыть, когда пойду наверх.
Без дальнейших слов мы поднялись по лестнице и застали в гостиной уютно горящий камин. Я подсел к огню, а Остин оставил сверток на полу у другого стула и зажег свечи. Затем, открыв бутылочку недурного портвейна, он наполнил стаканы.
Это так походило на старые времена, что мне живо представились неосуществленные замыслы, и я рискнул поинтересоваться:
– Помнишь, как на старшем курсе мы толковали однажды, что неплохо бы заниматься наукой в одном и том же колледже?
Остин помотал головой:
– Разве?
– А как нас вдохновляла идея посвятить себя интеллектуальным занятиям?
Его губы тронула саркастическая усмешка.
– Ты, наверное, считаешь, что такое возможно только в Кембридже – ну, или в Оксфорде?
– Вовсе нет. К примеру, я высокого мнения об уме каноников...
– Каноники! – прервал меня Остин.– Я избегаю их, насколько возможно. За редкими исключениями это, очень ограниченная публика. Именно потому большинство их помешаны на внешних формах: благовония, облачения, свечи, процессии. В церкви полно таких людей, в университетах – тоже. Эмоциональная жизнь сведена к нулю; умом дерзки, что нетрудно, а чувствами робки.
– Я слышал, что капитул терзают постоянные конфликты между приверженцами евангелической и ритуалистической доктрины, – добавил я, избегая упоминать имя Газзарда.
– Тем и вызваны разногласия о работах в соборе, – кивнул Остин.– Иные смотрят на него как на красивую старинную оболочку; они хотят сохранить его материальный облик, так как ничто другое для них не существует.
Я спрятал свое раздражение за улыбкой.
– Неужели каждый, кто любит старые церкви, – богоотступник?
– Я говорю о тех наших современниках, кто творит религию из материй второстепенных или чуждых христианству: музыки, истории, искусства, литературы.
Его речь дышала таким негодованием, что я, нисколько не желая втягиваться в спор, все же счел нужным объяснить свою позицию:
– Со своей стороны должен сказать, что для меня важна нравственная ценность произведений искусства, таких как собор, но не груз суеверий, с ними связанный.
Остин сел в кресле боком, перекинув ноги через подлокотник (мне вспомнилось внезапно, что такая привычка была у него и в юности), и яростно на меня уставился, что вкупе с несолидной позой выглядело довольно забавно. Он с расстановкой повторил мои слова:
– Груз суеверий. Откуда же они берутся, как не от тебя и тебе подобных? Это вы собираете в кучу различные доктрины, чтобы состряпать из них новую форму суеверия, куда более опасную, чем любые суеверия христианства. А к тому же и бесполезную. Она бессильна разрешить главные человеческие проблемы: потери, смерть близких, неизбежность собственной смерти.
– А разве такой должна быть религия? Утешительной сказкой? Я, подобно римским стоикам или моим любимым англосаксам до обращения в христианство, предпочитаю правду, какой бы суровой она ни была.
– Суровей христианства ничего не существует.
– Так ты уверовал, Остин? Прежде ты был скептиком.
– С тех пор минуло два десятка лет, – огрызнулся он.– А ты думал, за пределами Кембриджа ничто никогда не меняется?
Перемена в самом деле произошла разительная. В свое время, равняясь на передовых старшекурсников нашего поколения, мы были вольнодумцами в духе Шелли. Со всей страстью бичевали религию как организованный обман. Я не отказался от своих убеждений, и, собственно, опыт историка заставил меня еще более убедиться в том, что религия есть заговор сильных мира сего против остального человечества. Однако с годами я смягчился и теперь скорее жалел верующих, чем неистово их осуждал.
– Впрочем, я и в университетские годы был верующим. – В голосе Остина чувствовалась горечь.– Я только притворялся агностиком, чтобы ты и твоя компания надо мной не смеялись.
При поступлении в колледж Остин придерживался трактарианизма и этим щеголял (думаю, в пику отцу, который принадлежал к Низкой церкви, служил викарием и не мог похвалиться ни знатностью, ни богатством), но затем быстренько объявил себя атеистом. Неужели это я его обратил, сам того не заметив? Он был так податлив? Если я и повлиял на него, то не потому, что был умнее, – просто лучше понимал, в чем моя вера и чего я хочу. Остин был несколько ленив, то есть склонен плыть по течению; в отличие от меня он не держал себя в ежовых рукавицах. Именно из-за этой личной особенности он подпал под влияние человека, который очень мне навредил.
– На старших курсах мы не задумываясь называли христианство суеверием, – продолжал Остин.– Суеверием, которое совсем уже выдохлось под солнцем рационализма и вот-вот исчезнет окончательно. А теперь я проникся обратным убеждением: если у тебя нет веры, значит, все, что ты имеешь, это суеверие. Боязнь темноты, привидений, царства смерти – от этого никуда не денешься. Чтобы избавиться от страхов, мы нуждаемся в сказках. Ты, например, берешь свои утешительные мифы и сказки из истории – как с этим твоим королем Артуром.
– Артуром? О чем ты?
– Ты же сам недавно говорил, что пишешь труд о короле Артуре.
– Бог мой, да нет же. Я пишу о короле Альфреде.
– Артур, Альфред, какая разница? Ну спутал я их – но суть дела от этого не меняется. Ты сочиняешь сказки, чтобы себя утешить.
– В отличие от Артура Альфред – признанная историческая фигура, – вознегодовал я.– Чего не скажешь об Иисусе из Назарета. При всем моем уважении к моральной системе, которую связывают с его именем.
– Уважение к моральной системе, которую связывают с его именем! – фыркнул Остин.– Я говорю о религии, вере, принятии абсолютной реальности спасения или вечных мук. Ты – как и прочие наши ровесники – потерял веру оттого, что решил, будто наука может объяснить все. Когда-то я и сам так считал, но потом понял, что разум и вера вовсе не противоречат друг другу. Это системы реальности разного порядка. Теперь мне это известно, а когда я был моложе, то заблуждался вместе с тобой. Ныне я знаю: свет существует потому, что есть тьма. Жизнь – потому, что есть смерть. Добро – оттого, что есть зло. Спасение существует, потому что есть проклятие.
– А яйца существуют, потому что существует бекон! – не удержался я.– Чушь собачья!
Остин ответил мне холодным взглядом своих больших черных глаз, будто ответа по существу я не заслужил.
– Прости, – сказал я.– Мне не следовало так говорить. Но ты в это веришь, так как тебе хочется думать, что ты будешь спасен. Ты попался в ту самую ловушку, о которой мы оба часто говорили. Приманкой послужила вечная жизнь и прочая ерунда.
– Что ты знаешь о моей вере? – произнес он мягко.
Внезапно я до конца понял то, о чем наполовину догадывался с первой же минуты приезда: Остин для меня полнейший незнакомец. Еще более меня обескуражила мысль, что и двадцать пять лет назад, думая, что изучил Остина вдоль и поперек, я на самом деле знал его очень мало. Человек, глядевший на меня сейчас с таким презрением, in potentia[1] присутствовал и в моем прежнем приятеле, а я об этом даже не подозревал.
Мы надолго замолкли. За окнами густой туман обвивал площадь и собор плотным, но холодным и влажным шарфом. Остин пил, по-прежнему бросая на меня взгляды поверх стакана. Я прятал глаза и тоже потягивал вино. Он опустил стакан на пол и переменил позу.
– Я хотел рассказать тебе о привидении.
Его голос прозвучал любезно, словно бы мы не стояли только что на грани открытой ссоры. Я откликнулся на его новое настроение:
– В самом деле, неплохо бы послушать.
Спустя два дня мне показалось символичным, что рассказ об убийстве Остин вел в пределах вольного района Соборной площади, но тогда я не ждал ничего, кроме возобновления былых – таких уютных – доверительных отношений. Он начал:
– За два последних века многим попадалась на глаза высокая фигура в черном, молча обходившая собор и площадь.
Я кивнул, однако он добавил:
– Ты скорчил скептическую гримасу, но по крайней мере часть этой истории имеет материальное подтверждение. Ее можно увидеть и даже потрогать, если тебе, как Фоме неверующему, нужны подобные доказательства: она запечатлена на камне и находится менее чем в полусотне ярдов от нас.
– Что же это?
– Всему свое время. Лет приблизительно две с половиной сотни тому назад пост каноника-казначея фонда занимал Уильям Бергойн. Если бы ты открыл окно – но только, пожалуйста, не делай этого, холод собачий! – и посмотрел налево, то увидел бы здание прежнего дома казначея. Теперь оно зовется новым домом настоятеля, хотя и это название давно уже не соответствует действительности. Это здание уступало размерами тогдашнему дому настоятеля, а от епископского дворца не составляло и одной трети, однако было так красиво, что остальные дома на площади не годились ему и в подметки. Предшественник Бергойна смог навести на дом блеск, поскольку потихоньку подворовывал из фонда (должность казначея была лакомым куском для тех, кто не брезговал попользоваться случаем). Бергойн же не только сам не поддавался искушению, но и другим этого не позволял. Именно по причине своей честности он нажил себе могущественного врага. Это был честолюбивый каноник по имени Фрит, Ланселот Фрит, приблизительно ровесник Бергойна, служивший заместителем настоятеля. Он был человек, глубоко погрязший в болоте меркантилизма.
– Я слышал о нем! – воскликнул я.
– Вот как? Но пока молчи и слушай. До появления Бергойна Фрит пользовался практически неограниченной властью, поскольку старый настоятель был ни на что не годен. Он правил капитулом в союзе с каноником Холлингрейком – библиотекарем, человеком ученым, но жадным и бессовестным. Можешь себе представить, как обрадовались они новоприбывшему.
– Должен сказать тебе, Остин, – вставил я, не удержавшись, – что недавно обнаружил совершенно новую версию дела Фрита.
– Интересно-интересно, – небрежно отозвался он.– Однако дай мне закончить мою историю, а потом уж изложишь свою. Иначе мы запутаемся. Бергойна и Фрита разделяла не только личная неприязнь. Бергойн был человек набожный, далекий от мирского, посвятивший себя молитве, а Фрит жаждал власти, науку не ставил ни в грош и преследовал одни лишь материальные интересы.
– Погоди минутку, – снова не выдержал я.– Мне попалось свидетельство очевидца, согласно которому Фрит в тот роковой день лишь потому ввязался в неприятности с военными, что очень любил книги.
– Не верится, – проговорил Остин.—'Причина в том, что он пытался трусливо бежать.
– Мой свидетель говорит иное, – запротестовал я.– Он утверждал...
– Расскажешь, когда я закончу. История и так путаная, а ты еще перебиваешь.– Прежде чем продолжить, он по учительской привычке сделал паузу.– Каноники в те времена были ленивые и жадные (теперешние недалеко от них ушли!) и не только позволяли зданию ветшать, но пренебрегали и другими своими обязанностями, касающимися воспитания и благотворительности. Бергойн попытался это изменить. Он хотел отремонтировать собор, чтобы туда вновь устремились прихожане со всего города, а также восстановить школы и богадельни. Чтобы выкроить деньги, он решил ужать те расходы в соборе, которые полагал несущественными, при этом не мог не затронуть интересы многих каноников и в результате нажил себе еще больше врагов. Кульминацией событий сделался скандал из-за какой-то собственности фонда, которую Бергойн задумал продать, чтобы выручить деньги на ремонт. Фрит предъявил старинный документ, лишающий его такого права; впоследствии этот документ оказался подделкой. Бергойн заподозрил обман и должен был бы понять, что противники готовы на любую подлость. Тем не менее он не сдался, осуществил задуманное и собрал большую часть нужной суммы. Казалось бы, это была победа, но за нее пришлось заплатить. Таинственным образом – вероятно, в какой-то связи с интригами и заговорами, которым не было конца, – ему стала известна некая жуткая тайна, столь ужасающая, что, размышляя над нею, он изменил прежнему уединенному и правильному образу жизни и начал проводить ночи в обветшавшем соборе или мерить шагами Соборную площадь.
– Полагаю, ты откроешь мне, в чем заключалась эта тайна?
– Не рассчитывай: Бергойн унес ее в могилу. Так или иначе, узнав ее, достойный и респектабельный клирик превратился в страдальца, терзаемого мрачными мыслями. Это была очень опасная тайна.
– Ты хочешь сказать, его убили, чтобы предотвратить разоблачение?
– Похоже на то. Однажды ранним утром его изувеченное тело нашли под лесами, которые были подготовлены для столь ненавистного его сослуживцам ремонта.
– Словно бы он был наказан за свой успех?
– Версию убийства подкрепляет еще одно обстоятельство: той же ночью бесследно исчез каменщик собора, некто Гамбрилл. Он тоже не ладил с Бергойном. Существует и другое объяснение пропажи Гамбрилла и смерти каноника: их обоих мог убить молодой рабочий, помощник Гамбрилла. Эти слухи ходили в городе еще много лет.
– Что за причины могли толкнуть его на убийства?
– Известно о старинной вражде между его семейством и Гамбриллом. Но давай перейдем к призраку – это ведь история о привидении. Погребальная служба по Бергойну в соборе была нарушена стенаниями столь жуткими, что часть присутствующих в испуге разбежалась. С тех пор долгие годы собор посещает призрак Бергойна, и нередко, особенно в ветреную погоду, от памятника исходят душераздирающие стоны. Этого-то призрака и боится старый Газзард: считает, что нынешние строительные работы его расшевелили. Вот и вся обещанная история.
– Тоже мне, история, – недовольно проворчал я.– Никакой определенности – сплошные загадки.
– Я говорил уже, что имеется ключ, хотя также несколько загадочный.
– Речь идет о тайне, которую узнал Бергойн? Или о том, кто его убийца?
– Смотря как истолкуешь. Наутро после убийства на стене дома Бергойна (того, что зовется теперь новым домом настоятеля) была найдена надпись. Судя по всему, кто-то успел вырезать ее ночью – и это за короткое время, при свете фонаря!
– И что в ней говорилось?
– Точные слова я забыл, так что прочтешь завтра сам.
– Какой же ты противный, Остин. Я думаю, не отправиться ли мне туда сию же минуту.
– Да ладно тебе. Нельзя же среди ночи расхаживать по чужим владениям.
– А кто там теперь живет? Кто-нибудь из каноников?
– Это частная собственность. Владелец – пожилой джентльмен. Дождись, пока станет светло, тогда сможешь прочесть надпись через ворота, даже не заходя во двор.
– Не могу же я пялиться на чужой двор на виду у хозяина.
– Он очень постоянен в своих привычках. Приходи между четырьмя и половиной пятого, и, будь уверен, никто тебя не застигнет.
– Вот бы узнать, существуют ли письменные источники этой истории, – принялся я размышлять вслух.– Им самое место в библиотеке настоятеля и капитула. Спрошу завтра у библиотекаря, когда его встречу.
Остин бросил в мою сторону быстрый взгляд:
– Ты увидишься с Локардом? Зачем?
– Из-за моей работы.
– Работы? А какое он к ней имеет отношение?
– Прямое! – Я улыбнулся.– Я надеюсь, он направит мои поиски в самое удачное русло.
– Я думал, ты собирался бродить по этим злосчастным римским валам вдоль винчестерской дороги. При чем же тут Локард?
– Ты имеешь в виду насыпи вокруг замка Вудбери? До недавних пор они считались римскими, но, вероятно, это неправильно. Собственно, они либо...
– Да бога ради! Вопрос в том, их ли ты намерен изучать?
– Когда я впервые тебе писал, моей целью были именно они. Знаешь ли ты, что их до сих пор ни разу по-настоящему не обследовали? Потому-то никто понятия не имеет о том, построены они до римлян, римлянами или же англосаксами. Моя собственная...
– Но ты поменял свои планы?
– Разве я не упоминал в последнем письме, что передо мной открылась гораздо более заманчивая перспектива? Выходит, я не объяснил достаточно четко, что речь идет о работе совершенно иного рода. Ну конечно! Потому ты и выразил надежду, что непогода мне не помешает! А я-то думал, это шутка!
Я рассмеялся. Остин, однако, спросил раздраженно:
– О чем это ты?
– Недавно я узнал, что в библиотеке может найтись манускрипт, который способен поставить точку в захватывающе интересном и очень важном научном споре.
Остин направился к камину. Стоя ко мне спиной, он нащупал что-то на каминной полке и принялся набивать трубку. Прежде я не видел, чтобы он курил.
Я продолжал:
– Я готовил монографию о «Жизни Альфреда Великого» Гримбалда, правильное название – «De Vita Gestibusque Alfredi Regis»[2]. Ты слышал об этом произведении?
– Кажется, нет, – пробормотал Остин.
– Гримбалд – клирик, современник Альфреда; на него ссылается Ассер в своей гораздо более известной «Жизни Альфреда Великого ». В его увлекательнейшем рассказе славный король словно бы оживает. Тебе непонятно, почему труд Гримбалда, в отличие от труда Ассера, мало кому знаком?
– Полагаю, сейчас ты мне объяснишь.
– Дело в том, что подлинность его не была однозначно установлена. Я же рассчитываю доказать аутентичность труда Гримбалда и на его основе составить биографию Альфреда. Скажу не преувеличивая: эта работа перевернет все наши представления о девятом веке, ибо у Гримбалда имеется поразительный материал, не использованный историками...
– Потому что они считают его подделкой, – прервал меня Остин.
– Не все, а некоторые. Вероятно, портрет, нарисованный Гримбалдом, служит им укором в их своекорыстном цинизме. Видишь ли, в рассказе Гримбалда Альфред предстает человеком храбрым, находчивым и ученым, к тому же на редкость великодушным и всеми любимым. К примеру, в нем повествуется о дружбе короля с великим Вулфлаком, ученым и святым.
– Вулфлаком?
– Он был наставником короля в его детские годы и оставался рядом в один из критических моментов его жизни. Гримбалд описывает, как они обсуждают роль королевской власти в ночь накануне решающей битвы при Эшдауне. Есть замечательная глава, где Альфред – сопровождаемый самим Гримбалдом – посещает учеников при аббатстве здесь, в Турчестере. Сверх всего, труд Гримбалда – единственный источник, из которого мы знаем о мученичестве Вулфлака.
Заметив пустой взгляд Остина, я спросил:
– Тебе об этом ничего не известно? Он покачал головой.
– А о том, как он был в плену у датчан?
– Понятия не имею, о чем ты говоришь, – произнес он чуть ли не раздраженно.
– Тогда я тебе расскажу. Я думал, эту удивительную историю знает каждый английский школьник.
– Я знаю о тех треклятых пирогах. Я рассмеялся:
– Очень поздняя и путаная традиция. А вот рассказ о мученичестве Вулфлака – подлинный и очень трогательный. Я его хорошо помню, но на случай, если какая-нибудь деталь ускользнет, принесу сверху текст Гримбалда.
– Это ни к чему, – потряс головой Остин.
Я поспешно поднялся в спальню и взял с пристенного столика книгу, рядом с которой оказался мой не совсем удачный рождественский подарок Остину – молодая леди в лавке очень красиво его упаковала. Прихватив и то и другое, я стал спускаться и был несколько удивлен, когда на лестничной площадке встретил Остина, который почему-то возвращался с нижнего этажа. В комнате я вручил ему подарок, он поблагодарил и, прежде чем сесть в кресло, положил пакет на пол. Подарок оказался на том месте, где прежде лежал сверток, и я, любопытствуя, куда девался последний, огляделся. Ни на книжных полках, ни на столике у окна свертка не было. Возможно, Остин спрятал его в большой шкаф. Или отнес обратно вниз? Но почему?