Страница:
– С трудом. У меня нет за душой ни запасов, ни друзей, которые могли бы помочь. Но неужели ты думаешь, что я буду плакать по своей работе – обучать деклассированных юнцов в скверном маленьком городишке? Меня тянет обратно в Италию. Помнишь, я был там однажды?
– Но, Остин, на что ты будешь жить? Даже в Италии без какого-нибудь дохода не обойтись.
– Ты все на свете сводишь к деньгам и службе. Неужели ты не понимаешь, что это вещи второстепенные? В конечном итоге.
– Какие же тогда первостепенные?
Он уставился на меня с непостижимым выражением, и когда мне стало ясно, что другого ответа не будет, я спросил:
– Ты хочешь сказать, что важнее всего спасение души? Я постарался, чтобы в моем тоне не прозвучал сарказм.
Но на лице Остина появилась горькая улыбка:
– Ты только что обвинил меня в том, что я верю в « вечную Жизнь и прочую ерунду».
– Прошу прощения. Я на минуту забылся. Насмехаться над чужими верованиями противно моим принципам.
– Как бы эти верования ни были смешны? – В голосе Остина чувствовалась ирония.
– История говорит, что едва ли не во всех обществах большинство людей верило в бессмертие души. Веруя в божественное воздаяние, ты, по крайней мере, солидарен с большинством.
Он жестом остановил меня:
– Я еще сам не разобрался. Я верю в добро и зло, в спасение и проклятие. Верю полностью и безоговорочно. Это для меня такая же реальность, как стул, на котором я сижу. Еще большая. По твоим словам, я попался на приманку вечной жизни, но послушай, осуждение для меня более реально и убедительно, чем спасение. И гораздо более вероятно.
А я-то уж было решил, что вот-вот его пойму.
– Почему ты так говоришь?
Он смотрел мне в глаза, пока я не отвел взгляд.
– Позволь, я обращу к тебе твой же вопрос. Что для тебя первостепенно? Что в конечном итоге главное?
Ответить оказалось нелегко.
– Наверное, наука. Истина. Гуманизм.– Я замолк.– Бога ради, Остин, это вопрос для студентов. Главное – стараться быть порядочным человеком. Стараться делать максимум. Я имею в виду, уважать и понимать других людей. Реализовывать свои интеллектуальные способности, обеспечивать потребности и наслаждаться прекрасным.
– Вот и различие между нами. Позволь, я тебе объясню. Предположим, тебе нужно описать свою жизнь как некое путешествие, что бы ты тогда сказал?
– Не понимаю.
– Я говорю о том, что для тебя жизнь – это медленное продвижение по открытой равнине; и спереди и сзади земля просматривается до горизонта.
– Ясно. А твоя жизнь тебе представляется иначе? Он улыбнулся:
– Да. Для меня жизнь – опасный поиск в густом тумане и тьме; под ногами узкая горная тропа, с обеих сторон бездна. Временами туман рассеивается, и, когда светлеет, я замечаю рядом головокружительные обрывы, но впереди виден пик, к которому я стремлюсь.
– В моей жизни тоже случаются нежданные приключения. К примеру, когда мне попалась ссылка на то, что в здешней библиотеке может найтись манускрипт...
– Я не о манускриптах говорю, – прервал меня Остин.– Как насчет страстей?
Я неловко ухмыльнулся:
– В нашем возрасте, Остин...
– В нашем возрасте! Что за чушь. Можно подумать, ты старик.
– Остин, мы уже не юнцы. Нам обоим скоро минет полсотни.
– Полсотни! Разве это возраст? Впереди еще несколько десятков лет.
– Так или иначе, страстей мне хватило, пора поставить точку.
– Полагаю, ты намекаешь на...
– Молчи, Остин. Право, я не хочу ворошить прошлое.
– Ас тех пор?
– С тех пор?
– Прошло уже больше двух десятков лет. Неужели с тех пор для тебя все кончилось, кроме профессиональной жизни?
– Моя профессиональная жизнь – которой ты, видимо, пренебрегаешь как малозначительной – даровала мне множество радостей и преимуществ. У меня есть ученики, коллеги, научные труды и книги. Полагаю, я уважаемый человек в колледже и в своей профессии. Можно смело утверждать, что многие из молодых людей, которых я учил, чувствуют ко мне такую же привязанность, как я к ним.
– Ты словно бы говоришь о прошлом. Разве у тебя нет желания завладеть этой должностью? Или тебя вполне устраивает, что она достанется этому типу – Скаттарду, так ты его назвал?
– Я уже сказал, что не намерен ради нее унижаться. Кроме того, это риск.
– Риск?
– Если станет известно, что я домогался профессорского звания и потерпел неудачу, я буду унижен.
– И это ты называешь риском?
– Мне не нужна эта должность. Моя профессиональная жизнь и без того полна.
– Отлично.– Остин откинулся на спинку кресла.– Ты никогда не подумывал о том, чтобы снова жениться?
– Я все еще женат, – отозвался я коротко. И, встретив испытующий взгляд Остина, добавил: – Насколько мне известно.
– Насколько тебе известно. Что ж, могу сказать...
– Я не хочу ничего знать. Я сказал уже, у меня нет желания обсуждать это.
– Неужели двадцать лет назад ты забыл о страстях навсегда? Ты ни к кому не питал с тех пор нежных чувств? – В его тоне слышалось скорее нетерпение, чем симпатия.
– Как бы я мог? Я не свободен. Кроме того, как я уже сказал, страстей мне хватило с избытком на всю жизнь.– Видя, как Остин молча за мной наблюдает, я ляпнул: – Я совершенно счастлив тем, что имею.
– Счастье, – произнес он мягко, – это нечто большее, чем отсутствие несчастий.
– Возможно, однако меня пугает воспоминание о том несчастье, которое я пережил двадцать лет назад. Отсутствие страданий – этого с меня довольно.
– Как ты можешь такое говорить? Единственное, что в жизни важно, – это страсть. Единственное.
На язык напрашивалось множество ответов: что так называемая страсть – это часто не более чем юношеская любовь к приключениям, желание оказаться в центре внимания, но, взглянув Остину в лицо, я не решился заговорить. В нем была такая сосредоточенность, такая сила чувств. Я отвел глаза. На что, черт возьми, он намекает? Что за страсть составляет существо его жизни? Кто объект этой страсти? Странно было даже связывать понятие «страсть» с человеком нашего возраста. И все же я не исключал, что он прав. Безусловно, прав, если речь идет о любви. Однако слово «любовь» Остин не упоминал.
– Что ты имеешь в виду под страстью?
– Как будто и так не понятно! Я имею в виду, что мы живем не в себе и для себя, а существуем настолько, насколько нас воссоздает воображение другого человека, – существуем, участвуя в его жизни с максимальной полнотой. Это участие касается воображения, интеллекта, физической и эмоциональной сферы – со всеми конфликтами, которые отсюда вытекают.
– Я в это не верю. По-моему, наш удел – полное одиночество. То, что ты описываешь, это просто временная одержимость.– Я улыбнулся.– Именно временная, пусть даже иногда она длится всю жизнь.
– Одиночество становится нашим уделом только по нашему собственному выбору.
Я был не согласен, но возражать не стал. Меня охватило любопытство.
– А это отвлеченное понятие, которое ты именуешь страстью, сильно отличается от любви, привязанности?
Он как будто на миг задумался, прежде чем ответить:
– Скажу так. О страсти речь идет в том случае, если человек, к которому ты испытываешь соответствующее чувство, просит тебя преступить границы нравственности и ты соглашаешься.
– Ты говоришь о чем-то вроде лжи или кражи? Он усмехнулся:
– Приблизительно. Или о чем-то похуже, если ты способен такое вообразить.
– Не представляю себе, чтобы я такое сделал.
– Разве? Помолчав, я спросил:
– Так значит, в данное время имеется какой-то объект твоей страсти?
Он безмолвно кивнул.
– Я заинтригован.– Я сделал паузу, давая Остину возможность что-нибудь добавить. Он не произнес ни слова. Кто была та загадочная женщина, которую он любил? И не было ли связано с этим разговором полученное мною приглашение? А неприятности, в которые он – несомненно – впутался?
– Скажи, ты счастлив? Следуя своей страсти.
– Счастлив? – Остин рассмеялся.– Счастье – это то, что испытываешь, прогуливаясь в погожий денек или вернувшись домой после приятной встречи с друзьями. Нет, страсть не сделала меня счастливым. Она повергла меня в бездну отчаяния. Вознесла на вершины восторга.– И едва слышным шепотом, так что я не знал, не обманывает ли меня слух, добавил: – И увлекла к погибели.
– Если есть выбор, я предпочту скорее счастье, чем страсть.
– Если ты можешь так легко отодвинуть ее в сторону, значит, со студенческих времен ты нисколько не повзрослел, – отозвался он. И с оттенком глубочайшего презрения в голосе спросил: – Говоришь, тебе хватило страстей? Одной недолгой женитьбы достало на все эти годы?
– Довольно об этом, Остин.
– Думаю, твой случай тяжелее моего.– Он произнес это серьезно.– В смертный час ты поймешь, что никогда и не жил.
– Ну нет, я жил.
– Однажды. Двадцать с лишним лет назад.
Я был ошеломлен, услышав его холодный, едва ли не насмешливый тон. Он делал вид, будто не понимал, что это для меня значит. Не понимал?
– Я бы предпочел не говорить об этом.
– Ты, наверное, винишь себя?
– Виню себя? Да, пожалуй. Я был наивен, доверчив, не знал жизни. И, поскольку уж затеялась откровенная беседа, признаюсь, что долгое время злился на тебя.
– Ты злился на меня?
– Остин, что бы я ни чувствовал в то время, ты должен понять: если бы я на тебя обижался за роль, которую ты сыграл, я бы ни за что не принял твое приглашение.
– А какую роль я, по-твоему, сыграл?
– Боюсь, придется тебе довольствоваться тем, что уже сказано. Я не собираюсь проводить... эксгумацию, после стольких-то лет.
– Ты в самом деле не слышал никаких новостей?..
– Она мертва. Для меня она мертва.
– Я слышал от одного старого приятеля в Неаполе...
– Не хочу ничего знать, Остин. Больше ни слова. Я предполагаю, она жива, потому что, если бы она умерла, я бы от кого-нибудь об этом услышал.
– Я слышал от одного старого приятеля в Неаполе, что у них родился ребенок. Ты знал об этом?
Бок пронзило болью, словно от удара кинжалом. Я встряхнул головой. Голос Остина доходил приглушенно, как через слой воды:
– Девочка. Сейчас ей около пятнадцати. Мне сказали, она очень умная и красивая. Похожа на мать, а глаза от отца.
Я спрятал лицо в ладонях.
– Не хочешь слышать правду, да? Странно для историка. Похоже на профессиональную несостоятельность, не думаешь?
Я отнял ладони и отвернулся.
– Зря я приехал.
– Все это – твое пристрастие к успокоительным компромиссам.– Он коротко рассмеялся.– Вот в чем твоя страсть: компромисс. Не насмехаешься над чужими верованиями, какими бы неправильными они тебе ни казались. Как это типично для среднего класса, как характерно для англичанина и для обывателя. Но ты очень многого не понимаешь. Твое существование всегда было привилегированным, защищенным. А теперь ты и вовсе заполз в раковину. Ты всю жизнь перестраховывался, осторожничал. Тебе и не снились те ужасы, падения и восторги, которые пережил я.
Он остановился. Потом добавил:
– Но я очень рад, что ты меня простил.
С минуту, не меньше, мы сидели молча. Я заметил, как при свете единственной свечи и гаснущих углей в камине вокруг нас сгущались тени. Я даже слышал, как внизу, на лестничной площадке, тикали часы.
– В гостиницу идти слишком поздно, – произнес я, вставая.– Но сразу после завтрака я покину твой дом.
Остин походил на человека, пробуждающегося после наркоза или гипнотического транса.
– Ты должен остаться. Прости, если я тебя обидел. Сам не знаю, как у меня все это вырвалось. Ну скажи, что ты не уйдешь.
– Думаю, мне нужно уйти.
– Слушай, если абсолютно честно, я был не в себе. Сядь, прошу тебя.
Я нехотя повиновался, и он продолжал:
– У меня неспокойно на душе. Иначе бы я этого не наговорил.
– Я догадался.
– Я обращался не столько к тебе, сколько к самому себе. Любой, кого бы принесла нелегкая в это кресло, услышал бы то же самое, что и ты.– Он отвернулся.– Честно говоря, в последние несколько недель я хожу по лезвию бритвы.
– Расскажешь, в чем дело?
Он обратил ко мне страдальчески искаженное лицо.
– Не могу. Но представь себе положение столь невыносимое, что начинаешь думать о самоубийстве как единственном выходе.
– Боже милосердный! Выбрось из головы эти чудовищные мысли. Ты ведь не всерьез?
По лицу Остина медленно разлилась сардоническая ухмылка.
– Я отверг эту идею. Так что по крайней мере на этот счет можешь быть спокоен.
– Доверишься ли ты мне настолько, чтобы рассказать свою историю, Остин?
– Ты останешься до воскресенья?
– Хорошо-хорошо. Я остаюсь.
– Благослови тебя Бог, дружище.
Я ждал, что он заговорит, но он, вероятно, не собирался со мной откровенничать. Так или иначе, я решился начать сам, но тут часы на лестничной площадке пробили час.
– Уже так поздно? – вырвалось у меня.
– Еще позднее.– Остин вынул свои часы.– Не слышал разве соборный колокол? Уже почти два. Эти часы ходят как бог на душу положит.
– Тогда почему бы не показать их часовщику? Остин улыбнулся.
Раздражающий, непостижимый Остин! Как же я любил его в юности и как горевал, что утратил его дружбу.
– Завтра у меня много дел, – проговорил я.– Пойду спать.
Обменявшись рукопожатием, мы расстались. Я первым отправился наверх и обнаружил, что на лестнице и в спальне, по контрасту с теплой гостиной, ужасно холодно. Немного отодвинув занавеску, я увидел за окном еще более густой, чем прежде, туман. Остин вначале сходил вниз, а через двадцать минут я услышал, как он поднимается и открывает дверь своей спальни на другой стороне площадки. В постели я полчаса читал (я привык читать перед сном и без этого не мог заснуть), но сосредоточиться на книге мне в этот раз было трудно.
Меня расстроила гневная вспышка Остина. В университете он не был таким несдержанным. Вероятно, у него многое накипело на душе. Я снова подумал о том, в кого он был влюблен и не любовь ли угрожала его положению в школе. Кто она – жена коллеги? Или мать ученика?
У меня не шла из головы новость, которую сообщил мне Остин. Как раз чтобы оградить себя от таких новостей, я в свое время порвал с некоторыми друзьями и знакомыми. Почему Остин упорно заговаривал о прошлом, почему навязал мне это жестокое известие? Не желал ли он избавиться от своей вины? Но я не видел в нем ни малейших признаков раскаяния в той – весьма значительной – роли, какую он в свое время сыграл.
Все, чего я хотел двадцать пять лет назад, это заниматься наукой и иметь жену и детей, а Остину, очевидно, все это было не нужно. Я думал, что его запросы меньше моих, но теперь заподозрил обратное. Он не смог получить такой диплом, которого заслуживал по своим дарованиям, потому что как раз накануне экзамена ввязался в очередную заварушку, как он их называл. В Остине скрывалось нечто дикарское и опасное: я почти забыл об этом, но теперь он мне напомнил. Он мог отбросить и достоинство, и самоконтроль. Что, если он, обиженный, чувствуя себя неудачником, совершил какой-то серьезный промах?
Я задул свечу и попытался заснуть. Остин был прав: на Соборной площади царила ничем не нарушаемая тишина. Как в колледже во время каникул. Пожалуй, даже чересчур глубокая. Я вспомнил, как спустя год или два после большой паузы, случившейся в моей жизни, я решил, что в доме под Кембриджем чересчур тихо, и перебрался в колледж, в свое старое холостяцкое жилье. Шум, который создают студенты во время триместра, чаще успокаивает, чем мешает; в каникулы тишина становится давящей. Сейчас не слышалось ничего, кроме соборного колокола, отбивавшего четверти, а когда он низким звоном возвестил о наступлении очередного часа, раздались отзывы с других колоколен, приглушенные туманом; город был погружен в него, как в океан, над поверхностью торчали только шпили и башни. Кроме этих звуков доносился лишь скрип дерева: дом, как старик, скрипел суставами, изнемогая от долгого, мучительного дряхления. Я подумал о том, что должно было происходить в этом доме: люди умирали, рождались дети, случались печали, звучал смех. Мне казалось, что это скрипят деревянные борта корабля. Дом был кораблем, но облачное море находилось над нашими головами. Значит, корабль плывет ниже поверхности воды. Пока в моем мозгу проплывали эти нелепые образы, я погрузился в сон или как будто полусон.
Внезапно я пробудился и несколько минут не мог понять отчего. Потом повторился звук, заставивший меня открыть глаза. Это был ноющий плач, что-то среднее между вскриками и рыданиями, – почти нечеловеческий. В полусне мне подумалось, что это призрак, историю которого я узнал от Остина, но звук был реальный, и источник его находился внутри дома. Я зажег свечу, и комната наполнилась мерцающими тенями, что отнюдь не помогло мне успокоиться. Собравшись с духом, я встал с постели, накинул халат и вышел на лестничную площадку. Звук, как я и догадывался, шел из комнаты Остина. Я постучал и, выждав мгновение, толкнул дверь.
В тусклом свете я увидел на кровати человеческую фигуру. Подняв свечу, я разглядел Остина, одетого в ночную рубашку; он стоял на кроватном покрывале, преклонив колена. Руки он прижал к ушам, словно защищаясь от оглушительного шума. Глаза его были открыты, и, как мне показалось, он разглядывал что-то в изножье кровати. Заметив, как торчат из-под ночной рубашки его тонкие ноги, белые и костлявые, я почувствовал жалость и легкое отвращение.
При виде его бледного выразительного лица, на котором была написана мука, я забыл обо всем, что он сделал, и сердце у меня екнуло. Была ли это привязанность к человеку, стоявшему сейчас передо мной, или печаль по юноше, место которого он занял?
Я подошел к кровати. Он смотрел на меня – во всяком случае, глаза его были открыты и лицо обращено ко мне. Я испытал странное чувство, когда понял, что, глядя в упор, он меня не видит. Кто или что ему грезится – я не представлял.
Обращаясь ко мне и одновременно не ко мне, он произнес:
– Она говорит, он это заслужил, за многие годы. Говорит, это не месть, а акт справедливости. Все эти годы он избегал воздаяния.
– Остин, – сказал я.– Это я, Нед.
Не сводя с меня невидящего взгляда, он продолжал:
– Он должен за все заплатить. Она так говорит. И еще: если не мы, она сама это сделает.
Я потряс его за плечи и прижал к себе.
– Остин. Дорогой друг.
Внезапно он вздрогнул, и в его широко открытых глазах мелькнула искра понимания. Миг он оставался в моих объятиях, но затем довольно резко оттолкнул меня.
– Дорогой старый дружище, – произнес я, – мне очень тебя жаль. Чем тебе помочь?
– Слишком поздно.– Он дважды тяжело вздохнул и добавил: – Со мной все в порядке. Возвращайся в постель.
– Остин, дорогой, я не могу покинуть тебя в таком состоянии.
– Все в порядке. Иди. Просто приснился плохой сон.
Он говорил таким тоном, что спорить не приходилось. Ошеломленный, я послушался, но заснуть мне удалось далеко не сразу.
При виде его ранимости и мук все мои обиды рассеялись как дым. Не напугала ли моего старого друга история о привидении – та самая, которая, по его словам, должна была лишить меня сегодня спокойного сна? Однако ужас в его лице говорил о чем-то гораздо более серьезном. Я не мог не сочувствовать, ибо сам часто становился жертвой ночных кошмаров, особенно в худшую пору своей жизни, когда в течение нескольких месяцев я просто боялся идти в постель. Не был ли кошмар, приснившийся Остину, связан с теми событиями? Не преследует ли его ощущение вины? Я не знал в точности, какова была его роль, но долю ответственности он, без сомнения, нес. Быть может, он пригласил меня, чтобы попытаться загладить свою вину? Или, попав по непонятной причине в тяжелое положение, нуждался в моей помощи? А женщина, упомянутая им во сне, – та самая, к которой обращена его страсть?
СРЕДА, УТРО
– Но, Остин, на что ты будешь жить? Даже в Италии без какого-нибудь дохода не обойтись.
– Ты все на свете сводишь к деньгам и службе. Неужели ты не понимаешь, что это вещи второстепенные? В конечном итоге.
– Какие же тогда первостепенные?
Он уставился на меня с непостижимым выражением, и когда мне стало ясно, что другого ответа не будет, я спросил:
– Ты хочешь сказать, что важнее всего спасение души? Я постарался, чтобы в моем тоне не прозвучал сарказм.
Но на лице Остина появилась горькая улыбка:
– Ты только что обвинил меня в том, что я верю в « вечную Жизнь и прочую ерунду».
– Прошу прощения. Я на минуту забылся. Насмехаться над чужими верованиями противно моим принципам.
– Как бы эти верования ни были смешны? – В голосе Остина чувствовалась ирония.
– История говорит, что едва ли не во всех обществах большинство людей верило в бессмертие души. Веруя в божественное воздаяние, ты, по крайней мере, солидарен с большинством.
Он жестом остановил меня:
– Я еще сам не разобрался. Я верю в добро и зло, в спасение и проклятие. Верю полностью и безоговорочно. Это для меня такая же реальность, как стул, на котором я сижу. Еще большая. По твоим словам, я попался на приманку вечной жизни, но послушай, осуждение для меня более реально и убедительно, чем спасение. И гораздо более вероятно.
А я-то уж было решил, что вот-вот его пойму.
– Почему ты так говоришь?
Он смотрел мне в глаза, пока я не отвел взгляд.
– Позволь, я обращу к тебе твой же вопрос. Что для тебя первостепенно? Что в конечном итоге главное?
Ответить оказалось нелегко.
– Наверное, наука. Истина. Гуманизм.– Я замолк.– Бога ради, Остин, это вопрос для студентов. Главное – стараться быть порядочным человеком. Стараться делать максимум. Я имею в виду, уважать и понимать других людей. Реализовывать свои интеллектуальные способности, обеспечивать потребности и наслаждаться прекрасным.
– Вот и различие между нами. Позволь, я тебе объясню. Предположим, тебе нужно описать свою жизнь как некое путешествие, что бы ты тогда сказал?
– Не понимаю.
– Я говорю о том, что для тебя жизнь – это медленное продвижение по открытой равнине; и спереди и сзади земля просматривается до горизонта.
– Ясно. А твоя жизнь тебе представляется иначе? Он улыбнулся:
– Да. Для меня жизнь – опасный поиск в густом тумане и тьме; под ногами узкая горная тропа, с обеих сторон бездна. Временами туман рассеивается, и, когда светлеет, я замечаю рядом головокружительные обрывы, но впереди виден пик, к которому я стремлюсь.
– В моей жизни тоже случаются нежданные приключения. К примеру, когда мне попалась ссылка на то, что в здешней библиотеке может найтись манускрипт...
– Я не о манускриптах говорю, – прервал меня Остин.– Как насчет страстей?
Я неловко ухмыльнулся:
– В нашем возрасте, Остин...
– В нашем возрасте! Что за чушь. Можно подумать, ты старик.
– Остин, мы уже не юнцы. Нам обоим скоро минет полсотни.
– Полсотни! Разве это возраст? Впереди еще несколько десятков лет.
– Так или иначе, страстей мне хватило, пора поставить точку.
– Полагаю, ты намекаешь на...
– Молчи, Остин. Право, я не хочу ворошить прошлое.
– Ас тех пор?
– С тех пор?
– Прошло уже больше двух десятков лет. Неужели с тех пор для тебя все кончилось, кроме профессиональной жизни?
– Моя профессиональная жизнь – которой ты, видимо, пренебрегаешь как малозначительной – даровала мне множество радостей и преимуществ. У меня есть ученики, коллеги, научные труды и книги. Полагаю, я уважаемый человек в колледже и в своей профессии. Можно смело утверждать, что многие из молодых людей, которых я учил, чувствуют ко мне такую же привязанность, как я к ним.
– Ты словно бы говоришь о прошлом. Разве у тебя нет желания завладеть этой должностью? Или тебя вполне устраивает, что она достанется этому типу – Скаттарду, так ты его назвал?
– Я уже сказал, что не намерен ради нее унижаться. Кроме того, это риск.
– Риск?
– Если станет известно, что я домогался профессорского звания и потерпел неудачу, я буду унижен.
– И это ты называешь риском?
– Мне не нужна эта должность. Моя профессиональная жизнь и без того полна.
– Отлично.– Остин откинулся на спинку кресла.– Ты никогда не подумывал о том, чтобы снова жениться?
– Я все еще женат, – отозвался я коротко. И, встретив испытующий взгляд Остина, добавил: – Насколько мне известно.
– Насколько тебе известно. Что ж, могу сказать...
– Я не хочу ничего знать. Я сказал уже, у меня нет желания обсуждать это.
– Неужели двадцать лет назад ты забыл о страстях навсегда? Ты ни к кому не питал с тех пор нежных чувств? – В его тоне слышалось скорее нетерпение, чем симпатия.
– Как бы я мог? Я не свободен. Кроме того, как я уже сказал, страстей мне хватило с избытком на всю жизнь.– Видя, как Остин молча за мной наблюдает, я ляпнул: – Я совершенно счастлив тем, что имею.
– Счастье, – произнес он мягко, – это нечто большее, чем отсутствие несчастий.
– Возможно, однако меня пугает воспоминание о том несчастье, которое я пережил двадцать лет назад. Отсутствие страданий – этого с меня довольно.
– Как ты можешь такое говорить? Единственное, что в жизни важно, – это страсть. Единственное.
На язык напрашивалось множество ответов: что так называемая страсть – это часто не более чем юношеская любовь к приключениям, желание оказаться в центре внимания, но, взглянув Остину в лицо, я не решился заговорить. В нем была такая сосредоточенность, такая сила чувств. Я отвел глаза. На что, черт возьми, он намекает? Что за страсть составляет существо его жизни? Кто объект этой страсти? Странно было даже связывать понятие «страсть» с человеком нашего возраста. И все же я не исключал, что он прав. Безусловно, прав, если речь идет о любви. Однако слово «любовь» Остин не упоминал.
– Что ты имеешь в виду под страстью?
– Как будто и так не понятно! Я имею в виду, что мы живем не в себе и для себя, а существуем настолько, насколько нас воссоздает воображение другого человека, – существуем, участвуя в его жизни с максимальной полнотой. Это участие касается воображения, интеллекта, физической и эмоциональной сферы – со всеми конфликтами, которые отсюда вытекают.
– Я в это не верю. По-моему, наш удел – полное одиночество. То, что ты описываешь, это просто временная одержимость.– Я улыбнулся.– Именно временная, пусть даже иногда она длится всю жизнь.
– Одиночество становится нашим уделом только по нашему собственному выбору.
Я был не согласен, но возражать не стал. Меня охватило любопытство.
– А это отвлеченное понятие, которое ты именуешь страстью, сильно отличается от любви, привязанности?
Он как будто на миг задумался, прежде чем ответить:
– Скажу так. О страсти речь идет в том случае, если человек, к которому ты испытываешь соответствующее чувство, просит тебя преступить границы нравственности и ты соглашаешься.
– Ты говоришь о чем-то вроде лжи или кражи? Он усмехнулся:
– Приблизительно. Или о чем-то похуже, если ты способен такое вообразить.
– Не представляю себе, чтобы я такое сделал.
– Разве? Помолчав, я спросил:
– Так значит, в данное время имеется какой-то объект твоей страсти?
Он безмолвно кивнул.
– Я заинтригован.– Я сделал паузу, давая Остину возможность что-нибудь добавить. Он не произнес ни слова. Кто была та загадочная женщина, которую он любил? И не было ли связано с этим разговором полученное мною приглашение? А неприятности, в которые он – несомненно – впутался?
– Скажи, ты счастлив? Следуя своей страсти.
– Счастлив? – Остин рассмеялся.– Счастье – это то, что испытываешь, прогуливаясь в погожий денек или вернувшись домой после приятной встречи с друзьями. Нет, страсть не сделала меня счастливым. Она повергла меня в бездну отчаяния. Вознесла на вершины восторга.– И едва слышным шепотом, так что я не знал, не обманывает ли меня слух, добавил: – И увлекла к погибели.
– Если есть выбор, я предпочту скорее счастье, чем страсть.
– Если ты можешь так легко отодвинуть ее в сторону, значит, со студенческих времен ты нисколько не повзрослел, – отозвался он. И с оттенком глубочайшего презрения в голосе спросил: – Говоришь, тебе хватило страстей? Одной недолгой женитьбы достало на все эти годы?
– Довольно об этом, Остин.
– Думаю, твой случай тяжелее моего.– Он произнес это серьезно.– В смертный час ты поймешь, что никогда и не жил.
– Ну нет, я жил.
– Однажды. Двадцать с лишним лет назад.
Я был ошеломлен, услышав его холодный, едва ли не насмешливый тон. Он делал вид, будто не понимал, что это для меня значит. Не понимал?
– Я бы предпочел не говорить об этом.
– Ты, наверное, винишь себя?
– Виню себя? Да, пожалуй. Я был наивен, доверчив, не знал жизни. И, поскольку уж затеялась откровенная беседа, признаюсь, что долгое время злился на тебя.
– Ты злился на меня?
– Остин, что бы я ни чувствовал в то время, ты должен понять: если бы я на тебя обижался за роль, которую ты сыграл, я бы ни за что не принял твое приглашение.
– А какую роль я, по-твоему, сыграл?
– Боюсь, придется тебе довольствоваться тем, что уже сказано. Я не собираюсь проводить... эксгумацию, после стольких-то лет.
– Ты в самом деле не слышал никаких новостей?..
– Она мертва. Для меня она мертва.
– Я слышал от одного старого приятеля в Неаполе...
– Не хочу ничего знать, Остин. Больше ни слова. Я предполагаю, она жива, потому что, если бы она умерла, я бы от кого-нибудь об этом услышал.
– Я слышал от одного старого приятеля в Неаполе, что у них родился ребенок. Ты знал об этом?
Бок пронзило болью, словно от удара кинжалом. Я встряхнул головой. Голос Остина доходил приглушенно, как через слой воды:
– Девочка. Сейчас ей около пятнадцати. Мне сказали, она очень умная и красивая. Похожа на мать, а глаза от отца.
Я спрятал лицо в ладонях.
– Не хочешь слышать правду, да? Странно для историка. Похоже на профессиональную несостоятельность, не думаешь?
Я отнял ладони и отвернулся.
– Зря я приехал.
– Все это – твое пристрастие к успокоительным компромиссам.– Он коротко рассмеялся.– Вот в чем твоя страсть: компромисс. Не насмехаешься над чужими верованиями, какими бы неправильными они тебе ни казались. Как это типично для среднего класса, как характерно для англичанина и для обывателя. Но ты очень многого не понимаешь. Твое существование всегда было привилегированным, защищенным. А теперь ты и вовсе заполз в раковину. Ты всю жизнь перестраховывался, осторожничал. Тебе и не снились те ужасы, падения и восторги, которые пережил я.
Он остановился. Потом добавил:
– Но я очень рад, что ты меня простил.
С минуту, не меньше, мы сидели молча. Я заметил, как при свете единственной свечи и гаснущих углей в камине вокруг нас сгущались тени. Я даже слышал, как внизу, на лестничной площадке, тикали часы.
– В гостиницу идти слишком поздно, – произнес я, вставая.– Но сразу после завтрака я покину твой дом.
Остин походил на человека, пробуждающегося после наркоза или гипнотического транса.
– Ты должен остаться. Прости, если я тебя обидел. Сам не знаю, как у меня все это вырвалось. Ну скажи, что ты не уйдешь.
– Думаю, мне нужно уйти.
– Слушай, если абсолютно честно, я был не в себе. Сядь, прошу тебя.
Я нехотя повиновался, и он продолжал:
– У меня неспокойно на душе. Иначе бы я этого не наговорил.
– Я догадался.
– Я обращался не столько к тебе, сколько к самому себе. Любой, кого бы принесла нелегкая в это кресло, услышал бы то же самое, что и ты.– Он отвернулся.– Честно говоря, в последние несколько недель я хожу по лезвию бритвы.
– Расскажешь, в чем дело?
Он обратил ко мне страдальчески искаженное лицо.
– Не могу. Но представь себе положение столь невыносимое, что начинаешь думать о самоубийстве как единственном выходе.
– Боже милосердный! Выбрось из головы эти чудовищные мысли. Ты ведь не всерьез?
По лицу Остина медленно разлилась сардоническая ухмылка.
– Я отверг эту идею. Так что по крайней мере на этот счет можешь быть спокоен.
– Доверишься ли ты мне настолько, чтобы рассказать свою историю, Остин?
– Ты останешься до воскресенья?
– Хорошо-хорошо. Я остаюсь.
– Благослови тебя Бог, дружище.
Я ждал, что он заговорит, но он, вероятно, не собирался со мной откровенничать. Так или иначе, я решился начать сам, но тут часы на лестничной площадке пробили час.
– Уже так поздно? – вырвалось у меня.
– Еще позднее.– Остин вынул свои часы.– Не слышал разве соборный колокол? Уже почти два. Эти часы ходят как бог на душу положит.
– Тогда почему бы не показать их часовщику? Остин улыбнулся.
Раздражающий, непостижимый Остин! Как же я любил его в юности и как горевал, что утратил его дружбу.
– Завтра у меня много дел, – проговорил я.– Пойду спать.
Обменявшись рукопожатием, мы расстались. Я первым отправился наверх и обнаружил, что на лестнице и в спальне, по контрасту с теплой гостиной, ужасно холодно. Немного отодвинув занавеску, я увидел за окном еще более густой, чем прежде, туман. Остин вначале сходил вниз, а через двадцать минут я услышал, как он поднимается и открывает дверь своей спальни на другой стороне площадки. В постели я полчаса читал (я привык читать перед сном и без этого не мог заснуть), но сосредоточиться на книге мне в этот раз было трудно.
Меня расстроила гневная вспышка Остина. В университете он не был таким несдержанным. Вероятно, у него многое накипело на душе. Я снова подумал о том, в кого он был влюблен и не любовь ли угрожала его положению в школе. Кто она – жена коллеги? Или мать ученика?
У меня не шла из головы новость, которую сообщил мне Остин. Как раз чтобы оградить себя от таких новостей, я в свое время порвал с некоторыми друзьями и знакомыми. Почему Остин упорно заговаривал о прошлом, почему навязал мне это жестокое известие? Не желал ли он избавиться от своей вины? Но я не видел в нем ни малейших признаков раскаяния в той – весьма значительной – роли, какую он в свое время сыграл.
Все, чего я хотел двадцать пять лет назад, это заниматься наукой и иметь жену и детей, а Остину, очевидно, все это было не нужно. Я думал, что его запросы меньше моих, но теперь заподозрил обратное. Он не смог получить такой диплом, которого заслуживал по своим дарованиям, потому что как раз накануне экзамена ввязался в очередную заварушку, как он их называл. В Остине скрывалось нечто дикарское и опасное: я почти забыл об этом, но теперь он мне напомнил. Он мог отбросить и достоинство, и самоконтроль. Что, если он, обиженный, чувствуя себя неудачником, совершил какой-то серьезный промах?
Я задул свечу и попытался заснуть. Остин был прав: на Соборной площади царила ничем не нарушаемая тишина. Как в колледже во время каникул. Пожалуй, даже чересчур глубокая. Я вспомнил, как спустя год или два после большой паузы, случившейся в моей жизни, я решил, что в доме под Кембриджем чересчур тихо, и перебрался в колледж, в свое старое холостяцкое жилье. Шум, который создают студенты во время триместра, чаще успокаивает, чем мешает; в каникулы тишина становится давящей. Сейчас не слышалось ничего, кроме соборного колокола, отбивавшего четверти, а когда он низким звоном возвестил о наступлении очередного часа, раздались отзывы с других колоколен, приглушенные туманом; город был погружен в него, как в океан, над поверхностью торчали только шпили и башни. Кроме этих звуков доносился лишь скрип дерева: дом, как старик, скрипел суставами, изнемогая от долгого, мучительного дряхления. Я подумал о том, что должно было происходить в этом доме: люди умирали, рождались дети, случались печали, звучал смех. Мне казалось, что это скрипят деревянные борта корабля. Дом был кораблем, но облачное море находилось над нашими головами. Значит, корабль плывет ниже поверхности воды. Пока в моем мозгу проплывали эти нелепые образы, я погрузился в сон или как будто полусон.
Внезапно я пробудился и несколько минут не мог понять отчего. Потом повторился звук, заставивший меня открыть глаза. Это был ноющий плач, что-то среднее между вскриками и рыданиями, – почти нечеловеческий. В полусне мне подумалось, что это призрак, историю которого я узнал от Остина, но звук был реальный, и источник его находился внутри дома. Я зажег свечу, и комната наполнилась мерцающими тенями, что отнюдь не помогло мне успокоиться. Собравшись с духом, я встал с постели, накинул халат и вышел на лестничную площадку. Звук, как я и догадывался, шел из комнаты Остина. Я постучал и, выждав мгновение, толкнул дверь.
В тусклом свете я увидел на кровати человеческую фигуру. Подняв свечу, я разглядел Остина, одетого в ночную рубашку; он стоял на кроватном покрывале, преклонив колена. Руки он прижал к ушам, словно защищаясь от оглушительного шума. Глаза его были открыты, и, как мне показалось, он разглядывал что-то в изножье кровати. Заметив, как торчат из-под ночной рубашки его тонкие ноги, белые и костлявые, я почувствовал жалость и легкое отвращение.
При виде его бледного выразительного лица, на котором была написана мука, я забыл обо всем, что он сделал, и сердце у меня екнуло. Была ли это привязанность к человеку, стоявшему сейчас передо мной, или печаль по юноше, место которого он занял?
Я подошел к кровати. Он смотрел на меня – во всяком случае, глаза его были открыты и лицо обращено ко мне. Я испытал странное чувство, когда понял, что, глядя в упор, он меня не видит. Кто или что ему грезится – я не представлял.
Обращаясь ко мне и одновременно не ко мне, он произнес:
– Она говорит, он это заслужил, за многие годы. Говорит, это не месть, а акт справедливости. Все эти годы он избегал воздаяния.
– Остин, – сказал я.– Это я, Нед.
Не сводя с меня невидящего взгляда, он продолжал:
– Он должен за все заплатить. Она так говорит. И еще: если не мы, она сама это сделает.
Я потряс его за плечи и прижал к себе.
– Остин. Дорогой друг.
Внезапно он вздрогнул, и в его широко открытых глазах мелькнула искра понимания. Миг он оставался в моих объятиях, но затем довольно резко оттолкнул меня.
– Дорогой старый дружище, – произнес я, – мне очень тебя жаль. Чем тебе помочь?
– Слишком поздно.– Он дважды тяжело вздохнул и добавил: – Со мной все в порядке. Возвращайся в постель.
– Остин, дорогой, я не могу покинуть тебя в таком состоянии.
– Все в порядке. Иди. Просто приснился плохой сон.
Он говорил таким тоном, что спорить не приходилось. Ошеломленный, я послушался, но заснуть мне удалось далеко не сразу.
При виде его ранимости и мук все мои обиды рассеялись как дым. Не напугала ли моего старого друга история о привидении – та самая, которая, по его словам, должна была лишить меня сегодня спокойного сна? Однако ужас в его лице говорил о чем-то гораздо более серьезном. Я не мог не сочувствовать, ибо сам часто становился жертвой ночных кошмаров, особенно в худшую пору своей жизни, когда в течение нескольких месяцев я просто боялся идти в постель. Не был ли кошмар, приснившийся Остину, связан с теми событиями? Не преследует ли его ощущение вины? Я не знал в точности, какова была его роль, но долю ответственности он, без сомнения, нес. Быть может, он пригласил меня, чтобы попытаться загладить свою вину? Или, попав по непонятной причине в тяжелое положение, нуждался в моей помощи? А женщина, упомянутая им во сне, – та самая, к которой обращена его страсть?
СРЕДА, УТРО
Меня разбудил соборный колокол, хотя сосчитать удары я не успел. Комната была погружена во тьму, плотные занавески не пропускали свет, и догадаться о том, сколько пробило, не представлялось возможным. Я зажег свечу и усилием воли заставил себя вылезти из постели: в нетопленой комнате царил собачий холод. Одевшись, я взглянул на свои часы. Они показывали восемь! Ужаснувшись, что уже так поздно, я отдернул поношенные занавески: туман не рассеялся. Но даже при плохой видимости потемневшие от времени камни собора маячили буквально в двух шагах от окна.
На лестнице я учуял запах кофе и тостов и в столовой застал Остина, накрывавшего на стол. Он улыбнулся, и воспоминания о том, каким он был ночью во время кошмара – да и вечером, за ожесточенным спором, – в тот же миг стерлись.
– Рад видеть, что ты пришел в себя.
– Прости, что побеспокоил тебя ночью, дружище, – произнес он, опуская глаза.– Вышло так, что я не тебя напугал своей историей, а самого себя.
– Ты в самом деле казался до смерти напуганным. Помнишь, что ты бормотал о мести, воздаянии и справедливости?
Он отвернулся, чтобы присмотреть за кофе.
– Мне привиделся в кошмаре Гамбрилл, каменщик собора. Помнишь, у него был подмастерье, которого заподозрили в причастности к его убийству? Подмастерье звался Лимбрик; много лет назад на крыше собора произошел несчастный случай, отец этого Лимбрика погиб, а Гамбрилл покалечился и потерял глаз. Вдова погибшего утверждала, что они повздорили и Гамбрилл убил ее мужа.
– Силы небесные! – весело воскликнул я, садясь и принимаясь за завтрак.– Не городок, а притон убийц! Так вот о какой женщине ты говорил во сне!
Остин казался растерянным.
– О женщине? И что я сказал?
– Разобрать было трудно. Она как будто настаивала на том, чтобы кто-то за что-то заплатил. Это была мать того молодого человека?
– Мать молодого человека? – повторил он, не сводя с меня глаз.– Ты о ком?
Я не смог скрыть свое удивление.
– О вдове Лимбрика, конечно. О матери юного подмастерья.
– Понятно. Да, наверное, это была миссис Лимбрик. Она годами размышляла о смерти своего мужа и подстрекала сына к мести.
После завтрака – а он прошел в спешке, так как Остин боялся опоздать в школу, – я сказал, что немедленно отправляюсь в библиотеку настоятеля и капитула, где надеюсь поговорить с доктором Локардом, хотя мое письмо дошло до него в лучшем случае только вчера. Остин объяснил, что служебные обязанности задержат его до вечера, однако мы сможем вместе пообедать в городе.
Мы вышли из дома, и Остин закрыл дверь.
– Ты можешь входить и выходить, когда угодно, ключи не нужны.
– Ты не запираешь дверь?
– Никогда. Но ключи прячу.
Меня удивили его слова: какой смысл прятать ключи, если не запираешь дверь? Но вероятно, он говорил о других ключах, потому что ключи от дома он сунул в карман, когда мы отправились в путь. На Соборной площади было так же промозгло и мглисто, как накануне. Подняв взгляд, я заметил голубей, притулившихся под свесом крыши собора, и мне пришло в голову, что в тумане видишь яснее, так как больше напрягаешь зрение. Замысловатый танец птиц на узком выступе вызвал в моей памяти шотландский замок, где я однажды ночевал, стоявший на опасном утесе среди океана. Одна из комнат располагалась наверху высокой башни, на подоконники садились чайки и издавали печальные крики, словно неумолчно пророча беду.
Остин сказал, скорчив гримасу, что уже опаздывает на первый урок и не может позволить себе удовольствия познакомить меня с доктором Локардом; он указал мне на юго-восточный угол Верхней Соборной площади, где находилась библиотека, и поспешил прочь.
Когда я вскарабкался по выщербленным каменным ступеням и толкнул тяжелую дубовую дверь, в ноздри мне ударил запах старых книг и кожи, воска и свечей. Передо мной простиралась длинная красивая галерея: помещение библиотеки прежде было большим холлом аббатства. Справа и слева, на равных интервалах, от стен отходили под прямым углом выступы с книжными полками, оставляя в середине только узкий проход. Это были старые сооружения из дуба, на несколько футов превышавшие человеческий рост. В этой старинной части библиотеки многие книги до сих пор были прикованы цепями.
За столом у двери сидел молодой человек. Когда я вошел, он поднялся. Я сказал, что посылал письмо доктору Локарду и хочу его видеть, и юноша, заверив, к моей радости, что доктор Локард меня ждет, пригласил следовать за собой.
– Здесь, должно быть, приятно работать, – решился заметить я, пока мы двигались в конец галереи.
Мой сопроводитель был немного неуклюжий юноша под тридцать, с лицом некрасивым, но выдающим ум и веселый нрав. Он энергично кивнул:
– Летом замечательно, однако зимой, на мой вкус, слишком холодно и темно.
– Сейчас здесь на вид довольно уютно. И можно воображать, что попал в семнадцатый век: о современности почти ничто не напоминает.
В конце галереи, прежде чем переступить порог двери, которая, как мне показалось, в старые времена вела в другое здание, молодой человек обернулся и произнес:
– Вы совершенно правы, сэр. Я часто чувствую, будто через плечо мне заглядывают выдающиеся люди, когда-то здесь работавшие: Бергойн, Фрит и Холлингрейк.
– Такое чувство едва ли вселяет бодрость, – заметил я.
Молодой человек рассмеялся, затем, посерьезнев, постучался в дверь слева и тут же вошел. Комната была просторная, сплошь отделанная старинными дубовыми панелями, с высокими и тяжелыми стеклянными витринами и с черным книжным шкафом, где стояли древние тома в кожаных переплетах. Человек, сидевший за столом у окна, при виде нас поднялся. Он был высок и – на середине шестого десятка – все еще красив, с требовательным выражением серых глаз, проницательных, но лишенных тепла. Мне было известно, что в своей области (впрочем, от меня далекой) доктор Локард считается блестящим знатоком, – но прежде всего он был прекрасным латинистом.
На лестнице я учуял запах кофе и тостов и в столовой застал Остина, накрывавшего на стол. Он улыбнулся, и воспоминания о том, каким он был ночью во время кошмара – да и вечером, за ожесточенным спором, – в тот же миг стерлись.
– Рад видеть, что ты пришел в себя.
– Прости, что побеспокоил тебя ночью, дружище, – произнес он, опуская глаза.– Вышло так, что я не тебя напугал своей историей, а самого себя.
– Ты в самом деле казался до смерти напуганным. Помнишь, что ты бормотал о мести, воздаянии и справедливости?
Он отвернулся, чтобы присмотреть за кофе.
– Мне привиделся в кошмаре Гамбрилл, каменщик собора. Помнишь, у него был подмастерье, которого заподозрили в причастности к его убийству? Подмастерье звался Лимбрик; много лет назад на крыше собора произошел несчастный случай, отец этого Лимбрика погиб, а Гамбрилл покалечился и потерял глаз. Вдова погибшего утверждала, что они повздорили и Гамбрилл убил ее мужа.
– Силы небесные! – весело воскликнул я, садясь и принимаясь за завтрак.– Не городок, а притон убийц! Так вот о какой женщине ты говорил во сне!
Остин казался растерянным.
– О женщине? И что я сказал?
– Разобрать было трудно. Она как будто настаивала на том, чтобы кто-то за что-то заплатил. Это была мать того молодого человека?
– Мать молодого человека? – повторил он, не сводя с меня глаз.– Ты о ком?
Я не смог скрыть свое удивление.
– О вдове Лимбрика, конечно. О матери юного подмастерья.
– Понятно. Да, наверное, это была миссис Лимбрик. Она годами размышляла о смерти своего мужа и подстрекала сына к мести.
После завтрака – а он прошел в спешке, так как Остин боялся опоздать в школу, – я сказал, что немедленно отправляюсь в библиотеку настоятеля и капитула, где надеюсь поговорить с доктором Локардом, хотя мое письмо дошло до него в лучшем случае только вчера. Остин объяснил, что служебные обязанности задержат его до вечера, однако мы сможем вместе пообедать в городе.
Мы вышли из дома, и Остин закрыл дверь.
– Ты можешь входить и выходить, когда угодно, ключи не нужны.
– Ты не запираешь дверь?
– Никогда. Но ключи прячу.
Меня удивили его слова: какой смысл прятать ключи, если не запираешь дверь? Но вероятно, он говорил о других ключах, потому что ключи от дома он сунул в карман, когда мы отправились в путь. На Соборной площади было так же промозгло и мглисто, как накануне. Подняв взгляд, я заметил голубей, притулившихся под свесом крыши собора, и мне пришло в голову, что в тумане видишь яснее, так как больше напрягаешь зрение. Замысловатый танец птиц на узком выступе вызвал в моей памяти шотландский замок, где я однажды ночевал, стоявший на опасном утесе среди океана. Одна из комнат располагалась наверху высокой башни, на подоконники садились чайки и издавали печальные крики, словно неумолчно пророча беду.
Остин сказал, скорчив гримасу, что уже опаздывает на первый урок и не может позволить себе удовольствия познакомить меня с доктором Локардом; он указал мне на юго-восточный угол Верхней Соборной площади, где находилась библиотека, и поспешил прочь.
Когда я вскарабкался по выщербленным каменным ступеням и толкнул тяжелую дубовую дверь, в ноздри мне ударил запах старых книг и кожи, воска и свечей. Передо мной простиралась длинная красивая галерея: помещение библиотеки прежде было большим холлом аббатства. Справа и слева, на равных интервалах, от стен отходили под прямым углом выступы с книжными полками, оставляя в середине только узкий проход. Это были старые сооружения из дуба, на несколько футов превышавшие человеческий рост. В этой старинной части библиотеки многие книги до сих пор были прикованы цепями.
За столом у двери сидел молодой человек. Когда я вошел, он поднялся. Я сказал, что посылал письмо доктору Локарду и хочу его видеть, и юноша, заверив, к моей радости, что доктор Локард меня ждет, пригласил следовать за собой.
– Здесь, должно быть, приятно работать, – решился заметить я, пока мы двигались в конец галереи.
Мой сопроводитель был немного неуклюжий юноша под тридцать, с лицом некрасивым, но выдающим ум и веселый нрав. Он энергично кивнул:
– Летом замечательно, однако зимой, на мой вкус, слишком холодно и темно.
– Сейчас здесь на вид довольно уютно. И можно воображать, что попал в семнадцатый век: о современности почти ничто не напоминает.
В конце галереи, прежде чем переступить порог двери, которая, как мне показалось, в старые времена вела в другое здание, молодой человек обернулся и произнес:
– Вы совершенно правы, сэр. Я часто чувствую, будто через плечо мне заглядывают выдающиеся люди, когда-то здесь работавшие: Бергойн, Фрит и Холлингрейк.
– Такое чувство едва ли вселяет бодрость, – заметил я.
Молодой человек рассмеялся, затем, посерьезнев, постучался в дверь слева и тут же вошел. Комната была просторная, сплошь отделанная старинными дубовыми панелями, с высокими и тяжелыми стеклянными витринами и с черным книжным шкафом, где стояли древние тома в кожаных переплетах. Человек, сидевший за столом у окна, при виде нас поднялся. Он был высок и – на середине шестого десятка – все еще красив, с требовательным выражением серых глаз, проницательных, но лишенных тепла. Мне было известно, что в своей области (впрочем, от меня далекой) доктор Локард считается блестящим знатоком, – но прежде всего он был прекрасным латинистом.