Страница:
Писатель живет в двух временных измерениях одновременно - в том, которое творит он сам, и в том, которому подчиняется при взгляде на стрелки часов, когда видит рассвет и сумерки, смену времен года. За исключением кратких, насыщенных лиризмом мгновений, жизнь и творчество никогда не бывают синхронны. В этом есть и своя прелесть, и свои преимущества, и свои неудобства. Чувство, вызванное контрастом, лучше всего поможет воспроизвести в солнечном блеске юга образ родных туманов и зим, людей в шубах, моряков с заиндевелыми усами, здесь я имею в виду пребывание Гоголя и Диккенса в Италии. Руссо уверял, что только в завываниях зимнего ветра нисходит на него песнь весны. Знойное стихотворение Ежи Либерта "Июль" помечено датой: 25 января 1922 года. Точно так же Уланд свои "Lenzlieder" - "Весенние песни" писал зимой. Другие же писатели - а иногда даже эти же самые, но при иных обстоятельствах - должны иметь перед глазами то время года, которое наступило в их произведении, иногда они прерывают работу и ждут, пока придет нужная пора. Одни только воспоминания вдруг оказываются слишком постной и малопитательной пищей для воображения. Как это ни удивительно, но описания самых опасных приключений и путешествий выходили из-под пера людей, ведущих сидячий образ жизни, и случалось, что такой писатель, оказавшись в конце концов на корабле, плывшем по маршрутам его вымышленных путешествий, принимался писать о людях своего городка или квартала.
А вот пример, как личная жизнь писателя может вторгнуться в произведение абсолютно не личного характера. Мишле записывает у себя в дневнике: "Жена умерла, сердце мое растерзано. Но как раз это отчаяние дало мне огромную силу, почти демоническую: с мрачным наслаждением я углубился в агонию Франции XV века, описал мучительные кошмары, которые были и во мне, и в моей теме". Так личная драма историка переплетается с картинами безумия Карла VI, танцев смерти, морального распада той эпохи. В данном случае настроение автора по крайней мере совпало с характером темы, а сколько раз бывало наоборот и писатель-юморист сочинял самые веселые страницы в мрачный или страдальческий момент своей жизни! Кто далек от таких вещей, столкнувшись с ними, мог бы в отчаянии заломить руки, как сделал бы это при виде моряка, беспечно играющего на дудочке, когда корабль швыряет по волнам разбушевавшаяся стихия.
Даже самые заядлые отшельники не способны отмежеваться от внешнего мира так, чтобы современность не нашла бы хоть какой-нибудь лазейки к ним. Самое осторожное перо всегда мимоходом нечаянно заденет вчерашнее или сегодняшнее событие, и оно проскользнет в текст сравнением, метафорой, междометием. Классическая филология умеет вылавливать такие неожиданные намеки на тогдашнюю современность, и они вознаграждают ее, открывая даты произведений с сомнительной хронологией. Биографы тысячекратно демонстрировали свою проницательность, отыскивая у авторов едва уловимые намеки на государственный строй, семейные неурядицы, физические недомогания.
Все на нас воздействует, все нас изменяет. Каждый миг мозг осаждают непредвиденные впечатления, они влияют на колорит фраз, оттенок мысли, черту характера создаваемого писателем персонажа, меняют, иногда незначительно, иногда резко, сюжет литературного произведения, привносят в него элементы чуждые, не всегда желательные. Кто может поручиться, что даже одну-две фразы он напишет так, как намеревался, пока перо еще не коснулось страницы? Даже поиски нужных слов часто выскальзывают из-под власти нашей воли.
"Книги не создаются, как хотелось бы, - записывают в своем "Дневнике" братья Гонкуры. - Уже с самого начала, едва замыслив вещь, мы оказываемся во власти случая, и дальше какая-то неизвестная сила, какое-то принуждение предопределяет развитие темы и водит перо. Иногда нам даже трудно признать написанные нами книги плодом собственного творчества: мы поражены, что все это было в нас, а мы об этом не имели никакого понятия..." В особенности человеческие образы, вызванные писателем из небытия, обретают тревожащую самостоятельность. Не один только Теккерей признавался, что не имеет власти над своими персонажами, что для него неожиданны их слова и поступки. И Гончарову не давали покоя его герои, представали перед ним в разных сценах, он слышал обрывки их разговоров, ему казалось, что они ходят вокруг него как совершенно независимые существа, а он всего-навсего пассивный зритель. Случались подобные галлюцинации и у Ибсена. "Сегодня, - признался он раз жене, - у меня побывала Нора. На ней было голубое платье. Она вошла в комнату и положила мне руку на плечо..."
Нет ничего удивительного в том, что люди, одаренные творческим воображением, говорят о своих персонажах не без доли фантазии. Образным языком они высказывают простую истину, что герои поэм, драм, романов с момента, как они начинают действовать, вступают в круг логических и последовательно развивающихся событий, и автор не может этой последовательности нарушить, если не хочет испортить своего произведения. Определив их характеры, общественную среду, семейные отношения, все обстоятельства, обусловливающие их поведение, автор в дальнейшем держит себя так, будто бы он дал своим героям полную свободу в выборе целей и средств. На самом же деле он всего лишь верен себе и человеческой правде.
Капризные авторы, жонглирующие чудесами и сюрпризами, под стать мифологическим богам, творцы непостоянных героев, вращающихся, как флюгер на костельной башне, могут вывести из терпения самого благожелательного читателя. А можно ли поверить в персонажей или полюбить их, если при каждом переиздании книги автор их переделывает? Если они могут все время меняться, то могли бы и вовсе не существовать.
Когда произведение очень разрастается, это может удивить и самого автора. Мицкевич никак не мог прийти в себя от изумления, почему скромный бернардинец из эпизодической фигуры превратился в главного героя его эпопеи. Сенкевич же, создавая последнюю часть трилогии, не мог не упрекать себя за то, что вначале сделал Володыевского комической фигурой. С появлением великих психологов - Толстого, Стендаля, Достоевского, Ибсена - авторы уже заранее знают, что их герои, прежде чем добраться до последней страницы, получат бесчисленные возможности оказаться совсем не теми, кем они были на первых страницах. Здесь немало помогли и исследования по истории и теории литературы, где так хорошо представлено и проанализировано искусство великих мастеров, уверенно пускавших своих героев на стезю развития и перемен. Наконец, не вымерла еще порода литературных образов, замкнутых в единой формуле. Их все еще можно встретить и в книгах, и на сцене, а ловкая бабенка, наделенная замечательной изобретательностью по части обмана мужей и любовников, совсем не изменилась со времен милетских повестей. Авторы, открывающие доступ на свои страницы таким куклам - если только они не делают этого ради пародии, - принадлежат к столь низкой категории писак, что ими не стоит здесь заниматься.
Пока литература не знала иных героев, кроме героев в прямом смысле, автор не мог рассчитывать на искреннее уважение со стороны созданных им персонажей. Если бы ожили его боги, титаны, владыки, гордые рыцари и взглянули бы с высоты на его скромную творческую лабораторию, они решили бы, что поэт, создавая их, всего лишь выполнил свой долг и должен быть им признателен за красочные сны, которыми они заполнили его ночи, и за прекрасные звонкие слова, которые он неустанно искал, чтобы о них поведать. Но простые, обыкновенные люди, пришедшие им на смену и унаследовавшие от них название героев, никогда бы не поняли забот, беспокойств, огорчений и хлопот, которые они причинили писателю собой и своей жизнью. Они ни за что бы не поверили, что в описание их скромного жилища или обеда, состоящего из миски супа и куска хлеба, писателем вложено столько труда. Они очень удивились бы, узнав, что прекрасный и тонкий ум занимается ими много дней, что их судьбы, детали быта, беседы лишают его сна. Возможно, а пожалуй и наверное, они сочли бы это преувеличением или просто выдумкой. И не один, а многие писатели были бы с ними здесь солидарны. Потому что сумма усилий, вложенных художниками слова в реалистический роман, не у всех встречает признание. В Польше над этим посмеивался Лесьмян, во Франции - Поль Валери. Оба считали бессмыслицей в описание банальных обрядов и повседневных событий вкладывать столько артистизма, сколько вкладывал Флобер, который "воздвигал стилистические памятники серому быту провинциального мещанства". Так выразился Валери, сам признававшийся, что по способен написать фразу: "Зашел в кафе и велел подать бутылку пива". Валери ничего не интересовало за пределами интеллектуального праздника жизни.
Правда, есть много произведений, как бы страдающих гипертрофией искусства, художественности, в них видна несоразмерность между средствами и средой, которую эти средства воссоздают с таким блеском. Особенно это коробит, когда диалоги персонажей, разговаривающих простым языком и выражающих обыденные мысли, перемежаются выспренними описаниями природы, городских авеню, огромных домов, роскошных квартир, создается впечатление, будто эти беседующие между собой простачки заблудились среди великолепных декораций, приготовленных для какого-то торжества, куда более значительного, чем их скромное существование. Как знать? Может быть, и некоторые романы XIX-XX веков будущим поколениям покажутся столь же искусственными, как нам буколики придворных поэтов. И однако, никто нас не разубедит, что писатели на протяжении многих веков могли выбирать лишь привилегированные темы и героев. Выбор определяло происхождение, уровень культуры, богатство, образование, исключительность. И вот наступил новый расцвет с того момента, когда литература признала, что обычная жизнь достойна воплощения в совершенной художественной форме.
Входя в соприкосновение со словом, вещи и события освобождаются от банальности, их озаряет блеск необычайного. Слово не только дает воплощение нашим снам и мечтаниям, но оно преображает окружающую нас повседневность, высвобождая ее из хаоса явлений, делая ослепительной и фантастичной.
Вот по дощечке вверх взбежала без оглядки,
В раскрытое окно стремительно впорхнула,
Как месяц молодой, пред юношей мелькнула.
Схватила платьице... 1
1 Пер. С. Map.
Эта ничтожная мелочь, запечатленная в слове поэта, идет в бессмертие, где она встретится с Ахиллом, надевающим панцирь. Каждый стих, каждая фраза - памятник мгновениям, предметам, людям в мимолетности их жестов, улыбок, помыслов. Эти памятники писатель одновременно ставит и самой действительности, и собственной жизни, уносимой неудержимым потоком. Все, что он создает, непременно имеет какую-то духовную связь с ним самим. В его произведениях кружатся, как кровяные тельца, частицы его судьбы, его радостей, восторгов, сожалений, печали...
Кто платье белое, сняв с гвоздика, повесил,
Распялив кое-как на спинках мягких кресел? 1
1 Пер. С. Map.
Для читателей "Пана Тадеуша" это всего лишь одна из многих деталей в описании комнаты Зоси, и образ белого платьица едва задержит взгляд, скользящий по страницам. Для поэта же это миг жизни, как медальон, носимый на сердце, именно такое платье увидел Мицкевич в комнате Марыли, приехав первый раз в Тухановичи, и, как шутили его друзья филоматы, сначала влюбился в платье, а уж потом в девушку.
Среди бесчисленных моментов, из которых складывается процесс создания литературного произведения, два особенно важны: начало и конец. В первом есть что-то от дуновения весеннего ветра, он весь - в трепете крыльев и в розах утренней зари, легких, пленительных, животворящих - ладья, где парусом надежда. Второй всегда приходит внезапно, хотя бы до этого его и ждали и предвидели, всегда поражает, тревожит, огорчает. Трудно освоиться с мыслью, что это и в самом деле конец, не хочется в это верить. Назавтра или в следующие дни сомнение возрастает, писатель опять возвращается к последней странице, меняет, добавляет новую, дальше развивает прерванную тему, пока не остановится, не убедится в своей ошибке и не оставит первоначального окончания. В рукописи часто можно встретить следы колебаний и озабоченности автора, после того как он уже поставил последнюю точку. В особенности это характерно для произведений, крупных по масштабу, - для драм, поэм, романов. Конец может быть встречен с чувством облегчения, с сознанием, что работа выполнена, но и с некоторой долей грусти.
Вот что об этом говорят два писателя. Диккенс: "С какой печалью откладываешь перо после двухлетней работы воображения! У автора такое чувство, словно часть его существа отходит в мир теней". Конрад: "Скрипнет перо, пишущее слово "Конец", и вот все общество людей, даривших меня своими признаниями, жестикулировавших передо мной, живших со мной столько лет, превращается в скопище призраков - они отступают, теряют четкость контуров, заволакиваются мглой... Сегодня утром я проснулся с чувством, будто похоронил часть самого себя в страницах, лежащих на столе". Два голоса, и как они схожи между собой, а подобных можно услышать сотни. Слишком долго жил писатель в своем вымысле, чтобы мог расстаться с легким сердцем. А иногда вообще невозможно оторваться от своих героев или от эпохи, в таких случаях возникают циклы вроде "Трилогии" Сенкевича или "Саги о Форсайтах" Голсуорси, а иногда всего-навсего короткий фрагмент, как оставшаяся в бумагах Сенкевича первая глава романа, который был задуман им как продолжение "Камо грядеши".
Но чаще бывает, что оконченное произведение отрывается от своего создателя навсегда и с течением времени становится ему все более и более чуждо. Он пишет новые, и они вытесняют старые из сердца и из памяти (ведь новое всегда ближе), а через несколько лет писатель при виде той или иной из своих старых книг иногда испытывает мучительное недоумение, что отдал этой книге такой ценный кусок жизни, так долго ее вынашивал, так близка и дорога она ему некогда была. Авторы не любят все свои произведения одинаковой любовью. Мицкевич в позднейшие годы не любил "Конрада Валленрода" и, что еще хуже, так разочаровался в "Пане Тадеуше", что намеревался его уничтожить. К счастью, желание оказалось недостаточно сильным. Вергилий в завещании распорядился уничтожить "Энеиду", если при жизни он ее не закончит. Умер он внезапно, и император Август нарушил последнюю волю поэта, дав ему взамен за несколько недописанных гекзаметров две тысячи лет славы. Знаменитое стихотворение "Recessional" Киплинг бросил в корзину для мусора, откуда ее извлекла некая Сара Нортон и так долго приставала к поэту, что он в конце концов позволил ей этот стих напечатать. Теперь уже не счесть, сколько прекрасных произведений литературы пропало из-за неприязни к ним самих авторов. Источник этой неприязни - разрыв между произведением, каким оно представлялось в мечтах, какого мы ждали, и тем, что вышло из-под нашей руки, обычно такой несовершенной. Ибо никогда не существовало гения, которому бы удалось во всей полноте создать совершенную вещь, какой он ее вынашивал, видел в мечтах, чувствовал. По прошествии лет писатель может смотреть с отвращением на те или иные свои произведения, а то и на все свое творчество в целом. Думается мне, что именно так смотрел Франц Кафка на груду бумаг, накопившихся за многие годы у него в письменном столе и которые он в завещании велел уничтожить, этому приказу воспротивился его друг Макс Брод и спас Кафку от гибели и забвения.
Есть писатели, для кого изданная книга как бы перестает существовать едва удостоят ее рассеянным и равнодушным взглядом, подержат в руках и поставят на полку. А всего две недели назад они волновались над последними корректурами, тревожили телефонными звонками типографию, прося исправить ошибки и внести правку, не спали ночами из-за прилагательного, которым заканчивалась последняя фраза книги, ссорились с издателем из-за оглавления, качества бумаги, обложки - и вот стоило объекту их тревог и хлопот оказаться наконец в руках, еще пахнущему свежей типографской краской, как они не выказывают к нему ни малейшего интереса. Среди множества странностей, каковые курьезами входят в историю литературы, эта одна из самых удивительных. Ее можно сравнить только с привычками тех драматургов, которые месяцами с беспокойством, волнением, ожесточением присутствуют на каждой репетиции своей пьесы, а в день премьеры уезжают и прячутся в каком-нибудь глухом углу, куда даже не дойдет газета со статьей о пьесе.
Ясно, что этим выражается внезапный страх перед чужой мыслью, чужим взглядом, который должен дать оценку их творению. Ну что ж, известно, что писатели народ нервный и капризный. Но и те из них, кто в отношении к своим книгам не доходит до ненависти или презрения, все равно взирают на них без особой нежности. Редко берут их в руки и почти никогда не перечитывают. То есть не перечитывают бескорыстно, для одного только удовольствия. Однако вынуждены это делать, когда предстоит переиздание и они захотят внести какие-нибудь изменения, наконец, когда приходится держать корректуру этих переизданий. У писателей очень плодовитых даже и этого не случается - со своими старыми книгами они поддерживают связь исключительно посредством договоров, заключаемых с издателями. И забывают о них, словно никогда их и не писали. Гёте случилось однажды наткнуться на несколько разрозненных страниц, и он прочел их с большим интересом, а когда начал выяснять, откуда они взялись, оказалось, что автором был он сам. Можно даже испытывать к своим книгам неприязнь, отвращение, не держать их у себя - бывало и такое. Хорошо знают свои творения только поэты из тех, кто мало пишет и подолгу вынашивает в себе каждый стих. И почти все стихи помнят наизусть. Феликс Пшисецкий хранил свою "Песнь во мраке" в памяти и лишь по настоянию друзей переписал эту горстку стихов сначала в тетрадку, купленную в лавке, а затем издал небольшой книжечкой - это была единственная книжка его стихов. Все стихи оттуда он знал наизусть.
Мне приходилось наблюдать, как по-разному относятся писатели к собственным книгам. У одних они стоят в красивых переплетах в хронологическом порядке каждое издание, и иногда представляют самый обширный раздел личной библиотеки, а у других рассованы по разным углам, как ненужное старье, никогда они не могут их найти, очень часто эти книги растрепаны и грязны, в случае необходимости таким авторам приходится свои книги брать в библиотеке. Этих писателей вполне удовлетворяет, что творения их разошлись по свету, и эти книги больше их не занимают. Быть может, законченные вещи потому имеют для нас столь мало значения, что мы всецело заняты теми, которые мечтаем написать, эти книги могут родиться, а могут так и остаться ненаписанными.
СКРЫТЫЙ СОЮЗНИК
Литературное произведение не существует вне общества. Можно, конечно, себе представить, что оно создается одинокой личностью, выключенной из среды мыслящих, обладающих даром речи существ, но это будет случай настолько исключительный, что им займутся или фантасты, или люди, исследующие патологические отклонения. Ни узник, ни отшельник, если они увековечивают в письменной форме свои переживания и размышления, не могут быть вне общества: первый надеется в него вернуться, второй - даже отрекаясь от него навсегда считается с возможностью, что написанное им будет обнаружено и прочитано. Иов со дна бездны взывал: "Кто сможет сделать так, чтобы были записаны слова мои! Кто сможет сделать так, чтобы они резцом были высечены в книгах..." Робинзон, ведя дневник на безлюдном острове, не оторван от мира, потому что живет будущим, которое вернет его человеческому обществу, впрочем, как в этой надежде, так и в способе распоряжаться собственным одиночеством Робинзон - чистая фикция. Потому что настоящий Робинзон, то есть его прототип Селькирк, так страдал от одиночества, что не только не помышлял о писании, но и говорить разучился. Лишь психиатрам известны состояния острой графомании, где важен лишь сам процесс письма в полном отрыве от мысли о каком бы то ни было читателе.
Есть вещи, о которых говорят, что они не предназначались для публикации: личные, интимные признания, заметки, письма. Но тайны для того и существуют, чтобы их разоблачать. Не следует думать, что только с появлением хищнического книгопечатания начали издавать посмертные бумаги, остающиеся после писателей, уже в I веке до н. э. была предана огласке корреспонденция Цицерона. Письмо - предатель: кто поверяет ему свои мысли, не должен рассчитывать на сохранение их в тайне. Даже черновые наброски не застрахованы от этого, они могут привлечь внимание исследователя, и он обнаружит в них компрометирующие писателя тайны его работы, например заимствования чужих мыслей, но может произойти и обратное - реабилитация в мнимых провинностях. Так, Юзеф Биркенмайер, перетряхнув записи Сенкевича, доказал, что автор "Огнем и мечом" знал, читал и продумал произведения, в незнании которых его несправедливо обвиняли.
А что же говорить о признаниях, сердечных излияниях и мыслях, о добродетелях и пороках, сведениях счетов с собственной совестью, поисках пути к совершенству или ядовитых замечаниях о друзьях и знакомых - тайный реванш за безупречную предупредительность и благожелательность в обществе! Неприкосновенность и тайна этих записей зависит от известности писателя: если она превышает средний уровень, к этим бумагам обязательно протянется любопытная или алчная рука. Правда, в Польше такие документы могут рассчитывать на безопасность, пройдет столетие, прежде чем кто-нибудь заглянет в них, чаще всего они гибнут на мусорной свалке или дожидаются военного пожара, и тот кладет конец их сиротской доле. Только в последнее время в результате чудовищных опустошений в рукописном фонде начали в широком масштабе в Польше публиковать мемуары, какие чудом еще уцелели после войны, дело это заслуживает всяческого одобрения.
Абсолютной искренности не существует. Не раз перо останавливается на середине страницы, не раз глаза, смотрящие на слова, не запятнанные ложью, устрашаются тени чужой, неведомой фигуры, которая когда-то в будущем склонится над этими страницами, - достаточно мига такой рефлексии, и чистота внутреннего голоса окажется замутненной. Мы настолько тесно связаны с людьми, настолько тщательно они за нами наблюдают, подслушивают, даже когда мы находимся в полном одиночестве, что все это дает о себе знать, стоит лишь взяться за перо. Ренан, будучи семинаристом, отторженным от мира в своей келье в Сен-Сюльпис, еще далекий от занятий литературой, наклоняясь над страницей своего интимного дневника, чувствует себя так, будто потомки уже заглядывают из-за его плеча в эти страницы.
В конце концов писатели, ведшие дневники, примирились с судьбой, заранее зная, что все их секреты будут оглашены. Отказавшись от иллюзий, якобы они беседуют один на один с собственной душой, они перешли на публичную исповедь. У литературной исповеди солидные традиции - ее открывают "Размышления" Марка Аврелия и "Исповедь" святого Августина. "Исповедь" Жан-Жака Руссо, передразнивая полную смирения и раскаяния "Исповедь" Августина, сделалась образцом лживого эксгибиционизма. Руссо при жизни "Исповедь" не издал, а его продолжателям в этом жанре не захотелось ждать посмертных публикаций, поэтому уже Гонкур еще при жизни опубликовал несколько томов дневника, который вел вместе с братом, в наше время так же поступили Ян Лехонь, Жюльен Грин, Франсуа Мориак, Поль Клодель, Шарль Дюбо. Кончилось тем, что интимный дневник сделался полноправным литературным жанром, особенно во Франции, где он даже санкционирован премией, предназначенной для лучших произведений в этой области. Все, что запечатлевается в письме, настойчиво стремится оторваться от автора и как произведение искусства вступить в мир похвалы и порицания, блеска и забвения.
Дневник, публикуемый том за томом Жюльеном Грином, представляет собой выбор почти ежедневных записей писателя. Автор, делая выбор, не отдает предпочтения важному перед незначительным: для него главное - "чистая правда", последнее слово о ней он оставляет для посмертного издания. Хотя он и одержим страстью к правде, это не мешает ему не терять над собой контроля и критически оценивать других. "Я не знаю дневника писателя, - говорит он, где бы правда была высказана до конца. Наиболее искренние люди могут отважиться лишь на полуправду". Действительно, никто не способен дать больше: как в теле, так и в душе есть вещи, о которых человек никогда не осмелится поведать. Кому бы то ни было. Это не удалось даже Полю Леотану, столь вызывающе нескромному.
А вот пример, как личная жизнь писателя может вторгнуться в произведение абсолютно не личного характера. Мишле записывает у себя в дневнике: "Жена умерла, сердце мое растерзано. Но как раз это отчаяние дало мне огромную силу, почти демоническую: с мрачным наслаждением я углубился в агонию Франции XV века, описал мучительные кошмары, которые были и во мне, и в моей теме". Так личная драма историка переплетается с картинами безумия Карла VI, танцев смерти, морального распада той эпохи. В данном случае настроение автора по крайней мере совпало с характером темы, а сколько раз бывало наоборот и писатель-юморист сочинял самые веселые страницы в мрачный или страдальческий момент своей жизни! Кто далек от таких вещей, столкнувшись с ними, мог бы в отчаянии заломить руки, как сделал бы это при виде моряка, беспечно играющего на дудочке, когда корабль швыряет по волнам разбушевавшаяся стихия.
Даже самые заядлые отшельники не способны отмежеваться от внешнего мира так, чтобы современность не нашла бы хоть какой-нибудь лазейки к ним. Самое осторожное перо всегда мимоходом нечаянно заденет вчерашнее или сегодняшнее событие, и оно проскользнет в текст сравнением, метафорой, междометием. Классическая филология умеет вылавливать такие неожиданные намеки на тогдашнюю современность, и они вознаграждают ее, открывая даты произведений с сомнительной хронологией. Биографы тысячекратно демонстрировали свою проницательность, отыскивая у авторов едва уловимые намеки на государственный строй, семейные неурядицы, физические недомогания.
Все на нас воздействует, все нас изменяет. Каждый миг мозг осаждают непредвиденные впечатления, они влияют на колорит фраз, оттенок мысли, черту характера создаваемого писателем персонажа, меняют, иногда незначительно, иногда резко, сюжет литературного произведения, привносят в него элементы чуждые, не всегда желательные. Кто может поручиться, что даже одну-две фразы он напишет так, как намеревался, пока перо еще не коснулось страницы? Даже поиски нужных слов часто выскальзывают из-под власти нашей воли.
"Книги не создаются, как хотелось бы, - записывают в своем "Дневнике" братья Гонкуры. - Уже с самого начала, едва замыслив вещь, мы оказываемся во власти случая, и дальше какая-то неизвестная сила, какое-то принуждение предопределяет развитие темы и водит перо. Иногда нам даже трудно признать написанные нами книги плодом собственного творчества: мы поражены, что все это было в нас, а мы об этом не имели никакого понятия..." В особенности человеческие образы, вызванные писателем из небытия, обретают тревожащую самостоятельность. Не один только Теккерей признавался, что не имеет власти над своими персонажами, что для него неожиданны их слова и поступки. И Гончарову не давали покоя его герои, представали перед ним в разных сценах, он слышал обрывки их разговоров, ему казалось, что они ходят вокруг него как совершенно независимые существа, а он всего-навсего пассивный зритель. Случались подобные галлюцинации и у Ибсена. "Сегодня, - признался он раз жене, - у меня побывала Нора. На ней было голубое платье. Она вошла в комнату и положила мне руку на плечо..."
Нет ничего удивительного в том, что люди, одаренные творческим воображением, говорят о своих персонажах не без доли фантазии. Образным языком они высказывают простую истину, что герои поэм, драм, романов с момента, как они начинают действовать, вступают в круг логических и последовательно развивающихся событий, и автор не может этой последовательности нарушить, если не хочет испортить своего произведения. Определив их характеры, общественную среду, семейные отношения, все обстоятельства, обусловливающие их поведение, автор в дальнейшем держит себя так, будто бы он дал своим героям полную свободу в выборе целей и средств. На самом же деле он всего лишь верен себе и человеческой правде.
Капризные авторы, жонглирующие чудесами и сюрпризами, под стать мифологическим богам, творцы непостоянных героев, вращающихся, как флюгер на костельной башне, могут вывести из терпения самого благожелательного читателя. А можно ли поверить в персонажей или полюбить их, если при каждом переиздании книги автор их переделывает? Если они могут все время меняться, то могли бы и вовсе не существовать.
Когда произведение очень разрастается, это может удивить и самого автора. Мицкевич никак не мог прийти в себя от изумления, почему скромный бернардинец из эпизодической фигуры превратился в главного героя его эпопеи. Сенкевич же, создавая последнюю часть трилогии, не мог не упрекать себя за то, что вначале сделал Володыевского комической фигурой. С появлением великих психологов - Толстого, Стендаля, Достоевского, Ибсена - авторы уже заранее знают, что их герои, прежде чем добраться до последней страницы, получат бесчисленные возможности оказаться совсем не теми, кем они были на первых страницах. Здесь немало помогли и исследования по истории и теории литературы, где так хорошо представлено и проанализировано искусство великих мастеров, уверенно пускавших своих героев на стезю развития и перемен. Наконец, не вымерла еще порода литературных образов, замкнутых в единой формуле. Их все еще можно встретить и в книгах, и на сцене, а ловкая бабенка, наделенная замечательной изобретательностью по части обмана мужей и любовников, совсем не изменилась со времен милетских повестей. Авторы, открывающие доступ на свои страницы таким куклам - если только они не делают этого ради пародии, - принадлежат к столь низкой категории писак, что ими не стоит здесь заниматься.
Пока литература не знала иных героев, кроме героев в прямом смысле, автор не мог рассчитывать на искреннее уважение со стороны созданных им персонажей. Если бы ожили его боги, титаны, владыки, гордые рыцари и взглянули бы с высоты на его скромную творческую лабораторию, они решили бы, что поэт, создавая их, всего лишь выполнил свой долг и должен быть им признателен за красочные сны, которыми они заполнили его ночи, и за прекрасные звонкие слова, которые он неустанно искал, чтобы о них поведать. Но простые, обыкновенные люди, пришедшие им на смену и унаследовавшие от них название героев, никогда бы не поняли забот, беспокойств, огорчений и хлопот, которые они причинили писателю собой и своей жизнью. Они ни за что бы не поверили, что в описание их скромного жилища или обеда, состоящего из миски супа и куска хлеба, писателем вложено столько труда. Они очень удивились бы, узнав, что прекрасный и тонкий ум занимается ими много дней, что их судьбы, детали быта, беседы лишают его сна. Возможно, а пожалуй и наверное, они сочли бы это преувеличением или просто выдумкой. И не один, а многие писатели были бы с ними здесь солидарны. Потому что сумма усилий, вложенных художниками слова в реалистический роман, не у всех встречает признание. В Польше над этим посмеивался Лесьмян, во Франции - Поль Валери. Оба считали бессмыслицей в описание банальных обрядов и повседневных событий вкладывать столько артистизма, сколько вкладывал Флобер, который "воздвигал стилистические памятники серому быту провинциального мещанства". Так выразился Валери, сам признававшийся, что по способен написать фразу: "Зашел в кафе и велел подать бутылку пива". Валери ничего не интересовало за пределами интеллектуального праздника жизни.
Правда, есть много произведений, как бы страдающих гипертрофией искусства, художественности, в них видна несоразмерность между средствами и средой, которую эти средства воссоздают с таким блеском. Особенно это коробит, когда диалоги персонажей, разговаривающих простым языком и выражающих обыденные мысли, перемежаются выспренними описаниями природы, городских авеню, огромных домов, роскошных квартир, создается впечатление, будто эти беседующие между собой простачки заблудились среди великолепных декораций, приготовленных для какого-то торжества, куда более значительного, чем их скромное существование. Как знать? Может быть, и некоторые романы XIX-XX веков будущим поколениям покажутся столь же искусственными, как нам буколики придворных поэтов. И однако, никто нас не разубедит, что писатели на протяжении многих веков могли выбирать лишь привилегированные темы и героев. Выбор определяло происхождение, уровень культуры, богатство, образование, исключительность. И вот наступил новый расцвет с того момента, когда литература признала, что обычная жизнь достойна воплощения в совершенной художественной форме.
Входя в соприкосновение со словом, вещи и события освобождаются от банальности, их озаряет блеск необычайного. Слово не только дает воплощение нашим снам и мечтаниям, но оно преображает окружающую нас повседневность, высвобождая ее из хаоса явлений, делая ослепительной и фантастичной.
Вот по дощечке вверх взбежала без оглядки,
В раскрытое окно стремительно впорхнула,
Как месяц молодой, пред юношей мелькнула.
Схватила платьице... 1
1 Пер. С. Map.
Эта ничтожная мелочь, запечатленная в слове поэта, идет в бессмертие, где она встретится с Ахиллом, надевающим панцирь. Каждый стих, каждая фраза - памятник мгновениям, предметам, людям в мимолетности их жестов, улыбок, помыслов. Эти памятники писатель одновременно ставит и самой действительности, и собственной жизни, уносимой неудержимым потоком. Все, что он создает, непременно имеет какую-то духовную связь с ним самим. В его произведениях кружатся, как кровяные тельца, частицы его судьбы, его радостей, восторгов, сожалений, печали...
Кто платье белое, сняв с гвоздика, повесил,
Распялив кое-как на спинках мягких кресел? 1
1 Пер. С. Map.
Для читателей "Пана Тадеуша" это всего лишь одна из многих деталей в описании комнаты Зоси, и образ белого платьица едва задержит взгляд, скользящий по страницам. Для поэта же это миг жизни, как медальон, носимый на сердце, именно такое платье увидел Мицкевич в комнате Марыли, приехав первый раз в Тухановичи, и, как шутили его друзья филоматы, сначала влюбился в платье, а уж потом в девушку.
Среди бесчисленных моментов, из которых складывается процесс создания литературного произведения, два особенно важны: начало и конец. В первом есть что-то от дуновения весеннего ветра, он весь - в трепете крыльев и в розах утренней зари, легких, пленительных, животворящих - ладья, где парусом надежда. Второй всегда приходит внезапно, хотя бы до этого его и ждали и предвидели, всегда поражает, тревожит, огорчает. Трудно освоиться с мыслью, что это и в самом деле конец, не хочется в это верить. Назавтра или в следующие дни сомнение возрастает, писатель опять возвращается к последней странице, меняет, добавляет новую, дальше развивает прерванную тему, пока не остановится, не убедится в своей ошибке и не оставит первоначального окончания. В рукописи часто можно встретить следы колебаний и озабоченности автора, после того как он уже поставил последнюю точку. В особенности это характерно для произведений, крупных по масштабу, - для драм, поэм, романов. Конец может быть встречен с чувством облегчения, с сознанием, что работа выполнена, но и с некоторой долей грусти.
Вот что об этом говорят два писателя. Диккенс: "С какой печалью откладываешь перо после двухлетней работы воображения! У автора такое чувство, словно часть его существа отходит в мир теней". Конрад: "Скрипнет перо, пишущее слово "Конец", и вот все общество людей, даривших меня своими признаниями, жестикулировавших передо мной, живших со мной столько лет, превращается в скопище призраков - они отступают, теряют четкость контуров, заволакиваются мглой... Сегодня утром я проснулся с чувством, будто похоронил часть самого себя в страницах, лежащих на столе". Два голоса, и как они схожи между собой, а подобных можно услышать сотни. Слишком долго жил писатель в своем вымысле, чтобы мог расстаться с легким сердцем. А иногда вообще невозможно оторваться от своих героев или от эпохи, в таких случаях возникают циклы вроде "Трилогии" Сенкевича или "Саги о Форсайтах" Голсуорси, а иногда всего-навсего короткий фрагмент, как оставшаяся в бумагах Сенкевича первая глава романа, который был задуман им как продолжение "Камо грядеши".
Но чаще бывает, что оконченное произведение отрывается от своего создателя навсегда и с течением времени становится ему все более и более чуждо. Он пишет новые, и они вытесняют старые из сердца и из памяти (ведь новое всегда ближе), а через несколько лет писатель при виде той или иной из своих старых книг иногда испытывает мучительное недоумение, что отдал этой книге такой ценный кусок жизни, так долго ее вынашивал, так близка и дорога она ему некогда была. Авторы не любят все свои произведения одинаковой любовью. Мицкевич в позднейшие годы не любил "Конрада Валленрода" и, что еще хуже, так разочаровался в "Пане Тадеуше", что намеревался его уничтожить. К счастью, желание оказалось недостаточно сильным. Вергилий в завещании распорядился уничтожить "Энеиду", если при жизни он ее не закончит. Умер он внезапно, и император Август нарушил последнюю волю поэта, дав ему взамен за несколько недописанных гекзаметров две тысячи лет славы. Знаменитое стихотворение "Recessional" Киплинг бросил в корзину для мусора, откуда ее извлекла некая Сара Нортон и так долго приставала к поэту, что он в конце концов позволил ей этот стих напечатать. Теперь уже не счесть, сколько прекрасных произведений литературы пропало из-за неприязни к ним самих авторов. Источник этой неприязни - разрыв между произведением, каким оно представлялось в мечтах, какого мы ждали, и тем, что вышло из-под нашей руки, обычно такой несовершенной. Ибо никогда не существовало гения, которому бы удалось во всей полноте создать совершенную вещь, какой он ее вынашивал, видел в мечтах, чувствовал. По прошествии лет писатель может смотреть с отвращением на те или иные свои произведения, а то и на все свое творчество в целом. Думается мне, что именно так смотрел Франц Кафка на груду бумаг, накопившихся за многие годы у него в письменном столе и которые он в завещании велел уничтожить, этому приказу воспротивился его друг Макс Брод и спас Кафку от гибели и забвения.
Есть писатели, для кого изданная книга как бы перестает существовать едва удостоят ее рассеянным и равнодушным взглядом, подержат в руках и поставят на полку. А всего две недели назад они волновались над последними корректурами, тревожили телефонными звонками типографию, прося исправить ошибки и внести правку, не спали ночами из-за прилагательного, которым заканчивалась последняя фраза книги, ссорились с издателем из-за оглавления, качества бумаги, обложки - и вот стоило объекту их тревог и хлопот оказаться наконец в руках, еще пахнущему свежей типографской краской, как они не выказывают к нему ни малейшего интереса. Среди множества странностей, каковые курьезами входят в историю литературы, эта одна из самых удивительных. Ее можно сравнить только с привычками тех драматургов, которые месяцами с беспокойством, волнением, ожесточением присутствуют на каждой репетиции своей пьесы, а в день премьеры уезжают и прячутся в каком-нибудь глухом углу, куда даже не дойдет газета со статьей о пьесе.
Ясно, что этим выражается внезапный страх перед чужой мыслью, чужим взглядом, который должен дать оценку их творению. Ну что ж, известно, что писатели народ нервный и капризный. Но и те из них, кто в отношении к своим книгам не доходит до ненависти или презрения, все равно взирают на них без особой нежности. Редко берут их в руки и почти никогда не перечитывают. То есть не перечитывают бескорыстно, для одного только удовольствия. Однако вынуждены это делать, когда предстоит переиздание и они захотят внести какие-нибудь изменения, наконец, когда приходится держать корректуру этих переизданий. У писателей очень плодовитых даже и этого не случается - со своими старыми книгами они поддерживают связь исключительно посредством договоров, заключаемых с издателями. И забывают о них, словно никогда их и не писали. Гёте случилось однажды наткнуться на несколько разрозненных страниц, и он прочел их с большим интересом, а когда начал выяснять, откуда они взялись, оказалось, что автором был он сам. Можно даже испытывать к своим книгам неприязнь, отвращение, не держать их у себя - бывало и такое. Хорошо знают свои творения только поэты из тех, кто мало пишет и подолгу вынашивает в себе каждый стих. И почти все стихи помнят наизусть. Феликс Пшисецкий хранил свою "Песнь во мраке" в памяти и лишь по настоянию друзей переписал эту горстку стихов сначала в тетрадку, купленную в лавке, а затем издал небольшой книжечкой - это была единственная книжка его стихов. Все стихи оттуда он знал наизусть.
Мне приходилось наблюдать, как по-разному относятся писатели к собственным книгам. У одних они стоят в красивых переплетах в хронологическом порядке каждое издание, и иногда представляют самый обширный раздел личной библиотеки, а у других рассованы по разным углам, как ненужное старье, никогда они не могут их найти, очень часто эти книги растрепаны и грязны, в случае необходимости таким авторам приходится свои книги брать в библиотеке. Этих писателей вполне удовлетворяет, что творения их разошлись по свету, и эти книги больше их не занимают. Быть может, законченные вещи потому имеют для нас столь мало значения, что мы всецело заняты теми, которые мечтаем написать, эти книги могут родиться, а могут так и остаться ненаписанными.
СКРЫТЫЙ СОЮЗНИК
Литературное произведение не существует вне общества. Можно, конечно, себе представить, что оно создается одинокой личностью, выключенной из среды мыслящих, обладающих даром речи существ, но это будет случай настолько исключительный, что им займутся или фантасты, или люди, исследующие патологические отклонения. Ни узник, ни отшельник, если они увековечивают в письменной форме свои переживания и размышления, не могут быть вне общества: первый надеется в него вернуться, второй - даже отрекаясь от него навсегда считается с возможностью, что написанное им будет обнаружено и прочитано. Иов со дна бездны взывал: "Кто сможет сделать так, чтобы были записаны слова мои! Кто сможет сделать так, чтобы они резцом были высечены в книгах..." Робинзон, ведя дневник на безлюдном острове, не оторван от мира, потому что живет будущим, которое вернет его человеческому обществу, впрочем, как в этой надежде, так и в способе распоряжаться собственным одиночеством Робинзон - чистая фикция. Потому что настоящий Робинзон, то есть его прототип Селькирк, так страдал от одиночества, что не только не помышлял о писании, но и говорить разучился. Лишь психиатрам известны состояния острой графомании, где важен лишь сам процесс письма в полном отрыве от мысли о каком бы то ни было читателе.
Есть вещи, о которых говорят, что они не предназначались для публикации: личные, интимные признания, заметки, письма. Но тайны для того и существуют, чтобы их разоблачать. Не следует думать, что только с появлением хищнического книгопечатания начали издавать посмертные бумаги, остающиеся после писателей, уже в I веке до н. э. была предана огласке корреспонденция Цицерона. Письмо - предатель: кто поверяет ему свои мысли, не должен рассчитывать на сохранение их в тайне. Даже черновые наброски не застрахованы от этого, они могут привлечь внимание исследователя, и он обнаружит в них компрометирующие писателя тайны его работы, например заимствования чужих мыслей, но может произойти и обратное - реабилитация в мнимых провинностях. Так, Юзеф Биркенмайер, перетряхнув записи Сенкевича, доказал, что автор "Огнем и мечом" знал, читал и продумал произведения, в незнании которых его несправедливо обвиняли.
А что же говорить о признаниях, сердечных излияниях и мыслях, о добродетелях и пороках, сведениях счетов с собственной совестью, поисках пути к совершенству или ядовитых замечаниях о друзьях и знакомых - тайный реванш за безупречную предупредительность и благожелательность в обществе! Неприкосновенность и тайна этих записей зависит от известности писателя: если она превышает средний уровень, к этим бумагам обязательно протянется любопытная или алчная рука. Правда, в Польше такие документы могут рассчитывать на безопасность, пройдет столетие, прежде чем кто-нибудь заглянет в них, чаще всего они гибнут на мусорной свалке или дожидаются военного пожара, и тот кладет конец их сиротской доле. Только в последнее время в результате чудовищных опустошений в рукописном фонде начали в широком масштабе в Польше публиковать мемуары, какие чудом еще уцелели после войны, дело это заслуживает всяческого одобрения.
Абсолютной искренности не существует. Не раз перо останавливается на середине страницы, не раз глаза, смотрящие на слова, не запятнанные ложью, устрашаются тени чужой, неведомой фигуры, которая когда-то в будущем склонится над этими страницами, - достаточно мига такой рефлексии, и чистота внутреннего голоса окажется замутненной. Мы настолько тесно связаны с людьми, настолько тщательно они за нами наблюдают, подслушивают, даже когда мы находимся в полном одиночестве, что все это дает о себе знать, стоит лишь взяться за перо. Ренан, будучи семинаристом, отторженным от мира в своей келье в Сен-Сюльпис, еще далекий от занятий литературой, наклоняясь над страницей своего интимного дневника, чувствует себя так, будто потомки уже заглядывают из-за его плеча в эти страницы.
В конце концов писатели, ведшие дневники, примирились с судьбой, заранее зная, что все их секреты будут оглашены. Отказавшись от иллюзий, якобы они беседуют один на один с собственной душой, они перешли на публичную исповедь. У литературной исповеди солидные традиции - ее открывают "Размышления" Марка Аврелия и "Исповедь" святого Августина. "Исповедь" Жан-Жака Руссо, передразнивая полную смирения и раскаяния "Исповедь" Августина, сделалась образцом лживого эксгибиционизма. Руссо при жизни "Исповедь" не издал, а его продолжателям в этом жанре не захотелось ждать посмертных публикаций, поэтому уже Гонкур еще при жизни опубликовал несколько томов дневника, который вел вместе с братом, в наше время так же поступили Ян Лехонь, Жюльен Грин, Франсуа Мориак, Поль Клодель, Шарль Дюбо. Кончилось тем, что интимный дневник сделался полноправным литературным жанром, особенно во Франции, где он даже санкционирован премией, предназначенной для лучших произведений в этой области. Все, что запечатлевается в письме, настойчиво стремится оторваться от автора и как произведение искусства вступить в мир похвалы и порицания, блеска и забвения.
Дневник, публикуемый том за томом Жюльеном Грином, представляет собой выбор почти ежедневных записей писателя. Автор, делая выбор, не отдает предпочтения важному перед незначительным: для него главное - "чистая правда", последнее слово о ней он оставляет для посмертного издания. Хотя он и одержим страстью к правде, это не мешает ему не терять над собой контроля и критически оценивать других. "Я не знаю дневника писателя, - говорит он, где бы правда была высказана до конца. Наиболее искренние люди могут отважиться лишь на полуправду". Действительно, никто не способен дать больше: как в теле, так и в душе есть вещи, о которых человек никогда не осмелится поведать. Кому бы то ни было. Это не удалось даже Полю Леотану, столь вызывающе нескромному.