Страница:
Но все это единицы или случаи исключительные. Писатель по природе своей существо кабинетное. Ему нужен собственный угол, четыре стены, пусть на чердаке, пусть с узким, как в голубятне, окном, ему нужен стол, устойчиво стоящий на ножках, нужен стул, способный выдержать тяжесть его тела. Но если при этом писатель не является убежденным аскетом, ему трудно удовольствоваться только этим. Думается мне, что и Диоген рекомендовал свою бочку для философских размышлений, а не для нанесения слов на папирус.
Вопрос о рабочем месте писателя не вышел бы за пределы простого его описания, если бы им не занялась вплотную женщина - знаменитая английская писательница Вирджиния Вульф. Ее небольшая книжка, возникшая из лекций "A room of one's own" - "Собственная комната", трактует этот на первый взгляд малосущественный вопрос с глубокой серьезностью. Говоря о ничтожном количестве женщин, которым в течение веков удалось проникнуть в литературу, писательница указывает, какие препятствия ставили им предрассудки и обычай. В редчайших случаях - и, как правило, ценой утраты доброго имени - женщина могла добиться такой дозы самостоятельности, чтобы располагать собственной комнатой для писательского труда, - иначе говоря, добиться, чтобы этот труд окружающие признали или хотя бы с ним примирились: "Женщина, обладающая гениальностью Шекспира, в XVI веке была бы затравлена, лишила бы себя жизни или закончила бы ее вне общества, где-нибудь в глухой деревушке, как ведьма". Лишь в XIX веке женщина по-настоящему вступает в литературную жизнь и осмеливается претендовать на удобства, которые в настоящее время естественны и необходимы. Раньше же, если она и отваживалась писать, то вела себя, как Джейн Остин, которая, сидя в гостиной родительского дома, каждый раз стыдливо прикрывала рукопись, стоило войти кому-нибудь постороннему. И она жаловалась: "Мужчины добыли себе привилегию писать уже несколько тысячелетий назад, и только в первобытных человеческих общинах поэту пришлось бы доказывать, что ему необходим укромный уголок, где бы он имел возможность сосредоточиться".
Есть произведения, и среди них значительные, писавшиеся в тесных и темных каморках, на пресловутых чердаках, где столько блестящих умов или расцветало, или погибало, есть и такие, которые создавались писателями в шумной общей комнате, когда они с трудом могли улучить спокойную минуту, среди толчеи лиц, занятых собственной жизнью. И эти неблагоприятные условия обязательно сказывались на произведении, иногда даже по композиции, по стилю можно почувствовать, где писал автор, в просторной светлой комнате или же в тесном и душном помещении.
Хотя здесь и существует большое разнообразие, но можно различить два основных типа писателей. Один тип - это писатели, для которых их труд страсть, привычка, жизненная необходимость, и они отдаются ему систематически, в определенные часы дня и ночи. Такие писатели - адепты апеллесова принципа nulla dies sine linea - ни дня без строчки (у Золя это изречение было выписано над камином в его рабочем кабинете). Антони Троллоп ежедневно писал назначенное себе количество слов и выполнял это с добросовестностью, приобретенной за тридцатилетнюю практику почтового чиновника. Метерлинк каждый день в один и тот же час садился за письменный стол и не вставал из-за него до обеда, даже если ему и не удавалось написать ни единой фразы. Писатели этого типа должны заботиться об удобном рабочем месте.
Второй тип - это писатели, на которых творческий помысел ниспадает, как ястреб, которых заставляет творить бурное и непреодолимое побуждение. Такие писатели не заботятся о месте для работы, удовлетворяются любым, они даже готовы писать на спинке садовой скамейки. Прекрасные, щедрые души - жаль, что они встречаются так редко!
Рабочая комната писателя должна быть удобной, с учетом его вкусов и чудачеств. Материальное положение играет здесь менее важную роль, чем это кажется. Можно терпеть нужду и, несмотря на это, благодаря бережливости, страсти и упорству сделать из своего кабинета нечто похожее на дворец, а можно быть богатым, как Толстой, и обставить свою рабочую комнату с подчеркнутой простотой. Впрочем, писатели очень неохотно окружают себя безделушками и украшениями. Гёте, превративший свой дом в музей, выделил для работы комнату скромную, как келья, где ничто не рассеивало его внимания. Иначе бывает, если у писателя имеются пристрастия, как это было с Норвидом. "Я сам расписал стены моей комнаты,- рассказывает он о своем жилище в Нью-Йорке, - и украсил ее барельефами в тоне гризайль, представляющими разные сцены из древней и новой истории; к этому я добавил медальоны великих мужей античности, сделав их похожими на своих друзей и знакомых. Так, Август Цешковский изображен у меня Сократом, другой приятель - Платоном, третий Александром Македонским, а приятельница - Сафо".
Если нет необходимости и вытекающих из нее ограничений, то писатель выразит свой вкус обстановкой своей рабочей комнаты, ее освещением, цветом стен, он позаботится также и о виде из окон, который ему более всего по душе. Как же подходяща для беседы с самим собой была башня Монтеня, где он писал "Essais" - "Опыты"! И мог ли Виктор Гюго придумать лучший рабочий кабинет для себя, чем так называемый "Radeau de la Meduse" - "Плот Медузы" на Гернси, застекленный фонарь над океаном? Стоя в алом робдешамбре за пюпитром, автор "Тружеников моря" и сам охватывал взором безграничный простор океана и был видим проплывавшим судам, словно служил им сигнальщиком. Здесь написал он "Легенду веков", "Человека, который смеется", "Песни улиц и лесов" и эпопею о людях моря, где каждая фраза насыщена соленым дыханием морского ветра.
Определенной формы кресла назывались вольтеровскими. Они настолько вместительны, удобны, уютны, что стали любимой мебелью старушек, которые, сидя в них, могут вязать, перебирать четки и дремать. Вольтер, даже лежа в постели, работал энергичнее, нежели десятки иных писателей, сидя за столом, и поэтому спокойно мог пользоваться таким креслом, уверенный, что его неспокойный дух не даст ему заснуть нигде. Но писатели в этом редко следуют примеру Вольтера: они предпочитают избегать слишком удобных и слишком уютных кресел, где так любит гнездиться лень. Каспрович, человек недюжинной работоспособности, с гордостью показывал мне свои грубые закопанские табуреты и расхваливал их, несомненно, больше, чем они того заслуживали. Какой-то минимум удобства необходим для успешного творчества, и бедный Вилье де Лиль-Адан, оказавшийся вынужденным писать на полу, после того как у него продали с торгов мебель, хотя и свидетельствует об истинном героизме поэта, но никак не может служить образцом для подражания.
Редко бывает, чтобы обстановка кабинета оказалась случайной, обычно о его устройстве можно сразу же прочесть несколько отрывков в автобиографии писателя. Каждый привнесет сюда что-то из своего труда, из мира, в котором он живет и творит. Веер и кружева явятся следом за каким-то женским видением, пальма заменит тропический пейзаж, фигурка в крестьянской одежде подскажет, что мысль владельца устремлена к далекой деревне. Больше всего предметов громоздится на столе писателя, работающего над исторической темой. Писателю хочется иметь их перед глазами, прикасаться к ним, так как они след изображаемой им эпохи, их форма, очертания, орнаменты вводят его в более тесный контакт с той эпохой, от них веет тонким, неуловимым и в то же время непреодолимым очарованием. Франс в пору, когда писал свою "Жанну д'Арк", окружил себя огромным количеством предметов из средневековья, а по окончании работы они ему так опротивели, что он умолял своих знакомых освободить его от этого хлама. Но ни за что не хотел расставаться с куском античного мрамора, из которого с покоряющей грацией вырисовывался женский торс, - этот мрамор прекрасный фетиш для человека, в равной степени преклоняющегося как перед античностью, так и перед женщиной.
Гонкур никогда не мог освободиться от чар японского искусства, оно не только проникло в его кабинет, но и господствовало во всем доме.
По предметам в кабинете писателя сразу же можно догадаться, что его в настоящий момент занимает: так, на письменном столе Метерлинка стояла тарелочка с медом для приманки пчел, под чей звонкий аккомпанемент писалась "Жизнь пчел". Кабинет писателя зачастую оказывается как бы выставкой, где представлены его интеллектуальные интересы. Достаточно было немного интуиции, чтобы, не прочитав ни одной страницы Гюисманса, догадаться о его видении мира и о его стиле, войдя лишь в его кабинет. Затянутый алой материей, с гравюрами и картинами голландских мастеров, редчайшими книгами в великолепных старинных переплетах, изделиями из слоновой кости, бронзы, средневековыми вышивками - вот был тот кокон, из которого появился в романе "Наоборот" аристократ Дез Эссент, плод многолетних раздумий автора. Юнг писал свои мрачные "Ночи" при свете свечи, воткнутой в человеческий череп.
Стол или бюро иногда выдают и более интимные секреты: с одного взгляда понятно, царит ли здесь урожай или засуха. Книга, раскрытая посередине или с ножиком между страницами, чернильница, мутная от засохших чернил, перо, воткнутое в бумаги, сломанный карандаш - вот яркая картина писательского бесплодия. Не обманут нас и следы бури, которая иногда проносится над этой пустыней, оставляя после себя разбросанные книжки самой разнообразной тематики, журналы, свежие газеты, старые записные книжки, блокноты. Этот хаос - не след плодотворной работы, а тщетных поисков, тревоги, неудовлетворенности. Даже самый большой педант не сумеет в такие моменты сохранить порядок.
Потому что есть два тина писателей: способные сохранять порядок и неспособные. И те и другие - странное дело! - одинаково порядок любят. Самый рассеянный писатель стремится к нему, мечтает о нем. Но тот, кто не умеет навести порядок на собственном письменном столе, никогда, как бы он ни старался, не добьется этого. Словно окруженный злокозненными гномами, он и сам не понимает, как и когда новые стоны книг вырастают у него на столе чуть ли не через час после уборки. Рано или поздно писатель признает себя побежденным и примиряется с этим хаосом, приспособляется к жизни в нем, как в знакомой ему лесной чащобе. Ему одному известны здесь все тропы и тропинки, никому не позволено нарушать этого запутанного ландшафта.
"Искусство - это беспорядок", - говаривал один лакей, хозяин которого был поэтом. Однако не заваленный книгами стол чаще встречается у поэтов, обыкновенных романистов, драматургов, которые все им нужное черпают из собственного воображения, нежели у философов и авторов исторических романов. Первым достаточно листа бумаги, вторым приходится иметь под рукой целый архив.
Разумеется, это не общее правило. Иногда письменный стол поэта, только что поставившего точку в конце последней строфы лирического стихотворения, выглядит так, будто над ним пронесся ураган истории, в то время как у писателя, чей стол служил ареной войн и политических интриг, этот самый стол находится в идеальном порядке, словно он служил местом для мирных философических размышлений. Я с большим изумлением смотрел на письменный стол Жюля Ромена в его имении под Туром, настолько девственно чистый, что трудно было понять, как могли на нем поместиться толпы из "Les Hommes de bonne volonte" - "Людей доброй воли". Автор просто-напросто держал их всех у себя в голове. Точно так же и Сенкевич возил целые полки своих героев по всем дорогам Европы, нередко ничего не имея для работы, кроме столика в номере гостиницы.
Еще удивительнее, что здесь не наблюдается никакого соответствия между поведением писателя во время работы и его индивидуальностью, выраженной в написанных им книгах. Бурный, динамичный темперамент прекрасно уживается с педантизмом, а безупречный классик смутит самого расхлябанного романтика хаосом в своей рабочей мастерской. Виктор Гюго работал за маленьким шатким бюро, за каким было бы впору писать письма мадам де Севиньи. Поистине остается тайной, как многолюдный и бурный мир "Отверженных" и "Собора Парижской богоматери" не расплющил эту игрушку и как сам титан-автор не разнес ее в щепы. Удивительной прихотью обладал Дювернуа, писавший на покрытом лаком, сверкающем столе. "Не понимаю, как можно писать на поверхности пруда", - удивлялась по этому поводу Колетт.
На средневековых и ренессансных надгробиях, в инициалах иллюминованных рукописей, на старинных гравюрах по дереву мы видим писателей за работой, сидящих в комнатах, исполненных простоты, скромного удобства и прелести. Вот Марцин Бельский в светлой комнате в два окна, из которых одно украшено цветами в горшочках, вот стоит длинный стол, вероятно дубовый, перед ним табурет - оба они своей красивой резьбой немного напоминают закопанскую мебель. Автор "Женского сейма" положил подушку на табурет, окна задернул шторой, чтобы не проникал холод. Между окнами висит полка с дюжиной книжек. Под рукой чаша с перьями. Он пишет в раскрытой книге. К табурету прислонена гитара.
Гитара оказалась здесь не случайно, и она не выдумка гравера. Музыкальные инструменты в рабочих комнатах писателей не редкость. У Шопенгауэра висела флейта, подаренная Россини, и философ ежедневно на ней музицировал. У Ромена Роллана стоял рояль, и писатель часто выходил из-за письменного стола и садился за него. Точно так же рояль соседствует с письменным столом Ивашкевича, для которого музыка имеет то же значение, что и литература. Минуты, отданные музыке, снимают напряжение мысли, заглушают шум слов, если между ними не наступило согласие в мозгу или на бумаге. Мелодия может подсказать тон, создать настроение, соответствующее тому, вокруг чего беспомощно кружатся бессвязные фразы, может даже вызвать творческий подъем, как это нам известно из импровизаций Мицкевича, "...работая над трагедией (о Уоллесе), - пишет Словацкий матери, - я часто встаю от стола, подхожу к фортепьяно и играю тот самый вальс, чтобы воспоминания наполнили мои страницы печалью..."
Но для многих музыка оказывается врагом: стоит ее услышать по соседству, и работа валится из рук, не удается связать и двух слов, иногда весь день оказывается испорченным. С тех пор как существует радио, а варвары не приглушают своих приемников, писатели с чувствительной нервной системой испытывают адские муки: у них крадут лучшие творческие часы.
История литературы отмечает также и содружество писательского пера с орудиями изобразительного искусства. Карандаш, кисть, уголь часто освобождают от горечи, которой насыщены периоды бесплодия, когда слово отказывает в послушании. Сотни рукописей испещрены рисунками, по ним можно проследить блуждание мысли, запутавшейся в каком-нибудь трудно поддающемся выражению художественном образе, рисунками, служащими как бы строительными лесами для полета фантазии, топографическими планами, встречаются здесь силуэты людей, иногда какой-нибудь цветок или лист, который мгновение спустя вплетется метафорой в неоконченную фразу. Случалось не раз, что поэт в определенный момент своей жизни колебался, чему отдать предпочтение, кисти или перу, как это было с Гёте или Ибсеном, которого жена убедила отказаться от акварельной живописи. "У моей матери, - говорил впоследствии сын Ибсена, - две великие заслуги: она избавила норвежцев от второразрядного живописца и дала им гениального драматурга". Тем не менее многие писатели брали кисть в руки не ради славы, как Жеромский, или занимались живописью наравне с поэзией, как Норвид, который к тому же был еще и скульптором. Одна из скульптурных работ Ленартовича находится в калишском костеле.
Казалось бы, что в кабинете писателя должны находиться книги. Но это не обязательно. Встречаются писатели, которые книг остерегаются. Это те, кто является врагом книги или же слишком сильно ее любит. Сколько есть посредственных писателей, пишущих так называемые увлекательные романы или театральные пьесы, о которых принято говорить, что они "хорошо сделаны", лишенные всякой интеллектуальной культуры. Они похваляются тем, что будто бы их единственная книга - это сама жизнь, хотя чаще всего она проходит в кафе, кабаке или игорном клубе. Эти писатели убеждены, будто бы книги лишают их воображение полета и свежести, иначе они не смогли бы объяснить, почему книги для них так скучны.
Но присутствия книг в своем рабочем кабинете боится и тот писатель, кто их чрезмерно любит. До чего же легко поддаться искушению, отложить перо и потянуться за наркотиком, притаившимся в книжном переплете. Постоянно тянет к общению с великими и острыми умами, их нелегко найти в ближайшем окружении. Лень Анатоля Франса искала себе выхода и оправдания, окунаясь в каскад ин-октаво, ин-кварто и ин-фолио, который обтекал все стены его кабинета от потолка до пола. Много лет кружит по Варшаве рассказ, как жена Реймонта отбирала у него книги, чтобы он не отрывался от писательского труда. Нехорошо поступала она с мужем. Не знала, каким могучим стимулом может оказаться книга, если собственная мысль ослабевает и вынуждена искать поддержку в силе чужих слов. Ни для кого не тайна, что писатели открывают прекрасное в неожиданных встречах, прочитанная чужая страница дает им постичь вещи, которых они сами, может быть, никогда бы и не разглядели.
Самые великие мастера не свободны от таких откровений, идущих от другого, они ищут их не только у равных себе, но и у писателей гораздо меньшего калибра. Подбирая аккорд для искомой гармонии, они обращаются к книге автора, родственного им по духу, и вживаются в нее до такой степени, что едва ли это можно назвать чтением, они даже не смогут пересказать содержание страницы, слова которой лишь час назад их волновали. В иных же случаях обращаются к произведениям, абсолютно им чуждым по духу, где стиль, композиция, мировоззрение автора действуют отталкивающе, но и это принесет пользу, потому что такого рода диссонанс вызовет активный отпор, чтение превратится в бой на шпагах, в поединке яснее станут видны собственные преимущества и недостатки и писатель после этой борьбы с новыми силами сядет за свой письменный стол. Сомерсет Моэм, перед тем как писать, перечитывал "Кандида": "Читая его, я как бы подставлял голову под душ блеска, остроумия, изящества".
Кто сам пишет книги, в конце концов становится их любителем; это вполне естественно. Вряд ли найдется писатель, который не оставил бы после себя собственной библиотеки. Судьба такой библиотеки обычно всегда печальна. Если она по завещанию не войдет в фонд более обширного собрания книг, ее растащат безразличные и жадные наследники. Ценные и памятные книги валяются на чердаках, продаются в аукционных залах, у букинистов, погибают в равнодушных руках. С большим трудом исследователи литературы их вылавливают, а потом с волнением обнаруживают подчеркнутые места, замечания на полях, обрывки мыслей писателя, проливающие иногда новый свет на его творчество. Известна судьба библиотеки Петрарки, которая в момент его смерти, в 1374 году, была самой крупной в Европе. Во время войн и походов странствовала она по разным городам Италии и Франции, короли отвоевывали ее друг у друга. Пьер де Нольяк составил тщательный каталог и внимательно просмотрел ее, ища на нолях пометки великого гуманиста. Подобную же работу выполнил неутомимый и удачливый в своих розысках Биркенмайер, он установил даты приобретения и использования в качестве научного материала книг из библиотеки Коперника. Автор монографии о Сент-Бёве, Боннеро, пошел еще дальше: он перерыл архивы парижских библиотек, установил все книги, которые заказывал Сент-Бёв, и смог воспроизвести календарь его работы с точностью почти до одного дня.
Но истинная мастерская писателя там, где находятся его орудия производства.
Только в настоящее время можно употребить слово "мастерская". Представителей прошлых поколений оно возмутило бы. Потому что с этим словом ассоциировалась работа ремесленников, работа рук, а не мозга. А эти две сферы были разделены предвзятостью, неприязнью, презрением. В каждый период истории язык является верным летописцем чувств и предрассудков общества. Ныне понятие "мастерская" стало благородным. Удивительно только одно: что это произошло с таким опозданием, в эпоху, когда все меньше и меньше вещей изготовляется индивидуальным, сосредоточенным усилием. На фоне всеобщей механизации труд писателя принадлежит к тем немногим благородным ремеслам, которым еще нужна собственная мастерская.
Орудия производства, какими в этой мастерской пользуются, заслуживают уважения не только за цели, которым они служат, но и своей историей длинной и поэтической. Эта история расцвечена метафорами. Одна из наипрекраснейших - это "стиль", слово-девиз, слово-клич, символ цеха художников слова. Происхождение его простое и скромное. По-гречески оно сначала значило "палка", "кол", "столб", вроде того, как и по сей день в Опатовском повяте говорят о "стиле" топора, а кое-где в иных местах Польши его называют "стилиском". И римское войско "стилями", то есть заостренными кольями, защищало подступы к своим лагерям. Затем этим словом стали обозначать резец, которым римляне писали на восковых таблицах. Резец изготовляли из дерева, из кости, из металла.
В моей коллекции, уничтоженной фашистами, я хранил такой костяной резец, найденный на Капри. Он был не больше мизинца, тонкий и гладкий, один конец у него был заострен наподобие зубочистки, а второй - тупой, как шишка пинии. Я часто задумывался: кому он мог принадлежать? Одному ли из тех ученых педантов, что окружали старого Тиберия и развлекали его своей пустой эрудицией, или же, быть может, какой-нибудь придворной даме? Последнее предположение больше устраивало меня: мне казалось, что я вижу эту даму, вижу, как она, разложив перед собой восковые дощечки, в задумчивости подносит мой резец к устам, похожая на Сафо с фрески в Геркулануме. Точно таким же резцом могла пользоваться и настоящая Сафо, поскольку он был любимым орудием производства поэтов. Это с ним вяжется горациевское, так удачно двусмысленное saepe stilum vertas - почаще поворачивай свой стиль.
Резец и остро отточенный тростник, который макали в чернила, служили литературе в ее плодотворнейшие века. Потом наступила эра гусиных перьев и капитолийская птица покрыла себя новой славой. Она разделяла ее с журавлем, лебедем, уткой, вороном, ястребом - можно было сравнивать их перья и из них выбирать, воздавая хвалу легкости, остроте, цвету. Кому хотелось держать в руке радугу, писал павлиньим пером. О резце напоминали только старые метафоры, которые отмирают не так-то скоро. Станислав Гераклиуш Любомирский усмотрел здесь некоторый парадокс. "Теперь было бы правильнее, - замечает он, - говорить о написанном не стиль, а перо. Например, это написано хорошим пером или это книга хорошего пера, ибо нынче люди отказались от стиля и употребляют вместо него перо". Пожелание Любомирского не исполнилось, и мир остался со старой метафорой, лишь добавив к ней еще новую, и, когда говорят об "остром" пере, представляется рука, ножик и зачиняемая палочка - так еще делала моя бабка, а потом свеженаписанное посыпала песком, всегда стоявшим на ее письменном бюро в красивой песочнице. Норвид писал:
Перо! Ты для меня как ангела крыло...
Это выспреннее обращение относилось к скромному гусиному перу, с которым до самой смерти не расстались ни Норвид, ни Виктор Гюго ("легкость в нем ветра и молнии сила"), а до нашей эпохи гусиное перо донес Анатоль Франс: на его письменном столе в Бешеллери, сохраняемом таким, каким он его оставил осенью 1924 года, стоит чаша с отточенными гусиными перьями. Франс никогда не пользовался иными. Для нас же теперь и стальное перо - некогда символ прогресса - не является достаточно хорошим орудием производства, и каждый старается обзавестись золотым пером, которое раньше в мире литературы давалось лишь как высокая награда, словно маршальский жезл.
Вопрос о рабочем месте писателя не вышел бы за пределы простого его описания, если бы им не занялась вплотную женщина - знаменитая английская писательница Вирджиния Вульф. Ее небольшая книжка, возникшая из лекций "A room of one's own" - "Собственная комната", трактует этот на первый взгляд малосущественный вопрос с глубокой серьезностью. Говоря о ничтожном количестве женщин, которым в течение веков удалось проникнуть в литературу, писательница указывает, какие препятствия ставили им предрассудки и обычай. В редчайших случаях - и, как правило, ценой утраты доброго имени - женщина могла добиться такой дозы самостоятельности, чтобы располагать собственной комнатой для писательского труда, - иначе говоря, добиться, чтобы этот труд окружающие признали или хотя бы с ним примирились: "Женщина, обладающая гениальностью Шекспира, в XVI веке была бы затравлена, лишила бы себя жизни или закончила бы ее вне общества, где-нибудь в глухой деревушке, как ведьма". Лишь в XIX веке женщина по-настоящему вступает в литературную жизнь и осмеливается претендовать на удобства, которые в настоящее время естественны и необходимы. Раньше же, если она и отваживалась писать, то вела себя, как Джейн Остин, которая, сидя в гостиной родительского дома, каждый раз стыдливо прикрывала рукопись, стоило войти кому-нибудь постороннему. И она жаловалась: "Мужчины добыли себе привилегию писать уже несколько тысячелетий назад, и только в первобытных человеческих общинах поэту пришлось бы доказывать, что ему необходим укромный уголок, где бы он имел возможность сосредоточиться".
Есть произведения, и среди них значительные, писавшиеся в тесных и темных каморках, на пресловутых чердаках, где столько блестящих умов или расцветало, или погибало, есть и такие, которые создавались писателями в шумной общей комнате, когда они с трудом могли улучить спокойную минуту, среди толчеи лиц, занятых собственной жизнью. И эти неблагоприятные условия обязательно сказывались на произведении, иногда даже по композиции, по стилю можно почувствовать, где писал автор, в просторной светлой комнате или же в тесном и душном помещении.
Хотя здесь и существует большое разнообразие, но можно различить два основных типа писателей. Один тип - это писатели, для которых их труд страсть, привычка, жизненная необходимость, и они отдаются ему систематически, в определенные часы дня и ночи. Такие писатели - адепты апеллесова принципа nulla dies sine linea - ни дня без строчки (у Золя это изречение было выписано над камином в его рабочем кабинете). Антони Троллоп ежедневно писал назначенное себе количество слов и выполнял это с добросовестностью, приобретенной за тридцатилетнюю практику почтового чиновника. Метерлинк каждый день в один и тот же час садился за письменный стол и не вставал из-за него до обеда, даже если ему и не удавалось написать ни единой фразы. Писатели этого типа должны заботиться об удобном рабочем месте.
Второй тип - это писатели, на которых творческий помысел ниспадает, как ястреб, которых заставляет творить бурное и непреодолимое побуждение. Такие писатели не заботятся о месте для работы, удовлетворяются любым, они даже готовы писать на спинке садовой скамейки. Прекрасные, щедрые души - жаль, что они встречаются так редко!
Рабочая комната писателя должна быть удобной, с учетом его вкусов и чудачеств. Материальное положение играет здесь менее важную роль, чем это кажется. Можно терпеть нужду и, несмотря на это, благодаря бережливости, страсти и упорству сделать из своего кабинета нечто похожее на дворец, а можно быть богатым, как Толстой, и обставить свою рабочую комнату с подчеркнутой простотой. Впрочем, писатели очень неохотно окружают себя безделушками и украшениями. Гёте, превративший свой дом в музей, выделил для работы комнату скромную, как келья, где ничто не рассеивало его внимания. Иначе бывает, если у писателя имеются пристрастия, как это было с Норвидом. "Я сам расписал стены моей комнаты,- рассказывает он о своем жилище в Нью-Йорке, - и украсил ее барельефами в тоне гризайль, представляющими разные сцены из древней и новой истории; к этому я добавил медальоны великих мужей античности, сделав их похожими на своих друзей и знакомых. Так, Август Цешковский изображен у меня Сократом, другой приятель - Платоном, третий Александром Македонским, а приятельница - Сафо".
Если нет необходимости и вытекающих из нее ограничений, то писатель выразит свой вкус обстановкой своей рабочей комнаты, ее освещением, цветом стен, он позаботится также и о виде из окон, который ему более всего по душе. Как же подходяща для беседы с самим собой была башня Монтеня, где он писал "Essais" - "Опыты"! И мог ли Виктор Гюго придумать лучший рабочий кабинет для себя, чем так называемый "Radeau de la Meduse" - "Плот Медузы" на Гернси, застекленный фонарь над океаном? Стоя в алом робдешамбре за пюпитром, автор "Тружеников моря" и сам охватывал взором безграничный простор океана и был видим проплывавшим судам, словно служил им сигнальщиком. Здесь написал он "Легенду веков", "Человека, который смеется", "Песни улиц и лесов" и эпопею о людях моря, где каждая фраза насыщена соленым дыханием морского ветра.
Определенной формы кресла назывались вольтеровскими. Они настолько вместительны, удобны, уютны, что стали любимой мебелью старушек, которые, сидя в них, могут вязать, перебирать четки и дремать. Вольтер, даже лежа в постели, работал энергичнее, нежели десятки иных писателей, сидя за столом, и поэтому спокойно мог пользоваться таким креслом, уверенный, что его неспокойный дух не даст ему заснуть нигде. Но писатели в этом редко следуют примеру Вольтера: они предпочитают избегать слишком удобных и слишком уютных кресел, где так любит гнездиться лень. Каспрович, человек недюжинной работоспособности, с гордостью показывал мне свои грубые закопанские табуреты и расхваливал их, несомненно, больше, чем они того заслуживали. Какой-то минимум удобства необходим для успешного творчества, и бедный Вилье де Лиль-Адан, оказавшийся вынужденным писать на полу, после того как у него продали с торгов мебель, хотя и свидетельствует об истинном героизме поэта, но никак не может служить образцом для подражания.
Редко бывает, чтобы обстановка кабинета оказалась случайной, обычно о его устройстве можно сразу же прочесть несколько отрывков в автобиографии писателя. Каждый привнесет сюда что-то из своего труда, из мира, в котором он живет и творит. Веер и кружева явятся следом за каким-то женским видением, пальма заменит тропический пейзаж, фигурка в крестьянской одежде подскажет, что мысль владельца устремлена к далекой деревне. Больше всего предметов громоздится на столе писателя, работающего над исторической темой. Писателю хочется иметь их перед глазами, прикасаться к ним, так как они след изображаемой им эпохи, их форма, очертания, орнаменты вводят его в более тесный контакт с той эпохой, от них веет тонким, неуловимым и в то же время непреодолимым очарованием. Франс в пору, когда писал свою "Жанну д'Арк", окружил себя огромным количеством предметов из средневековья, а по окончании работы они ему так опротивели, что он умолял своих знакомых освободить его от этого хлама. Но ни за что не хотел расставаться с куском античного мрамора, из которого с покоряющей грацией вырисовывался женский торс, - этот мрамор прекрасный фетиш для человека, в равной степени преклоняющегося как перед античностью, так и перед женщиной.
Гонкур никогда не мог освободиться от чар японского искусства, оно не только проникло в его кабинет, но и господствовало во всем доме.
По предметам в кабинете писателя сразу же можно догадаться, что его в настоящий момент занимает: так, на письменном столе Метерлинка стояла тарелочка с медом для приманки пчел, под чей звонкий аккомпанемент писалась "Жизнь пчел". Кабинет писателя зачастую оказывается как бы выставкой, где представлены его интеллектуальные интересы. Достаточно было немного интуиции, чтобы, не прочитав ни одной страницы Гюисманса, догадаться о его видении мира и о его стиле, войдя лишь в его кабинет. Затянутый алой материей, с гравюрами и картинами голландских мастеров, редчайшими книгами в великолепных старинных переплетах, изделиями из слоновой кости, бронзы, средневековыми вышивками - вот был тот кокон, из которого появился в романе "Наоборот" аристократ Дез Эссент, плод многолетних раздумий автора. Юнг писал свои мрачные "Ночи" при свете свечи, воткнутой в человеческий череп.
Стол или бюро иногда выдают и более интимные секреты: с одного взгляда понятно, царит ли здесь урожай или засуха. Книга, раскрытая посередине или с ножиком между страницами, чернильница, мутная от засохших чернил, перо, воткнутое в бумаги, сломанный карандаш - вот яркая картина писательского бесплодия. Не обманут нас и следы бури, которая иногда проносится над этой пустыней, оставляя после себя разбросанные книжки самой разнообразной тематики, журналы, свежие газеты, старые записные книжки, блокноты. Этот хаос - не след плодотворной работы, а тщетных поисков, тревоги, неудовлетворенности. Даже самый большой педант не сумеет в такие моменты сохранить порядок.
Потому что есть два тина писателей: способные сохранять порядок и неспособные. И те и другие - странное дело! - одинаково порядок любят. Самый рассеянный писатель стремится к нему, мечтает о нем. Но тот, кто не умеет навести порядок на собственном письменном столе, никогда, как бы он ни старался, не добьется этого. Словно окруженный злокозненными гномами, он и сам не понимает, как и когда новые стоны книг вырастают у него на столе чуть ли не через час после уборки. Рано или поздно писатель признает себя побежденным и примиряется с этим хаосом, приспособляется к жизни в нем, как в знакомой ему лесной чащобе. Ему одному известны здесь все тропы и тропинки, никому не позволено нарушать этого запутанного ландшафта.
"Искусство - это беспорядок", - говаривал один лакей, хозяин которого был поэтом. Однако не заваленный книгами стол чаще встречается у поэтов, обыкновенных романистов, драматургов, которые все им нужное черпают из собственного воображения, нежели у философов и авторов исторических романов. Первым достаточно листа бумаги, вторым приходится иметь под рукой целый архив.
Разумеется, это не общее правило. Иногда письменный стол поэта, только что поставившего точку в конце последней строфы лирического стихотворения, выглядит так, будто над ним пронесся ураган истории, в то время как у писателя, чей стол служил ареной войн и политических интриг, этот самый стол находится в идеальном порядке, словно он служил местом для мирных философических размышлений. Я с большим изумлением смотрел на письменный стол Жюля Ромена в его имении под Туром, настолько девственно чистый, что трудно было понять, как могли на нем поместиться толпы из "Les Hommes de bonne volonte" - "Людей доброй воли". Автор просто-напросто держал их всех у себя в голове. Точно так же и Сенкевич возил целые полки своих героев по всем дорогам Европы, нередко ничего не имея для работы, кроме столика в номере гостиницы.
Еще удивительнее, что здесь не наблюдается никакого соответствия между поведением писателя во время работы и его индивидуальностью, выраженной в написанных им книгах. Бурный, динамичный темперамент прекрасно уживается с педантизмом, а безупречный классик смутит самого расхлябанного романтика хаосом в своей рабочей мастерской. Виктор Гюго работал за маленьким шатким бюро, за каким было бы впору писать письма мадам де Севиньи. Поистине остается тайной, как многолюдный и бурный мир "Отверженных" и "Собора Парижской богоматери" не расплющил эту игрушку и как сам титан-автор не разнес ее в щепы. Удивительной прихотью обладал Дювернуа, писавший на покрытом лаком, сверкающем столе. "Не понимаю, как можно писать на поверхности пруда", - удивлялась по этому поводу Колетт.
На средневековых и ренессансных надгробиях, в инициалах иллюминованных рукописей, на старинных гравюрах по дереву мы видим писателей за работой, сидящих в комнатах, исполненных простоты, скромного удобства и прелести. Вот Марцин Бельский в светлой комнате в два окна, из которых одно украшено цветами в горшочках, вот стоит длинный стол, вероятно дубовый, перед ним табурет - оба они своей красивой резьбой немного напоминают закопанскую мебель. Автор "Женского сейма" положил подушку на табурет, окна задернул шторой, чтобы не проникал холод. Между окнами висит полка с дюжиной книжек. Под рукой чаша с перьями. Он пишет в раскрытой книге. К табурету прислонена гитара.
Гитара оказалась здесь не случайно, и она не выдумка гравера. Музыкальные инструменты в рабочих комнатах писателей не редкость. У Шопенгауэра висела флейта, подаренная Россини, и философ ежедневно на ней музицировал. У Ромена Роллана стоял рояль, и писатель часто выходил из-за письменного стола и садился за него. Точно так же рояль соседствует с письменным столом Ивашкевича, для которого музыка имеет то же значение, что и литература. Минуты, отданные музыке, снимают напряжение мысли, заглушают шум слов, если между ними не наступило согласие в мозгу или на бумаге. Мелодия может подсказать тон, создать настроение, соответствующее тому, вокруг чего беспомощно кружатся бессвязные фразы, может даже вызвать творческий подъем, как это нам известно из импровизаций Мицкевича, "...работая над трагедией (о Уоллесе), - пишет Словацкий матери, - я часто встаю от стола, подхожу к фортепьяно и играю тот самый вальс, чтобы воспоминания наполнили мои страницы печалью..."
Но для многих музыка оказывается врагом: стоит ее услышать по соседству, и работа валится из рук, не удается связать и двух слов, иногда весь день оказывается испорченным. С тех пор как существует радио, а варвары не приглушают своих приемников, писатели с чувствительной нервной системой испытывают адские муки: у них крадут лучшие творческие часы.
История литературы отмечает также и содружество писательского пера с орудиями изобразительного искусства. Карандаш, кисть, уголь часто освобождают от горечи, которой насыщены периоды бесплодия, когда слово отказывает в послушании. Сотни рукописей испещрены рисунками, по ним можно проследить блуждание мысли, запутавшейся в каком-нибудь трудно поддающемся выражению художественном образе, рисунками, служащими как бы строительными лесами для полета фантазии, топографическими планами, встречаются здесь силуэты людей, иногда какой-нибудь цветок или лист, который мгновение спустя вплетется метафорой в неоконченную фразу. Случалось не раз, что поэт в определенный момент своей жизни колебался, чему отдать предпочтение, кисти или перу, как это было с Гёте или Ибсеном, которого жена убедила отказаться от акварельной живописи. "У моей матери, - говорил впоследствии сын Ибсена, - две великие заслуги: она избавила норвежцев от второразрядного живописца и дала им гениального драматурга". Тем не менее многие писатели брали кисть в руки не ради славы, как Жеромский, или занимались живописью наравне с поэзией, как Норвид, который к тому же был еще и скульптором. Одна из скульптурных работ Ленартовича находится в калишском костеле.
Казалось бы, что в кабинете писателя должны находиться книги. Но это не обязательно. Встречаются писатели, которые книг остерегаются. Это те, кто является врагом книги или же слишком сильно ее любит. Сколько есть посредственных писателей, пишущих так называемые увлекательные романы или театральные пьесы, о которых принято говорить, что они "хорошо сделаны", лишенные всякой интеллектуальной культуры. Они похваляются тем, что будто бы их единственная книга - это сама жизнь, хотя чаще всего она проходит в кафе, кабаке или игорном клубе. Эти писатели убеждены, будто бы книги лишают их воображение полета и свежести, иначе они не смогли бы объяснить, почему книги для них так скучны.
Но присутствия книг в своем рабочем кабинете боится и тот писатель, кто их чрезмерно любит. До чего же легко поддаться искушению, отложить перо и потянуться за наркотиком, притаившимся в книжном переплете. Постоянно тянет к общению с великими и острыми умами, их нелегко найти в ближайшем окружении. Лень Анатоля Франса искала себе выхода и оправдания, окунаясь в каскад ин-октаво, ин-кварто и ин-фолио, который обтекал все стены его кабинета от потолка до пола. Много лет кружит по Варшаве рассказ, как жена Реймонта отбирала у него книги, чтобы он не отрывался от писательского труда. Нехорошо поступала она с мужем. Не знала, каким могучим стимулом может оказаться книга, если собственная мысль ослабевает и вынуждена искать поддержку в силе чужих слов. Ни для кого не тайна, что писатели открывают прекрасное в неожиданных встречах, прочитанная чужая страница дает им постичь вещи, которых они сами, может быть, никогда бы и не разглядели.
Самые великие мастера не свободны от таких откровений, идущих от другого, они ищут их не только у равных себе, но и у писателей гораздо меньшего калибра. Подбирая аккорд для искомой гармонии, они обращаются к книге автора, родственного им по духу, и вживаются в нее до такой степени, что едва ли это можно назвать чтением, они даже не смогут пересказать содержание страницы, слова которой лишь час назад их волновали. В иных же случаях обращаются к произведениям, абсолютно им чуждым по духу, где стиль, композиция, мировоззрение автора действуют отталкивающе, но и это принесет пользу, потому что такого рода диссонанс вызовет активный отпор, чтение превратится в бой на шпагах, в поединке яснее станут видны собственные преимущества и недостатки и писатель после этой борьбы с новыми силами сядет за свой письменный стол. Сомерсет Моэм, перед тем как писать, перечитывал "Кандида": "Читая его, я как бы подставлял голову под душ блеска, остроумия, изящества".
Кто сам пишет книги, в конце концов становится их любителем; это вполне естественно. Вряд ли найдется писатель, который не оставил бы после себя собственной библиотеки. Судьба такой библиотеки обычно всегда печальна. Если она по завещанию не войдет в фонд более обширного собрания книг, ее растащат безразличные и жадные наследники. Ценные и памятные книги валяются на чердаках, продаются в аукционных залах, у букинистов, погибают в равнодушных руках. С большим трудом исследователи литературы их вылавливают, а потом с волнением обнаруживают подчеркнутые места, замечания на полях, обрывки мыслей писателя, проливающие иногда новый свет на его творчество. Известна судьба библиотеки Петрарки, которая в момент его смерти, в 1374 году, была самой крупной в Европе. Во время войн и походов странствовала она по разным городам Италии и Франции, короли отвоевывали ее друг у друга. Пьер де Нольяк составил тщательный каталог и внимательно просмотрел ее, ища на нолях пометки великого гуманиста. Подобную же работу выполнил неутомимый и удачливый в своих розысках Биркенмайер, он установил даты приобретения и использования в качестве научного материала книг из библиотеки Коперника. Автор монографии о Сент-Бёве, Боннеро, пошел еще дальше: он перерыл архивы парижских библиотек, установил все книги, которые заказывал Сент-Бёв, и смог воспроизвести календарь его работы с точностью почти до одного дня.
Но истинная мастерская писателя там, где находятся его орудия производства.
Только в настоящее время можно употребить слово "мастерская". Представителей прошлых поколений оно возмутило бы. Потому что с этим словом ассоциировалась работа ремесленников, работа рук, а не мозга. А эти две сферы были разделены предвзятостью, неприязнью, презрением. В каждый период истории язык является верным летописцем чувств и предрассудков общества. Ныне понятие "мастерская" стало благородным. Удивительно только одно: что это произошло с таким опозданием, в эпоху, когда все меньше и меньше вещей изготовляется индивидуальным, сосредоточенным усилием. На фоне всеобщей механизации труд писателя принадлежит к тем немногим благородным ремеслам, которым еще нужна собственная мастерская.
Орудия производства, какими в этой мастерской пользуются, заслуживают уважения не только за цели, которым они служат, но и своей историей длинной и поэтической. Эта история расцвечена метафорами. Одна из наипрекраснейших - это "стиль", слово-девиз, слово-клич, символ цеха художников слова. Происхождение его простое и скромное. По-гречески оно сначала значило "палка", "кол", "столб", вроде того, как и по сей день в Опатовском повяте говорят о "стиле" топора, а кое-где в иных местах Польши его называют "стилиском". И римское войско "стилями", то есть заостренными кольями, защищало подступы к своим лагерям. Затем этим словом стали обозначать резец, которым римляне писали на восковых таблицах. Резец изготовляли из дерева, из кости, из металла.
В моей коллекции, уничтоженной фашистами, я хранил такой костяной резец, найденный на Капри. Он был не больше мизинца, тонкий и гладкий, один конец у него был заострен наподобие зубочистки, а второй - тупой, как шишка пинии. Я часто задумывался: кому он мог принадлежать? Одному ли из тех ученых педантов, что окружали старого Тиберия и развлекали его своей пустой эрудицией, или же, быть может, какой-нибудь придворной даме? Последнее предположение больше устраивало меня: мне казалось, что я вижу эту даму, вижу, как она, разложив перед собой восковые дощечки, в задумчивости подносит мой резец к устам, похожая на Сафо с фрески в Геркулануме. Точно таким же резцом могла пользоваться и настоящая Сафо, поскольку он был любимым орудием производства поэтов. Это с ним вяжется горациевское, так удачно двусмысленное saepe stilum vertas - почаще поворачивай свой стиль.
Резец и остро отточенный тростник, который макали в чернила, служили литературе в ее плодотворнейшие века. Потом наступила эра гусиных перьев и капитолийская птица покрыла себя новой славой. Она разделяла ее с журавлем, лебедем, уткой, вороном, ястребом - можно было сравнивать их перья и из них выбирать, воздавая хвалу легкости, остроте, цвету. Кому хотелось держать в руке радугу, писал павлиньим пером. О резце напоминали только старые метафоры, которые отмирают не так-то скоро. Станислав Гераклиуш Любомирский усмотрел здесь некоторый парадокс. "Теперь было бы правильнее, - замечает он, - говорить о написанном не стиль, а перо. Например, это написано хорошим пером или это книга хорошего пера, ибо нынче люди отказались от стиля и употребляют вместо него перо". Пожелание Любомирского не исполнилось, и мир остался со старой метафорой, лишь добавив к ней еще новую, и, когда говорят об "остром" пере, представляется рука, ножик и зачиняемая палочка - так еще делала моя бабка, а потом свеженаписанное посыпала песком, всегда стоявшим на ее письменном бюро в красивой песочнице. Норвид писал:
Перо! Ты для меня как ангела крыло...
Это выспреннее обращение относилось к скромному гусиному перу, с которым до самой смерти не расстались ни Норвид, ни Виктор Гюго ("легкость в нем ветра и молнии сила"), а до нашей эпохи гусиное перо донес Анатоль Франс: на его письменном столе в Бешеллери, сохраняемом таким, каким он его оставил осенью 1924 года, стоит чаша с отточенными гусиными перьями. Франс никогда не пользовался иными. Для нас же теперь и стальное перо - некогда символ прогресса - не является достаточно хорошим орудием производства, и каждый старается обзавестись золотым пером, которое раньше в мире литературы давалось лишь как высокая награда, словно маршальский жезл.