Страница:
– Разрешите, босс, я займусь стариком?
– Нет, нет, все в порядке, – встревоженно отозвался Моррис с лестницы. Но Кваме смиренно объяснил: – Да нет, я говорю, может, мы его разбудим и сразу чаю принесем. Он это любит.
– Что ж, идея неплохая.
Ну вот, опять Кваме удалось произвести впечатление. Моррис вернулся на кухню.
– Когда-то и я вот так будил свою мать – приносил ей чай в постель, – заметил он. Хотя этого, возможно, и не стоило говорить: сразу вспомнилось, как разъярился папаша, когда после смерти матери Моррис наотрез отказался готовить чай для него и его баб. В кровь мигом проник прежний яд, а в душу – глубокая горечь. А вдруг какой-нибудь бульварный листок донес до папаши весть, что его сын в чужой стране парился в тюрьме по подозрению в убийстве? Что ж, было бы здорово. Может, старый распутник усвоит наконец, что не такой уж он маменькин сынок.
Кваме возился у плиты.
– Я мигом, босс, только заберу кой-чего со старого места, – сказал он, поставив чайник. И помчался наверх, перемахивая по три ступеньки.
Когда Моррис подошел с этим чайником к спальне Форбса, на его осторожный стук немедленно отозвались:
– Veni Creator Spiritus![17]
Форбс уже пробудился и читал в постели, в полном одиночестве. На полке дымилась курительная палочка, распространяя довольно приятный запах; кругом валялись таблетки, микстуры и свечи от геморроя. Моррис деликатно отвел глаза.
– Счастлив снова видеть вас здесь, голубчик, – просиял старик. – Это просто великолепно!
Когда Моррис выразил приличествующее восхищение замечательными этюдами, созданными под чутким руководством Форбса, старик, – которого его благодетелю еще не доводилось наблюдать в столь приподнятом настроении, воздел полосатые рукава пижамы и весьма лирично провозгласил:
– Virginibus puerisque canto.[18]
Декламируя это, он кивал в такт и смотрел в голубые глаза Морриса. Они дружно наслаждались мимолетным совершенством жизни, ловя момент, пока не подоспели новые неприятности. Моррис никогда еще так не любил своего высокомудрого приятеля, как в то утро. Он не замедлил поведать, как обратил сердце свое к Господу и решил без остатка посвятить жизнь филантропии. Школа Форбса станет краеугольным камнем этих планов.
– По крайней мере двое учеников должны быть из бедных семей, я сам буду платить за их обучение, – настаивал он, глядя на Форбса ясным взором, а тот лишь потрясенно качал головой.
Глава двадцать шестая
Глава двадцать седьмая
– Нет, нет, все в порядке, – встревоженно отозвался Моррис с лестницы. Но Кваме смиренно объяснил: – Да нет, я говорю, может, мы его разбудим и сразу чаю принесем. Он это любит.
– Что ж, идея неплохая.
Ну вот, опять Кваме удалось произвести впечатление. Моррис вернулся на кухню.
– Когда-то и я вот так будил свою мать – приносил ей чай в постель, – заметил он. Хотя этого, возможно, и не стоило говорить: сразу вспомнилось, как разъярился папаша, когда после смерти матери Моррис наотрез отказался готовить чай для него и его баб. В кровь мигом проник прежний яд, а в душу – глубокая горечь. А вдруг какой-нибудь бульварный листок донес до папаши весть, что его сын в чужой стране парился в тюрьме по подозрению в убийстве? Что ж, было бы здорово. Может, старый распутник усвоит наконец, что не такой уж он маменькин сынок.
Кваме возился у плиты.
– Я мигом, босс, только заберу кой-чего со старого места, – сказал он, поставив чайник. И помчался наверх, перемахивая по три ступеньки.
Когда Моррис подошел с этим чайником к спальне Форбса, на его осторожный стук немедленно отозвались:
– Veni Creator Spiritus![17]
Форбс уже пробудился и читал в постели, в полном одиночестве. На полке дымилась курительная палочка, распространяя довольно приятный запах; кругом валялись таблетки, микстуры и свечи от геморроя. Моррис деликатно отвел глаза.
– Счастлив снова видеть вас здесь, голубчик, – просиял старик. – Это просто великолепно!
Когда Моррис выразил приличествующее восхищение замечательными этюдами, созданными под чутким руководством Форбса, старик, – которого его благодетелю еще не доводилось наблюдать в столь приподнятом настроении, воздел полосатые рукава пижамы и весьма лирично провозгласил:
– Virginibus puerisque canto.[18]
Декламируя это, он кивал в такт и смотрел в голубые глаза Морриса. Они дружно наслаждались мимолетным совершенством жизни, ловя момент, пока не подоспели новые неприятности. Моррис никогда еще так не любил своего высокомудрого приятеля, как в то утро. Он не замедлил поведать, как обратил сердце свое к Господу и решил без остатка посвятить жизнь филантропии. Школа Форбса станет краеугольным камнем этих планов.
– По крайней мере двое учеников должны быть из бедных семей, я сам буду платить за их обучение, – настаивал он, глядя на Форбса ясным взором, а тот лишь потрясенно качал головой.
* * *
* * *
Глава двадцать шестая
Что есть литургия? Пожалуй, точнее всего ее можно описать, как долгое ритмичное бормотание. Речи дона Карло были тихи и несвязны. Отклики паствы накатывались, как легкие волны в погожий день, с шипеньем разбиваясь о каменный пол церкви Сан-Томмазо-ин-Органо под шарканье подошв и шелест дорогих платьев. Голос священника завлекал – а ну-ка, все вместе: «Che Gesщ vi benedica». А теперь снова дружно: «Ave Maria, madre di Dio». Вот молодцы, теперь опять хором: «Amen». Да благословит вас Господь; Богородице, Дево, радуйся. В общем, полный аминь… В маленькой церквушке смачный дым кадильниц кружил голову подобно гашишу, струи его колебались из стороны в сторону, завивались кольцами и таяли в лучах солнца, перекрещенных в тесном пространстве между амвоном и алтарем, словно ажурные фермы сияющего небесного моста. Со стен смотрели из полумрака фигуры Страстей Господних, будто призраки у роковой черты.
Короче говоря, ничего более близкого ему по духу Моррис не смог припомнить за всю жизнь. Он искренне жалел, что не приобрел эту привычку много лет назад. А если бы еще удалось уговорить Паолу! Какая была бы семья: они торжественно стоят рука об руку, рядом двое или трое ангелочков. Ну, как может женщина не поддаться на такой естественный соблазн? Вот это – достойная цель. И ее необходимо добиваться.
Еще Моррис размышлял о Распятии. Впервые за долгое время он отрешился от земных забот рядом с безупречно державшимся Форбсом и гигантом Кваме, который вставал, садился и шумно падал на колени на долю секунды позже остальных прихожан, – точно неуклюжий эбеновый топляк (или крокодил, прикинувшийся бревном?) то всплывал, то снова погружался под зеркальную поверхность всеобщего благочестия. А когда все выстроились в очередь за причастием, Моррис подгадал так, чтоб оказаться рядом с Антонеллой, во время мессы сидевшей напротив. Но не смотрел на нее, не пытался ловить ее взгляд, даже не пробовал подражать отточенной грациозности движений истинно верующей. Просто стоял, склонив голову, а перед самым алтарем закрыл глаза, погрузившись в молитву. И пока на языке плоть смешивалась с кровью, губы слабо шевелились. «Дорогая Массимина, – молил он, – замолви за меня слово перед святыми угодниками и Девой Марией, дабы мог я спасти свою душу и искупить многие грехи мои». Просьба шла от сердца. Старые письма о выкупе, лежавшие в кармане, неизъяснимым образом приближали его к Мими.
Шевеля губами, Моррис чуть дольше задержался у алтаря, пока над ухом не прошелестели, словно по небесной рации, слова Антонеллы, возвращавшейся на свою скамью:
– Я так рада, Моррис, что наконец прояснилось это недоразумение. Я очень расстроилась, когда тебя забрали. Я ни минуты не верила, что ты замешан в чем-то нехорошем.
Единственное, что огорчало, – рядом угнездился один из братьев Бобо, и с виду он был, надо признать, куда краше младшенького.
Потом они еще пару минут поговорили на паперти с видом на деревенскую площадь и убогий памятник в стиле модерн. Дул весенний ветерок. Fratello Позенато был преисполнен мрачным удовлетворением: наконец эти черные получат по заслугам. Однако самое главное, что все ужасы кончились и жизнь продолжается. Моррис испытующе глянул на Антонеллу. Но к милым глазам уже – подступили слезы. Пытаясь загладить невольную бестактность, Моррис заверил: он не сомневается, что Бобо жив, и скоро все разъяснится окончательно. Вольно же полиции хватать людей и обвинять в самых жутких вещах, можно подумать, специально на потеху ненасытной прессе. А возможно, лишь оттого, что несчастные парни не белые. Господи, да карабинеры даже его пытались обвинить в убийстве бедняги. И все только потому, что партнерам иной раз случалось поспорить насчет руководства компанией. Можно подумать, всякая перепалка непременно должна закончиться смертоубийством. Да ведь и тело не нашли. Моррис печально улыбнулся. Но тут Форбс, как раз вернувшийся из туалета, впервые услышал новость об аресте эмигрантов и побелел как мел.
– Quid hoc sibi vult?[19] – прошамкал старик. – Невозможно! Только не Фарук!
Казалось, несчастный вот-вот упадет в обморок, так судорожно он вцепился в бортик фонтана – в ту единственную пядь, где не резвились грубо слепленные херувимы. Моррис был тронут до глубины души, когда гигант Кваме, до тех пор тактично державшийся в стороне от их компании, склонился над Форбсом, шепча слова утешения. Несколько секунд он мог наслаждаться необычайным зрелищем – толстые розовато-коричневые губы мягко шевелились рядом с пучком седых волос, торчащим из воскового уха. Будь он художником, непременно изобразил бы такую сцену. Впрочем, это, возможно, уже сделал Караваджо.
Из церкви вышел дон Карло и, отведя Морриса в сторонку, заверил, что сделал все возможное для преодоления бюрократических препон, как они и договаривались три недели назад. Эмигранты будут иметь все нужные разрешения до тех пор, пока «Вина Тревизан» предоставляют им работу и оплачивают медицинскую страховку. Моррис поинтересовался, чем отблагодарить за заботу, но падре ответил, что труды ради бедных не требуют воздаяния, ибо се есть долг каждого. Однако если Моррис когда-либо почувствует себя обязанным Создателю, Церковь возрадуется его лепте, поскольку самая большая проблема церкви Сан-Томмазо на сегодняшний день – выветренная кладка звонницы. Моррис удержался от неловкости, грозившей, если бы он с ходу полез за чековой книжкой, но сочувственно покивал и решил через неделю-другую послать анонимное пожертвование. Возможно, с небольшим огрехом в итальянском, но с пожеланиием аправить эти деньги на ремонт колокольни. Женский род вместо мужского – достаточно, пожалуй. Или напишет «миллион» с одним «л».
– Падре, – окликнул он, когда священник собрался уходить.
– Да, figlio mio.
Но воспоминания о тюремной исповеди были все еще слишком болезненны. Моррис умолк, глядя в глаза простодушному старичку. На миг показалось, что вся душа бросилась в лицо, вот-вот прорвет кожу – как было, когда он любил Мими. Она рядом.
– Вас что-то тревожит, сын мой?
Моррис обождал немного. Затем произнес с явным усилием:
– Меня беспокоит состояние моей свояченицы, падре. – Это была чистая правда. – Я бы очень хотел, чтоб вы были рядом с ней. – И добавил тише: – Боюсь, ее муж встречался с другой женщиной. – Заставив себя заглянуть в сморщенное лицо, он закончил: – Огромное вам спасибо, святой отец, за доброту. Вы воистину стали опорой всей нашей семьи.
– Благослови тебя Господь, сын мой, – сказал священник. – Понимаю, нелегко вам пришлось.
И Моррис вдруг подумал: не женись он так глупо и поспешно, из него самого вышел бы прекрасный духовник. Конечно же, у него есть что сказать людям, и он всегда был бы рад выслушивать их житейские проблемы. Строгое соблюдение обрядности для человека с его эстетическим вкусом – одно удовольствие. Да и с целибатом не возникло бы особых трудностей. Откровенно говоря, чем больше физических ощущений он получал от той неразберихи, что именуется – современным сексом, тем больше это обескураживало. Только плотская жизнь с Мими была настоящей святыней.
Когда Моррис распрощался со священником и направился к машине, в голубых глазах его стояли слезы.
Затем, желая воочию убедиться, что пес действительно издыхает в муках, он велел Кваме по дороге на Вилла-Каритас опять завернуть в офис. «Забыл захватить кое-какие бумаги», – объяснил он Форбсу. Тот с заднего сиденья машины донимал расспросами о возможной участи Азедина и Фарука. Причину этой настойчивости Моррис никак не мог уяснить: он хорошо помнил, как старик поначалу вообще не желал связываться с эмигрантами. Возможно, впрочем, это было еще одно из проявлений благотворного воздействия Морриса на окружающих. Он заверил Форбса, что компромат на всех и каждого – часть бесконечного фарса под названием «публичная жизнь Италии», где всех подряд то и дело уличают в страшных преступлениях, но никого не казнят. Если настоящих мафиозных заправил оправдывают из-за мелких процедурных погрешностей, то как можно осудить двух простаков за убийство, когда тело не найдено и улик почти нет, да и те, что есть – косвенные.
– Настоящий убийца, должно быть, покатывается со смеху, – угрюмо сказал Форбс.
– Как раз наоборот, – Моррис в своем положении мог с полным правом наслаждаться ролью эксперта. – Наверняка у него даже от души не отлегло. Он ведь уже видел, как меня обвинили во всех смертных грехах, а потом отпустили. Как тут не понять, что и с этими двоими дело рассыплется, как карточный домик.
– Fiat iustitia, ruat caelum.
Темно и непонятно. Моррис, само собой, снизошел до традиционной просьбы просветить – и тут как раз, проехав поворот на Квинто, увидал у заводских ворот патрульную машину с мигалкой.
– Да свершится правосудие, даже если рухнет небосвод, – перевел Форбс. Но Моррис не слушал.
Небеса уже разверзлись. Кто-то вызвал карабинеров. Повод был очевиден. За воротами мерзкая тварюга, которую неизвестно зачем завел Бобо (это так и осталось для Морриса загадкой, ведь прежние хозяева обходились без всяких там паршивых кобелей) носилась взад-вперед у стенки, лаяла как оглашенная и время от времени, подпрыгнув метра на полтора, бросалась на бетонную ограду. Побоявшись, что его машину уже заметили и опознали, Моррис велел Кваме ехать на синие вспышки мигалки.
У карабинеров был озадаченный вид – то ли взломать ворота и выяснить, не пробрался ли на завод злоумышленник, то ли действовать с оглядкой, дабы не нарушить неприкосновенность частного владения. Что касается Морриса, ему тревогу изображать не приходилось. А в следующую минуту пришлось встревожиться еще сильней. Едва он взялся за пульт дистанционного управления, благодаря карабинеров за оперативность и недоумевая, с чего собака так взбесилась, как подъехала еще одна машина. Отперев ворота, из-за которых доносился жуткий вой, Моррис обернулся и оказался нос к носу с Фендштейгом. И сразу вспомнил, что письма о выкупе за Массимину все еще лежат во внутреннем кармане пальто.
Какой же он безнадежный, неисправимый дурак!
– Buon giorno, – поздоровался полковник. Это прозвучало так же зловеще, как «Guten Morgen». А то и девиз на воротах Освенцима: «Arbeit macht frei». По спине поползли мурашки. Моррис был на волосок от разоблачения. – Рад видеть вас снова, синьор Дакфорс, – Фендштейгу приходилось перекрикивать истеричный вой. Псина, по крайней мере, маялась за свои грехи.
Моррис механически кивнул, словно не узнав старого знакомца. И, как только заскрипели шарниры и створки медленно поехали в стороны, отчаянно крикнул:
– Там кто-то есть! Грабят!
Протиснувшись в открывшуюся щель, он рванулся к бараку. Кваме с карабинерами наступали на пятки, а письма жгли тело через карман.
До цели оставалось метров десять, когда полцентнера живого веса с разбегу ударили в грудь. Блеснули клыки, мелькнули черные десны, яростные глаза. Моррис услышал звук своей рвущейся плоти и провалился в кровавый кошмар.
Короче говоря, ничего более близкого ему по духу Моррис не смог припомнить за всю жизнь. Он искренне жалел, что не приобрел эту привычку много лет назад. А если бы еще удалось уговорить Паолу! Какая была бы семья: они торжественно стоят рука об руку, рядом двое или трое ангелочков. Ну, как может женщина не поддаться на такой естественный соблазн? Вот это – достойная цель. И ее необходимо добиваться.
Еще Моррис размышлял о Распятии. Впервые за долгое время он отрешился от земных забот рядом с безупречно державшимся Форбсом и гигантом Кваме, который вставал, садился и шумно падал на колени на долю секунды позже остальных прихожан, – точно неуклюжий эбеновый топляк (или крокодил, прикинувшийся бревном?) то всплывал, то снова погружался под зеркальную поверхность всеобщего благочестия. А когда все выстроились в очередь за причастием, Моррис подгадал так, чтоб оказаться рядом с Антонеллой, во время мессы сидевшей напротив. Но не смотрел на нее, не пытался ловить ее взгляд, даже не пробовал подражать отточенной грациозности движений истинно верующей. Просто стоял, склонив голову, а перед самым алтарем закрыл глаза, погрузившись в молитву. И пока на языке плоть смешивалась с кровью, губы слабо шевелились. «Дорогая Массимина, – молил он, – замолви за меня слово перед святыми угодниками и Девой Марией, дабы мог я спасти свою душу и искупить многие грехи мои». Просьба шла от сердца. Старые письма о выкупе, лежавшие в кармане, неизъяснимым образом приближали его к Мими.
Шевеля губами, Моррис чуть дольше задержался у алтаря, пока над ухом не прошелестели, словно по небесной рации, слова Антонеллы, возвращавшейся на свою скамью:
– Я так рада, Моррис, что наконец прояснилось это недоразумение. Я очень расстроилась, когда тебя забрали. Я ни минуты не верила, что ты замешан в чем-то нехорошем.
Единственное, что огорчало, – рядом угнездился один из братьев Бобо, и с виду он был, надо признать, куда краше младшенького.
Потом они еще пару минут поговорили на паперти с видом на деревенскую площадь и убогий памятник в стиле модерн. Дул весенний ветерок. Fratello Позенато был преисполнен мрачным удовлетворением: наконец эти черные получат по заслугам. Однако самое главное, что все ужасы кончились и жизнь продолжается. Моррис испытующе глянул на Антонеллу. Но к милым глазам уже – подступили слезы. Пытаясь загладить невольную бестактность, Моррис заверил: он не сомневается, что Бобо жив, и скоро все разъяснится окончательно. Вольно же полиции хватать людей и обвинять в самых жутких вещах, можно подумать, специально на потеху ненасытной прессе. А возможно, лишь оттого, что несчастные парни не белые. Господи, да карабинеры даже его пытались обвинить в убийстве бедняги. И все только потому, что партнерам иной раз случалось поспорить насчет руководства компанией. Можно подумать, всякая перепалка непременно должна закончиться смертоубийством. Да ведь и тело не нашли. Моррис печально улыбнулся. Но тут Форбс, как раз вернувшийся из туалета, впервые услышал новость об аресте эмигрантов и побелел как мел.
– Quid hoc sibi vult?[19] – прошамкал старик. – Невозможно! Только не Фарук!
Казалось, несчастный вот-вот упадет в обморок, так судорожно он вцепился в бортик фонтана – в ту единственную пядь, где не резвились грубо слепленные херувимы. Моррис был тронут до глубины души, когда гигант Кваме, до тех пор тактично державшийся в стороне от их компании, склонился над Форбсом, шепча слова утешения. Несколько секунд он мог наслаждаться необычайным зрелищем – толстые розовато-коричневые губы мягко шевелились рядом с пучком седых волос, торчащим из воскового уха. Будь он художником, непременно изобразил бы такую сцену. Впрочем, это, возможно, уже сделал Караваджо.
Из церкви вышел дон Карло и, отведя Морриса в сторонку, заверил, что сделал все возможное для преодоления бюрократических препон, как они и договаривались три недели назад. Эмигранты будут иметь все нужные разрешения до тех пор, пока «Вина Тревизан» предоставляют им работу и оплачивают медицинскую страховку. Моррис поинтересовался, чем отблагодарить за заботу, но падре ответил, что труды ради бедных не требуют воздаяния, ибо се есть долг каждого. Однако если Моррис когда-либо почувствует себя обязанным Создателю, Церковь возрадуется его лепте, поскольку самая большая проблема церкви Сан-Томмазо на сегодняшний день – выветренная кладка звонницы. Моррис удержался от неловкости, грозившей, если бы он с ходу полез за чековой книжкой, но сочувственно покивал и решил через неделю-другую послать анонимное пожертвование. Возможно, с небольшим огрехом в итальянском, но с пожеланиием аправить эти деньги на ремонт колокольни. Женский род вместо мужского – достаточно, пожалуй. Или напишет «миллион» с одним «л».
– Падре, – окликнул он, когда священник собрался уходить.
– Да, figlio mio.
Но воспоминания о тюремной исповеди были все еще слишком болезненны. Моррис умолк, глядя в глаза простодушному старичку. На миг показалось, что вся душа бросилась в лицо, вот-вот прорвет кожу – как было, когда он любил Мими. Она рядом.
– Вас что-то тревожит, сын мой?
Моррис обождал немного. Затем произнес с явным усилием:
– Меня беспокоит состояние моей свояченицы, падре. – Это была чистая правда. – Я бы очень хотел, чтоб вы были рядом с ней. – И добавил тише: – Боюсь, ее муж встречался с другой женщиной. – Заставив себя заглянуть в сморщенное лицо, он закончил: – Огромное вам спасибо, святой отец, за доброту. Вы воистину стали опорой всей нашей семьи.
– Благослови тебя Господь, сын мой, – сказал священник. – Понимаю, нелегко вам пришлось.
И Моррис вдруг подумал: не женись он так глупо и поспешно, из него самого вышел бы прекрасный духовник. Конечно же, у него есть что сказать людям, и он всегда был бы рад выслушивать их житейские проблемы. Строгое соблюдение обрядности для человека с его эстетическим вкусом – одно удовольствие. Да и с целибатом не возникло бы особых трудностей. Откровенно говоря, чем больше физических ощущений он получал от той неразберихи, что именуется – современным сексом, тем больше это обескураживало. Только плотская жизнь с Мими была настоящей святыней.
Когда Моррис распрощался со священником и направился к машине, в голубых глазах его стояли слезы.
Затем, желая воочию убедиться, что пес действительно издыхает в муках, он велел Кваме по дороге на Вилла-Каритас опять завернуть в офис. «Забыл захватить кое-какие бумаги», – объяснил он Форбсу. Тот с заднего сиденья машины донимал расспросами о возможной участи Азедина и Фарука. Причину этой настойчивости Моррис никак не мог уяснить: он хорошо помнил, как старик поначалу вообще не желал связываться с эмигрантами. Возможно, впрочем, это было еще одно из проявлений благотворного воздействия Морриса на окружающих. Он заверил Форбса, что компромат на всех и каждого – часть бесконечного фарса под названием «публичная жизнь Италии», где всех подряд то и дело уличают в страшных преступлениях, но никого не казнят. Если настоящих мафиозных заправил оправдывают из-за мелких процедурных погрешностей, то как можно осудить двух простаков за убийство, когда тело не найдено и улик почти нет, да и те, что есть – косвенные.
– Настоящий убийца, должно быть, покатывается со смеху, – угрюмо сказал Форбс.
– Как раз наоборот, – Моррис в своем положении мог с полным правом наслаждаться ролью эксперта. – Наверняка у него даже от души не отлегло. Он ведь уже видел, как меня обвинили во всех смертных грехах, а потом отпустили. Как тут не понять, что и с этими двоими дело рассыплется, как карточный домик.
– Fiat iustitia, ruat caelum.
Темно и непонятно. Моррис, само собой, снизошел до традиционной просьбы просветить – и тут как раз, проехав поворот на Квинто, увидал у заводских ворот патрульную машину с мигалкой.
– Да свершится правосудие, даже если рухнет небосвод, – перевел Форбс. Но Моррис не слушал.
Небеса уже разверзлись. Кто-то вызвал карабинеров. Повод был очевиден. За воротами мерзкая тварюга, которую неизвестно зачем завел Бобо (это так и осталось для Морриса загадкой, ведь прежние хозяева обходились без всяких там паршивых кобелей) носилась взад-вперед у стенки, лаяла как оглашенная и время от времени, подпрыгнув метра на полтора, бросалась на бетонную ограду. Побоявшись, что его машину уже заметили и опознали, Моррис велел Кваме ехать на синие вспышки мигалки.
У карабинеров был озадаченный вид – то ли взломать ворота и выяснить, не пробрался ли на завод злоумышленник, то ли действовать с оглядкой, дабы не нарушить неприкосновенность частного владения. Что касается Морриса, ему тревогу изображать не приходилось. А в следующую минуту пришлось встревожиться еще сильней. Едва он взялся за пульт дистанционного управления, благодаря карабинеров за оперативность и недоумевая, с чего собака так взбесилась, как подъехала еще одна машина. Отперев ворота, из-за которых доносился жуткий вой, Моррис обернулся и оказался нос к носу с Фендштейгом. И сразу вспомнил, что письма о выкупе за Массимину все еще лежат во внутреннем кармане пальто.
Какой же он безнадежный, неисправимый дурак!
– Buon giorno, – поздоровался полковник. Это прозвучало так же зловеще, как «Guten Morgen». А то и девиз на воротах Освенцима: «Arbeit macht frei». По спине поползли мурашки. Моррис был на волосок от разоблачения. – Рад видеть вас снова, синьор Дакфорс, – Фендштейгу приходилось перекрикивать истеричный вой. Псина, по крайней мере, маялась за свои грехи.
Моррис механически кивнул, словно не узнав старого знакомца. И, как только заскрипели шарниры и створки медленно поехали в стороны, отчаянно крикнул:
– Там кто-то есть! Грабят!
Протиснувшись в открывшуюся щель, он рванулся к бараку. Кваме с карабинерами наступали на пятки, а письма жгли тело через карман.
До цели оставалось метров десять, когда полцентнера живого веса с разбегу ударили в грудь. Блеснули клыки, мелькнули черные десны, яростные глаза. Моррис услышал звук своей рвущейся плоти и провалился в кровавый кошмар.
Глава двадцать седьмая
Если Моррис и приходил в сознание за следующие двое суток, то совсем не помнил этого. Уже после, обсуждая с Форбсом происшедшее, он предположил, что если б Данте имел представление о современной анестезии, он бы живописал еще много новых кар для грешников: смесь удушья, кошмарных видений и тошноты, слепящие огни в липком мраке, когда человек сознает лишь то, что его лишили сознания, полная беспомощность – ни памяти о прошлом, ни надежд на будущее. И постоянная, непрерывная мука… В общем, идеальное наказание для того, кто повинен в привычке контролировать свой разум и считать себя повелителем судеб – собственной и чужих.
Одно утешение: покуда жив, страдания можно воспринимать как епитимью. Господь явно предназначил Моррису долгие годы служения, дабы он мог одеть и накормить сотни нуждающихся на расширенном предприятии «Вина Дакворт», постепенно вовлекая заблудшие души из третьего мира в лоно нашей матери Церкви.
Но покаяние, пока оно длилось, было воистину болезненным. Теперь казалось, что обломки, под которыми он погребен, или, вернее, вязкая жидкость, куда он погрузился с головой, – одновременно яркая и темная, оглушительная и безмолвная, мягкая и сдирающая кожу, как наждак, – вот-вот расплющит его, вдавит внутрь самого себя. Он весь превратился в сгусток страшной боли, терзавшей и рассудок, и душу.
Из ниоткуда доносится голос: «И straordinariо!» Что – невероятно?
Еще один голос, такой же приглушенный: «Паола, cara, я сама поверить не могу. Неужели правда?»
Теперь ясно, что следующий вопрос: «А что говорит полиция?» – задала его жена.
Услышав это слово, Моррис мгновенно и полностью пришел в себя. Каждый его нерв, казалось, обнажился: он немедленно ощутил темноту, неясный шум, помимо голосов жены и невестки – обычный звуковой фон всех общественных мест. Чужую, слишком жесткую постель, резкую боль в шее и правом ухе, бинты, которые закрывали глаза и притупляли слух. Но ярче всего было сознание, что пальто исчезло.
– Ради Бога! – застонал он. – Мое пальто! – Голова дернулась, руки поднялись и упали, а лицо обожгло невыносимой болью: словно молния ударила в висок, пробежала по правому уху и взорвалась там, где шея переходит в плечи.
– Мо! – взвизгнула Паола. – Не шевелись!
– Я схожу за доктором, – сказала Антонелла.
Теперь он вспомнил собаку, оскаленные клыки, море крови – очевидно, собственной. Ну теперь-то наконец прибили эту тварь? Но главное место в его мыслях занимало пальто. Старые письма о выкупе. Коронная улика. Он выдал себя с головой, хоть и обратился к Богу. Твои грехи тебя найдут… Но так же нечестно!
– Мими! – закричал он. Очень глупо. Но игла уже впилась в руку. Он заснул так же мгновенно, как до этого пришел в сознание.
Потом опять была долгая тьма, хотя не столь гнетущая, как прежде, просто сознание куда-то плыло сквозь туман обезболивающих уколов. Затем он почувствовал, как кто-то гладит его по руке. Душа его была неспокойна, она словно ворочалась внутри, стараясь выбраться на поверхность – к лицу, к глазам, пока Моррис их не открыл, и тут чужая рука отдернулась.
Бинтов на лице больше не было, хотя тугая повязка стягивала череп от макушки до подбородка. И пошевелиться он не мог, только смотрел на лампу дневного света под потолком. Он позвал жену. «Моррис, мальчик мой», – откликнулся тихий печальный голос. Форбс встал и склонился над ним, словно пыльное видение в мертвенном свете; в водянистых глазах стояли слезы.
– Господи, что со мной?
Но Моррис уже пришел в себя и был готов действовать. Что случилось, он и так прекрасно знал – пес вцепился в глотку. А нужно было выяснить, куда девалось пальто.
– Кто-то попытался отравить собаку, – объяснял Форбс. – Она взбесилась и порвала вам лицо. Помните, мы все вместе поехали к вам в офис? Это было позавчера.
Этого Моррис не ожидал. Порвала лицо? Он потрясенно умолк. Лицо! Боже мой, на что я теперь похож?
Форбс исчез из поля зрения, опять присев на стул. Перед тем как заговорить, он снова взял Морриса за руку с бесконечной нежностью. Прокашлялся. Но так и не собрался с духом.
В ужасе Моррис попытался приподняться, но лишь дернулся от боли – вся кожа стянулась. Форбс положил ему руку на здоровое плечо, чтобы удержать от резких движений.
– Не буду вас обманывать, – сказал он, на сей раз обойдясь без неотвязной латыни. Это означало лишь одно: дела совсем плохи.
Моррис вытащил из-под одеяла другую руку и нащупал плотную повязку, тянувшуюся до самой шеи. Потрогав свободную от бинтов щеку возле носа, он ощутил бугорки недавно наложенных швов. Погонные мили швов! Боже милосердный! Он заштопан от лба до подбородка.
– Шрамы останутся на всю жизнь, – пролепетал он.
Невидимый Форбс промолчал.
– На всю жизнь! – повторил Моррис. Он чувствовал, что вот-вот разревется, как ребенок. Захотелось остаться одному, оплакивать свое несчастье, воззвать к Мими и к Господу – пусть объяснят, в конце концов, за что с ним так обошлись. Он же всего лишь хотел избавиться от тупой зверюги. Какое издевательство! А еще думал иногда, что может перебить половину человечества и при этом остаться безнаказанным… Горькие слезы жгли раны на щеках. За одно дурацкое воскресное утро вся жизнь пошла кувырком.
– Ne cede malis (20), – пробормотал Форбс. Затем, видя отчаяние зажмурившегося Морриса, нерешительно добавил: – По крайней мере, есть и одна хорошая новость.
Моррис с трудом поборол жалость к себе и сразу заподозрил подвох:
– Ну что там еще?
– Похоже, Бобо только похитили.
– Как? – он широко открыл глаза и опять совершил ошибку, попытавшись повернуть голову.
– Антонелле пришло письмо с требованием выкупа.
Ему понадобилось несколько секунд, чтобы осознать. От кого письмо, с каким еще требованием? Мысли лихорадочно вертелись в голове. Ради Господа! Стоит произойти какой-нибудь неприятности, как тут же появляется целая армия психов, желающих поскорей сорвать на этом миллионный куш, будто страдания людей для них вообще ничего не значат! Теперь стало ясно, что именно об этом письме говорили Паола с Антонеллой – обе не могли поверить. Да уж. Он сделал глубокий вдох. Но, хоть убей, непонятно, с какой стати Форбс считает этакую жуть хорошей новостью.
– Теперь им будет гораздо труднее осудить Фарука с Азедином, вы не находите?
Моррис пришел в ярость. Он вновь попытался сесть и бессильно откинулся на подушку.
– Какого черта беспокоиться об убийцах и педрилах, – когда у меня лицо порвано в клочья? Да плевать мне на них. Слышите, плевать! Гнусная тварь – искалечила всю мою жизнь, а тут вы лезете в душу с извращенцами.
После этой вспышки наступило долгое молчание. Моррис бессмысленно смотрел в потолок, словно несчастье лишило его остатков воли. А он как раз поклялся исправиться!
Наконец Форбс сказал с мягким упреком:
– Моррис, вы были очень добры ко мне, поселив на Вилла-Каритас, оплатив ремонт и так далее…
Он помялся. Но Моррис почти не слушал, занятый мыслями о пальто. Все игры подошли к концу. Судьба одним ударом лишила его и красоты, и безопасности.
– Но дело в том, – продолжал Форбс, – что я сильно привязался к Фаруку. Он бесконечно милый и добрый юноша. Что же – до – его сексуальной ориентации, это, вне всякого сомнения, его личное дело. В конце концов, и Микеланджело, и Сократ были гомосексуалистами. Важно то, что я ни на секунду не верил в его причастность к убийству. И я сделаю все, что будет в моих силах, чтобы его не осудили.
Опять повисло тяжелое молчание. Что имел в виду Форбс, говоря «все, что в моих силах»? Что он может сделать? Тишина затянулась. Моррис, подождав, принялся расспрашивать, что произошло после того, как пес сшиб его с ног (пальто, куда они дели пальто?). Ответа не последовало, и он понял, что Форбс ушел. Наверное, в туалет, подумал Моррис. Но старик больше не вернулся.
Развернувшись всем телом, чтобы шея не так болела, Моррис разглядел пациента на ближайшей койке. Замотанный бинтами обрубок на месте правой руки, похоже, сильно мешал соседу листать спортивную газету. Газета, подумал Моррис. Нужна газета, чтобы оценить положение на игровом поле, по крайней мере, глазами прессы. Хотя полиция, возможно, просто дожидается, пока он наберется сил, чтобы осознать всю тяжесть каких-нибудь свежих улик.
Похищение. Несколько убийств. Звучит совсем не так зловеще, как до тюрьмы: именно там он убедился, насколько нормальны, если не сказать порядочны, – многие убийцы, похитители и педерасты. Просто их природные наклонности случайно совпали с возможностями. Большинство переживало свои преступления, как какую-то тяжелую болезнь, от которой им не сделали вовремя прививку. В тюрьме Моррис не встречал ни таких выродков, как Бобо, ни извращенцев, вроде его собственной жены.
Две женщины и пожилой мужчина обступили другую койку, не давая Моррису увидеть, какая беда приключилась с лежащим на ней человеком. Но ясно было, что все его товарищи по больничной палате пострадали более чем серьезно. Ампутации, увечья, уродства во всей неприглядности. Наверное, были тут и такие, кто ждал пластической операции. Может, именно поэтому, обведя взглядом все десять кроватей и четыре стены, он не заметил ни одного зеркала? Пациентов надо готовить к будущему убогому существованию. Пациентов вроде него.
О, Мими, погибло это прекрасное, чистое, выразительное лицо! Щеки, которые ты так жадно целовала!
Думая об этом, а еще о пропавшем пальто, терзаясь мыслями о новых письмах насчет выкупа (кто же, силы небесные, их сочинил – не тот ли, кто звонил в полицию?), Моррис медленно поджаривался в аду утонченного душевного хаоса. Единственное, что он мог – поднять глаза к небесам и молить ангела-хранителя пролить бальзам утешения на его пылающие раны, на кошмарные щеки, распухшие губы и гноящуюся душу. И сделал все, на что был способен: сложил ладони и склонил изувеченное лицо в молитве. Он не откажется от своей веры после первого же испытания, сколь бы тяжким оно ни было.
– Алло, – произнес чей-то голос. – Как проживаете, мистер Дакуати? Ленч!
Повернувшись, Моррис обнаружил низенькую коренастую фигуру – типичный южанин со смуглым лицом и яркими косящими глазами.
– Удачно мы здесь поимели английского пациента. Могу практиковать свой инглиш, да? – Сняв с тележки поднос и поставив на тумбочку, человечек объяснил: – Я бывал два года в Эрлс-Корт, Лондон, знаете его? Поэтому я так ладно рассказую. – Он улыбнулся во весь щербатый рот.
Все еще погруженный в молитвы, Моррис снова ощутил себя участником сюрреалистического действа. Он поморгал и пришел к выводу, что явление ниспослано ему, дабы показать, что есть на свете люди еще более жалкие и нелепые, чем он сам. Как бы скверны ни были его дела, каким бы уродом он ни стал, все равно его наверняка будут ценить выше, чем эту помесь клоуна и гнома.
Глядя на кусочек курицы в прозрачном бульоне с редкими зернышками риса, Моррис вежливо поблагодарил санитара и заверил, что будет рад говорить с ним исключительно по-английски. И сразу спросил: где его одежда, нет ли поблизости зеркала, и нельзя ли раздобыть местную газету?
Одно утешение: покуда жив, страдания можно воспринимать как епитимью. Господь явно предназначил Моррису долгие годы служения, дабы он мог одеть и накормить сотни нуждающихся на расширенном предприятии «Вина Дакворт», постепенно вовлекая заблудшие души из третьего мира в лоно нашей матери Церкви.
Но покаяние, пока оно длилось, было воистину болезненным. Теперь казалось, что обломки, под которыми он погребен, или, вернее, вязкая жидкость, куда он погрузился с головой, – одновременно яркая и темная, оглушительная и безмолвная, мягкая и сдирающая кожу, как наждак, – вот-вот расплющит его, вдавит внутрь самого себя. Он весь превратился в сгусток страшной боли, терзавшей и рассудок, и душу.
Из ниоткуда доносится голос: «И straordinariо!» Что – невероятно?
Еще один голос, такой же приглушенный: «Паола, cara, я сама поверить не могу. Неужели правда?»
Теперь ясно, что следующий вопрос: «А что говорит полиция?» – задала его жена.
Услышав это слово, Моррис мгновенно и полностью пришел в себя. Каждый его нерв, казалось, обнажился: он немедленно ощутил темноту, неясный шум, помимо голосов жены и невестки – обычный звуковой фон всех общественных мест. Чужую, слишком жесткую постель, резкую боль в шее и правом ухе, бинты, которые закрывали глаза и притупляли слух. Но ярче всего было сознание, что пальто исчезло.
– Ради Бога! – застонал он. – Мое пальто! – Голова дернулась, руки поднялись и упали, а лицо обожгло невыносимой болью: словно молния ударила в висок, пробежала по правому уху и взорвалась там, где шея переходит в плечи.
– Мо! – взвизгнула Паола. – Не шевелись!
– Я схожу за доктором, – сказала Антонелла.
Теперь он вспомнил собаку, оскаленные клыки, море крови – очевидно, собственной. Ну теперь-то наконец прибили эту тварь? Но главное место в его мыслях занимало пальто. Старые письма о выкупе. Коронная улика. Он выдал себя с головой, хоть и обратился к Богу. Твои грехи тебя найдут… Но так же нечестно!
– Мими! – закричал он. Очень глупо. Но игла уже впилась в руку. Он заснул так же мгновенно, как до этого пришел в сознание.
Потом опять была долгая тьма, хотя не столь гнетущая, как прежде, просто сознание куда-то плыло сквозь туман обезболивающих уколов. Затем он почувствовал, как кто-то гладит его по руке. Душа его была неспокойна, она словно ворочалась внутри, стараясь выбраться на поверхность – к лицу, к глазам, пока Моррис их не открыл, и тут чужая рука отдернулась.
Бинтов на лице больше не было, хотя тугая повязка стягивала череп от макушки до подбородка. И пошевелиться он не мог, только смотрел на лампу дневного света под потолком. Он позвал жену. «Моррис, мальчик мой», – откликнулся тихий печальный голос. Форбс встал и склонился над ним, словно пыльное видение в мертвенном свете; в водянистых глазах стояли слезы.
– Господи, что со мной?
Но Моррис уже пришел в себя и был готов действовать. Что случилось, он и так прекрасно знал – пес вцепился в глотку. А нужно было выяснить, куда девалось пальто.
– Кто-то попытался отравить собаку, – объяснял Форбс. – Она взбесилась и порвала вам лицо. Помните, мы все вместе поехали к вам в офис? Это было позавчера.
Этого Моррис не ожидал. Порвала лицо? Он потрясенно умолк. Лицо! Боже мой, на что я теперь похож?
Форбс исчез из поля зрения, опять присев на стул. Перед тем как заговорить, он снова взял Морриса за руку с бесконечной нежностью. Прокашлялся. Но так и не собрался с духом.
В ужасе Моррис попытался приподняться, но лишь дернулся от боли – вся кожа стянулась. Форбс положил ему руку на здоровое плечо, чтобы удержать от резких движений.
– Не буду вас обманывать, – сказал он, на сей раз обойдясь без неотвязной латыни. Это означало лишь одно: дела совсем плохи.
Моррис вытащил из-под одеяла другую руку и нащупал плотную повязку, тянувшуюся до самой шеи. Потрогав свободную от бинтов щеку возле носа, он ощутил бугорки недавно наложенных швов. Погонные мили швов! Боже милосердный! Он заштопан от лба до подбородка.
– Шрамы останутся на всю жизнь, – пролепетал он.
Невидимый Форбс промолчал.
– На всю жизнь! – повторил Моррис. Он чувствовал, что вот-вот разревется, как ребенок. Захотелось остаться одному, оплакивать свое несчастье, воззвать к Мими и к Господу – пусть объяснят, в конце концов, за что с ним так обошлись. Он же всего лишь хотел избавиться от тупой зверюги. Какое издевательство! А еще думал иногда, что может перебить половину человечества и при этом остаться безнаказанным… Горькие слезы жгли раны на щеках. За одно дурацкое воскресное утро вся жизнь пошла кувырком.
– Ne cede malis (20), – пробормотал Форбс. Затем, видя отчаяние зажмурившегося Морриса, нерешительно добавил: – По крайней мере, есть и одна хорошая новость.
Моррис с трудом поборол жалость к себе и сразу заподозрил подвох:
– Ну что там еще?
– Похоже, Бобо только похитили.
– Как? – он широко открыл глаза и опять совершил ошибку, попытавшись повернуть голову.
– Антонелле пришло письмо с требованием выкупа.
Ему понадобилось несколько секунд, чтобы осознать. От кого письмо, с каким еще требованием? Мысли лихорадочно вертелись в голове. Ради Господа! Стоит произойти какой-нибудь неприятности, как тут же появляется целая армия психов, желающих поскорей сорвать на этом миллионный куш, будто страдания людей для них вообще ничего не значат! Теперь стало ясно, что именно об этом письме говорили Паола с Антонеллой – обе не могли поверить. Да уж. Он сделал глубокий вдох. Но, хоть убей, непонятно, с какой стати Форбс считает этакую жуть хорошей новостью.
– Теперь им будет гораздо труднее осудить Фарука с Азедином, вы не находите?
Моррис пришел в ярость. Он вновь попытался сесть и бессильно откинулся на подушку.
– Какого черта беспокоиться об убийцах и педрилах, – когда у меня лицо порвано в клочья? Да плевать мне на них. Слышите, плевать! Гнусная тварь – искалечила всю мою жизнь, а тут вы лезете в душу с извращенцами.
После этой вспышки наступило долгое молчание. Моррис бессмысленно смотрел в потолок, словно несчастье лишило его остатков воли. А он как раз поклялся исправиться!
Наконец Форбс сказал с мягким упреком:
– Моррис, вы были очень добры ко мне, поселив на Вилла-Каритас, оплатив ремонт и так далее…
Он помялся. Но Моррис почти не слушал, занятый мыслями о пальто. Все игры подошли к концу. Судьба одним ударом лишила его и красоты, и безопасности.
– Но дело в том, – продолжал Форбс, – что я сильно привязался к Фаруку. Он бесконечно милый и добрый юноша. Что же – до – его сексуальной ориентации, это, вне всякого сомнения, его личное дело. В конце концов, и Микеланджело, и Сократ были гомосексуалистами. Важно то, что я ни на секунду не верил в его причастность к убийству. И я сделаю все, что будет в моих силах, чтобы его не осудили.
Опять повисло тяжелое молчание. Что имел в виду Форбс, говоря «все, что в моих силах»? Что он может сделать? Тишина затянулась. Моррис, подождав, принялся расспрашивать, что произошло после того, как пес сшиб его с ног (пальто, куда они дели пальто?). Ответа не последовало, и он понял, что Форбс ушел. Наверное, в туалет, подумал Моррис. Но старик больше не вернулся.
* * *
Моррис не привык к больничной обстановке. С тех пор, как мальчиком прижимал лицо к стеклу палаты интенсивной терапии в Актонском мемориальном госпитале, где умирала милая мамочка, он даже не зашел ни разу ни в одну больницу. Поэтому, когда спустя несколько часов после внезапного бегства Форбса ему удалось-таки присесть в постели, он немало удивился, обнаружив, что младший медперсонал здесь по преимуществу мужского пола и носит вместо белых халатов зеленые пижамы, а на ногах у них шлепанцы. Все прочие детали – стены, выкрашенные в серый цвет на канцелярский манер, с непременными огнетушителями, ширмы у кроватей, белые двери кабинетов, наконец, затянутое паутиной распятие над дверью – были вполне заурядны.Развернувшись всем телом, чтобы шея не так болела, Моррис разглядел пациента на ближайшей койке. Замотанный бинтами обрубок на месте правой руки, похоже, сильно мешал соседу листать спортивную газету. Газета, подумал Моррис. Нужна газета, чтобы оценить положение на игровом поле, по крайней мере, глазами прессы. Хотя полиция, возможно, просто дожидается, пока он наберется сил, чтобы осознать всю тяжесть каких-нибудь свежих улик.
Похищение. Несколько убийств. Звучит совсем не так зловеще, как до тюрьмы: именно там он убедился, насколько нормальны, если не сказать порядочны, – многие убийцы, похитители и педерасты. Просто их природные наклонности случайно совпали с возможностями. Большинство переживало свои преступления, как какую-то тяжелую болезнь, от которой им не сделали вовремя прививку. В тюрьме Моррис не встречал ни таких выродков, как Бобо, ни извращенцев, вроде его собственной жены.
Две женщины и пожилой мужчина обступили другую койку, не давая Моррису увидеть, какая беда приключилась с лежащим на ней человеком. Но ясно было, что все его товарищи по больничной палате пострадали более чем серьезно. Ампутации, увечья, уродства во всей неприглядности. Наверное, были тут и такие, кто ждал пластической операции. Может, именно поэтому, обведя взглядом все десять кроватей и четыре стены, он не заметил ни одного зеркала? Пациентов надо готовить к будущему убогому существованию. Пациентов вроде него.
О, Мими, погибло это прекрасное, чистое, выразительное лицо! Щеки, которые ты так жадно целовала!
Думая об этом, а еще о пропавшем пальто, терзаясь мыслями о новых письмах насчет выкупа (кто же, силы небесные, их сочинил – не тот ли, кто звонил в полицию?), Моррис медленно поджаривался в аду утонченного душевного хаоса. Единственное, что он мог – поднять глаза к небесам и молить ангела-хранителя пролить бальзам утешения на его пылающие раны, на кошмарные щеки, распухшие губы и гноящуюся душу. И сделал все, на что был способен: сложил ладони и склонил изувеченное лицо в молитве. Он не откажется от своей веры после первого же испытания, сколь бы тяжким оно ни было.
– Алло, – произнес чей-то голос. – Как проживаете, мистер Дакуати? Ленч!
Повернувшись, Моррис обнаружил низенькую коренастую фигуру – типичный южанин со смуглым лицом и яркими косящими глазами.
– Удачно мы здесь поимели английского пациента. Могу практиковать свой инглиш, да? – Сняв с тележки поднос и поставив на тумбочку, человечек объяснил: – Я бывал два года в Эрлс-Корт, Лондон, знаете его? Поэтому я так ладно рассказую. – Он улыбнулся во весь щербатый рот.
Все еще погруженный в молитвы, Моррис снова ощутил себя участником сюрреалистического действа. Он поморгал и пришел к выводу, что явление ниспослано ему, дабы показать, что есть на свете люди еще более жалкие и нелепые, чем он сам. Как бы скверны ни были его дела, каким бы уродом он ни стал, все равно его наверняка будут ценить выше, чем эту помесь клоуна и гнома.
Глядя на кусочек курицы в прозрачном бульоне с редкими зернышками риса, Моррис вежливо поблагодарил санитара и заверил, что будет рад говорить с ним исключительно по-английски. И сразу спросил: где его одежда, нет ли поблизости зеркала, и нельзя ли раздобыть местную газету?